"Не отверну лица" - читать интересную книгу автора (Родичев Николай Иванович)

ИВАНОВЫ ПЕРЕКРЕСТКИ ПОВЕСТЬ

ГЛАВА IРАЗГРОМ1

К исходу прохладной сентябрьской ночи, когда на ветвях кустарников появляются капельки росы, готовые упасть при малейшем прикосновении, лейтенант Данчиков пробудился от петушиного крика.

Он задремал стоя в окопе, склонившись грудью на бруствер, прислушиваясь к отдаленному гулу боя. Лейтенант скорее почувствовал, чем сообразил: за несколько десятков минут его забытья свершилось непоправимое — немцы не клюнули на приманку, как предполагал штаб, и не бросили танки в сторону его «секрета». Колонна «тигров», смяв на своем пути гарнизон села Сосновки, устремилась по большаку на Гомель...

Подтверждались слова старого генерала, вычитанные Данчиковым еще в курсантские годы: действия бездарного военачальника невозможно предусмотреть... Только спесивый и неосмотрительный офицер мог увести колонну бронированных машин через Сосновку в лесную, болотистую местность, не заботясь о флангах расчлененной клиньями дивизии.

Все эти мысли промелькнули в полусонном мозгу молодого командира взвода за короткие секунды, в которые уложилась немудреная петушиная песня.

Петр Данчиков родился и вырос в пригородном поселке. Сельскую жизнь он читал по любым приметам: по скрипу телеги на заре, по мычанию коров в хлеву, по гусиному гоготу на лугу. До чего мила и понятна ему была перекличка петухов! Данчиков различал хрипловатую трель молодого кочетка, робко пробующего свой голос; резкую нервную перебранку петухов, сцепившихся в драке; ликующе-напевный возглас этой, чуткой к красоте птицы после грозы. Знал Данчиков, что домашние птицы великолепно предвещают наступление хорошей погоды... Именно такой, емкий по тембру и ликующий, петушиный крик оторвал его от кратковременного забытья.

Часы показывали пять утра. «Никаких распоряжений из штаба больше не поступит, — заключил лейтенант. — Теперь ты сам себе и командир полка, и начальник штаба, и главнокомандующий... Окружение...»

— Веретенников... Пахтеев! — позвал лейтенант и выпрыгнул из окопа.

Пространство между окопами и лесом заволокла густая пелена, похожая на дымовую завесу. Туман. Командир с иронией отметил это напрасное усердие природы, обеспечивающей ему скрытый отход.

— Я тут, товарищ лейтенант! — прозвучало рядом, и командир услышал справа прерывистое дыхание торопившегося человека. Это помощник командира взвода Пахтеев. Данчиков любил этого немного наивного, не всегда расторопного, но преданного ему человека за пунктуальную исполнительность.

Поняв по глазам командира взвода, что сейчас последует вопрос о связном, Пахтеев упредил этот вопрос:

— Веретенников не вернулся, товарищ лейтенант... Только он ушел — и танки немец бросил на Сосновку.

Было просто невероятно, что он, лейтенант, задремал в эти мгновения. Но так случается иногда: после нескольких бессонных ночей вдруг сразит усталость...

Данчиков сцепил зубы от досады. Но упрекнуть Пахтеева было не в чем: лейтенант не приказывал разбудить его, если танки пойдут на Сосновку. Не было именно такого приказа.

— А ракеты от штаба? Проглядел? Ух ты, шляпа!..

— Никак нет, товарищ лейтенант. Про ракеты я хорошо запомнил: если зеленая — отходить, если красная — биться до последнего, ждать подкрепления... Ни зеленой, ни красной...

«Накрыли штаб», — зло подумал Данчиков, но выругал почему-то связного Веретенникова.

— Выводи взвод, отходить будем, — сказал, обретая уверенность.

Бойцов вместе с Пахтеевым было четырнадцать. Почему это называлось взводом — неизвестно. Вероятно, потому, что группе Данчикова было придано три ручных пулемета, два противотанковых ружья — вооружение по тому времени на целый взвод...

Бойцы стали в одну неровную шеренгу, кто за кем. Двое уже раскатали шинели и держали их внапашку.

Дав знак Пахтееву идти, лейтенант обошел окопы. Ему жаль было оставлять хорошо замаскированную позицию. Взводу пришлось здесь попотеть до кровавых мозолей, вгрызаясь в окаменевшую глинистую почву. Они могли погибнуть здесь же, они должны были погибнуть, если бы танки не свернули в сторону.

Два часа Данчиков шел во главе жиденькой колонны молча, не оборачиваясь. По дружному топоту сзади, по сдержанному говору бойцов он чувствовал, что все они понимают необычность своего нынешнего маршрута и не нуждаются в излишних командах, которые только раздражали бы и без того собранные в комок нервы людей.

Невеселые шутки выдавали настроение идущих за спиной командира.

Почти нога в ногу с ним рядом, лишь время от времени забегая наперед, шел снайпер Саганбек Саидов.

Следом за Саганбеком — петеэровцы Юрий Сапронов и Михаил Халетов. Первый — звонкоголосый весельчак и острослов из харьковских рабочих; второй — смуглый, низкорослый татарин из-под Саратова. Дальше, посапывая под тяжелой ношей боезапаса к противотанковому ружью и беззлобно поругиваясь, семенил слесарь из Дружковки Иван Трубицын... Замыкал колонну, конечно, Пахтеев. Единственный кадровый во взводе, немного простоватый, но старательный воин, с неизбывными привычками сельского парня, он без команды занимает последнее место на левом фланге после того, как к ним прикомандировали Шаруна...

Матвей Иосифович Шарун был белой вороной в мятежной стайке парней. Сорокапятилетний усатый мужчина, отец троих взрослых детей, он больше всех страдал от резкой перемены образа жизни: сторонился солдатского общества, сетовал на судьбу, на здоровье, вяло и неловко выполнял команды.

«Шарун у нас вроде хрена, — вспомнил взводный слова бойца Сапронова. — Чтоб жизнь не такой сладкой казалась...»

В начале девятого утра, жиденько процеживаясь сквозь ветви деревьев, засверкало солнце. Мало кто обратил на него внимание, мало кто обрадовался началу погожего дня.

Лейтенант остановился у высокой ольхи, достал карту. По его расчетам где-то справа, на северо-востоке, должен быть небольшой населенный пункт...

Бойцы подходили и, не ожидая разрешения, опускались у ног командира, вопросительно поглядывая ему в лицо. Воротники их гимнастерок были расстегнуты, ремни съехали набок под тяжестью гранат.

«Партизаны», — с усмешкой подумал Данчиков. Он любил подчас характеризовать этим словом наиболее недисциплинированные подразделения, мало вдумываясь в действительный смысл этого слова.

— В болоте на брюхе ползал, с лодки по фрицам бил на Днепре, даже с самолета один раз кидали, а вот в лесу воевать еще не приходилось, — заговорил Сапронов, присаживаясь на поваленное грозой дерево.

— В лесу обороняться красиво, — заметил ему Пахтеев, сузив хитроватые глаза, — один раз стрельнешь, а покажется будто десять.

Выслали разведку. Саганбек Саидов ушел в сторону предполагаемой деревни. Юрий Сапронов должен был прощупать лесной массив левее. В этой стороне карта пересекалась лишь бледным пунктиром, обозначающим лесную тропу.

Казах Саидов вернулся в установленное командиром время. Еще издали была заметна его тревожная взволнованность. Подвижными карими глазами он строго уставился в лицо командира:

— Немцы, товарищ лейтенант!

— Где и сколько? — недовольно отозвался командир.

— Человек двадцать... До крайней хаты два-три километра... — Отдышавшись, он добавил четко: — Деревня хорошо просматривается из лесу... Три мотоцикла с колясками и грузовик у колодца... Кажется, рация.

Близость врага всполошила бойцов. Они повскакали с земли, стали затягивать пояса, щелкать затворами.

— Спокойно, товарищи, разрешаю сидеть, — скомандовал Данчиков и сам присел на корточки, закладывая карту в планшет.

Задав Саидову еще несколько вопросов, он распорядился выставить у деревни дозор с ручным пулеметом. «Дождемся Сапронова и, может быть, обстреляем фрицев», — решил он.

Молодые бойцы между тем отвели Саидова в сторонку и, стыдясь своего любопытства, принялись подробно расспрашивать разведчика.

Саидов в коротком докладе не все успел сказать командиру. Он побывал в деревне до того момента, когда ее заняли немцы. Он поспешил уйти из деревни, заслышав шум моторов, думая, что к лесу прибилась какая-либо наша часть из рассеянных в бою. Уже из-за кустов разглядел белые кресты на машинах.

И женщины и дети готовы были немедленно покинуть свои дома, просили Саидова взять их с собой в «красноармейскую часть». Бойцы молча слушали Саидова, мучительно переживая каждый по-своему это бедствие, свалившееся на головы беззащитных женщин и ребят.

Кто-то спросил:

— Мужчин совсем не осталось в деревне?

Саидов помедлил с ответом.

— Старикашка один выходил из сарая по нужде... Хроменький, белый, как одуванчик. И с ружьем. Чудно!..

И снова молчание, только клубится густой махорочный дым над головами.

Саидов через некоторое время спросил весело:

— Эй, ребята, кто у нас из Донбасса?

— Ну я! — К казаху приблизился отделенный Егор Бараев, который все время стоял, прислонившись к сосне, задумчивый более других. Глаза воина были с красноватыми прожилками на белках — от переутомления.

— Не похоже, — подозрительно и как-то по-новому осмотрел своего товарища казах.

— Почему не похоже? — возмутился Бараев. Он досадливо махнул рукой и сел вполоборота к Саидову, думая, что тот затеял какую-нибудь шутку над ним. — А что ты, сайгак, вообще понимаешь в шахтерах? Ты видишь, у меня в ресницах угольная пыльца — ее за год не отмоешь ни в какой бане. Я по этому признаку любого горняка завсегда угадаю, хоть ты его в миллионную толпу спрячь... Если хочешь знать, забойщиков богатырями запросто в газетах называют! — гордо закончил Бараев и, вдруг смутившись, одернул гимнастерку, повернулся, собираясь уходить.

— Как раз о богатырях и хотел спросить! — уточнил казах. — Но если шахтер отличается только черными бровями, тогда все это выдумка.

— Что — выдумка? Почему — бровями? — Бараев, кажется, обиделся не на шутку.

— А то — выдумка, — в свою очередь повысил голос Саидов. — Слухов о каких-то шахтерах в деревне полно... Будто бы вышли из подземелья и собирают сейчас отряды. Молодец к молодцу! Бабенка одна в деревне клялась, что своими глазами видела: какой-то уж больно длинный парень мужиков их за собою в лес увел...

— Вполне возможно, — вдруг улыбнулся Бараев. — Среди горняков немало и таких, что молодке надо лестницу подставлять, иначе не поцелуешься...

— Ну уж и впрямь — братья черноморцы! — недоверчиво откликнулся Михаил Халетов. Он был низкорослым, но жилистым, цепким. Разговор о высоких людях воспринимал ревниво, подсмеивался над долговязыми.

— Сейчас времена богатырей и всяких Черноморов миновали, — вставил слово Иван Трубицын. Он подбросил перед собою автомат и ловко поймал его на лету. — Вот с этой штучкой я вышел бы один на один с целой ордой.

Трубицыну стали возражать. Но чем больше спорили, тем острее проявлялось желание чего-то необычного, что придало бы им силы, изменило бы их незавидное положение. Бойцам, попавшим в окружение, так же как и жителям лесной деревеньки Белово, в этом шахтере виделся неистраченный запас богатырских сил народа, оскорбленного до самых глубин человеческой души.

Бойцы расходились немного ободренные легендой о человеке-богатыре, вышедшем из подземелья.

— Я первый попросился бы к тому парню в отряд! — мечтательно заявил Бараев. — Эх, шахтеры!

В затуманившихся глазах его отразилась тоска.

Данчиков слышал весь этот разговор. Ему даже хотелось одернуть разболтавшегося отделенного. Но он погасил в себе это желание.

Ждать второго дозорного пришлось больше трех часов. Ничего не обнаружив в заданном квадрате леса, Сапронов углубился до пересечения железной дороги.

Долго, усталым голосом рассказывал о прошедших вдоль полотна вражеских машинах с солдатами, о танковом следе на картофельном поле в северном направлении.

— Песни орут, сволочи, — угрюмо закончил разведчик.

Из сообщений Сапронова важно было только то, что враг движется параллельно с ними, в том же направлении. Вся задача теперь сводится к одному: успеют ли бойцы опередить немцев, или железные клещи врага сомкнутся где-то перед самым носом.

— Они-то поют, а вот что мы запоем? — вкрадчиво заметил Шарун.

Данчикову показалось, что длинные, с проседью казацкие усы Шаруна на этот раз отвисли еще ниже, чем всегда.

Данчиков попытался представить, что может твориться в душе этого пожилого человека сейчас. Где-то на оккупированной Херсонщине у Матвея Иосифовича две взрослые дочери на выданье, сын-подросток и домовитая хозяйка. О прелестях своего гражданского бытия Шарун, обычно молчаливый, мог рассказывать часами, лишь бы находились слушатели. Было время, когда рассказы Шаруна волновали и лейтенанта: тоска по мирной жизни питала души воинов ненавистью к врагу. Но у Шаруна воспоминания заканчивались безотчетными вздохами и жалобами на какого-то офицера из военкомата, который не поверил в его болезнь и мобилизовал на фронт. Чтобы подчеркнуть свой возраст, Шарун ходил сгорбившись, на винтовку в строю опирался, как на клюку...

Когда Шарун повторил свои слова, Сапронов звучно выплюнул былинку пырея, которую жевал в задумчивости, и спросил нарочито громко:

— Дед, а если бы тебя сейчас домой отпустили, прямо на Херсонщину, пошел бы — пехом?..

— Если б всех распустили — пошел бы! — Шарун даже привстал на одно колено, глуповато заглядывая в глаза собеседника.

— Да там же немцы! Там господа! — не то пугая Шаруна, не то испугавшись своих же слов, выкрикнул бронебойщик.

— Немцы... — Шарун медленно отвел глаза в сторону. — Немцы и здесь уже.

Сапронов схватил Шаруна за грудь и с силой встряхнул:

— Шкура!..

Покрывая резкой командой негодующие возгласы бойцов, Данников скомандовал, как на учении:

— Взвод, встать!.. — И немного позже: — Приготовиться к походу...

В словесной перепалке бойцов командир уловил нечто иное, более опасное, чем ссора. Уже с первых часов окружения давала себя знать повышенная подозрительность бойцов друг к другу, а может, и к нему, командиру. Данчиков вдруг пришел к мысли о том, что дальше нельзя идти ни шагу, не поговорив с бойцами.

— Товарищи! — глухо сказал он. — Мы в окружении. Мы должны пройти по топям и глухомани больше ста километров, до Севска...

Лейтенант таил от своих людей правду: вчера на оперативном совещании в штабе полка говорилось об этом городке в лесостепи как обреченном на сдачу врагу. Но командир втайне надеялся на возможные изменения на фронте в нашу пользу и не хотел убивать этой же надежды в душе своих бойцов. В то же время путь от Гомеля до Севска по бездорожью через заболоченные поймы рек казался ему самому нелегким.

Воспользовавшись минутным раздумьем командира, заговорил Шарун:

— Здешние леса, лейтенант, что твое море-океан. По самое дыхало можно сесть.

Данчиков натянулся, будто струна, сдерживая раздражение.

— Предупреждаю: нам придется очень трудно. Напоминаю: экономьте каждый сухарь, каждую пачку концентратов. Приказываю: ни одного шага без команды, ни одного вздоха без разрешения... Я знаю, — продолжал он несколько тише, но с той же силой в голосе, — кое-кто не верит в нашу победу. Но пока живы, мы являемся постоянно действующей боевой единицей Красной Армии. Мы обязаны делить судьбу с народом... Я лично, как командир, отвечаю за взвод перед Родиной, каждый из вас передо мной за свою службу в ответе...

— В такой завирюхе, сынок, было бы ладнее, кабы всяк сам собой распоряжался, — послышался знакомый напористый голос.

— Волк в брянском лесу тебе «сынок»! — зло откликнулся Сапронов.

— Отставить разговоры! — строго потребовал Данчиков, обратив строгий взгляд, предназначавшийся Шаруну, на молодого воина. Тот сник под этим взглядом, теребя ремень винтовки.

Данчиков чувствовал, что Шарун не одинок в заботах о собственной шкуре. Во взводе было несколько новичков, совершенно необученных и вообще мало знакомых командиру. «Надо не избегать перестрелок с врагом, — думал Данчиков. — Иначе бойцы подумают, что я решил с их помощью спасти самого себя...»

— Снайпер Саидов!.. С оптикой опять к деревне. Снять одним выстрелом офицера и — назад во взвод.

Уловив во взглядах бойцов ожидание и почувствовав, что этой меры для восстановления нарушенного равновесия во взводе недостаточно, добавил:

— Пулеметчик Халетов! Идете с Саидовым. Если немцы всполошатся на выстрел снайпера — обстрелять. Разрешаю полным диском, но строго по цели. Можете идти...

Саидов и Халетов скрылись в кустах орешника.

— Сапронов! — назвал очередную фамилию лейтенант. — Приготовьте связку гранат для подрыва железнодорожного полотна. Постарайтесь сделать это у какого-нибудь, хоть маленького, мостика. Разрешаю сделать это при приближении к мосту живой цели...

Лейтенант с удовлетворением замечал, как остальные бойцы по знаку Пахтеева выравняли шеренгу, с готовностью глядели ему в лицо.

— С вами пойдет рядовой Шарун, — неожиданно заключил Данчиков. И уже обращаясь к Шаруну, приказал: — Боезапас передайте мне. Остальные за мной — марш!

— Вроде того, что в штрафники попал, — услышал уже за спиной Данников сдавленный шепоток Матвея Иосифовича, когда команда разделилась на несколько групп. Голос Шаруна был заглушен дружным топотом солдатских ног.

2

Лесная стихия чем-то сродни морской. Но в море можно дождаться погоды. Лес шумен и без ветра. Третий день над головами бойцов плещутся, перекатываются в вышине тяжелые волны листвы. Как мачты утонувших в зеленых волнах кораблей, ходят из стороны в сторону замшелые стволы-великаны, жалобно скрипят во сне надтреснутые ели. Душно на дне лесного океана, хочется забраться на самую верхушку, вдохнуть свежего воздуха, хоть глазами побродить по простору.

Ни птичьего щебета в глуши, ни звериного рыка. Только внезапный всплеск родника в овраге или тоскливый крик журавлей, улетающих куда-то на юг, навстречу такой же редкой цепочке бойцов, бредущих в безмолвии вслед за своим молчаливым вожаком-командиром... Даже журавли, приближаясь к лесу, берут выше, чтобы не сорваться в пучину цепких ветвей.

Лишь на третью ночь не загасили костра перед отбоем. Натаскали кучу хвороста, подстелили свежей хвои. Данчиков с помощью Пахтеева подтянул за комель сосну, сбитую грозой. Дерево ярко запылало. Огромные языки пламени высоко взлетали, отбрасывая темноту, которая, словно крылья гигантской птицы, трепетала над огнем... Освещенные пламенем стволы деревьев напоминали в ночи гранитные колонны сказочного храма, под сенью которого нашли приют утомленные богатыри, тоже появившиеся здесь из какой-то былины.

...Усталые бойцы сразу заснули. Данчиков плотнее натянул дождевик, прислонился к дереву спиной и кратко записал в полевой блокнот основные события прошедшего дня. Потом развернул карту, чтобы измерить маршрут.

Конец пути был не близок и не ясен, но шли бойцы, по мнению командира, хорошо: за трое суток взвод переместился к северу километров на восемьдесят. По расчетам они должны были через сутки выйти в зону лесостепи. «Завтра, — раздумывал Данчиков, — можно послать дозор в сторону узловой станции Хутор Михайловский. К ней выйдем под вечер, в сумерки». Лейтенант звучно зевнул, потянулся. Затем аккуратно вложил карту в планшет. Хотелось помечтать, закрыв глаза, но приятно было посидеть просто так, без докучливых раздумий о будущем, и глядеть на огонь, сурово ласкающий щеки.

Так лейтенант просидел больше двух часов, пока совсем не отяжелели веки. Потом он стал отыскивать глазами Пахтеева и вдруг насторожился, напуганный необычным звуком: застонал Сапронов. Стон его больше походил на утробный крик человека, зубы которого сжаты в предсмертной судороге.

— Юрий, что с тобой? — резко дернул он бойца за плечо, пытаясь перевернуть лицом к костру. Но тело Сапронова неожиданно спружинило. Боец бережно отстранил руку командира.

— Привиделось что-то, товарищ лейтенант, — бодро отозвался он, словно вовсе не шал в ожидании этого вопроса.

— Повернись-ка на другой бок, — посоветовал Данчиков. Боец, не подняв головы, опустился на живот. Через минуту до командира дошел его приглушенный голос:

— Скажи, лейтенант, ты в приметы веришь?

— Н-нет, не верю...

Ни у кого из его подчиненных, кроме Юрия Сапронова, не хватало смелости называть командира на «ты». Лейтенант видел в таком обращении доверие к себе и старался не отпугнуть у Сапронова это хорошее чувство к командиру. Сапронов же понимал это и обращался к командиру по-свойски лишь с глазу на глаз. Сейчас дело шло к полуночи. Взвод спал. Спал и Пахтеев, который должен был сменить взводного, как они договорились.

— А в предчувствие? — не унимался Сапронов.

— Предчувствие у отдельных людей бывает подчас сильно развитым, но это все мало изучено в человеке. В общем, не верю я в предчувствие... Я больше на устав полагаюсь, на трезвый расчет.

— Да уж куда трезвее! Трезвее тебя, поди, во всей Красной Армии командира не сыщешь.

Лейтенант лишь усмехнулся. Через минуту он спросил тихо, по-дружески:

— А чего ты, собственно, не спишь, Сапронов? Уже поздно.

Боец тяжело вздохнул, помолчал и придвинулся ближе.

— Скажи, лейтенант, только по-честному, о чем ты сейчас думал? Вот в эту самую минуту?

— Я от тебя, Юрий, никогда правды не таю. Без всяких оговорок и клятв.

— А все же: о чем размышлял, когда я потревожил тебя?

— Гм-м... Да так... не солдатские мысли в голову зашли. О доме вспомнил. Мамаша у меня старенькая уже... Сердцем страдает. Ей как раз бы на курорт в августе. А тут — война...

— Я так и знал! — горячо прошептал пододвинувшийся вплотную Сапронов. В голосе его Данчиков уловил неясную дрожь. — Верил я, что должен командир когда-нибудь не солдатскими думками быть занят. День-деньской нас воспитывает, потом немцам мозги вправляем; ночь у военных короче воробьиного носа — на отдых маловато... А он-то, как и все мы, — человек! И мать у него с отцом, и женка, вполне даже возможно, имеется. Вот бы, думаю, подкараулить, когда у лейтенанта несолдатские мысли в голове!..

— Тебе-то зачем это, Сапронов? — со смехом спросил Данчиков. — Чего не спишь до сих пор?

Сапронов глубоко, с перехватом, втянул в себя воздух и сказал:

— А солдату тоже несолдатские мысли в голову заходят. Думаю, кончится война и займутся люди подсчетами. После каждой войны так бывало... Есть такие люди, для которых что бог на землю ни послал — все к лучшему. Все могут в цифру превратить. Сколько убитых, сколько раненых, вдов и сирот какое количество осталось, городов и деревень какое множество сгинуло... Подсчитают даже, сколько детишек могло бы на свет появиться, если бы их родители живы остались... Во как это дело крепко поставлено! Да-а... Найдутся и такие спецы, что смогут и на деньги перевести: мол, во сколько-то долларов или фунтов война обошлась одной державе и другой, и миру всему!

— Ну и пусть себе считают, — настораживаясь, перебил Данчиков, — тебе-то какая забота?

— А мне любопытно, в какую графу меня впишут ученые эти и статисты: убитым зачтут, или в раненые попаду, или будто я совсем на свет не рождался? Если бы в последнюю — согласен без спору.

— Какая чушь! — произнес лейтенант с досадой. — Ну чем ты только голову себе забиваешь!.. — Но вдруг осекся, чувствуя, что поторопился с возражением. Чтобы успокоить Сапронова, сказал совсем тихо: — К живым, конечно, ну, может, в число раненых. Война ведь...

— Нет, лейтенант! — твердо заявил боец. — К живым и раненым причислить меня никак невозможно. У раненого, скажем, все или почтя все на месте. Ну руку или ногу отбило или ребра вывернуло. А если у Юрия Алексеевича Сапронова нутро порожнее, вроде дупла?! И сердце, и печенки, и всякая иная внутренность в пепел превратилась, просто так... — Боец кашлянул, прочищая глотку. — Может, видел: в лесу дерево такое случается. Ветки на нем зеленые, а сердцевина ствола вся прахом взялась... Дерево на одной коре, как на честном слове, держится. Может, на глазах у тебя свалится, а может, немного погодя... К какой категории дерево ты это причислил бы?

— Да ты в своем ли уме, Сапронов? — не сдержав изумления, проговорил командир взвода и схватил бойца за руку. Он хотел сильно встряхнуть его и сам встряхнуться: настолько жуткими показались его слова. Но тут же лейтенант отдернул свою руку: из глаз бойца текли слезы, которых сам Сапронов, вероятно, не замечал.

Лейтенант понял, что в этот миг присутствует на исповеди. Он медленно опустился на спину, боясь неосторожным движением или неуместным словом осквернить это неповторимое мгновение.

— Вот ты, наверное, считаешь меня храбрым, смекалистым? — продолжал Сапронов.

— Да, конечно, — еле слышно подтвердил Данчиков.

— А я храбрый не сразу сделался... Как понял, что жизнь мне ни к чему — и страх пропал начисто, будто рукой сняло...

Лейтенант на секунду еще раз приподнялся, молча поглядел в лицо солдата. Тот продолжал, время от времени спрашивая и не всегда дожидаясь ответа:

— Помнишь, как мы за Сумами сквозь немецкую заставу на побитой машине проскочили? Как из волчьей пасти... Даже зубы пришлось в этой пасти гранатами выколачивать, а то застряли бы промеж них.

Данчиков вставил поспешно:

— Единственный выход был в той обстановке. Я очень благодарен тебе за находчивость.

— Какая там «находчивость»! — насмешливо копируя голос командира, возразил боец. — Смерти я себе с музыкой искал и вас за собой увлек. Хорошо, что фрицы ошалели от наглости нашей.

— Куда ты разговор этот ведешь — не пойму? — недовольно буркнул Данчиков и повернулся на бок, лицом к Сапронову.

— Все туда же: к приметам да предчувствиям. Не верил и я во все эти штуки... а вот дня за три до Сум... Ганя моя из пожаров привиделась мне. Все-то она меня глазами ищет-высматривает и сказать что-то хочет. А я, дурак, головой трясу, думаю: приснилось. Не спали мы тогда бесчетно ночей... атака за атакой. А Ганулька моя прощалась, видно, со мной, от ран умирала... Письмо мне вскорости от матери: бомбу фрицы запустили в Ганночку мою... И похоронили наши ее прямо во дворе, у клумбы с цветами... Она всю жизнь цветы разводила. После девяти классов в цветочный техникум поступила — есть такой в Харькове...

Боец тяжело уронил голову. Ветки хвои, в отчаянии сжатые руками Сапронова, затрещали, как на огне.

— А ты поплачь, Юрий, поплачь, — не зная, как утешить бойца в страшной его беде, посоветовал Данчиков.

— Это самое, лейтенант, у меня и без команды твоей теперь получается. По команде только артисты плачут. Я руку себе изгрыз до кости — зареветь в голос боюсь. Ох, и страшно заревел бы ненароком; кабы прорвало меня... — Наконец Сапронов поборол душевную слабость, приподнялся на локтях и уже спокойно продолжал: — Жили мы с ней на одной улице и друг друга вроде не замечали. Так себе ходит девчонка в школу, потом в техникум. Я рано бросил учиться, на железную дорогу потянуло. Сперва в депо слесарил, после на монтера выучился. И вот встретились — будто нас кто понарошку нос к носу свел. Посмотрели мы в глаза друг другу, и вроде бы свет изнутри загорелся... И нет краше ее на свете, нежнее по всему белому свету не сыскать... Возьмешь на руки — невесомая она. Так и шел бы и шел по земле, подняв ее на руки, и кричал от радости: «Люди, какое счастье вы мне подарили, люди!» Коснешься губами ее губ — сладкий сон обволакивает. И кажется: или жизнь остановилась совсем, или мчатся века над нами, синими звездами поблескивая... Она засыпала у меня на руках, шепча имена разные. Специально для меня выдумывала: «Ленок шелковый», «Листик розовый», «Лепесток майский»... Каждый вечер по-иному меня называла. А я держал ее на руках с вечера до зари, счастливый от ее детского доверия ко мне. Крылья она сердцу моему дала. По городу, бывало, идешь и кажется, земли не касаешься. Веришь, лейтенант, я однажды сдуру на башмаки свои глядел, думал, подошвы не стираются. Тянет меня куда-то вверх, простору душа захотела... А еще она песни любила. По песенке, бывало, и разыскиваю ее вечером. Много песен, она умела, Ганнуся моя, певучая... Хочешь, лейтенант, я тебе спою-проспиваю, как девушка моя говорила?

— Пой, пой, — прошептал Данчиков, закусив губу.

В суровом осеннем лесу ночью зазвучала песня, больше похожая на стон смертельно раненной души;

Ой не свiти, мiсяченьку, Не свiти нiкому, Тiльки свiти миленькому, Як iде до дому...

— Хватит, Сапронов, довольно, — с хрипотцой в голосе попросил командир.

— А ты веришь, лейтенант, что можно вот так... чтобы человек, то есть летчик, мог бомбой... в цветы?

— Сложно это подчас, Юрий! Если человек настоящий, не поднимется у него рука настоящую красоту осквернить...

— Летчика мне хочется этого разыскать и спросить у него: зачем ты бомбой в Ганнульку мою, а? Ты видел, куда смерть несешь?

— Фашист-то видел, конечно... Разве они, подлецы, не видят наших мирных дел? Знают, зверье... Не в этом дело...

Сапронов вздохнул, тихо откашлялся.

— И закувыркалась, лейтенант, душа моя, как птица об одном крыле. Жизнь моя бедовая, шиворот-навыворот пошла. Тлеть я начал изнутри... выгорать, как сухое дерево. Вот почему обходит меня смерть стороной и до самого замирения тронуть не посмеет... Приду я после победы в Харьков, до могилы моей Ганнуси доковыляю... Протянет она мне навстречу два цветка, как две руки. Понесу я эти два цветка и горсть пепла — остаток сердца своего — как раз туда, где подсчеты идут полным ходом, и спрошу твердо: сколько это все по-вашему стоит, господа? И к какой категории людей вы меня причислить думаете?..

Юрий Сапронов умолк, глядя в темноту леса и ни от кого не ожидая ответа. Он прислушивался к тлению своего сердца, во что верил, потрясенный бедой.

А Данчиков думал о том, что не было во веки вечные на всем белом свете любви сильнее, чем у Юрия и Ганночки-Спиваночки; не приходилось лейтенанту в своей войсковой практике решать таких вопросов-загадок, которую загадал ему боец Сапронов на исповеди своего израненного сердца.

Но он обязан был решать и такие задачи. Не уставом обязан, а своим сердцем, потому что он, как и все бойцы его взвода, — человек.

3

На двенадцатый день петляний по лесному бездорожью Данчиков сделал очередную запись в блокноте: «Во взвод возвратился связной Веретенников, посланный мною в штаб полка за полчаса перед танковой атакой на Сосновку...»

В потемках, когда дозорные возвращались через подлесок к условленному месту, Михаил Халетов, погнавшись за куропаткой, отбился от своего напарника Бараева. Михаил сначала оторопел, стал прислушиваться к шорохам в кустах боярышника. Ни шагов, ни стрекота сороки — условный знак — слышно не было. Пулеметчик несмело окликнул Бараева по имени, что совершенно не позволялось. Не услышав ответа, Халетов крикнул громче, раз и другой и спустил у автомата предохранитель.

Вместо ожидаемых сигналов Халетов вдруг услышал невдалеке от себя незнакомый голос. Из-за кустов вышел сгорбленный, озирающийся по сторонам человек. В голосе незнакомца, назвавшего Халетова по имени, была смесь вопроса с радостным восклицанием:

— Мишка?! Халетов?!

Не ожидая ответа и что-то выкрикивая на бегу, человек метнулся к Халетову. Дозорный отпрянул в сторону, крикнул: «Стой!» Он направил автомат на нападавшего и готов был перерезать его очередью. Но когда незнакомец с отчаянием в голосе и упреком несколько раз повторил: «Халетов... Халетов...», дозорный словно пробудился от оцепенения. До его сознания стали доходить полузабытые интонации.

— Веретенников!

Да, это был он — совершенно исхудавший, одетый в лохмотья, с трясущимися от слабости руками. Через плечо — длинная веревка, как кнут у пастуха. Один конец ее служил Веретенникову поясом вместо потерянного ремня. В руках бывшего связного не было ни винтовки, ни другого оружия. В намертво сжатой руке торчала лишь бутылка с горючей смесью. Бутылку эту Веретенников то поднимал над головой, то опускал, разглядывая своего однополчанина в упор, радуясь встрече и не доверяя своим глазам.

Первыми осмысленными словами его были:

— Веди меня скорее к лейтенанту, Михаил...

Он даже не спросил, как очутился здесь Халетов и жив ли их командир.

Когда подоспел запропастившийся Бараев, дозорные подхватили Веретенникова под руки. С каждым шагом он все больше обвисал на их плечах, теряя силы. Лишь у костра бойцы догадались размотать с него веревку. С минуту Веретенников сидел в кругу ошеломленных не менее, чем он сам, товарищей, сжав ладонями виски, озираясь по сторонам чужим, отсутствующим взглядом. Наконец он, словно вспомнил о чем-то, сорвал с себя остатки гимнастерки и принялся кататься по земле. При каждом движении его тела все больше высвобождалась полоска плотно скатанного алого полотнища.

— Знамя!! — одновременно выкрикнули Сапронов и Трубицын. Все бросились к лежащему на земле Веретенникову. Связной попытался встать. Но не смог. Он доложил лежа, приподнявшись на локтях.

— Товарищ лейтенант! Штаб сгорел... Это все, что осталось...

Несмотря на запрещение командира, бойцы подняли Веретенникова на руках, стали качать. Впечатление было такое, словно Веретенников пришел из-за линии фронта и положил перед товарищами клочок родной земли, еще не поруганной врагом — чистой, борющейся, непобедимой...

Кто-то догадался подать Веретенникову гимнастерку. И тотчас бойцы кинулись к своим вещмешкам, вытряхивая из них все, что, по мнению владельцев, можно было подарить. Вскоре связной сидел рядом с лейтенантом, подпоясанный широким кожаным ремнем со звездой. Данчиков уже позабыл, что в свое время отдал этот ремень Сапронову.

До глубокой ночи взвод слушал суровую исповедь связного о своих злоключениях за двенадцать дней, за каждый день и час этого необыкновенного пути.

...Штаб накрыли слепым снарядом. Ветхий домишко у блиндажа расползся от взрыва и вспыхнул. Веретенников подобрался к штабу уже под обстрелом немцев: танки шли огородами, не переставая стрелять. Вытащив из огня мертвого комбата, боец кинулся обратно под горящий навес, но в чаду, кроме зачехленного знамени, ничего не увидел.

Куда-то бежали люди, слышалась русская, потом немецкая речь. Под тяжестью танка осел окопчик, Веретенникова засыпало землей. Когда очнулся и выбрался на поверхность, было уже светло. На его глазах догорало большое село. На месте штаба дымилась куча обугленных бревен. Огненный вал укатился на северо-восток. На месте расположения взвода боец никого не застал, но понял, что товарищи по оружию отошли без боя. Куда? Об этом он мог только догадываться...

В одной деревне Веретенников раздобыл веревку и бутылку с горючей смесью. Ночевал на деревьях, привязывая себя веревкой к стволу, чтобы сонным не упасть. Потом уже не мог и подниматься на дерево. Ночевал под кучей хвороста или просто в густом кустарнике. Жил одной мыслью: идти, пока сможет двигаться, при явной опасности — сжечь себя, но не отдать знамени...

4

Древний старик, которого разведчик Саидов мельком увидел в лесном хуторке, оставался там к моменту прихода немцев единственным мужчиной.

Это был Парамон Белов — основатель хутора и самый старый житель в нем. Давным-давно, еще до получения «от бар воли», перекочевал он с отцом и дедом, с матерью и кучей своих старших братьев и сестер в здешние дебренские места. Вольнолюбивое семейство Беловых скрывалось от лютого барона немца Крейса. Отец с дедом корчевали пни, курили смолу, охотились с рогатиной на медведей, а мать с Парамошкой и другими детьми сажала картофель, собирала грибы. До объявления воли беглая семья Беловых обжилась в лесу. Беловы срубили себе из вольного леса добротный дом, сбывали в ближайшие селения смолу и деготь. Впоследствии они роднились с новыми соседями, пристраивали новые избы. Так появился в глухомани хутор, который долгое время называли просто Беловым, а лес вокруг него в народе слыл как Белове урочище, богатое дичью.

После Октября это селение стали обозначать на крупномасштабных картах как хутор Белово. Однако колхоз со стапятьюдесятью гектарами навечно переданной ему пахотной земли носил гордое имя «Парижская коммуна». Это было небольшое, во всякие времена исправное хозяйство. Канцелярия «Парижской коммуны» размещалась прямо на дому председателя Герасима Белова. Просторная хата эта, пропахшая исцеляющими лесными травами, была завешана всевозможными переходящими знаменами, отвоеванными честолюбивыми обитателями Беловского хутора во всяческих соревнованиях районного масштаба.

Парамон Белов прожил долгую и скупую на радости жизнь. В первую мировую войну его, человека уже в летах, угнали вместе с двумя сыновьями на германскую войну. Сыновья погибли, а Парамон «прокуковал четыре годочка» в немецком плену, где ему отняли по колено «ранетую ногу». В родной хутор он приковылял, плача от счастья и целуя каждое деревцо на шляху, когда его уже отпели в церквушке.

— Уж коли ерманец не доконал меня — сто годов проживу! — заявил он хуторянам на радостях. Фраза эта обозначала потомственную ненависть всех Беловых к немцам-поработителям.

Сошли в землю одногодки Парамона, стали покидать белый свет и те, кто помоложе, кто в свое время называл Парамона Ильича дядей. А дед Парамон жил и жил... В тридцать третьем похоронил старуху Секлетею, большую мастерицу по варке снадобья от коликов в животе и суставах. Не в добрый час сгорела хата. Звал его к себе на жительство единственный сын Матвей, который служил где-то у границы с Маньчжурией — раздумал ехать старый Парамон: «Военному человеку и иголка лишняя в тягость... А тут я вроде при деле, да и от корня жалко отрываться...» Жил старый Парамон у кого придется, принося своим благодетелям немалую пользу по части починки обуви, сбруи, искусно вырезал он из ольхи ложки и всякие забавы для ребят, а то и просто возился с детьми, когда родители уходили в поле.

В последние годы у древнего Белова медленно угасало зрение, а со слухом и вовсе стало худо. Вдобавок, старика одолевала бессонница, и он, поскрипывая деревянной ногой, ходил ночью по хутору, гремел в деревянную колотушку, карауля общественное добро и не требуя за свои труды никакого вознаграждения. Иногда он останавливался у заиндевевших окон, подслеповато косясь на искры, вылетающие из трубы:

— Матрена! Осторожнее с огнем... Не случиться б пожару...

Матрена Белова или иная баба благодарила старика за предупреждение, выносила ему горячих пирогов или зазывала в хату погреться.

Судьба шла старику навстречу. Года три назад бедовая девка комсомолка Настя Белова, дочь Максима Белова, внучатого племянника Парамона Ильича, добилась от руководства сосновского райпо открытия в «Парижской коммуне» торговой точки. Поначалу сюда завозили только три вида товаров: керосин, мыло и соль.

По собственной инициативе Насти номенклатура затем расширилась за счет селедок и книжек, а под давлением мужской общественности в ларьке появилась водка. Как продавщица управлялась со всем этим товаром в крохотной баньке — за отсутствием прилавка товары выдавались прямо через дверь — уму непостижимо. Но первенства по товарообороту она все же добилась, и в хате председателя прибавилось еще одно переходящее знамя. У деда Парамона с Настей установились сердечные взаимоотношения. Уходя допоздна в Сосновку, где она участвовала в художественной самодеятельности, Настя разыскивала деда. Между ними происходил всегда один и тот же разговор:

— Присматривайте, дедушка. Я пошла...

— Ась? Лети, голубка...

В большинстве случаев Настя совала в заскорузлые руки Парамона Ильича чекушку за три пятнадцать, и дед умилялся ее щедрости. К Настиной просьбе присматривать за казенным имуществом дед Парамон относился по-солдатски ревностно. Кто-то из деревенских добряков разыскал в потомственном хламе старинную фузею. Находку эту подарили Парамону Ильичу. Дед отер с нее ржавчину напильником, смазал керосином и засыпал в ствол горсть волчьей картечи. Про воровство в беловском роду и слыхом не слыхали. Зато волки в зимнюю пору по хутору «пешком ходили». В то, что фузея выстрелит, дед Парамон и сам не верил, но все же с оружием не расставался: «Неровен час, захожий человек позарится на общественное добро, не ограбит — осрамит хутор навеки».

Чем ниже к земле пригибала Парамона тяжелая ноша лет, тем священнее казалась ему обыкновенная человеческая жизнь. Однажды выковырял дед шомполом волчий заряд из фузеи, застыдившись, укоряя себя в бессердечии: «Ить ето подумать только, Парамон: человека ты мог жизни лишить ненароком! Разве можно человека жизни лишать, если даже он по глупости своей и руку протянет к чужому добру? Нельзя человека жизни лишать, Парамон... Больше етого греха и выдумать невозможно...»

Ружье было перезаряжено мелкой дробью. Но вскоре и дробь раскидал дед своею рукою по огороду, чтоб и собрать было нельзя: «Мыслимо ли, Парамон, свинцом, хоть и мелким, в человека палить? Этак можно по необразованности своей человеку руку или ногу отбить... Тебе ли, Парамон, не известно, как лихо жить на свете белом калеке? Сам почитай тридцать годков скрипишь деревяшкой, на добрых людей тоску наводишь. Нет, Парамон, нельзя человека окалечить... Не сладишь ты, Парамон, со своей совестью опосля... Иное дело — соль. Солюшка — она безвредная, даже пользительна будет...»

И фузея была заряжена солью из Настиной лавчонки.

Парамон Ильич знал, что началась война. Еще бы не знать: все восемь дворов в одночасье остались без мужчин. Ушел Герасим Белов — председатель, попрощался с родным хутором Максим Белов — отец Настин; из крайней хаты вышли сразу трое: сам Онисим и два сына Григорий и Александр. И два Ивана Беловых — побратимы — низко поклонились березкам у окон своих изб. А Маркиан, что в гражданскую партизанил, своих дружков опять по округе скликал да в одночасье с захожим шахтером в лес подался. В лесу они, сказывают, землянки себе готовят. «Господь тебе пособи, Маркиан, в ратном деле! Душевный ты человек, по всем статьям. Одно слово — партейный... Только вот что-то Парамона не взял с собою. Видно, время не подошло. Нужен я здесь для порядку».

...Хоть и звали Парамона Ильича за глаза колдуном — век доживал, а диво в человеческом облике пришлось повидать лишь позавчера. Три ночи накануне во все небо зарница полыхала, до петухов не унималась.

Проснулся Парамон на сеновале под утро от богатырского храпа. Никогда такого не случалось, чтобы соседство спящего рядом человека оказалось невыносимым даже ему, глуховатому старцу. Да и то сказать: пробовал разбудить непрошеного гостя — с боку на бок перевернуть не одолел. Охапка сена, которой накрылся незнакомец от росы или от глаза людского, вздымалась чуть не до стропил. Кинулся Парамон за фузеей — чердачный пролаз сапожищами заслонен. Пальцы из разбитого сапога что твои дьявольские копыта торчат — с овечью ногу... Давно не крестился Парамон, а тут рука сама по себе ко лбу потянулась. Солдатская смекалка помогла: подтянул фузею граблями.

— Ты чей такой, окаянный? По какому праву тут без позволения?

Сено съехало набок, будто воз перекинулся.

— Свой я, дедушка, не бойтесь... — голос трубный, но не злой.

— Это почему же я тебя еще бояться должон?

Пришелец протер глаза, потянулся.

— Припоздал я малость, не охота было тревожить вас. Думал: прикорну часок да на Клетню подамся...

Сел, но и сидя он был почти вровень с выпрямившимся над ним дедом.

Парамон чуть отступил к освободившемуся пролазу, выставляя перед собою оружие.

— Откуда наши места знаешь? Пачпорт при себе?

Незнакомец достал из бокового кармана брезентового пиджака документ и подал старику. Дед попятился к лестнице. Вслед за ним во двор сошел и беспокойный ночлежник.

Думал Парамон весь хутор удивить своим необычным пленником, а председатель колхоза Герасим Белов даже не взглянул на паспорт: «Вижу, что шахтер! У самого руки в синих рубцах, с отцом по молодым летам промышляли обушком под Юзовкой... Куда путь держишь?»

— Теперь уж считай дома, — охотно разъяснил пришелец, косясь на фузею. — Ружьишко бы мне да напарника, чтобы немца веселей бить...

— В напарники, может, и мы тебя возьмем. А вот ружьишко по партизанскому обычаю самому добывать придется, — заявил Герасим, испытующе уставившись в похудевшее лицо горняка.

— Партизаны?! — просиял тот. — А может, свою пушку отдашь, дедушка? Как раз бы по мне...

Дед Парамон, все время державший фузею на перевес, приставил ее к ноге. Парень уже нравился ему: улыбчивый, сероглазый, да и с Маркианом сразу сошелся по-доброму.

— Как звать-то сказал бы народу для начала, — поучал дед.

— Назвали, как мать захотела, Иваном...

— Ишь ты! — изумился Парамон. — Стало быть, совсем свой... Небось намучалась матушка-то, рожаючи? — проговорил он, обводя глазами великанскую фигуру шахтера.

— Не помню, — отшутился Иван. — Так одолжишь пушку свою на время, отец?

— Нет! — отрезал старый солдат. — Самому пригодится... А вот обувку свою скидывай — починю...

У околицы, когда вышел провожать мужчин, уходящих в лес, дед Парамон подошел и к Ивану:

— Сохрани тебя господь, сынок, надежа наша! И за себя и за матерь твою многострадальную благословляю...

Богатырь поклонился старику:

— Спасибо вам за сапоги, дедушка...

...Мысли Парамона Ильича перескакивали с одного на другое. «И тот раз немцы, и теперь немцы... От немца-ирода деды и отцы еле животы спасли при барах... Нету бога в душе у вас, немцы! Недаром сказано: придет антихристово племя...»

Сладкая дремота одолела старика к полудню после бессонной ночи. Дождичек прошел, в духоте сомлело ослабшее тело. Проваливаясь в сон, он твердил укоризненно: «Ах, Настя, Настя! Бесстыдница ты этакая! Шутка ли: пошла и нету с ночи. Бабы звенели банками, небось за керосином приходили... Неужто можно так к работе общественной относиться!»

Не знал сердобольный Парамон, не слышали его ослабшие уши: пронесся огненный смерч над Сосновкой и лежит певунья Настя, добрая его голубка Настя, на конопляном поле, раскидавши свои руки. Измяты эти руки гусеницами танка, никогда они уже не вспорхнут над ее венцекосой головой в танце, не поднесут деду Парамону чарки на свадьбе...

ГЛАВА IIКУРСЫ «ИМПЕРАТОРОВ»1

В тот самый полдень четырнадцатого сентября, когда красноармеец Юрий Сапронов воспаленным взором разглядел в зареве боя лицо Ганночки-Спиваночки, его ровесник Густав Мюллер, студент Берлинского университета, ждал аудиенции у декана факультета. В больших серо-зеленых глазах Густава, во всем его по-юношески бесхитростном лице — худощавом и веснушчатом — отражалась затаенная надежда, мальчишеская страсть.

Вчера на лекции Густава осенила мысль, осуществление которой, как он рассчитывал, всколыхнет весь университет. Сокурсники взревут от зависти, когда он, Густав Мюллер, заявится на факультет с нашивкой добровольца германской армии и вместо приветствия скажет им прощальное «Ауф видер зеен». Зубрите себе, скажет им Густав, хоть до второго пришествия господа бога на землю, а мне истина ясна: Гитлеру нужны не дипломаты, а воины...

Конечно, Вилли Шранке и Фриц Даугер бросятся по его стопам, но это уже будет повторение пройденного — не тот эффект. Да и пусть попробуют! Едва ли их в приемном войсковом пункте примут так, как приняли Густава.

Пока подошла очередь к декану, студент восстановил в памяти эпизоды своей беседы в войсковой канцелярии. Он просто-таки не мог без улыбки вспомнить о чудаковатом капитане Гельмуте Визе. Все дело в том, что капитан Визе оказался земляком Густава — из Фрейберга. Когда-то Визе руководил в городском клубе гитлерюгенда секцией вольной борьбы. Правда, Визе не запомнил Густава в лицо и даже не знает его имени, но зато какой он потешный.

Капитан предложил Густаву тут же, в его кабинете, помериться силами. Отлетев к дивану — маэстро был уже не тот! — капитан заржал от восторга. Бойцовские навыки Густава он полностью относил к своим личным заслугам.

— Узнаю свой стиль! — вопил Визе, хлопая Густава по плечу. — Леопард!

Просьбу Густава помочь с зачислением в вермахт Визе назвал сущим пустяком. Потребуется только бумажка от ректора университета. Все остальное он берется сделать сам. Если надо, он может сейчас же позвонить ректору — «этому рахиту с зонтом». Не пройдет этот номер — есть другие ходы.

— Во всяком случае, мой коллега Генрих Мюллер...

— Густав Мюллер, господин капитан, — поправил его студент.

— ...может быть спокойным за свою дальнейшую судьбу, если уж решил довериться капитану Визе. Разумеется, всякий подвиг вознаграждается — таковы уж армейские порядки... Но капитан Визе никогда не наживался за счет солдат. В данном случае Ганс... («Густав, господин капитан») легко отобьется от своего шефа одной бутылкой коньяку. А насчет имени — Иоганс тебя или Герберт — не все ли равно, как тебя нарекли обезумевшие от счастья предки? Надеюсь, они уже в земле? Тем лучше: меньше слез на прощание, меньше волокиты с письмами. Тетушку можешь послать туда, где ей удобнее. Притворись, что сосредоточен на более важных делах. Ведь для солдата войсковая дружба дороже всякого родства. У тебя будет номер — так удобнее и для живого, и для мертвого. Если ты приглянешься с какой-либо стороны взводному, он даст тебе кличку...

Говорливый капитан Визе усадил Густава на диван и предался воспоминаниям.

— Армия, мой дорогой, это немножко дисциплины и океан веселья... В моей роте, в Югославии, был автоматчик Генрих... номер шесть... Его звали Волкодав. А еще парень со шрамом на подбородке — Пожиратель голубиных яиц. И Эрик — Собачий хвост, и Руди — Гремящая ягодица, кажется, шестьдесят девятый номер. Парня из Гамбурга звали Коньячной пробкой, а старика Августа — Сентиментальной жабой... И бабники имелись — все со своими номерами: Развратник номер один, номер два и номер три. Это все из второго взвода... Был у меня снайпер с двумя кличками — Ювелир и Бледная спирохета... Но это уже за особые заслуги. Выбили левый глаз, а он смеется: удобнее стало целиться! За французскую кампанию — сорок две мишени! Ювелирная работа!.. Да, коллега: немножко дисциплины и океан веселья, — причмокнув языком, подытожил Визе. — Если бы не эта глупая история с племянницей югославского короля, которую мои ребята приняли за уличную девку... Уверяю тебя, я не оказался бы в этой берлинской дыре за тысячу верст от настоящей работы. Поверь, мне куда более по душе жить в обыкновенном блиндаже, чем в квартире с теплой уборной. Впрочем, ты, я вижу, торопишься. До скорой встречи! Все же, если по-прежнему веришь Гельмуту Визе, ты мог бы уже сейчас торпедировать меня этой самой бутылкой. И я с большей уверенностью расчищал бы тебе путь к славе...

«Конечно, — думал Густав в приемной декана, — капитан Визе был подвыпивши, и вообще он несколько сумбурный человек. Но черт с ним — за вторую бутылку спиртного он разрешил бы мне на денек заскочить к тетушке Элизабетт. В таком деле нельзя без родительского благословения, а тетушка для меня все равно что родная мать».

С тетушки мысли Густава перескочили на профессора Юхансена Раббе. Вполне далее вероятно, что декан воспротивится его желанию, станет отговаривать от опрометчивого шага. Он, наверное, и здесь напомнит свое жизненное кредо: «Тщательный анализ хорошо проверенных фактов, ясная логика и неторопливое решение...»

Ходили слухи, что в тридцать третьем году, когда начались гонения на социал-демократов, Раббе едва избежал виселицы. Его спасла профессиональная изворотливость дипломата, публичное отрешение от своих прежних идей. Он решился на жутковатую процедуру: бросил в костер все девять томов собственных сочинений по истории дипломатии — в них, вопреки утверждениям новых теоретиков гитлеровского райха, он проводил мысль об уважении к территориальной целостности и национальным обычаям соседних держав... Сейчас он с казенным усердием повторяет все, что сказал об этом Геббельс.

Однажды, весьма удовлетворенный ответом Густава на семинарском занятии, Раббе отозвал студента в сторонку и, покраснев, осторожно заметил, что был знаком с отцом Густава и сохраняет о нем приятные воспоминания как о человеке... Как о человеке! — зачем-то подчеркнул Раббе.

Густав ненавидел своего отца, Отто Гейнце. Он даже переменил по совету тетушки фамилию, чтобы формально не принадлежать к роду «красного Гейнце».

«Твой отец погиб в концлагере из-за упрямства: он не хотел отдать Гитлеру какие-то записки по физике...» Так утверждала тетушка Элизабетт, вызывая в душе усыновленного племянника отвращение к своим родителям: мать Густава покончила с собой, узнав о гибели мужа в фашистских застенках.

Густав опасался, что декан факультета, его университетский наставник профессор Раббе, сейчас может помешать с уходом в армию, некстати напомнив гестапо о родословной студента.

Раббе встретил его приветливо, но тут же улыбка сошла с его изборожденного старческими морщинами лица, когда он прочел поданную ему бумагу.

— Я не хочу оказаться лишним человеком в империи, профессор... — добавил к написанному студент.

Раббе пожевал выцветшие губы, задумался, поправил на переносице легкие очки в золотой оправе. В белесых ресницах засветился погасший было огонек. «О, этого человека не просто положить на лопатки!»

— Разве Германия порвала связи со всем миром или система государств с установившимися на протяжении веков институтами посольств оказалась непрактичной? Вам удалось разработать новые нормы взаимоотношений с другими странами? — с мягкой иронией полюбопытствовал Раббе.

— Я не столь опытен в разработке норм и правил, как скажем, вы... или доктор Геббельс, — не растерялся Густав, — поэтому мое прошение касается только лично моих взаимоотношений с университетом. Не больше. И не дольше сегодняшнего дня. — Студент воспользовался паузой и добавил уверенно: — Германии в скором будет просто не с кем продолжать дипломатические отношения. Да и все эти петены, хорти, квислинги — они лучше германских дипломатов могут осуществлять наши интересы в побежденных странах.

— Но, Густав! — воскликнул профессор, теряя самообладание. В таких случаях он незаметно для самого себя переходил на «ты». — Что скажет цивилизованный мир, когда узнает, что германские дипломаты пересекают границы других государств по-пластунски и вместо верительных грамот пускают в действие минометы?

— Я маленький человек, господин профессор. Собственная судьба меня интересует больше, чем мнение мира. Этот мир существует лишь во мне, пока я жив. Не так ли утверждает Кант? Франция пала, Англия блокирована — где этот мир, к мнению которого я должен, по-вашему, прислушиваться?

— Англия!.. Гм... Франция!.. — с непонятным для Густава оттенком пренебрежения выкрикнул профессор. Затем, очевидно, смутившись — разговор в самом деле был неприятным для него, — тихо изрек: — Англия и Франция даже в лучшие для них времена не были всем миром. Да, да, Густав... не были... надеюсь, это ты тоже слышал в стенах нашего университета?

— Я готов согласиться с вами, профессор. Но то, что случилось в России... Разве не смешно?..

Густав не договорил. Он вкрадчиво глянул на профессора и по всей его осунувшейся фигуре догадался: «Старая ворона» сложила свои крылья. Раббе опустил нос книзу. Очки медленно ползли по этому носу, пока профессор не догадался их придержать.

Раббе затем снял очки — это означало окончание разговора. Так было и на лекциях и во время экзаменов: если Раббе отложил очки в сторону и замигал подслеповатыми глазами, бормоча что-то себе под нос — он удручен, уходит в себя...

До Густава лишь изредка доходили обрывки фраз, произносимых деканом для самого себя:

— Да, да... многое здесь действительно может показаться молодому человеку и смешным и заманчивым... Но будущие дипломаты, проходящие практику в других государствах с оружием в руках, — разве это не ужасно? Разве это не ужасно? — с придыханием повторил Раббе. И уже громче закончил: — Наша беседа, наверное, не понравилась бы несчастному Отто Гейнце, будь он жив...

Густав вздрогнул. Ему наплевать, о чем там бормочет перепуганный старик, но имя отца всякий раз звучит для Густава как оскорбление.

— Профессор, я не успел сказать вам еще в тот раз, на семинаре, но вам необходимо знать: я всегда ненавидел своего отца. В конечном счете, если бы дело, начатое Отто Гейнцем, было доведено до конца, нам не пришлось бы вести нынешнюю неприятную дискуссию. Я так думаю, если позволит профессор...

— Надеюсь, вы имеете в виду дело отца... простите, дело Отто Гейнце и других его соратников по рейхстагу, когда они выступили против военного бюджета? — Раббе хитрил или ставил ловушку молодому собеседнику. Это понял Густав.

— Никак не это... даже наоборот, если вам угодно. Если бы Отто Гейнце, — Густав сделал нарочитое ударение на фамилии отца, — если бы Отто Гейнце не уничтожил результат своих исследований в области атомного ядра, фюрер имел бы сейчас такое оружие, против которого не устояла бы ни одна держава.

— Я готов с вами спорить, мой юный коллега, — с шутливой бодростью проговорил Раббе, опять надев очки. — Но наш разговор затрагивает область нам с вами неизвестную... По крайней мере, мне неизвестную, — уточнил он, уставившись испытующим взглядом в юное лицо студента.

Этим самым профессор как бы призывал Густава подумать, давал ему возможность корректно отступить. Если уж свидетель тех лет и личный друг Отто Гейнце заявляет о своей неосведомленности в «преступлении» Гейнце, то юнцам и подавно нечего лезть в амбицию. Но Густав внутренне не согласился с профессором. Он нашел в себе силы лишь для того, чтобы проглотить уже продуманную фразу из арсенала сведений тетушки Элизабетт.

«Стоит ли в самом деле вести ненужную полемику? — подумал Густав, тряхнув головой, словно отгоняя от себя назойливые мысли. — Надо действовать».

Он настоятельно повторил свою просьбу.

Хитрый Раббе, ссылаясь на отсутствие форменного бланка для заполнения служебной записки и на обязанность посоветоваться с ректором, не выдал Густаву нужного документа. По настоянию Густава они условились встретиться завтра. «До завтрашнего дня капитан Визе многое успеет провернуть...»

На другой день Густав еще с порога приемной комнаты увидел на столе секретаря-машинистки пухлый пакет с тяжелыми сургучными печатями. Личный секретарь профессора, престарелая Анна-Гертруда Вейс, мать двоих детей-фронтовиков, кивком головы пригласила его к столу. Пока Густав расписывался в выносной книге в получении пакета для войсковой канцелярии, госпожа Вейс глядела на него немигающими скорбными глазами. Густаву стало не по себе от ее печальных глаз. Он торопливо черкнул свои инициалы, схватив левой рукой пакет, однако Анна-Гертруда мягко притронулась к его локтю. Было что-то материнское в ее настойчиво-спокойном прикосновении.

— Вы, конечно, зайдете попрощаться с профессором? Он ждет.

— Мне сказали, что господин Раббе заболел.

Густав, действительно, слышал в этой комнате и от этой самой секретарши слова об отсутствии профессора, когда в приемную заглядывали другие посетители.

— Да, он болен, но он пришел, чтобы сказать вам напутственное слово. Ведь у вас нет в Берлине никого из близких, а вы отправляетесь сразу в казарму?

«Чего еще?» — недовольно подумал Густав, но тут же спохватился. Ведь он уходит из университета, быть может, навсегда, и было бы просто по-свински не пожать руку старому человеку. «Что же тут еще раздумывать — чудаковатый Раббе стоит того, чтобы откозырять ему на прощанье. Не больше, чем пожатие руки, но и не меньше, черт возьми!»

Войдя в кабинет и галантно поклонившись, Густав мысленно выругал себя за пошлые мысли о своем наставнике. Профессор действительно имел жалкий вид: болезненно-бледное лицо со свинцовыми отеками под глазами было ужасно. Губы плотно сжаты, словно человек этот удерживал застрявший в гортани крик от нестерпимой внутренней боли. Густава поразил голос его — хрипловатый, низкий. На поклон Густава профессор ответил еле заметным кивком головы. Не меняя позы и лишь изредка отыскивая глаза собеседника вялым взглядом, Раббе пробасил из кресла:

— Хотелось так много сказать, Густав, на прощанье... Я готовился к этой беседе всю ночь... Не удивляйтесь, пожалуйста, и слушайте, если уж догадались прийти... Мы все такие — старики: видим не дальше, однако больше вас, молодежи, хотя и близоруки. Да, Густав... Мне хотелось говорить с вами как представителю того поколения, которое принято называть отживающим свой век. Нам, старикам, спокойнее живется последние дни, если наше дело попадет в надежные руки.

Раббе качнулся всем корпусом в кресле, жестом приглашая Густава сесть, и когда студент сел, он несколько минут разглядывал его в упор — молча, сосредоточенно, словно убеждаясь, стоит ли продолжать этот разговор. Вероятно, не один раз в жизни приходилось этому человеку говорить и попусту.

Густав спокойно перенес проверку взглядом.

— Хотелось так много сказать вам, Густав, — повторил Раббе несколько увереннее. Это «вам» звучало в его устах как не одному Густаву, а всем его ровесникам, его поколению. Вдруг ученый заговорил об ином, просветлев, горько улыбнувшись лишь уголками губ.

— По нашим национальным обычаям родители дарили своим детям, уходящим на войну, талисман...

— У меня имеется крестик, который, по свидетельству тетушки, был надет на меня руками родной матери, — вежливо отказался Густав. Он был доволен, что эта умилительная подробность так кстати пришла ему в голову сейчас. К тому же, Густав хотел избавиться от ненужной опеки профессора, вероятно приготовившего ему за ночь длинную наставительную речь. Судя по началу беседы, это вполне могло случиться.

— На поле брани в предсмертную минуту в голову солдата приходят две мысли: о матери и о боге...

— Мне уже говорили такое, — перебил Густав. Затем добавил, вздохнув: — Мысли эти являются подсознательно, независимо от воли солдата, звания его и даже вероисповедания...

— Не забывай же, Густав, в трудную годину прикоснуться к материнскому крестику.

— И об этом я наслышан, господин профессор.

Густав недовольно мотнул головой и покосился на дверь.

— Я был бы счастлив, если бы тебе пригодился и мой последний совет... Если хочешь — мой талисман...

Густав, сидя, перебирал ногами, как конь, который застоялся в конюшне и жаждал лишь одного — движения. Все же он нашел в себе силы выслушать все сказанное профессором до конца. Разговор приобретал странный характер:

— Поклянись, мой мальчик, что ты выполнишь мою последнюю просьбу.

— Можете не сомневаться, профессор.

— Даже если встретишься со смертью с глазу на глаз?

— Да. Лишь бы я оказался в доброй памяти на этот случай.

— Вот-вот, дорогой. Именно для такого случая я приготовил тебе свой талисман.

Видя, что Густав несколько поуспокоился и, по мнению Раббе, сможет удержать в памяти его слова, профессор проговорил насколько мог громко:

— Ты скажешь своей смерти прямо в лицо только одну фразу: «Отец погиб в концлагере в тридцать третьем...» Ты слышишь, Густав?

— Вы думаете, русские снаряды боятся заклинаний?! — прошептал Густав, съежившись. Только сейчас до его сознания начала доходить вся опасность опрометчивого шага с уходом на фронт. Но такое состояние было кратковременным. Он, конечно, не скажет этой нелепой фразы в лицо «своей» смерти. Однако незачем огорчать прекраснодушного Раббе.

Когда Раббе с дрожью в голосе повторил свой вопрос, Густав, сделав как можно смиреннее лицо, откликнулся утвердительно:

— О да, профессор.

Они распрощались. Выходя из кабинета и мысленно смеясь над стариком Раббе и его затейливым талисманом, Густав думал над тем, какое бы прозвище дал старику капитан Визе: Лысый черт, Неврастеник или Беззубая ящерица? Скорее всего Беззубая ящерица.

По коридору навстречу ему с пением «Хорста Весселя» валил чуть не весь будущий дипломатический корпус будущей германской империи.

Густав посторонился, сделав им прощальный жест рукою. Он вдруг почувствовал, что больше торопиться некуда.

2

Через неделю транспортный самолет доставил Густава в оккупированную Полтаву. Здесь в комендатуре, размещавшейся в островерхом старинном доме с гербом миргородского воеводы на фасаде, он получил допуск в учебные аудитории зондеркоманды особого назначения.

Зондеркоманда занимала уцелевшее здание техникума гражданского строительства, которое Густав без труда разыскал, пройдя через тенистый Петровский парк. Сослуживцами его оказались сплошь новички в военном деле, но все, наподобие Густава, люди с приличным для солдата образованием.

Старшим инструктором у Густава был белобрысый, с застывшим взглядом синеватых навыкате глаз майор, который любил себя называть «Дитрих-2».

— Ваша задача, господа, — почесывая у себя под коленкой ноги, высоко вскинутой на угол стола, и глядя куда-то поверх стриженых голов своих курсантов, инструктировал майор Дитрих-2 Шоор, — с виду довольно проста: вам предстоит разъяснять, а где понадобится насаждать в занятых населенных пунктах тот самый порядок, который мы призваны утвердить по велению фюрера на огромных просторах Запада и Востока...

Общие речения об исторической миссии немецкого солдата, уже не раз слышанные каждым из курсантов по радио и читанные в газетах, Шоор произносил скороговоркой, будто пастырь молитву.

Но он оживал и воодушевлялся, когда дело доходило до специальных предметов. Атлетически сложенный человек этот с неприятно длинными руками, с большими редко моргавшими, как у куклы, серыми глазами и соломенно-желтой шевелюрой, майор Шоор всем своим нагло-уверенным видом властно вжимал в мозги слушателей необходимые, как он выражался, сведения.

Сведения эти были жутковатыми, как и сам специалист, и без особых личных качеств майора Шоора едва ли были бы надлежащим образом усвоены. Густаву приходилось изучать конструкцию автомобилей с герметическим кузовом; по команде майора, глядевшего на секундомер, заталкивать в узкую дверцу кузова кого-либо из своих товарищей, игравших роль «пойманного большевика», учиться обращению с горючей смесью и факелом при поджогах зданий...

Густава несколько шокировало откровение майора о том, что новый порядок имел существенные изъяны и воспринимался в оккупированных районах без энтузиазма, лишь с помощью принудительных средств и методов.

Сосед Густава по парте Петер Зомеринг, учитель из Саксонии, откуда-то знал, что, благодаря своему многоколенному арийскому происхождению и блестящим физическим данным, майор Шоор пользовался широкой благосклонностью у молоденьких немок из гитлерюгенда. По свидетельству этого саксонского учителя, в адрес Шоора приходит много писем и телеграмм от кратковременных сожительниц из фатерланда, которые в патриотическом экстазе — подарить фюреру ребенка! — не утруждали себя ожиданием замужества и использовали услуги безотказного Шоора. Письма и открытки такого рода, включая и те, где содержались гневные слова гретхен или глупая воркотня удовлетворенных своей судьбой фанатичек, никто, кроме денщика, не читал, потому что Шоор всю корреспонденцию сразу отправлял в туалетную комнату. Близких родственников Шоор подобно капитану Визе не признавал.

Этот баловень судьбы в обыкновенном расположении духа был мрачен. В нем бродила крутая злоба на всех на свете без исключения. Как успел заметить Густав, у неулыбчивого майора было еще одно общее качество с веселым берлинским капитаном Гельмутом Визе, хотя эти офицеры не знали друг друга. И Гельмут, и Шоор давали клички. Правда, Шоор в отличие от капитана Визе брался за вещи более крупные, чем его младший собрат по офицерскому корпусу вермахта. Шоор охаивал города, целые народы и даже континенты.

В жестокой переоценке истории стран и народов человек этот не останавливался даже перед союзниками Германии. Резкость, с которой Шоор прохаживался по именитым особам мира сего, вызывала у солдат изумление и душевный трепет. Генерал Франко пользовался у Шоора репутацией «рахита», датский король носил клеймо «онаниста», римский папа, был, по мнению Шоора, «циник», а генералиссимус Чан Кай-ши — «безнадежный идиот, который себя еще покажет...»

На доске в классной комнате техникума еще со времени экзаменов был кем-то начертан эскиз сельского дома культуры. Шоор проявил необычайную эрудицию, обозрев этот эскиз. Не стирая чертежа с доски, ловко оперируя строительными терминами, он подчеркнул мелком уязвимые места, где, по его мнению, можно было с наименьшей затратой тола произвести взрыв на полное уничтожение здания. Густав, как, вероятно, и многие другие, совершенно не понимал, почему это, еще не построенное здание, обрекалось на уничтожение? Таких неясных моментов в учебной практике Шоора встречалось много.

— Каждый солдат германской армии, — важно заявил Дитрих Шоор на одном из занятий по тактической подготовке, — должен быть готов к получению крупного руководящего поста, который ему пожалует фюрер за боевые заслуги на фронтах...

Очевидно, убежденный, что любой из нынешних солдат зондеркоманды окажется достойным столь приятного вознаграждения за ратные труды и что фюрер поручит именно ему, Шоору, распределение сановных должностей на покоренном земном шаре, майор великодушно раздавал эти посты авансом.

— Вы достойны быть императором Японии, — с несдержанной щедростью объявил он розовощекому австрийцу Роальфу Линцу, выслушав его бойкий пересказ инструкции по использованию оврагов и искусственных углублений под массовые кладбища.

Всем было известно, что Роальф Линц, гимназист из Лизинга, провалил выпускной экзамен по-латыни и спасся от справедливых отцовских розг за оградой войскового приемного пункта. Будущий «император» Японии, не осиливший классической грамматики, глупо ухмыльнулся под сдержанный хохоток зондеркоманды и сел, пунцовый от комплимента Шоора. Майор при этом не посчитал нужным объяснить озадаченным солдатам, чем не угодил ему здравствующий ныне солнцеликий микадо. Оставалось думать, что познания японского владыки в части массового захоронения людей в земные недра оказались, на взгляд Шоора, более скромными, чем у австрийского школьника, улизнувшего от родительской порки.

Вольфганг Циммеринг, немолодой запасник из Шверина, за весьма приличное усвоение курса облав на рыночных площадях получил от Шоора аттестацию на пост «генерал-губернатора» Сингапура, а успехи Иоганса Катца в использовании подручных средств для возведения виселиц оказались достаточными для назначения его «регентом короля» Иордании.

Когда Шоор твердым голосом и без всяких признаков колебания объявил о новой кандидатуре на пост «диктатора» Италии, кто-то робко заметил, что Муссолини является союзником Германии... и личным другом фюрера.

— Если человек достигает вершины, да не попадется на пути его друг! — мудро напомнил Дитрих Шоор. — Лучше бы Муссолини стал союзником России. Мы уничтожили бы его заодно с большевиками...

Двух парней из зондеркоманды, рассеянно слушавших инструктаж об обработке вещей и документов, изъятых у приговоренных к казни, Шоор безжалостно сослал: одного — «губернатором» на Аляску, другого — «надсмотрщиком индейской резервации» в южные штаты США. Это считалось, очевидно, неважнецкими вакансиями у будущей германской империи.

Учитель из Саксонии совершенно равнодушный к религии, но хорошо осведомленный в эротических развлечениях преподавателя, идя на войну, не мог надеяться на столь почетный результат: Шоор утвердил его в должности «римского папы».

Студент — Густава пока еще звали в зондеркоманде студентом — был обласкан Шоором с подозрительной любезностью. Только за ответ с места о зазоре между капсюлем и ударником в ручной гранате он был возведен в сан индийского «магараджи». За очередной ответ у доски он получил звание маршала польского сейма, а за следующую удачу выдвинут на должность хранителя Колизея.

Последнее назначение, надо думать, имело в глазах Шоора более высокий смысл, потому что отвечавшие явно хуже Густава два парня сели на места: один — «президентом» Аргентины, другой — «шахиншахом» Ирана.

Алоис Розенцвейг, престарелый бакалейщик из Рура, проводив своего прыщеватого и беспутного сына-Франца в армию, вероятно, не подозревал, что сам он является потенциальным отцом «короля», Швеции. Вдова Шумахер из Эльзаса могла уже сейчас готовиться к отъезду за океан, так как ее двадцатидвухлетнему Курту предстояло безбедное существование во главе имперской миссии в Австралии. Кроме того, Шоор пожаловал Курту штат Кентукки в Америке. Своих законных правителей с легкой руки Шоора получили Филиппины, Куба и даже Антарктида.

Классные занятия по обыкновению чередовались со строевой подготовкой. Мрачный на вид, но необычайно щедрый насчет еще не завоеванных земель, Дитрих Шоор выводил на неровную площадку во двор полтавского техникума всех без исключения «генерал-губернаторов», «царей», «ханов», «президентов», «имперских министров» колоний, «хранителей» банков, «регентов». Он с остервенением гонял их парадным шагом, учил отдавать честь всем чинам германской армий, начиная от ефрейтора, заставлял падать с разбегу на горячий асфальт, переворачиваться в пыли, ползать по-пластунски в загаженном солдатскими испражнениями бурьяне, кричать «ура» и петь победные песни...

В минуты внезапного раздражения, которое невозможно было ни объяснить, ни умерить, серые глаза Шоора темнели, как летнее небо перед грозой, зрачки расширялись до размера винтовочного дула и замирали на ком-либо, словно двуствольное ружье. Шоор умел водить головой, оставляя неподвижными свои глаза, будто удав. В зондеркоманде не было человека, способного выдержать больше двух-трех секунд мертвящий взгляд Шоора.

«Принцу» Непала он влепил звонкую пощечину только за то, что, возведенный им же самим в столь высокое положение, глуповатый увалень Фридрих Циммервальд выразил сомнение: пригодятся ли в дальнейшем основателю новой королевской фамилии навыки в переползании через зловонный бурьян?..

К исходу немногодневного курса обучения зондеркоманды на обоих полушариях остались только две вакантные сановные должности — тибетского «далай-ламы» и «смотрителя» турецких гаремов. Утвержденный Шоором на этих довольно не равноценных постах худощавый, с шишковатой головой фермер из Тюрингии, отец троих детей Вольдемар Шварц сошел с ума прямо на занятиях. Шварцу был задан, очевидно, очень далекий от предстоящих полномочий в Турции и Тибете вопрос о методах допроса малолетних преступников — в возрасте от трех до семи лет.

«Далай-лама» резво подскочил с места по вызову Шоора, внимательно прослушал его требовательную фразу и, обернувшись назад, словно желая убедиться в серьезности слышанного, вдруг затрясся как в лихорадке. Затем он мотнул головой, вроде высвобождая шею из петли, вышел из-за парты и закрыл лицо большими узловатыми руками. Через минуту Вольдемар резко отбросил руки вперед, зашипел и повалился на пол, молотя ногами о парту. В классе прозвучали его необычные слова:

— Не хочу... не могу... не буду...

В госпитале Вольдемара не удалось привести в сознание. На третий день его отправили в психиатрическую лечебницу.

Пытаясь проникнуть в существо шооровского метода с распределением сановных постов между новобранцами гитлеровской армии, Густав Мюллер с разрешения майора задал ему вопрос:

— Почему господин майор пришел к выводу, что левофланговый второго отделения бывший его сокурсник по университету Фриц Даугер достоин быть именно президентом Турции, а не какого-либо другого назначения? Насколько помнится, Фриц в университете специализировался по Дальнему Востоку...

— Да по той простой причине, — с едкой ухмылкой ответствовал Шоор, — что Фриц так же глуп, как и нынешний турецкий правитель. Но Фриц все же немец, и здесь не может быть другого выбора...

Шоор еще более нахмурился, сбивая пепел сигары на комнатный цветок, потом коротко взглянул на изумленного Густава и добавил:

— И ты дурак!..

На этом курс подготовки Густава Мюллера к практическим действиям на Восточном фронте закончился.

3

На другой день фельдфебель построил зондеркоманду перед парадным входом у здания техникума, отодвинув строй ровно настолько, сколько потребуется Шоору для хождения вдоль первой шеренги. О привычке майора прохаживаться перед строем, часто нагибаясь, чтобы оглядеть сверкающие голенища своих сапог, тароватый фельдфебель хорошо знал. Чтобы угодить майору, фельдфебель Цейсмер, пребывающий к тому же в звании наместника египетского доминиона, послал дежурного по роте Роальфа Линца — уже знакомого нам императора Японии — подмести площадку. Кто знает: может, вместе с майором пожалует сам комендант гарнизона полковник Турвеббер?

Но майор вышел один. Он был в парадном мундире с темным отложным воротником. Вытягивая губы и кривясь, он пытался, действуя языком, извлечь мясные крошки, застрявшие в зубах. Эти чисто домашние гримасы офицера и предчувствие перемен в войсковой жизни настраивали солдат на доверчивый лад.

От парадного мундира Шоора с тремя рядами орденских планок веял строгий холодок воинской дисциплины, как бы напоминая «сильным мира сего», что и над ними всегда имеются более сильные, способные повелевать и чувствовать при этом себя совсем непринужденно.

Майор держал в руках длинную трость, которой изредка похлопывал себя по голенищу, требуя внимания, иногда опускал ее на полусогнутую ладонь.

Трость эта была необычна. Столетний пастух-гуцул сработал ее из молодого побега карпатской лещины, приспособив сопилку и для опоры при передвижении за стадом. Инкрустированная палка эта заинтересовала Шоора, когда он выбирал в горах место для концлагеря и повстречал там пастуха. С тех пор Дитрих Шоор никогда не расставался с трофеем, совершенно позабыв о прямом назначении инструмента: музыки и песен майор не выносил, за исключением походных маршей.

Густаву почему-то казалось, что майор втайне наслаждается звуками гуцульской сопилки и вообще ведет несколько иную, чем выставленную напоказ, жизнь, как и эта вот полюбившаяся ему музыкальная палочка.

Напутственная речь Дитриха Шоора была во многом удивительной, не менее странной, чем классные занятия.

— Господа! — подбрасывая гуцульский трофей на ладони и по привычке покачиваясь на носках взад-вперед, начал майор. — Наша встреча на этом заканчивается. Мой скромный долг заключался в том, чтобы объявить всем вам вместе и каждому в отдельности о ваших чрезвычайных полномочиях на земле в настоящее время. Насколько мог справедливо, руководствуясь только вашими знаниями и обнаруженными способностями по части руководства миром, я распределил между вами сановные посты и ознакомил с методами, которыми в наше время они достигаются. Надеюсь, недовольных нет?

С выдержкой, приличествующей великим, зондеркоманда молчала.

— В таком случае, господа, мне остается лишь пожелать вам успеха и... — тут Дитрих Шоор сделал непродолжительную паузу, подавшись вперед и обводя шеренгу быстрым взглядом, — и ответить на два небольших вопроса — они могут возникнуть у вас почти сразу, как только мы расстанемся. Завтра вы отправляетесь в прифронтовую полосу и некоторые из вас, например, «король» Дании или французский «премьер»...

Прервав фразу Шоора, в строю вдруг четко, как на солдатской перекличке, прозвучало: «Яволь!» Это отозвался один из великих, уже пообвыкших в своей новой роли. Два или три человека в разных местах коротко хохотнули в ответ.

Майор продолжал, будто ничего не заметив:

— Некоторые из вас пойдут не на Запад, по прямому пути к трону, а на Восток, в дремучую глубь России. Пусть это не вызовет ваших нареканий на судьбу, господа. Она у вас у всех в конце концов будет одинаковой. Такова особенность жизни нашего поколения: идти не туда, куда хотелось бы, заниматься не тем, к чему имеешь назначение. Тут же может возникнуть другой вопрос: почему я не предрек никого из вас в правители довольно обширной и весьма привлекательной державы — России? Я мог бы ответить на этот вопрос таким образом, что среди вас не оказалось ни одной подходящей кандидатуры, и был бы, вероятно, прав. В самом деле, управлять в вашем возрасте еще не покоренной державой, что может быть сложнее и трагичнее? Короче говоря, господа, можете поверить мне на слово: нет ничего завидного в судьбе человека, которому уготован путь к трону в России. Только великому фюреру, который столь не похож, на всех нас по масштабам своих замыслов и устремлений, такая задача по плечу. Мы должны сегодня помочь фюреру в осуществлении этого непостижимого дела хотя бы из соображений накопления опыта в руководстве своими провинциями. Дело даже не в том, чтобы победить русскую армию. Не исключена возможность, что это нам когда-нибудь удастся, как удавалось предкам. Не в этом суть, господа. Зайдя в глубь России, фюрер с поразительной прозорливостью обнаружил тайну, искусно скрываемую большевиками от мировой общественности: народ этой страны нетерпимо относится к любой форме правления, которую мы в состоянии им предложить на сегодня. Русские уничтожили всех царей, королей, баронов, премьеров и военных диктаторов, не только приходивших к ним с предложением своих услуг извне, но и своих собственных... Даже смотрителей гаремов, — кашлянув, подчеркнул он. — Русские избирают своих правителей по доброй воле — и в этом вся неожиданность для нас, господа, если не сказать трагедия. Я оказался бы в ваших глазах безнадежным лгуном, если бы предсказал любому из вас успех на таких «выборах» в России. Думаю, все мы поступим благоразумно, если не станем создавать суеты вокруг русского престола. Ваша миссия, в частности, состоит в том, чтобы помочь фюреру в этой своеобразной кампании, дабы он скорее одержал победу. И тогда Россия откроет вам всем путь к королевским и министерским званиям. Россия, господа, может все вам дать или все у вас забрать — иного выхода нет. Таковы законы в этой варварской стране... Итак, в добрый путь, господа! — глубоко вздохнув и вытянув руку с гуцульской сопилкой в сторону восходящего солнца, сказал Шоор. — Если, уже будучи правителями крупнейших держав света, даже такой державы, как Америка, вы ощутите потребность в убийцах, поджигателях, насильниках, не забудьте о существовании майора Дитриха Шоора. Я, как и ныне, к вашим услугам, господа. Не стесняйтесь даже в тех случаях, когда войну вы затеете друг против друга. Меня не будет интересовать, кого будут убивать и насиловать ваши солдаты. Война — моя профессия, и я охотно поделюсь своим опытом с кем угодно, уважая обе дерущиеся стороны...

Кто-то снова захохотал. Но Шоор остепенил смеющегося властным взглядом.

— Если вам все понятно, прощайте, — поклонился строю Дитрих Шоор.

Это было трогательно и страшно. Но покорные войсковой выучке сановные члены зондеркоманды рявкнули дружно:

— Хайль Гитлер!

Густав молчал, пораженный, не успев и даже не догадавшись выкрикнуть вместе со всеми. Ему казалось, что сопилка в руках майора сейчас заиграет что-нибудь скорбное, обнаружив свои скрытые свойства. Шоор даже поднес сопилку к губам, но вдруг отвернулся и злобно сплюнул.

4

Грузовик взвыл, расшвыривая колесами глинистое месиво и опасно разворачиваясь поперек дороги. Мотор замер. Лязгнула дверца кабины, и шофер опять похлопал ладонью по тенту. Темный брезент гудел под ударами руки, как железный. Четверо в кузове схватились за лопаты и стали по одному выпрыгивать на дорогу. Как бы извиняясь за свою оплошность, шофер буркнул тихо:

— Совсем немножко не доехали...

Густав отозвался, заправляя бревно под заднюю ось автомашины:

— До Москвы не близко.

Он, конечно, понимал, что шофер Герхард Штумм имел в виду близлежащее селение — его можно было скорее угадать по запаху гари, чем разглядеть сквозь редкий сосняк. Где-то впереди монотонно тявкала собака. Четверо без особого энтузиазма — им чертовски надоела эта работа! — обступили кузов машины.

Все проклятия по адресу русских дорог были ими высказаны раньше. Теперь работали молча. Небольшой дождь, который в обычных условиях лишь освежил бы душную атмосферу жаркого дня и воспринимался бы как благо, здесь превращался в бедствие.

Густав никогда не думал, что в армии придется заниматься такими невзрачными делами: вытаскивать застрявший грузовик, переносить ящики из одной машины в другую, торчать, как истукану, возле кучи тряпья, выброшенной в поле, и делать вид, что охраняешь военный объект...

Тяжелую физическую работу ему тоже пришлось выполнять здесь впервые в жизни, и она давалась ему не просто. К тому же, как он успел заметить, не все его товарищи относились к совместным делам добросовестно. Когда машина трогалась с места и, отчаянно дымя, выбиралась на сухое место, его компаньоны наперегонки кидались в кузов. А Густаву приходилось одному добрую сотню метров тащить грязное бревно. Как-то само собою получалось, что именно Густав был «старшим» над этим четырехпудовым суковатым рычагом, подобранным в придорожной канаве. Бросить бревно он не решался, относясь к нему, как к необходимому средству продвижения в глубь русской территории.

Обшарпанный и грязный, сам похожий на это бревно, Густав ненавидел себя, называл неудачником: «Не приведи бог встретиться в таком виде кому-либо из знакомых».

Зондеркоманда в том составе, как она была скомплектована Шоором, просуществовала лишь несколько дней. На пути к прифронтовой полосе ее часто дробили на новые подразделения, отдавая в подчинение совершенно неизвестным офицерам. Это обижало и даже оскорбляло впечатлительного студента.

Иногда их поднимали среди ночи «по тревоге», выстраивали в одну шеренгу. Молчаливые представители каких-то особых войсковых соединений строго заглядывали в полусонные глаза солдат, отбирая нескольких человек то по признакам роста, то просто по анкетным данным. Удивительно, но с тех пор, как Густав надел военную форму, никто не спросил его об образовании. Зато как важны были рост, строевая выправка, сноровка и даже звучность голоса. Именно поэтому мальчиковатый «император» Японии, два низкорослых «короля» с Ближнего Востока и несколько южно-американских «правителей» с невыразительными физиономиями так же, как подрастерявшийся и страдающий от недосыпания Густав, оставались пока не у дел.

Под Гомелем их наконец присоединили к остаткам потрепанного в боях взвода. Командовал взводом широколобый, с длинными залысинами, всегда чему-то тихо улыбавшийся офицер, по имени Герман Копф. Вялый и неразговорчивый, он производил впечатление затасканной игрушки, у которой внутри сломалась пружина.

Как-то их отряд на несколько дней задержался в белорусском селе. Дав фельдфебелю распоряжение проводить занятия с солдатами, Копф резался в карты со случайными партнерами или спал, проглотив казенную порцию коньяку. На этот раз, чтобы чем-нибудь занять бездействующее войско, Копф распорядился выкопать на окраине деревни траншею длиною сто метров и шириной — два.

Каменистый грунт поддавался с трудом. У солдат гудели руки от напряжения, но всякий раз после доклада о достигнутой глубине траншеи Копф прибавлял им работы.

Унтер-офицер Грубер, которому страшно надоело ворчание солдат, ушедших в землю с головой, послал Густава доложить о выполнении задания. Густав разыскал пьяного Копфа в постели. Тот заставил солдата трижды повторить свой доклад и лишь потом спросил, икая, потирая заросшее грубой белесой щетиной лицо:

— Интересно, кто мог дать вам такое глупое указание? И вообще-то говоря, зачем эта траншея в открытом поле?

Густав не понял офицерского вопроса. Изумленный, он молча глядел в светлеющие после сна глаза Копфа.

— Идите и прикажите Груберу, чтобы сейчас же исправил свою ошибку, — потягиваясь, распорядился Копф. — Да, да... закопайте траншею. И чтобы мне живо!.. Вот так!

Он снова опрокинулся навзничь, положив обутые ноги на спинку крестьянской кровати.

Кроме карт у Копфа была страсть к игре в кости и к жеребьевке. Чтобы не утруждать себя лишний раз размышлениями над солдатскими проступками, Копф в досужее время выдумывал разные способы наказаний в пределах его уставных прав. Он записывал свое решение на отдельных клочках бумаги, которые затем тщательно скатывал в трубочки. В левом кармане лейтенантского френча всегда имелось с десяток таких жребиев. Ни по какому поводу не сердясь, а зачастую с сожалением и даже мягкой отеческой улыбкой на лице Копф выслушивал рапорт провинившегося солдата о прибытии и поворачивался к нему боком. Солдат, плюнув на руку — это разрешалось, — запускал в офицерский карман пятерню и, затаив дыхание, разворачивал жребий.

За пререкание с ефрейтором из фронтовиков Густав извлек бумажку, на которой небрежным почерком было начертано: «Наряд на ночную работу». Это случилось как раз в ту минуту, когда лейтенант получил сообщение о засевшей у ветхого моста автомашине с радиостанцией. Густава послали в подкрепление к радистам.

...Сосновка произвела на зондеркоманду удручающее впечатление. Большое село было сожжено до печных труб. Лишь на окраинах кое-где уцелели бревенчатые домики — низенькие, будто вжавшиеся в землю от страха. Передовая прокатилась здесь ночью, но пепелища еще дымились. Их не смог погасить даже дождь, придавший всему мрачную окраску. На фоне этой черноты ярко белели свежие кресты на могилах погребенных солдат.

Густав машинально стал считать кресты, не в силах оторвать глаз от зловеще строгого порядка, в котором разместились погибшие соотечественники. Семьдесят два креста за такое невзрачное село показалось Густаву оскорбительно много. «А еще говорили, что село взято без боя».

В разных концах несуществующего села, как гномы, сновали мотоциклисты. Солдаты, соревнуясь друг с другом, нарасхват занимали недогоревшие сараи и уцелевшие погреба. Откуда-то донесся отчаянный женский вопль...

Лейтенант Копф, проехавший через все село к лесу, несколько минут постоял у траншеи, оставленной взводом Данчикова. Не без грусти Копф подытожил, что, кроме кладбища, он не видит в этой местности ничего приличного.

— Вы не вурдалаки, чтобы жить на кладбище, — сказал он солдатам. — А для офицера в русских траншеях не оказалось блиндажа...

Взводный запретил связистам развертывать радиостанцию и достал из планшета карту. В десятке километров от Сосновки, в окружении зеленого массива, был обозначен хутор Белово. Копф знал, что направление главного удара после Сосновки круто менялось — к железнодорожному полотну.

Белово должно было, по его расчетам, остаться целым, если не сожжено мимоходом мотоциклистами.

Десять километров к Белово ехали больше часа. Сосновый бор на этом пути оказался настолько глух и темен, что кривая тележечная тропа, неровно проложенная по лесу еще встарь, создавала впечатление коридора. Мотоциклы подпрыгивали на корневищах, будто игрушечные. Могучие ветви цеплялись за брезент крытого грузовика и отбрасывали машину назад. Мотор часто глох.

Копф, не вылезая из легковой машины, время от времени давал короткую очередь из автомата. Лес отзывался тысячеголосым эхом, угрожающе гудя кронами. От этого гула у Густава звенело в ушах. Наконец колонна миновала высоченную белостволую березу на въезде в хутор, и они увидели жилье.

Восемь бревенчатых изб не часто стояли в одном ряду вдоль дороги. Новые высокие строения, крытые соломой, но с чопорной кичкой на гребне крыш, с резными наличниками на окнах и воротах, имели осанистый, горделивый вид. Множество пристроек, начиная от сараев для скота до отдельных бань в конце огородов, — все это выглядело по-своему домовито.

Копф велел остановиться у крыльца свежесрубленного дома. Грузовик с радиостанцией приткнулся рядом, к колодезному журавлю. Радисты, словно на учении, выбросили метелку антенны и настраивались на прием.

Негласной обязанностью Густава было переводить бесхитростные беседы лейтенанта с местным населением — едва ли не единственная работа, к которой он относился с интересом. Студент совершенствовал таким образом нетвердые навыки в русском языке. Практика эта была совсем несложной, благодаря чрезвычайной узости интересов Германа Копфа. Взаимоотношения с населением лейтенант не распространял дальше требования еды и вещей. Отвечать ему тоже можно было продуктами или вещами.

...В просторной крестьянской избе немцы увидели молодую женщину, и троих малышей. Это были первые русские люди за весь сегодняшний день, и немцы как по команде заулыбались, стараясь расположить несчастных пленников к себе. По беспорядку в комнатах можно было догадаться, что семейство готовилось к побегу.

На полу лежали два узла с тряпьем и харчишками, дети обуты и одеты по-дорожному. Густава особенно умилило содержание одного узла: большая глиняная крынка, обвязанная чистой тряпочкой. Две круглые буханки хлеба, еще теплые.

Крупнотелая и сама способная богатырским видом внушить страх, женщина металась по комнате. Она была высока ростом, круглолица, с длинными полными руками. Немигающие, до боли раскрытые глаза казались чужими на ее загорелом свежем лице. Прижимая ребенка к груди, она бегала между двумя остальными детьми, подтаскивая то мальчика, то девочку друг к другу, перенося их в глубь комнаты. Она хотела, чтобы все дети в эту минуту были вместе и как можно дальше от немцев.

— О, господи!.. О, господи! — дрожа всем телом, словно ее вдруг окатили студеной водой, выкрикивала женщина, перенося умоляющий взгляд с одного пришельца на другого.

— Матка! Мильх... молоко, яйка! — весело выпалил Герман Копф весь запас русских слов. Он опустился на лавку, выскобленную добела и, причмокнув языком, похлопал ладонью по доске, выражая одобрение стараниям молодой хозяйки.

Густав был способен на большее: он мог составить целую фразу с глаголами и прилагательными, но русские слова в его устах звучали с невозможным акцентом. Он очень страдал оттого, что его, самого образованного человека в зондеркоманде и в некотором смысле знатока русского языка, русские понимали не лучше, чем Германа Копфа.

Женщина старательно слушала Густава, вымученно улыбаясь каждому понятному слогу, но не двигалась с места, боясь оставить детей одних. Лишь убедившись в том, что немцы пока не собираются их казнить, она стала искать оккупантам съестное.

Узел с молоком и хлебом был уже водружен на стол. Уловив довольную улыбку на лице Копфа, хозяйка дома метнулась в сени и принесла еще две крынки молока и большую миску с творогом.

Немцы весело загоготали, делая какие-то знаки руками. Женщина по-своему «догадалась» об их требованиях и через несколько минут на столе возвышался окорок, снятый с крючка в погребе.

Лейтенант Копф пристукнул сапогом о край стола, затем бесцеремонно потрепал женщину по плечу.

Это оживление в доме понравилось детям, и они стали приближаться к столу. Особенно осмелел малыш.

Копф снял с пояса финку. Прежде чем приступить к трапезе, он заголил малышу рубашку и, причмокнув языком, пощекотал финкой ребенка. Мать вовсе не поняла шутки. Она так хватила мальчишку на себя, что ножки его взвились над столом. Потом хотела было бежать вон из избы.

— Матка! Тринк... Шнапс! — догнал ее требовательный голос Копфа.

— Господин лейтенант хочет водки! — четко объяснил Густав. Ему часто приходилось переводить эту фразу.

Женщина, которой уже виделось избавление от страшных гостей, вдруг увяла от этих слов, губы ее задрожали. Она, отпустив ребенка, пошла в сени, зазвенела пустыми бутылками. Спиртным в доме не пахло с той поры, как хозяин ушел на войну.

Как нередко бывает, в подобных случаях дети оказываются памятливее, а подчас и сообразительнее взрослых. Семилетняя Танечка, со страхом наблюдавшая за матерью, пока та звенела пустой посудой в чулане в поисках несуществующей водки, схватила за руку только что вошедшего в дом солдата. Это был шофер Герхард Штумм, пришедший доложить о готовности рации.

— Водка... — тихо проговорила русская девочка, беря Герхарда Штумма за большие грязные руки, которые он по привычке вытирал о концы. — Водка в лавке... Она близко... Идемте...

«Сейчас немцы возьмут водку и отпустят маму и всех нас», — думала она.

Пока Герхард Штумм сбивал замок с дверей лавчонки, жизнь на хуторе замерла, затаила свое дыхание...

Сообразительная Танечка, немного понаблюдав за солдатом, догадалась, что наделала беды, отведя Штумма к ларьку. Она ойкнула и поспешила к белобородому Парамону покаяться и попросить прощения.

— Деда, дедушка милый! Немец ларек разбил!

— Ась? Это ты, Настюшка? — отозвался Парамон.

Приподнявшись, он стал ощупывать девочку за плечи: спросонья едва различал очертания лица ребенка. «Нет, это вроде Танечка Авдотьина... Ларек, ларек, — мелькнуло в слабом мозгу старика. — О чем же ином может кричать ему на ухо Танечка?.. Дрожит она всем телом, сердечная, и рвется куда-то».

Дед Парамон подхватил на руки фузею, стоявшую вместе с граблями и лопатами в углу сарая, и грозно двинулся к своему объекту... Так и есть: сквозь мутную пелену на глазах он угадал человеческую фигуру, согнутую под тяжелой ношей. Герхард Штумм уже протиснулся боком через узкую дверь баньки-ларька.

— Гей ты, бесстыдник! — грозно окликнул Парамон злодея и потряс фузеей над головой, словно палицей. Но голос деда был уже слаб. Вор даже не обернулся. Он только покруче наклонился, ловким движением подбрасывая ящик повыше к плечам. Дед на мгновение увидел нагнувшегося грабителя и взял по-войсковому фузею к плечу. Старый Парамон еще раз зычно выкрикнул, страшась своей мысли:

— Гей, гей! Опомнись!

Зажмурясь, он прошептал:

— Господи, хоть бы не в голову!

Потом уверенно высек огонь.

Грохнул выстрел. Солдат кувыркнулся через голову и, вопя, покатился по земле. Не устоял против пороховой отдачи и старик. Падая в дыму от собственного выстрела, он не видел, как с крыльца дома полилась на него огненная струя. То заработал автомат в руках Германа Копфа.

Парамон Белов так и умер, не разобравшись, кто же его «доконал» на восемьдесят третьем году жизни...

История с Герхардом Штуммом вызвала у зондеркоманды бурю смеха. Пострадавшего усадили в детскую ванночку с водой. Кто-то догадливо сунул ему в руки бутылку «московской». Воя от боли и пиная ногами всех без разбора, кто приближался к нему, Штумм хлебал водку через горлышко. Опьянев, он сам пробовал шутить над своей бедой:

— Ох, нашел я в России на свою голову приключение!..

— Если бы на голову! — орали в экстазе солдаты.

Гогот пьяных немцев, стенания Герхарда перемешались с плачем хуторян над трупом основателя беловского рода. Немцы не мешали Беловым хлопотать над убитым стариком. Но фузея его ходила по рукам оккупантов, вызывая шумный восторг.

К захмелевшему лейтенанту дважды обращался ефрейтор Феликс Шранке, выделенный в охранение:

— Господин лейтенант! Я отчетливо видел на опушке леса русского солдата!.. Пять минут назад я видел здесь красноармейца!

— Ха-ха-ха! — гоготал пьяный Герман Копф. — Полюбуйтесь на этого вояку: он видел красных! Ты только видел, а Штумм грудью, то есть... ха-ха-ха... принял на себя массированный удар русского миномета.

Копф хлопал себя по ляжкам, предлагал тост за выздоровление стенающего Штумма, похвалялся представить солдата к награде, как пролившего кровь на Восточном фронте.

Кто-то из шооровских выпускников, вероятно, проговорился Копфу о высоких призваниях некоторых его подчиненных. Пьяному офицеру вспомнилось об этом именно сейчас. Он вышел на крыльцо и объявил:

— Эй, у кого из вас в ранце жезл русского диктатора? Путь на Москву открыт! Это, — он указал на труп лежащего старика Белова, — последний защитник Москвы... Где мой сегодняшний трофей — русский миномет?..

Вскоре прозвучала его команда приготовиться в путь.

Лейтенанта взяли под мышки, оттащили к машине. В кабине его придавили окороком и сунули в руки фузею.

Уехали с хутора не сразу. Густав помнил, что у Роальфа Линца и Манфреда Остерзее долго не заводился мотоцикл. Колонна объезжала их, вписываясь в кривую дорогу на Сосновку. Роальф и Манфред катили свой мотоцикл до поворота, махали пилотками, прося помощи. И тот и другой плохо разбирались в моторе.

Суровый шум леса осуждающе гудел, перекатывался над их головами. Густав, ведя легковую автомашину Копфа, бросил своему командиру через плечо:

— Господин лейтенант, вы рассчитывали ночевать не в Сосновке, насколько я помню...

— Я предпочитаю русской избе немецкое кладбище. Эта женщина передавит нас, как щенят.

В руках офицера уже не было фузеи. Окорок валялся у него под ногами.


Не дождавшись возвращения двух солдат, ночью зондеркоманда выгнала всех взрослых и детей хутора Белове на поиски пропавших. Когда трупы «императора» Японии и «губернатора» Гибралтара были разысканы, Копф приказал разогнать Беловых по домам, запереть двери снаружи, а дома зажечь. Для острастки солдаты должны были постреливать в гигантские костры, пока не обрушится кровля.

Стрелял в горящую избу и Густав. Он никак не мог справиться с ознобом, хотя ресницы его обгорели и щеки пылали от жара. Копф не предусмотрел силу огня. Он установил слишком короткую дистанцию для оцепления места огненной казни.

Копф был трезв. Взгляд его выражал готовность загнать в бушующее пламя всякого, кто ослушается его приказа.

«Магараджа» впервые на этом пожаре почувствовал отвращение к себе. Неприязнь к Копфу у него сформировалась еще со времени рытья ненужной траншеи...

Густаву казалось, что за спиною Копфа возвышалась свирепая фигура Шоора.

5

«Здравствуйте, дорогая тетушка Элизабетт!

Прошло уже шесть недель со времени последней нашей встречи на фрейбергском вокзале, прежде чем я отважился засесть за это письмо, хотя от вас получил и поздравительную открыточку в Полтаве (спасибо!), и пакет со сладостями в Брянске (очень вкусно!). Шесть бесконечно долгих недель! За это время я так изменился, что не узнал бы сам себя, если бы свершилось чудо и жизнь моя попятилась назад и если бы солдат Густав Мюллер встретился лицом к лицу со своим двойником-студентом...

Представьте себе, я мечтаю о такой встрече с самим собой, хотя боюсь ее, как страшного суда. Я согласен на любой другой путь к самому себе, но только не тот, по которому шел последние недели.

Начиная свою военную карьеру, я был обязан только трем людям: фюреру, поклявшись выполнять все его высочайшие веления и команды его офицеров; вам — обещал писать о своих впечатлениях; профессору Раббе — дал слово думать...

Вот вкратце отчет о моих впечатлениях:

20 сентября. Деревня Белово. Сначала убили старика, затем сожгли хутор со всеми его обитателями.

26 сентября. Узловая станция Хутор Михайловский. Расстреляли четырнадцать евреев и активистов.

3 октября. Село Алтухово. Сожгли дотла. Население отказалось выйти из лесу, чтобы начать мирную жизнь на условиях, предложенных нами.

Между прочим, в Алтухово произошла беседа с представителями местной власти. Именно об этом мне хочется сегодня рассказать вам. Это было удивительно, уверяю вас.

В комендатуру вошел (вернее, вошли двое, но о втором чуть позже) с помятой немецкой листовкой пожилой мужчина. Он представился делегатом от населения, спрятавшегося в лесах, и был принят господином Копфом весьма любезно. Осведомившись, чем намерена заниматься в поселке немецкая комендатура, посланец от населения безбоязненно заявил о существовании избранного здесь Совета, который не думает уступать власти.

Копф попросил разъяснить, что это означает конкретно.

Дальнейшая сценка умилила бы профессора Раббе с точки зрения правовых положений.

— Вы должны немедленно покинуть территорию района, пока живы, — с невероятной откровенностью заявил красный делегат.

Копф не поверил моему переводу и приказал уточнить. Пока я копался в словаре, проверяя значение отдельных слов этой суровой фразы, Копф разглядывал этих русских, пришедших заявить о своей непокорности нам.

— Если вы не уйдете с нашей земли подобру-поздорову, мы всех вас уничтожим, — разъяснил старший.

Копф побагровел. Приподнимаясь из-за стола, он расстегнул кобуру пистолета. Я понял, что из-за вспыльчивого характера моего офицера интересная дискуссия может внезапно прекратиться. Я перевел неточно:

— От кого поступило такое приказание? Здешний комендант, господин Копф, подчиняется только уполномоченному войск СД при гебитскомиссаре...

— То, что я сказал, решение народа. Он один является здесь полновластным хозяином! — последовал ответ бородатого.

Подождав, пока я переведу, парламентер добавил:

— А офицерской пули я не боюсь. Можете передать, что если он тронет меня, то взлетит на воздух вместе с комендатурой.

Тут я должен наконец вспомнить о сопровождавшем делегата. Это был невероятно большой парень, очевидно, взятый для устрашения нас. Парень этот был куда выше любого из нас и, вероятно, сильнее. Он вполне оправдывал свое назначение телохранителя, потому что, когда Копф расстегнул кобуру, в руках молодого русского появилась противотанковая граната. Ему ничего не стоило швырнуть ее в коменданта, если бы этого хотел, и тогда всем нам был бы капут. Но старший русский заявил, что парень этого не сделает, если мы не начнем здесь драку первыми...

Парень несколько раз перебивал старшего парламентера:

— Отец, разреши — я их голыми руками передушу сейчас...

Оба они были озлоблены и уверены, что справятся с немцами и в данном случае, и вообще.

Лейтенант застегнул кобуру и сказал старику примирительно:

— Вот что... Ты, я вижу, дельный человек. Мне такие нравятся. Германское командование вовсе не исключает сотрудничества с местным населением, если жители проявляют стремление к порядку. Выводи крестьян и лесорубов из тайных землянок, пусть себе расходятся по домам. А я сейчас же назначу тебя старостой. Уверяю, это намного лучше, чем ходить к нам из лесу и угрожать гранатой. В другой раз мы тебя обязаны будем расстрелять.

— А я в другой раз с вами и не собираюсь разговаривать! — ответил на это красный.

Я с удовольствием перевел длинный монолог Копфа. Но русский оказался несговорчивым. Он ответил в очень энергичных выражениях, что таких людей, о которых говорит Копф, у них в отечестве называют предателями и уничтожают наравне с оккупантами.

Так они ни до чего не договорились.

Дело здесь вовсе не в плохом моем переводе. Они просто по-разному толковали понятия «оккупация», «действительный хозяин положения», «сотрудничество». Да и господин Копф не проявил особого интереса к пониманию претензий красного. Мне кажется, что здесь была испорчена обстановка для разговора. Старик Раббе сказал бы наверняка: если хотите чего-нибудь добиться, не торопитесь пускать в ход кулаки... Не спешите бросать в землю сорняки, они вырастут и без посева. Сейте добро, зло само вырастет... Я часто вижу во сне его мудрое лицо.

Русский ушел, не подав никому руки и поглядев в мои глаза с сожалением. И с презрением тоже. На Копфа он даже не взглянул. Вероятно, он понял, о чем мы переговаривались в его присутствии. А Копф спросил, впрочем, без особой уверенности:

— Густав, может мы вздернем этого красного агитатора?

Но мы могли бы в лучшем случае убить их, пожертвовав своими жизнями. Кто нас похвалил бы за это? Я принялся отговаривать лейтенанта от этой сомнительной затеи: ведь красный пришел к нам по доброй воле, откликаясь на наши воззвания. Цель его визита была с точки зрения человечности гуманной — предупредить о возможных жертвах. В косвенной форме он даже заботился о сохранении жизни противнику. Мол, поберегите сами себя, уходите в другое место, а не то...

— Ты стал чертовски много рассуждать, как я вижу, — пробормотал Копф, потирая себе виски. Потом он спросил, не поднимая головы: — Ну а если в том «другом» районе, куда нас любезно отсылает этот красный господин, тоже имеется своя местная власть и там не захотят сотрудничать с зондеркомандой в наведении нового порядка? Какой смысл тогда в зондеркоманде? Лучше мы все пойдем на фронт!

Он просто поражал меня своей наивностью. Разве этот лесной богатырь со своими родичами не сможет создать для нас здесь достойного зондеркоманды фронта?

— Они приходили в разведку! Будем вешать всех подряд! — орал вдогонку красным Копф.

Всю ночь мы провели в траншеях, потому что по нас стреляли. Утром похоронили четырех солдат. Копф распорядился зажигать дома, хозяева которых не отзовутся на выкрик с улицы. Горел весь поселок, но никто не явился на место сбора. В обед была получена радиограмма о переходе в следующее село. Так мы шли вслед за фронтом через Навлю, окрестности Брянска, Жуковку... До самой Лотни. Здесь, по слухам, придется зимовать: бездорожье. О Лотне я вам, дорогая тетушка, напишу в другой раз.

Целую. Ваш Густав.


P.S. Если это не особенно затруднит вас, пришлите что-нибудь теплое: на ноги, на руки и даже на голову — все пригодится. Здесь необычайно холодно. При случае передайте привет старику Раббе. Я, кажется, начинаю выполнять лучше других именно его напутствие: думаю, думаю...»

ГЛАВА IIIПОЛТОРА ИВАНА1

Обжигающе острой становилась в родниках вода, берега лесных ручейков по утрам задергивала хрупкая кромка льда. Много было соблазнов у уставших бойцов: разбрестись по деревням, осесть в какой-либо глухомани подобно иным партизанским отрядам, но Данчиков упрямо вел своих бойцов на северо-восток, к Москве. Ему однажды даже приснилась эта выстраданная встреча со своими...

...Его вызвали к командующему фронтом, генералу Холмову, бывшему начальнику пехотного училища. Последний раз Петр Данчиков видел Холмова в президиуме торжественного собрания на выпускном вечере.

— По программе училища, — заявил генерал, — вы все выдержали испытание на командирское звание. Но всех вас ждет более суровый экзаменатор, чем государственная комиссия. Это войсковая практика, армейские будни. Каждый из нас может ошибиться в оценке тех или иных обстоятельств, но жизнь оценит вас самих в конечном счете безошибочно. Жизнь поправит наши выводы в свидетельствах — командиры вы по призванию или нет. Ну, а старый солдат Холмов особо спросит, по отцовскому праву. Помните, как Тарас Бульба круто поступил со своим неверным сыном Андреем? «Я тебя породил, я тебя и убью!..» Из моих рук вы получили лейтенантские кубики. Своими же руками поснимаю, если осрамите мою лысую голову...»

И вот они встретились.

Широкоплечий и седоусый, словно Тарас, генерал Холмов, часто вскидывая клочковатые белые брови, принимал рапорт стоя. Видит Данчиков, что «батя» опознал по каким-то, прошедшим через годы приметам своего питомца и ждет хороших вестей. «Выдержал, выдержал экзамен, — ликуя, отмечает Данчиков, ловя на лице генерала теплую улыбку. — Сейчас он пожмет мне руку и велит артиллеристам проложить дорогу остальным воинам взвода, засевшим в немецком блиндаже на стыке вражеских батальонов».

Но чем подробнее говорит взводный, тем суровее сходятся к переносью, как пики, клочковатые брови генерала-«бати». И уже нельзя понять по лицу Холмова — доволен он докладом или нет.

— Бойцы ждут ваших распоряжений, — закончил Данчиков. — Я готов привести их сюда хоть сейчас. Но мы заняли удобные для атаки позиции в тылу гитлеровского артдивизиона.

— А что бы вы делали, — вдруг спросил генерал, — если бы фронт откатился еще дальше?

— Шли бы до самой Москвы! — четко отрапортовал лейтенант.

— А если бы врагу удалось овладеть столицей? — сурово продолжал командующий.

— Шли бы к своим... хоть до Урала... туда, где свои... где главнокомандующий, — прерывисто ответствовал Данчиков, но уже без былой уверенности...

— А если бы и его не стало?!

Данчиков даже отступил на шаг, качнувшись. Он растерянно глядел по сторонам, не решаясь ответить, не зная, что можно ответить.

— Но ведь это невозможно... Это просто немыслимо...

— Разве мы считали возможным то, что уже произошло? Что случилось, в частности, с вашим взводом? — Генерал отвернулся вполоборота, чтобы не видеть растерянности лейтенанта и спросил, как бывало на занятиях: — О чем должен всегда помнить командир в боевой обстановке?

— Он должен иметь решение и действовать!

— О! — удовлетворенно крякнул генерал. — А что значит действовать во вражеском тылу?

— Сокрушать всеми средствами, уничтожать врага, где увидишь, где удобнее, где нанесешь больший урон,

— То-то и оно! А ты мне... — перешел на свойский тон генерал, — «к своим, к своим... хоть до Урала». Мы тоже переходим в наступление, идем не куда-нибудь, на выручку своим!

— Товарищ генерал! — заявил Данчиков, даже не дослушав как следует фразы Холмова. — Разрешите мне... взводу моему... сразу, как только вернусь... Мы навалимся всей силой... Мы сами превратимся в огонь... Прикажите, и мои бойцы, все мы погибнем, выполняя ваше задание. Прикажите, они все пойдут за мной. Я знаю их, они верят мне.

— Умирать не велю, даже героями! — оборвал запальчивую речь молодого командира Холмов. — Пусть умирают враги. Вам приказываю побеждать и жить...

Потом Данчиков полз — все еще не просыпаясь — через линию фронта обратно. Но бойцов своих не застал в условленном месте. Велико было отчаяние командира, вдруг понявшего, что не той дорогой он вел бойцов через войну. Не захотели, видно, ребята без побед, без отмщения фашистам показываться на глаза товарищам по оружию. Поднял их Сапронов, как стаю орлят, и повел прямо в пасть зверю, чтобы изнутри поломать ему горло, вспороть поганую утробу.

И Данчиков стал звать их громко, не страшась близости врага, веря в то, что одолеет любого, а если не осилит сам, отзовутся побратимы... хоть один.

— Сапро-онов!.. Са-апро-онов!!

— Я здесь, товарищ лейтенант... Вот он я, — подскочил к спящему командиру боец и тронул его за плечо, заглядывая ему в лицо обеспокоенным взглядом...

В этот день они прошли без отдыха около тридцати километров. Невдалеке, с северо-западной стороны глухо подрагивала земля, беспрерывно ухали взрывы. Залезший на верхушку сосны Саидов уверял, что видит пикирующих «юнкерсов». Все было так похоже на передовые позиции.

На ходу было разработано несколько вариантов перехода через линию окопов. Каждый боец знал свое место в строю на случай обнаружения противника: наступающего, отходящего, перешедшего к обороне... Но достигали, кажется, и первый и второй раз «того самого» места, где были «юнкерсы», и никого там не находили.

Потом путь преградило лесное болото. Оно петляло, делало изгибы, похожие на лабиринты. В довершение всех бед, морозец затянул легкой корочкой все подряд — неприметные с виду лужицы и глубокие колдобины. Шли до наступления сумерек, неизбежно отклоняясь от курса, чтобы обогнуть топкие места, и поправляя эти отклонения резкими поворотами, пока... не наткнулись на собственные следы и притухший костерок, у которого отдыхали несколько часов назад.

Усталость прорвалась сразу, ослабила, лишила воли. Присели вокруг ствола столетней сосны и долго молчали, не решаясь посмотреть друг на друга... Данчиков понимал, что усталость эта не только физическая.

2

Для уточнения отдельных сведений разведки лейтенант подчас отправлялся в ближние селения сам. Как-то, вернувшись в расположение взвода, он застал там оживление. О причине не нужно было расспрашивать: у костра сидел длинный человек, слегка опершись спиной в ствол дерева. Это был парень с худощавым лицом, пестро одетый, с виду лет двадцати пяти. Синяя стеганая фуфайка, поверх которой натянут явно с чужого плеча, тесный, а потому растегнутый донизу плащ-дождевик, заячий треух и засаленное полотенце на шее — вот весь его немудреный туалет. Почему-то бросались в глаза ноги незнакомца, выдвинутые к огню. Сапоги были огромны, со свежими нашивками на носках.

Парень ни единым словом не давал повода для смеха, говоря чересчур даже сдержанно, но у костра не умолкал хохот. Стосковавшихся по свежим впечатлениям бойцов развлекали угловатые движения парня, его степенная, неторопливая речь. Бойцам нравилось, когда пришелец, скручивая козью ножку, засыпал в кусок газеты почти горсть махорки; прикуривая, он подцепил из костра полупудовую головешку. Когда он резко выбросил вперед жилистую руку, чтобы достать огня, карман плаща оттопырился, и Данчиков успел разглядеть в нем гранату «лимонку».

Пока командир подбирал в уме подходящую фразу для начала серьезного разговора с гостем, бойцы продолжали атаковать его шутками. Егор Бараев вел себя совсем по-свойски, словно они были давно друзьями. Он обошел вокруг костра и приставил к подошве сапог гостя свою подтоптанную обувь:

— В аккурат два таких нужно! — ликуя, объявил он. — Нас с Веретенниковым в один сапог поселить можно. Перезимуем!..

— Две нормы отец с матерью выполнили за один заход! — поддержал Трубицын.

— Этот за ночь в Подмосковье очутился бы!.. Поскольку, земляк, даешь короткими перебежками?

Рослый гость отвечал на реплики с запозданием, говорил нехотя, сквозь зубы:

— Полтора, братцы... Не два Ивана. Не говорите напраслины. Шахтеры не обмишулятся на этот счет. Сказали, что Полтора Ивана, — значит, в точку... Ну, это ради слова, по справедливости...

Однако его разъяснения не успокоили бойцов. Всяк на свой лад начал толковать этот странноватый измерительный термин, оценивать друг друга необычной Ивановой меркой.

— Скажи, земляк, — приставал к парню Бараев, — сколько настоящих Егоров во мне?!

— Половина, — кричали ему. — Шестьдесят сотых, — добавляли другие. — А в Сапронове — три четверти Ивана.

— Га-га-га... Саидов недоноском родился!..

Однако пора было приводить в норму и всю эту комедию во взводе. Данчиков подошел ближе и стал справа, где у незнакомца граната.

— Так ты, я вижу, из шахтеров? — осторожно заметил лейтенант. — Какими судьбами занесло в наши края?

Парень понимающе глянул на Данчикова.

— Шахтер из меня еще, можно сказать, никакой. Только пристраивался к угольным пластам. Но если похож на шахтера — спасибо...

Видя, как смолкли бойцы, услышав слова Данчикова и поняв, что разговор на этом не кончится, парень отодвинулся и как бы невзначай тронул карман.

— Давно за нами следишь? — лейтенант даже присел на корточки, чтобы взглядом показать гостю свою решимость разговаривать серьезно.

— В общей сложности с неделю, — не моргнув, ответил парень.

— Ого! — не удержался от выкрика Сапронов, и с лица его мгновенно исчезла улыбка. Пахтеев щелкнул затвором карабина.

— Кем послан? — допытывался лейтенант, внутренне озлобляясь и на себя, и на бойцов за оплошность.

— Сначала было самому по пути с вами, а потом один человек прислал полюбопытствовать. Отец.

— Гм... Он что ж у тебя по части одежды-обуви промышляет или оружием интересуется?

— Когда как. Сейчас вот в души заглянуть велел.

Лейтенант присвистнул. Кто-то вслух выругался. Но к враждебной обстановке богатырь относился с той же выдержкой, с какой воспринимал восторги по своему адресу.

— А если мы и твою душу вывернем любопытства ради? Гляди-ка, нас сколько! Лес... Время военное, а ты в расположение войскового подразделения втесался...

— Это еще надо разобраться, кто к кому втесался.

В разговор вдруг вступил Бараев:

— Товарищ лейтенант! Да это же тот самый шахтер!..

Данчиков коротко осадил Бараева:

— Отставить!

Оба разом — и горняк и лейтенант — выпрямились.

Парень с минуту помолчал, затянулся в последний раз, швырнул окурок в костер.

— Про войну слыхал, — заметил он твердо. — Дня три назад в гости к этой войне ходили — комендантишка один за Навлей объявился. Тоже грозил, да раздумал. Хватило ума догадаться, что шкура на костях полопается от натуги, если за меня возьмется.

Он был высок и грозен, этот безбоязненный человек. Голос его вдруг зазвенел твердо:

— Ну вот что, старшой, потрепались и довольно. Мне, хлопцы, поручено вывести вас на калужский большак. Вы попали, как по-здешнему говорят, не туды... Здесь гиблые места для незнающего человека. Не про вас это готовлено — ловушка тут начинается для фрицев. На хитрую пробку, говорят, есть штопор с винтом.

Полтора Ивана смолк, задумавшись, словно заглянул себе внутрь: не сказал ли чего лишнего? Но по-видимому, все это следовало сказать — чересчур уж насупившись глядели на него бойцы. Даже Бараев перестал улыбаться, глядя ему в лицо настороженно.

— Хотите, я свалю эту сосенку одной рукой? — Полтора Ивана стоя прислонился плечом к дереву, под которым взвод располагался на отдых. — Глядите: сосна подпилена... И эта тоже, что рядом... Ждут своего часа, чтобы на головы германских путешественников завалиться, да еще железные шишки уронят, с начинкой...

Шахтер разгреб смерзшийся валежник у самых корневищ дерева. Там действительно виднелся еле заметный надрез... Бойцы по очереди подходили к сосне и подолгу глядели туда, где шарил пятерней парень. Потом они снова обступили Ивана, но уже никто не смеялся.

Надо было уходить.

Когда взвод вышел к дороге, парень сказал:

— Пусть ребята покурят, а тебе, старшой, поскольку ты самый серьезный и любишь только деловые разговоры, придется еще малость пройти. Напарник тебе подходящий есть... «Отец» приглашает.

Данчиков решил: если будут приказывать и вообще навязывать свою волю — не подчиниться! Однако грубоватый и не очень разборчивый в словах парень буквально сразил ерепенистого лейтенанта деликатным словом «приглашает». Наверное, пришлось поработать так называемому «отцу», готовя этого мужичка в дипломаты! Данчиков нашелся только для такого возражения:

— А может, не обязательно? Вы своей дорогой, а мы своей?..

— До вчерашнего дня так оно и было. Мы провожали красноармейцев к орешнику у большака и желали удачи. А ночью старик новости на этот счет получил. Идти некуда...

— Ладно, — коротко ответил командир. — Отойди, я поговорю со своими бойцами.

Иван без возражения удалился. Через несколько минут его догнали двое. Лейтенант взял с собой Саидова. Ивану это показалось лишним:

— Велено только старшого...

Данчиков нащупал в кармане гранату и, не отвечая Ивану, зашагал вслед.

Им пришлось спуститься по крутому склону оврага, затем добрых полчаса идти по его глинистому днищу, разрытому родником. Самой воды не было заметно: крохотное русло под настом сухих веток, нанесенных сюда в половодье, звенело где-то в глубине, словно в подполье...

Овраг имел несколько ответвлений и казался гигантским ящером, распластавшимся в дебрях леса еще с тех давних времен, когда здесь произрастали могучие папоротники. Рыжие бока оврага порой сужались, безлистый кустарник на гребне звенел под ветром прутьями, как проволока. Но внизу было совсем тихо.

Петляющая тропа вывела путников в дубовый подлесок, густо облепленный крупными цвета меди листьями. Потом они шли по просеке среди добротного сосняка, пока не напали на свежий след. Казалось невероятным, что какой-то смельчак направил лошадь в такую глухомань. Настоящая дорога, идущая несколько в ином направлении, проходила почти рядом, в сотне шагов от тележечного первопутка.

Свернули на дорогу, и почти сразу откуда-то сверху прозвучал, как выстрел, предупреждающий голос:

— Стоп, Иван, «отец» велел тут ждать.

Голос был вовсе не страшный, даже не мужской. Кричал парнишка. Но провожатый Данчикова не сделал дальше ни шагу. Он скинул треух и отер рукавом лоб, затем сложил ноги крестом и без помощи рук сел. Данчиков тоже присел на смерзшуюся, но еще зеленую траву под кроной дерева и стал присматриваться к человеку, проворно скользящему меж ветвей по стволу дерева. Человеком этим оказался невзрачный на вид, худощавый подросток, одетый в поношенную теплую одежду. На ногах у паренька были валенки с обшитыми задниками. Подросток спрыгнул на землю и, поставив перед собой немецкий автомат с рожком, тоже опустился на колени, с наглым любопытством разглядывая командирскую фуражку со звездой. От его зеленоватых пронзительных глаз Данчикову стало не по себе.

— Папироской не разживусь? — спросил обладатель трофейного автомата и зеленых глаз.

— Я в твои годы не курил, — недружелюбно кинул Данчиков, стараясь не глядеть на автомат, который назойливо выставлялся пареньком, желавшим подчеркнуть этим свое невторостепенное положение здесь.

— Ты в мои годы небось и не воевал, — с достоинством отпарировал подросток. Он все же не без опаски покосился при этом в сторону Ивана — тот уже прислушивался к разговору.

Их отвлекли: неизвестно откуда появившийся бородатый партизан пристал к Саидову с требованием удалиться.

— Скажите, чтобы не трогали моего бойца! — решительно заявил лейтенант, вставая. Он все еще находился в плену наихудших предположений относительно своих новых знакомых. Но Иван безразлично отнесся к его словам, сказав:

— Помирятся!

Зато он принял живое участие в судьбе предприимчивого подростка.

— Митька, вали-ка на свое место! — тихо приказал Иван пареньку и, выждав ровно столько, сколько надо было для проверки Митькиного отношения к этим словам, сильно шлепнул его ладонью по мягкому месту. Паренек перекувырнулся через голову. Однако тут же вскочил на ноги. Немного погодя, когда он снова залез на дерево, захныкал, кидая по адресу своего обидчика страшные угрозы.

Когда явился их «отец», Данчиков напрасно ожидал исполнения Митькиных угроз: мальчишка в своем рыжем кожушке будто растворился в желтой кроне дерева.


— Если мы с вашим «отцом» не сойдемся характерами, — шутя попросил Ивана лейтенант, — ты уж меня таким манером, как Митьку, не поправляй.

— Сойдетесь! — уверенно заявил богатырь. Он вообще был не в настроении, словно выполнял неинтересную работу.

«Отец» оказался еще крепким, но уже усыхающим человеком. Худощавое свежевыбритое лицо и туго стянутый на жилистой шее стоячий воротник гимнастерки немного молодили его, однако не настолько, чтобы можно было ошибиться в его возрасте: шестой десяток был наверняка разменян. Под глазами партизана — строгими, пронзительными, с темными, чуть расплывшимися зрачками — тяжелые мешки: свидетельство затяжного внутреннего недуга.

С минуту они ощупывали друг друга взглядами — молодой командир, привыкший не доверять гражданским в таких вопросах, как война, самоуверенный, однако подрастерявшийся в данной обстановке; «отец», повидавший всякого лиха на своем веку.

— Документы! — негромко бросил старик. Он подержал в руках лейтенантское удостоверение не больше, чем требовалось для прочтения фамилии и имени, затем в свою очередь извлек из кармана гимнастерки синенькую книжицу с красной полоской по диагонали. Данчиков не успел к этому времени даже высказать вертевшуюся на языке фразу: «С кем имею честь?..»

Перед ним стоял, как явствовало из документа, Гордей Данилович Пунин, уполномоченный подпольного Орловского обкома партии по руководству партизанскими соединениями на территории... Дальше перечислялись квадраты специальной карты.

— Партийный? — вдруг спросил Гордей Пунин.

— Кандидат...

Они присели на разостланный Иваном брезентовый плащ.

С каждой фразой старика Данчиков все больше проникался уважением к старшему товарищу, убеждаясь, что судьба свела их здесь не случайно и не на один день.

3

Домик учительницы Марьи Архиповны Данчиковой в пригородном поселке стоял по соседству с разномастным жильем простых тружеников. Друзьями Петра была шустрая ребятня рабочих окраин. Чумазые и неловкие, подчас не умеющие извиниться за причиненное беспокойство, они хаживали в дом «учителки» и в самые критические моменты своих мальчишеских судеб, и совсем запросто, без всякого повода. Мать Пети Данчикова с какой-то внутренней восхищенностью относилась к своим угловатым питомцам. Она усматривала чуть ли не в каждом будущего Ломоносова, верила в спящую силу разума этих драчливых мальчишек и сопливеньких девчушек, гордилась тем, что обладает секретом пробуждения и окрыления их разума.

Приучая сына к аккуратности в одежде, соблюдению правил приличия, она не раз предупреждала, что основная ценность, человека все же в его делах. Из слов матери Петр Данчиков узнал многое...

Отцы этих мальчишек росли в большой бедности, знали и умели меньше своих детей, но в тяжкие для Родины времена оказывались годными на великие свершения. Полуграмотная и взъяренная ненавистью к образованным и лощеным барам Россия была поставлена перед необходимостью выделить из народной среды вождей и дипломатов, полководцев и ученых.

Зачастую это были люди, располагавшие примитивными сведениями из точных наук. Но время требовало от них немедленных решений по руководству миллионными массами, по вопросам международного значения. Они учились на ходу, меж заседаниями комитетов и схватками с вооруженным врагом, меж дипломатическими приемами и приемом трудящихся в местных Советах... Учились по-разному, одно усваивая лучше, другое хуже, налегая в основном на существо своей работы. Зачастую народные выдвиженцы на практике побеждали своих академически образованных оппонентов.

Лейтенант знавал не только по кинокартине «Чапаев» о крупных самородках и одаренных военачальниках. Он встречал таких людей на постах командиров полков и дивизий. Они охотнее пошли бы в разведку боем, чем на званый обед к интеллигентному вельможе, где нужно уметь ухаживать за дамами и знать, с какой стороны тарелки класть вилку и ножик, как выразить свое отношение к поданному блюду...

Совсем недавно на инспекторском смотре войскового соединения дежурный по гарнизону Матвей Белов, весьма заслуженный человек, подав команду «Смирно», приметил качнувшегося в задней шеренге бойца и гаркнул молодцевато:

— Прекратить шевеление в заду!..

Отведя глаза в сторону, чтобы не выдать невольной улыбки, член Военного совета, тридцатидвухлетний генерал, поднаторевший в академиях, сделал вежливое замечание пятидесятилетнему ветерану:

— Точнее подавайте команды, Матвей Парамонович!

— Бойцы меня отлично понимают, товарищ генерал! — обидчиво ответил командир полка.

И это было большой правдой.

...Матвей Белов до ухода на германскую войну, в прошлом батрак, не осилил даже собственной росписи и ставил при надобности крестик. Таблицу умножения он освоил с помощью комиссаров Фрунзенской дивизии. После гражданской войны, уже командиром сотни, отправился на борьбу с басмачеством. В одном случае напрашивался добровольно, в другом его отсылали по необходимости в те подразделения, которые стояли ближе к огню, требовали командирского опыта.

Младшие по званию, но более грамотные сослуживцы уезжали на курсы, в академию, быстро обгоняли Матвея Белова в чинах, а он все служил на самых обыкновенных постах, служил, не ропща и не зазнаваясь. А если и посетует на что-нибудь в письмах к отцу — суровой отповедью остепенял сына Парамон Ильич: «Не тоже солдату на тяготы службы сетовать! За свою землю стоишь, Матвей... На весь хутор наш ты один полковник из рода Беловых... Бог даст — в генералы выйдешь, не все сразу...»

И служил Матвей без претензий, потому что так нужно было, потому что мировая гидра капитализма не давала трудовому люду его России «спокойствия», поднимала голову, выжидая, не истощилась ли рабоче-крестьянская неустрашимость батрака Матвея, Матвея — солдата, Матвея — красного командира и Матвея Парамоновича — советского полковника! А как нужна была родной державе его безропотная солдатская служба, пока будущие командиры батарей и комиссары танковых корпусов мастерили скворешники в школах и зубрили лермонтовские стихи о Бородинском сражении!

4

Данчиков мысленно сравнил Матвея Белова с Гордеем Пуниным. Кто он — этот человек с красивым русским именем? Будущий Сусанин или Чапаев периода Отечественной войны? Или вовсе иной деятель, народный гений которого проявится уже в нынешних, очень не сравнимых, а может, в чем-то похожих на другие времена?

— Значит, в партизаны переходить не хочете, — раздумчиво подводил итог предварительному разговору с Данчиковым «отец». Он, конечно, не замечал искажения, допущенного им в слове «хотеть».

— Хотим или нет — не в этом суть, — теплея душой, ответствовал лейтенант. — Мы с вами, Гордей Данилович, молимся разным богам. Вы, хоть и вооружены, остаетесь людьми гражданскими... Какой с вас спрос? А я присягу давал.

Неуверенность в словах Данчикова Пунин подметил сразу и решил одним ударом разрубить узел противоречий.

— А если прикажу?!

— Драться будем...

— Тьфу, шалапутный! — выругался Пунин, улыбаясь глазами. — Да пойми ж ты: один у нас сейчас бог — главнокомандующий. И враг один — немец. С головы или с хвоста ты его огреешь, не все ли равно?

— Знамя у меня полковое, товарищ Пунин, — нехотя выложил Данчиков то, что мешало ему всерьез воспринимать предложение «отца». — А это все равно, что сердце войсковой части. Пока оно живо...

— Партизанский полк под это Знамя поставим! — убежденно доказывал Гордей Пунин. Данчиков не верил в существование такого полка.

Наконец Пунин высказал компромиссное предложение:

— Пиши, что хотел бы передать от своего «полка» на Большую землю...

— Какая земля? Вы имеете связь с Москвой?! — изумился Данчиков. — И до сих пор не сказали мне об этом?! Да это же самое главное, старина! Да ты знаешь... да вы знаете, что для меня означает сейчас хоть одно слово оттуда?!

Трудно было глядеть в эту минуту на Данчикова без волнения. Он словно почувствовал близость с той огромной, ставшей для него трижды дороже землей, которую Пунин впервые при нем назвал новым, самым точным словом «Большая...»

— Пиши рапорт штабу, — невозмутимо продолжал Пунин. Для него этот ход был обдуман заранее. Данчиков тут же пристроил на коленях планшет. Вложить в какие-нибудь двадцать строчек то, что пережито за два месяца скитаний по тылам врага, оказалось не просто. Следовало доложить о разгроме полка, о маршруте взвода; надо указать место временной — именно временной! — остановки, о численности бойцов и готовности выполнить в тылу врага любое задание! Любое! Но прежде всего — о сохранности Знамени... И хоть слово о Веретенникове...

Условились, что взвод будет ждать ответа в одном из ответвлений оврага, не заходя в расположение партизанской базы. На этом настоял осторожный Данчиков. Пунина он все же пригласил побеседовать с бойцами о последних сводках с фронта.

В овраг принесли два ведра картошки, буханку домашнего хлеба. Насчет харчей и ночлега большую помощь бойцам оказал Митька, приставленный к ним за связного. Митька через каждые два часа бегал за новостями, давая знать о своем приближении пиликанием на губной гармошке. Этот подарок сделал ему Полтора Ивана.

Радиограмму на второй день с утра доставил сам Пунин. Бойцы выстроились, не ожидая команды, затягивая ремни, одергивая прохудившиеся гимнастерки, как перед инспекторской проверкой. Лейтенант представил им Пунина как «хозяина здешних лесов», у которого они оказались в гостях.

Гордей Данилович достал из бокового карманчика очки, медленно пристроил их на носу, но в бумагу почти не смотрел, вероятно, запомнив ее содержание почти дословно. Он объявил:

— «Квадрат Н., хозяйство товарища П., для старшего лейтенанта Данчикова.

Поздравляем вас лично, бойцов вашего подразделения с успешным переходом через Хинельские и Брянские леса, спасением полкового Знамени. По согласованию с командующим фронтом и Центроштабом партизанского движения вам приказано сформировать особую партизанскую часть, которую называть 51-ой бригадой, по имени полка. Знамя остается в бригаде. Место расположения, средства связи получите дополнительно через товарища П., которому вы в оперативном порядке подчинены. Ждем предоставлений к наградам особо отличившихся бойцов. Рядовому Веретенникову присвоено звание Героя Советского Союза.

Генерал Холмов».

— А ну-ка, кто из вас Герой, отзывайтесь? — позвал Пунин. Вскоре он сам узнал бойца: у Веретенникова, сомлевшего от такого известия, по лицу катились слезы. Он напрасно старался их скрыть от товарищей, заслонив лицо ладонями.

— Ура-а!! — рявкнул взвод... полк... партизанская бригада.

Мысли Данчикова смешались. Он сам еле сдерживал себя, наблюдая, как неистово реагируют бойцы на телеграмму из штаба.

Строй сломался, рассыпался. Сперва кинулись качать Веретенникова, потом подняли в воздух Данчикова, затем уже с участием Данчикова вверх подбрасывали «отца», отныне ставшего и для них родным человеком.

Маленькую неясность в тексте радиограммы, где лейтенант Данчиков был назван старшим лейтенантом, истолковал Митька, который тоже хлопал в ладоши и подбрасывал вверх свой треух.

— Штаб небось лучше знает, как тебя назвать: лейтенантом или старшим лейтенантом... Теперь, я думаю, ты мне дашь закурить?

«Устами младенца и на войне глаголет истина», — подумал Данчиков, раскрывая трофейный портсигар.

ГЛАВА IVСЛЕДЫ НА СНЕГУ1

Лейтенант Копф выбежал на крыльцо по зову вестового. Скользкие половицы заскрипели, словно накрахмаленные, в ноздри ударил обжигающий воздух.

Копф приятно щурился от слепящих лучей и одновременно тер перчаткой холодеющие щеки. Солнце будто излучало стужу, но холод взбодрил тело. Нужно быстрее двигаться, хлопать себя по бедрам, иначе будет худо... Копф широко ступал, спеша за санями, выползшими из-под горы. Ноги его то и дело скользили.

Лохматая лошаденка, везшая с речки бочку с водой для кухни, отчаянно мотала головой в такт своим шагам и роняла в подбрюшье тяжелые хлопья пара. Воздух спирал дыхание, резал ноздри, застревал комом в горле.

Копф знал, что солнце появилось не надолго. Оно вскоре станет матовым, затянется синеватой поволокой и растворится в небе. Солнце появлялось со стороны леса, совсем не грело зимой, лишь светило, оно напоминало авиационный фонарь, сброшенный с самолета. Офицеры в утренние часы носили защитные очки, называя искрящееся под лучами снежное пространство «партизанским пляжем».

Лейтенант не спешил на вызов: стрельбы нигде не слышно, вызывали одного, без солдат — очередная прихоть коменданта.

На улице безлюдно. Встретилась лишь древняя старуха с девчонкой-подростком — обе в лохмотьях. Копфу сначала показалось подозрительной девчонка: кидает мерзлым лошадиным пометом в собак... Кто их поймет, русских?

По дороге к штабу Копфу вспомнились детали одного спора, происшедшего между офицерами сразу после оперативного совещания. Это было недели две назад. Спор зашел о русском снеге — только что передали сводку о похолодании. Осенняя распутица въелась в печенки, ждали перемены погоды. Офицеры наперебой стали высказывать свои предположения о перспективах зимовки в России.

Копф молчал, впрочем прислушиваясь к разговору. Он боялся колючих замечаний по своему адресу со стороны нового коменданта майора Бюттнера, принявшего командование у Копфа, когда численность гарнизона разрослась до батальона, усиленного ротой минометов. Бюттнер мстил Копфу за свою неудачно сложившуюся карьеру. В ставке как раз обсуждали вопрос о назначении майора Бюттнера, когда была получена шифровка Копфа о помощи оружием, офицерами, солдатами. Служба в партизанской зоне считалась наихудшей... Впрочем, Копфу наплевать на его придирки: дальше фронта не отправят, а на фронте, по крайней мере, с одной стороны стреляют.

Миновав бабушку с внучкой, которые почтительно свернули в сугроб, Копф восстанавливал в памяти подробности штабной дискуссии.

Продолговатый юнкер Карл Фигль, с жесткой огненной шевелюрой, длиннорукий и губастый, кричал больше всех. Он числился при комендатуре собаководом и считал, что собаки лучше людей предчувствуют погоду.

— Припорошите мне здешние окрестности снежком, и я представлю вам точнейшую схему партизанских связей с населением за одну ночь, — хвастался Карл. — Да, господа. Мне даже не потребуется ваша помощь. Рекс и Неман приведут меня на явочные квартиры партизан, как по заячьим следам.

Копф был уроженцем Восточной Пруссии и мог бы кое-что добавить, а где и возразить Фиглю. Ему вспомнилось, как охотники по следам на снегу преследовали зверей. Но не всегда и опытным следопытам сопутствовала удача.

Оппонентом Фигля стал одноглазый капитан Луипольд Гегнер, которого уважали за увечье, полученное в штыковой схватке с противником.

Луипольду выпало счастье служить в том самом полку, который готовился к параду на Красной площади после падения Москвы. Парад назначали на четвертое ноября, и полк усиленно муштровали, добиваясь наибольшего эффекта при движении широкорядными шеренгами.

В конце октября Луипольда с солдатами внезапно погрузили в эшелон и срочным маршрутом двинули на Восток. Парадный поезд застрял на разъезде близ Смоленска.

Солдаты четверо суток чистили пуговицы и отрабатывали на привокзальной площади строевой шаг. Сам Луипольд читал наставления о порядке движения по Красной площади, когда по теплушкам застучала дробь незнакомого пулемета. Вдоль эшелона пронесся вопль командира взвода охраны:

— Казаки!..

Это были действительно остатки какого-то конного корпуса Красной Армии, прорывавшиеся из окружения. Конникам было не до схваток со свежей войсковой частью, и они, наткнувшись на эшелон, стали обходить разъезд, выставив на заслон тачанки.

Кому-то из сметливых конармейцев бросилась в глаза странная суета вдоль железнодорожных путей. Немцы, в блестящем одеянии, отомкнув штыки, наращивали шеренги, не пытаясь преследовать красных. Они становились в каре... Так в старину подразделения инфантерии отражали кавалерийские наскоки противника. Конникам не сразу пришло в голову, что немцы почти все вооружены карабинами.

Правофланговый эскадрон конармейцев получил приказание задержаться. Вперед выскочила тачанка и, круто развернувшись на глазах у каре, густо сыпанула из «максима» по плотным рядам блестящих войск. Тачанку поддержали из лесу «сорокапятки», выпустившие по нескольку снарядов прямой наводкой.

Когда ряды каре смешались, эскадрон ринулся в атаку. По выутюженным мундирам гитлеровских телохранителей загуляли казацкие сабли.

К величайшему изумлению Луипольда десятка три парадников побросали свои новенькие карабины и подняли руки вверх. Конники погнали их к лесу. Эшелон горел...

— В России все коварно, — изрек бывалый Гегнер, привычным движением поправляя коричневый шкураток на глазнице. — В том числе и снег... Снег может идти часами и сутками, заметая всякие следы. И своих и чужих.

— О да, конечно, — поддержали Гегнера офицеры. Герман Копф тоже закивал головой в знак согласия с рыцарем высшей гитлеровской награды. Но при этом неосторожно покосился на коменданта Бюттнера. Тот перехватил его взгляд:

— А что скажет по этому поводу мой коллега, лейтенант Копф? — вдруг прозвучал зовущий голос коменданта.

Ответ Германа был неудачным. Пытаясь удержаться на золотой середине в этом споре, учитывая суждения той и другой стороны, Копф начал говорить о бедственном положении войск в условиях осеннего бездорожья, потом нарисовал унылую картину зимовки в заснеженных деревнях. Затем последовала пауза. Эту короткую паузу Бюттнер расценил, как окончание речи Копфа:

— Значит, до выпадения снега нам было плохо, а с наступлением зимы будет не лучше?

— Так точно, господин майор! — не уловив подвоха в словах коменданта, рубанул Копф.

Офицеры вразнобой заржали. Они смеялись долго, восхваляя остроумие Бюттнера. Улыбался даже Луипольд Гегнер — человек весьма сдержанный на проявление эмоций...

Причиной для поспешного сбора офицерского состава гарнизона послужила пропажа часового во второй роте. История эта сама по себе не представляла ничего нового: часовых снимали и раньше. В большинстве случаев трупы их оставались поблизости от поста — русские охотились за оружием.

На этот раз исчезнувший с поста Август Артц не оставил никаких следов, будто его подхватила в воздух нечистая сила. Правда, у самой границы его участка — между углом сарая и копной сена — на снегу проступало несколько грубых вмятин, весьма условно напоминающих оттиск автомобильной покрышки. Все были убеждены, что никаких машин здесь не проходило, тем более ночью. Но что, что могло оставить здесь такие странные следы?!

Когда Копф приблизился к группе своих сослуживцев, молчаливо обступивших зловещее место, комендант уже допрашивал ефрейтора Адольфа Кранке, который первым обнаружил пропажу.

Адольф Кранке, обмотавший себе голову портянкой, отвечал пугливо, старательно: как он окликнул Августа издали, затем пришел на пост и ничего не обнаружил.

— В чем был обут этот самый?.. — раздраженно допытывался Бюттнер.

— Август Артц, господин майор, — подхватывал мысль Бюттнера ефрейтор и, торопясь и сбиваясь, докладывал: — Так точно-с, в сапогах... то есть не в сапогах...

Разрешите объяснить, господин майор?..

— Да говори же, говори скорее.

— Сейчас я уже точно помню: Август надевал поверх сапог войлочные туфли... опорки такие, из русских войлочных сапог...

— Ну, ну, вспоминай, — цедил Бюттнер, потирая себе щеки, хлопая по коленкам. На плечах Бюттнера болталась длинная старушечья шаль с бахромой. — Какие они были с подошвы, эти опорки?..

Но ефрейтор не мог вспомнить о подошвах ничего.

— Валенки сзади имели кожаные нашивки, — тихо закончил он.

— Может, твой балбес Август автомобильную покрышку напяливал себе на ноги?! — орал в неистовстве Бюттнер. Он не знал, каким образом подавать обстоятельства пропажи солдата в донесении гебитскомиссару.

Офицеры угрюмо следили за бессмысленной словесной перепалкой между комендантом и ефрейтором.

Между тем, сам того не замечая, Копф протискивался все ближе через неплотное кольцо офицеров к середине круга. Его буквально загипнотизировал узорный отпечаток на снегу. Копф стал припоминать, где он видел нечто подобное... «Бабушка... и бойкая девчонка эта», — наконец пришло ему в голову.

— Бабушка Мильх! — выкрикнул он, приседая над вмятинами в снегу, тыча в них пальцем. Бабушкой Мильх немцы прозвали встретившуюся Копфу по дороге к штабу старуху Лукерью Тихоновну, у которой была единственная в селе корова. Доил корову собственноручно унтер-офицер Грубер.

— Вы хотите сказать, что на посту стояла бабушка Мильх, а не Август Артц? — сострил Бюттнер. Это немного развеселило замерзшую публику.

Но смутить Копфа на этот раз оказалось не просто. Он принялся с жаром доказывать, что точно такой рисунок на снегу он видел сегодня, когда шел сюда. Бабка еще вышла на обочину дороги, сторонясь офицера, и потом обошла его. Копф точно помнил: след бабушки Мильх был похожим на след похитителя часового...

— Что за нелепость? — бурчал себе под нос Бюттнер.

Лукерья Тихоновна все же была доставлена к месту чрезвычайного происшествия. Под дикий гогот и выкрики «гоп гоп!» она подпрыгивала рядом с таинственными следами, ходила мелким и крупным шагом. При этом она выкрикивала проклятия, плакала, недоумевая, чего еще «окромя молока» требуют у нее оккупанты?

Наконец ее отпустили. Бюттнер остался доволен проведенными опытами: следы оказались, действительно, человеческими.

— Здесь прошел русский, обутый в местную плетеную обувь, — заключил комендант. Офицеры дружно согласились с этим выводом.

— Но что же это может быть за человек, у которого ступня в два раза больше нормальной? — раздумывал Бюттнер.

На этот вопрос Копф тоже мог бы дать Бюттнеру исчерпывающий ответ, но тут он уже проявил необходимую выдержку: расскажи им о встрече в Алтухово — засмеют!..

Копф с видом человека, отличившегося в компании, отступил из круга.

Во взвод он возвратился под вечер. Долго вертел в руках список солдат, комплектуя состав караула.

— Мюллер! — наконец окликнул он Густава. — Собирайся и ты — велено сегодня выставить самых надежных.

Закончив инструктаж, Копф высказал Густаву невеселую догадку:

— Мне так кажется, что сегодня ночью в Лотню приходил тот самый большой парень с гранатой...

2

Хорошего настроения, навеянного письмом тетушки Элизабетт да свирепыми наставлениями унтер-офицера Грубера, часовому Густаву хватило не надолго. Едва затихли скрипучие шаги разводящего, начались непонятности. Откуда-то из-за леса размашисто и резко набежал порыв ветра. Он прошелестел сухой соломой под крышей сарая, раз и другой звонко стукнул промерзшей калиткой у хаты бабушки Мильх. Потом все стихло. Но через некоторое время из-под сапога Густава с противным свистом заструился, завилял снежный ручеек. Он криво потек куда-то в сторону, теряясь, припластываясь к земле, возникая вновь и вздымая на своем пути снежную пыльцу. Такой же ручеек, только более пушистый, вызмеился из-за угла сарая и, круто оторвавшись от земли, ударил зернистыми колючками в лицо Густава. Солдат съежился и поднял воротник шинели. После второго порыва ветра он приспустил отвороты капелюха.

Потом Густав зажал между колен полы шинели, постукивал по ногам прикладом карабина. «Не знаю, как пригодятся твои советы по борьбе с партизанами, — недовольно подумал он о своей тетушке, — но присланные тобой кальсоны уже не оправдывают надежд...»

А поле уже ходило ходуном, завывало на все лады, словно на нем столкнулись в смертной схватке земля и небо. Снежные ручейки сливались в потоки, потоки эти устремлялись навстречу один одному, сшибались в клубок и вздымались в небо, как смерч. Это было невиданное для молодого фрейбержца зрелище. Поле, словно подогретое изнутри, кипело снегом. Снег не падал с неба, как это представлял себе Густав по книгам и первым наблюдениям здесь. Снег летел снизу вверх, метался в вышине, словно пламя гигантского белого пожарища, вдруг охватившего весь свет.

Невидимая рука ветра на какой-то миг уводила в сторону это пламя, и тогда Густав созерцал свой объект — лес, где таились партизаны и откуда их ждали ежеминутно все двадцать четыре часа в сутки.

Это ожидание изматывало нервы хуже, чем бой.

Но сейчас Густав был почему-то спокоен. Его больше тревожила непосредственная и уже ощутимая опасность — холод.

«Двигайся, главное — побольше резких движений», — вспомнил он советы Копфа, который к нему благоволил. Движений этих оказалось недостаточно. Он не успевал одной рукой оттирать замерзшие места, пританцовывал на месте, кружился, забрасывал карабин за спину и даже втыкал его в сугроб, чтобы можно было работать обеими руками. Обеими руками... О, как он ненавидел в эти минуты свой карабин, который даже через рукавицы жалил холодом!

— Хэлло, Руди! Густав! — донесся от бабушкиной хаты резкий голос унтер-офицера...

«Попросить бы у него тот кавказский башлык, который он приобрел у Гегнера», — с жалостью к себе подумал Густав. Но эти мысли перебил окрик Грубера:

— Смотрите у меня, черти, на лес! На лес смотрите!..

— Хэлло! — слабо донеслось с соседнего поста. Густаву показалось, что это не голос веселого Руди, а его стон.

Борьба с холодом продолжалась до тех пор, пока Густав не решился пренебречь наставлениями унтер-офицера и отступать с открытого поля под защиту сарая. К боковой стенке сарая примыкал, образуя узкий проход, стожок сена. Это было настоящее спасение от губительной вьюги.

Густав снял рукавицы, чтобы получше ощупать лицо и уши. Настывший карабин прислонил к стожку.

«Буду слушать, — решил он. — Все равно дальше носа ничего не видно». Это решение успокоило Густава. Ему на первых порах было даже интересно, защитив воротником шинели глаза, вслушиваться в сатанинский говор неба и земли. Что-либо понять в этом говоре он не мог: чужая земля и чужое небо разговаривали на своем языке.

Раза два порыв ветра был так стремителен и силен, что Густаву пришлось хвататься за выступ сруба, чтобы не упасть. Если бы не эта случайная опора, его, пожалуй, подняло бы на воздух.

Напряженно прислушиваясь и уже привычными движениями хватаясь при каждом шорохе за сруб, Густав не сразу понял, что с ним происходит даже тогда, когда неведомая сила в самом деле оторвала его от земли и повлекла вверх.

— Гот мит унс, — пробормотал Густав, силясь открыть глаза, но они слиплись. Что-то мягкое и цепкое, будто гигантская лапа зверя, легла ему на лоб, сдавила переносицу... А тело продолжало плыть в высоту, как чужое, уже не принадлежащее ему. Вот оно на мгновение остановилось, потом перевернулось в воздухе и опустилось на что-то покатое и подвижное, как круп лошади. Хватая руками воздух, Густав понял наконец, что его несет в непроглядную тьму человек. По крупному шагу, глубокому дыханию, по хватке, с которой человек этот забрал в одну свою гигантскую руку обе кисти свесившихся рук Густава, пленный догадался, что враг его огромен. Густаву хотелось закричать, но вес собственного тела сдавил дыхание...

— Не шуми! — вдруг зазвучал у него над ухом громовой голос.

И в лихорадочном состоянии мозг подсказал Густаву, что голос этот где-то уже был слышан, знаком.

— Тут и до дому недалече, — успокоительно рокотал бас победителя.

3

То, что партизан назвал «домом», было сонмищем деревьев. Ни больше ни меньше.

В лесу Иван опустил Густава на снег и приказал идти вперед. Мельком взглянув на своего победителя, Густав отбросил всякие сомнения. «Лучше бы он нас тогда подорвал гранатой», — подумал Густав с тоской. Иван молча указал, куда идти. Густав поплелся по узкой тропинке, еле переставляя ноги.

По лесу шли не меньше часу. Некоторое время Густав еще тешил себя надеждой, что Грубер обнаружит пропажу, товарищи устроят погоню. «Поднимется стрельба, и я брошусь под ноги этому верзиле, свалю наземь, — в горячности раздумывал Густав. — Что угодно, только не русский плен!»

Но стрельбы не было слышно. Унтер-офицер, вероятно, окликнул его, ложась спать. В лесу стояла глухая тишина, замерло все живое, что могло жить в таких условиях. В иную минуту Густаву думалось, что все это сон, и он шептал, бодрясь: «О господи, пробуди меня скорее... Ведь я сплю на посту». Мысли, желания, ощущение сна и предчувствие беды переплелись: бодрствующему хотелось, чтобы на пост скорее заглянул Грубер или дежурный офицер: спящему думалось только о пробуждении... без Грубера.

Наконец их окликнули. Из лесных сумерек, сквозь которые проглядывал расплывчатый силуэт бревенчатого строения, стоявшего сбочь дороги, к ним шел человек. Он скручивал цигарку, держа при этом винтовку под мышкой. Приблизясь к полуночным путникам, человек попросил огня.

— Ведешь? — спросил он, наклоняясь лицом к пригоршням богатыря, втягивая в козью ножку зажженный для него слабый огонек.

Иван ответил что-то неразборчивое.

— Как они там? — снова спросил часовой. Ему было просто скучно в морозных потемках, хотелось поговорить.

— Забились, что твои воробьи под застрехи, — нехотя ответил Иван, — насилу разыскал...

— Ничего! — со спокойным ожесточением рассудил встречный, дымя, откашливаясь, сплевывая в снег слова вместе с табачными крошками. — Под застрехами долго не просидят!

Что могли означать эти слова, Густав не понял. Конечно, угрозу. Удивительно, почему он не ударил? Это ведь так просто. Немцы зачастую били пленных, издевались над ними. Это видел Густав сам, не один раз. Но партизан не только не ударил, а даже не взглянул в сторону пленного. Отошел прочь и пропал во тьме, как привидение.

Более любопытным оказался другой партизан, встретивший их на крыльце большого дома, куда они пришли, миновав чуть не все огромное селение. Этот выждал, пока Густав взойдет по шатким ступеням, грубо взял его за локоть, рывком повернул к себе и зажег электрический фонарик. Яркий лучик резанул Густава по плечам.

— Что-то ты, Иван, мелюзгу все таскаешь, — недовольно заключил он, имея в виду солдатское звание пленного. Так разговаривают обычно над бедным уловом на берегу реки. Густав впервые пожалел о том, что понимает русскую речь.

Новый знакомый Густава был одет в шерстяную пару цвета хаки. Поверх гимнастерки — телогрейка из овчины. Не дожидаясь, пока Иван отряхнет снег с полушубка и что-либо ответит на его недовольные слова, он ударом каблука распахнул дверь. Все трое прошли по коридору, потом очутились в полутемной большой комнате, освещенной желтым пламенем единственной плошки. В комнате, как успел разглядеть Густав, была кирпичная плита и в дальнем углу валялась шуба.

— Данчиков велел взять любого, лишь бы со стороны леспромхоза, — словно оправдываясь, ответил Иван.

Помедлив, он вдруг заявил требовательно:

— Ты, Сапронов, не больно куражься над ним. Согрей-ка лучше кипятку парню: он на посту долго торчал.

— Перебьется! — сердито возразил Сапронов. В резких его движениях, жестком взгляде пронзительных карих глаз было столько озлобленности, что Густав невольно съежился, когда Иван взялся за ручку двери. Студента преследовали видения большевистских пыток.

Они остались вдвоем: франтоватый, чистенький, в шерстяной гимнастерке с подворотничком Сапронов и смятенный Густав. Они откровенно приглядывались друг к другу: один — словно загнанная лошадь, ожидающая очередного удара; другой — с презрительным равнодушием. Густав иногда улавливал в глазах своего русского ровесника желание поговорить, сказать что-то. Скорее всего — неприятное. Но русскому было невдомек, что перед ним сидит вражеский переводчик.

Сапронов встал, разворошил тулуп и извлек оттуда большой чайник, пахнущий овчиной. Вскоре на дощатом столе стояла кружка с теплой водой. Немного подумав, боец извлек из ящика стола кусочек сахару.

— Тринкай! — скорее приказал, чем предложил он, коверкая немецкое слово.

Густав улыбнулся и покачал головой.

— Ну тогда нам не о чем разговаривать с тобой...

Этот парень, как видно, не любил церемониться. Уверенный, что Густав «е разобрал его слов, он матерно выругался, затем нагнулся над шаткой половицей и дернул за кольцо. Перед пленным открылась яма.

«Начинается», — с тоской подумал Густав. Шепча молитву, мысленно прощаясь со всеми знакомыми, Густав готовился к страданиям за Германию, за фюрера.

Сапронов прокричал в яму:

— Эй, фрицы! Принимайте пополнение

К изумлению Густава снизу отозвались:

— Яволь! Гут...

Зашуршала солома, послышался стук приставляемой лестницы. Яма оказалась неглубокой. Кто-то предупредительно хватал Густава за ноги, направляя их со ступеньки на ступеньку, пока под ногами опять не зашуршала солома.

— Откуда, приятель? — с сильным саксонским акцентом прозвучало у самого уха.

Так обычно спрашивали друг друга солдаты на пересыльных пунктах, отыскивая земляков. Что нужно было говорить сейчас, Густав не знал: место рождения или где попал в плен.

— Вы давно здесь? — благоразумно отозвался Густав вопросом на вопрос и вдруг, закричал, ошеломленный, обрадованный:

— Артц! Это ты, Артц? Ну говори же!..

Он скорее почувствовал, чем разглядел: стоящий перед ним во тьме, дышавший с перехватом пленник — Артц и никто другой!

Солдаты обнялись. Еще бы, Густаву теперь есть с кем посоветоваться. Вдвоем и умереть не страшно!

— О, Артц! Какие мы несчастные, Артц! — уткнув голову в плечо однополчанина, ныл Густав, пока его не окликнули откуда-то из тьмы:

— Потише там!

— Здесь кто-то еще есть?

— Двое, — коротко объяснил Артц. — Идем ко мне в угол... А там фельдфебель и Вилли... Бедняк обморозился.

Густав не стал расспрашивать, кто из них обморозился: фельдфебель или Вилли. Он удивлялся и тому, что здесь Артц, и тому, что у партизан имеются пленные кроме него самого.

Напрасно Артц призывал его ко сну. Густав прилег лишь затем, чтобы удобнее было расспрашивать однополчанина. Артц не медлил с ответами, хотя сам он прибыл сюда на какие-нибудь сутки раньше и мог вообще ничего не знать.

— Значит, тебя еще не кокнули?

— Как видишь... И кормят здесь сносно, — скороговоркой отвечал Артц.

— Разве ты не отказался от пищи?

— Зачем? В плену тоже есть хочется...

— Тебя здорово били? Здесь имеются приспособления для пыток? — не унимался Густав. Ему хотелось все это знать немедленно. Но Густав скоро понял, что Артцу не все вопросы нравились.

— Ничего, кроме соломы, нет, — уже нехотя, с ноткой раздражения пробормотал Артц. Его благополучные ответы показались Густаву подозрительными. Он решился на резкость.

— Может, тебе понравилось здесь, Артц?

Ответ был ошеломляющий:

— Представь себе, да! Они — хорошие ребята.

— Но это предательство, Артц! Ты же клятву давал?..

Густав силился вспомнить, как зовут этого парня из роты капитана Гегнера. Но имя Артца никак не приходило ему в голову.

— А завести в Россию на гибель миллионы таких верноподданных, как мы, не предательство?

— О-о! Да ты успел покраснеть за сутки... Понимаю!

— Ничего ты не понимаешь, Густав, — Артц назвал его по имени, придав своим словам больше искренности. — В нашей семье всегда ненавидели Гитлера... Все!

— Почему же ты в таком случае не пришел к партизанам добровольно? Ждал, пока Иван сцапает?

В углу зашуршала солома, послышался чей-то стон и невнятное бормотание. Густав и Артц прервали свою дискуссию. Это дало Артцу возможность лучше продумать ответ.

— Если ты обошелся без помощи Ивана — завидую. А я, уверяю тебя, перешел бы, но боялся. Да и не знал, как это можно сделать.

— Верю, — издевался Густав. — А чего ты теперь боишься? Встречи со своими, когда они займут эту деревню?

— Ах, Густав, не копайся ты в моей душе, пожалуйста. — Артц перевернулся на бок, поправляя у себя под головой солому. — Если и произойдет когда-либо встреча с теми, кого ты называешь «своими», то я скажу им, что больше они меня не одурачат. Ясно?

— Ах так?.. — Густав в ярости выругался. Потом стал думать.

«Удивительный этот Артц! Может, он просто разыгрывает его, Густава? Если бы кто другой — можно было принять за провокатора. Но Артц... Август Артц! — наконец вспомнил Густав. — Мы же с ним часто стояли в очереди к полевой кухне, не раз вместе патрулировали по селу! Август показывал цветные открыточки — розовые облака над Рейном в часы заката... Забыть благословение матери, которая ждет его с войны?.. Почему Артц ведет себя так, словно не понимает всего этого? Больше того, он считает глупым не себя, а меня. Почему я вообще последнее время остаюсь в глупцах? Майор Шоор прямо назвал дураком. Похоже, что люди, живущие бок о бок со мной, знают какую-то важную истину, недоступную мне. Может, именно на эту истину намекал профессор Раббе, призывая думать, думать?..»

Густав все же не утерпел, чтобы не растормошить беспечного Артца. Должен же он знать, как надо себя вести на случай допроса?

— Август, слышишь?! Что они спрашивают на допросах... Да проснись же, черт!..

— А-а, — зевнул Артц, сладко причмокнув губами и отворачиваясь спиной. — Самый страшный допрос мне учинил ты сегодня, Мюллер. Уверяю тебя. Можешь вообще не разговаривать с ними. Именно так поступил полковник Шредер. Уверяю тебя: он с удовольствием помолчит с тобою, пока за ним придет самолет из Москвы. Ему очень скучно молчать здесь одному — нет достойного единомышленника.

«Что он говорит? — ужаснулся Густав. — Полковник фон Шредер? Барон Шредер — представитель ставки Гитлера, инспектирующий гарнизоны по борьбе с партизанами, — в партизанском плену?! Бюттнер колотился от страха, когда узнал о предстоящем визите в Лотню фон Шредера. Самолет из Москвы за полковником Шредером? Нет, у бедного Артца не в порядке голова. Его вывернули наизнанку в этом подполье за одни сутки! Молись, Густав, тебя ждут нечеловеческие испытания...»

4

Задержись рассвет еще на час-два, Густав доконал бы себя приготовлениями к смерти. Сначала он под безмятежное похрапывание Артца перебирал в памяти детали своего пленения, отмечая упущенную возможность избежать нынешней участи. Таких моментов, по его мнению, было несколько: когда Иван сбросил его с плеч и не меньше тридцати секунд, нагнувшись, поправлял веревки на ногах, потом, когда давал прикурить часовому, и, наконец, в темном коридоре избы — везде можно было применить силовые приемы, сбить с ног, может быть, вырвать из рук оружие и спастись бегством. В кино показывали моменты и покруче. Гитлеровские разведчики выходили победителями и не в такой перепалке...

«Конечно, неплохо бы и привести с собой обезоруженного партизана — о таких подвигах нередко пишут в газетах, — но и свое собственное спасение важнее всяких подвигов на войне. В крайнем случае, пусть меня убили бы в открытой схватке с врагом, чем принимать сегодня медленную смерть в картофельном подвале», — заключил Густав.

Ему, конечно, и раньше приходили в голову мысли о невеселом конце русской кампании. Об этом все чаще поговаривали солдаты между собой. Но — русский плен!.. Нет, такого финала своей судьбы Густав не мог предположить даже в самые мрачные минуты.

Утром Густава повели в партизанский штаб. Штаб отличался от иных крестьянских домиков разве тем, что слева у входа маячила полинявшая от непогоды и, вероятно, всеми забытая вывеска: «Правление сельскохозяйственной артели «Красная волна».

Люди сновали взад и вперед у этого строения. Они были одеты кто во что горазд. Здесь не слышалось команд, как это принято в войсковых подразделениях, люди почти не козыряли друг другу. Было неимоверно представить себе в каких-нибудь десяти километрах от немецкого гарнизона русскую военную базу.

Партизаны курили, наскоро перебрасывались приветствиями друг с другом и торопливо расходились по своим делам.

В приемной комнате штаба, очень напоминающей размерами надподвальное помещение, куда вчера привели Густава, уже сидели двое немцев: рослый солдат, тихо пиликавший на губной гармонике, и щупленький унтер-офицер, в отчаянии обхвативший обеими руками голову и уткнувшийся носом в колени. Унтер закрыл себе уши, чтобы не слышать грустной мелодии, которую в задумчивости солдат заводил снова и снова:

Ам абенд ауф дер хайде Да кюссен вир унс байде...[4]

Несколько раз Густав слышал эту незатейливую песенку в исполнении фермерских рабочих. Потом на рекрутских сборах. Как некстати звучала она здесь!

Немцев охранял живописно разодетый мальчонка лет пятнадцати. Так они сидели с полчаса, пока с надворья не пришел Сапронов. Он проскрипел новыми сапогами через комнату и скрылся за дверью, что была едва заметна в глухой стене.

— Поглядывай, Мить, за ними. Сейчас начнем, — сказал Сапронов на ходу.

Он отсутствовал ровно столько, сколько потребовалось для доклада командиру. Густав отчетливо слышал, что Сапронов по-войсковому отрапортовал о доставке трех пленных сегодняшней ночью.

— Из Лотни тоже здесь? — спросил невидимый для Густава военачальник. Сердце Густава затрепетало: говорили именно о нем... Ему придавали здесь какое-то особое значение.

Наконец Сапронов вышел. Он внимательно оглядел всех пленных, будто отыскивая, с кого начать, и, дернув за ручку дверь соседней с командирской комнаты, объявил:

— Давайте по одному...

Густав хотел было сделать вид, что не понимает этих слов, но прямо на него глядели строгие выжидательные глаза Сапронова, приоткрывшего дверь. Когда Густав переступил порожек комнаты, Сапронов крикнул кому-то через плечо:

— Валя! Это от леспромхоза... Иван снял.

Более точной характеристики, вероятно, пока не требовалось. Но и этих слов оказалось достаточно, чтобы сидевшая за столом белокурая со смешливой ямочкой на правой щеке, девушка откликнулась, будто встретила давнего знакомого:

— А-а... очень хорошо.

Не снимая наушников, Валя записывала на листках бумаги длинные колонки цифр. Она раз и другой покосилась на Густава, обдав его озерной синевой своих глаз. Густав несколько мгновений глядел на это лесное чудо: девушка с ее мохнатыми, словно у куклы, ресницами, сквозь которые блистали лучики солнца, оказалась бы украшением любого изысканного общества. При виде славненькой советской радистки пленному пришли на ум сказки о лесных феях и разбойниках, называвших фею своей сестрой и свято охранявших ее от всяких бед.

Валя, как успел заметить Густав, имела вполне гражданскую привычку время от времени встряхивать кудерками и поправлять веселую копенку волос мягкими прикосновениями ладони. Все остальное — от суконной гимнастерки, перехваченной в талии широким командирским ремнем, до чистеньких белых валенок, носки которых выглядывали из-под стола, — подтверждало ее принадлежность к боевому братству.

Девушка умела одновременно выполнять несколько операций: она принимала радиограмму, заносила условные знаки на бумагу, жестом левой руки приглашала Густава поближе к столу и произносила раздельно, чуть не по складам, по одному слову в паузах между занесением группы цифр.

В переводе на русский язык ее фраза звучала так:

— Что-же-вы-моло-дой-чело-век-не-здо-ро-вае-тесь?

— Если это мне, то извиняюсь... Хотя я и не уверен, нужно ли это? — проговорил Густав смущенно.

— Кто как хочет, — согласилась радистка.

По двум фразам Вали Густав сделал невольный вывод: русская девушка по-немецки говорит сносно, хотя речь ее нарочито правильная, словно она читает слова по книге.

Вскоре Валя отложила наушники, выключила приемник, зябко передернув плечами, села за столом ровнее. Она была хороша, что и говорить. Густав немного встречал подобных девушек у себя дома.

— Сейчас заполним небольшую анкету, — поспешно заявила Валя. — Потом с вами поговорит советский офицер. А еще потом — будете ожидать отправки в лагерь военнопленных.

«Лагерем военнопленных» у них, по всей видимости, называется кладбище, — думал Густав. — Да, но разве о таких вещах можно говорить устами девушки?»

— Я не собираюсь ни с кем разговаривать здесь, — кашлянув и дрожащей рукой взявшись за край стола, сказал Густав давно продуманные слова. — Пусть меня поскорее ваши расстреливают, или, как вы образно выразились, отправляют в лагерь...

— Слыхали и такое, — спокойно отозвалась девушка. — На Ивана обиделись?

Она взяла со стола одну из анкет и протянула Густаву.

— Идите в ту комнату, подумайте. Писать сами можете?.. Вот и хорошо.

Густав недоуменно качнул плечами, вертя в руках бумагу. От него требовалось лишь указать год рождения, воинское звание и домашний адрес в Германии. Но и этого писать не хотелось, потому что от подобных бумаг пахло протоколом, а от протоколов — допросами. К чему все это?

Он возвратился в большую комнату, где заметно прибавилось людей. Партизаны запросто вваливались сюда, заходили к командиру, наскоро о чем-то переговаривались-с ним. Иные спорили и даже кричали там, называли командира, кто старшим лейтенантом, кто Петром Семеновичем. Потом исчезали, достав огонька для цигарки прямо из плиты. Густав в который раз отмечал, что на пленных они попросту не обращали внимания, словно их не было здесь.

Наконец Сапронов громко и требовательно попросил всех партизан удалиться. В приемной остались трое пленных с часовым Митькой. Сапронов позвал Валю к командиру. Почти сразу повели туда солдата с губной гармоникой.

Густав заволновался, стал прислушиваться к разговору за дощатой перегородкой. Унтер тоже приподнял голову, медленно повел глазами в сторону командирской комнаты, слабо улыбнулся Густаву.

— Откуда, приятель? — стараясь быть веселее, спросил Густав.

— Обращайтесь ко мне по форме! — вдруг оборвал его унтер-офицер. Он поправил свалявшийся на плече погон со знаками отличия.

За дверью между тем продолжалась беседа «музыкального» солдата с Данчиковым.

— Меня зовут Ганс Хайнеман... Из Гамбурга... В армии служу семь лет... — четко доложил солдат.

Затем наступила пауза. Ганс бормотал что-то невнятное. Партизаны смеялись.

— Вспомните, — настойчиво добивалась переводчица, — кто был ваш отец: рабочий, служащий конторы, рыбак или, может быть, фермер?..

— Я вас хорошо понял, фрейлейн, — перебил Валю Ганс Хайнеман. — Запишите: из солдат.

— Не может быть, Ганс, — разъяснила Валя. — Вы послушайте меня внимательно: до того, как стать солдатом, ваш отец торговал в лавке, был мясником или, может, ловил рыбу — понимаете?

— При чем тут рыба? — повысил голос Ганс. — Мой отец был заслуженным человеком. Имел Железный крест от кайзера. В нашей семье никогда не ели рыбу.

— Ах, боже мой! — воскликнула девушка по-русски. И затем на немецком языке принималась опять перечислять профессии. Ганс что-либо добавить к сказанному ничего не мог, кроме того, что отец погиб на фронте в девятьсот пятнадцатом году, а он, Ганс, родился в четырнадцатом.

Кроме службы в армии покойный Фридрих Хайнеман не оставил сыну никаких воспоминаний о себе. Отца решили оставить в покое.

— Мать работала где-нибудь?

— Как обычно — у плиты и ванны с бельем...

— Ну хорошо. Может, у тебя старшие братья были, содержали вас с матерью и тебя обучали какому-нибудь ремеслу? — допытывался Данчиков, не получив вразумительного ответа о матери.

Оказалось, что у Ганса Хайнемана было даже два брата: Христиан и Людвиг. Один погиб под Гвадалахарой в фашистских войсках в 1936 году, второй пропал без вести в горах Югославии полгода назад...

Было что-то жуткое в спокойных словах Ганса о гибели на войне отца, двух братьев. Данчиков презрительно и грустно смотрел в лицо солдата. Хотелось сказать: «Неужели ты, Ганс, последний из мужчин рода Хайнеманов, не задумался над своей судьбой? Что ты ищешь и что можешь найти, кроме смерти, на полях России!..» Но гордое лицо солдата, вспотевшее больше от непонятных ему вопросов, чем от бренности выпавшей Хайнеманам судьбы, не отражало душевных мук Ганса.

Данчиков обернулся к Вале:

— То ли он разыгрывает нас, то ли ты не смогла ему как следует втолковать, чего мы добиваемся. Это вовсе не допрос. Нам захотелось о нем знать немного больше, чем имя и солдатский номер.

Командир встал, приоткрыл дверь:

— А ну-ка, Митя!.. Или ты, Сапронов. Позовите одного-двух бойцов с улицы, которые окажутся поблизости.

Хайнеману разрешили сесть. Пришли Халетов и Бражников. Последний был из здешних жителей, огородник артели, — широкоскулый, неразговорчивый мужчина с добрыми черными глазами. Он доложил о прибытии и стал в дверях, опершись плечом о притолоку.

Увидев, что Данчиков задумался о чем-то, Сапронов по собственной инициативе продолжал беседу.

— Вот смотри сюда. Я — электромонтер, то есть рабочий. Он, — Сапронов показал на Бражникова, — агроном, а этот, Халетов — пас овец, сеял хлеб — крестьянин. Пришла война, мы стали солдатами. Выгоним вас — и снова всяк за свое дело. Ясно?

Валя перевела Гансу слова Сапронова.

Но Ганс обиженно твердил, что это ему все ясно, так же ясно, как и то, что его происхождение — из семьи солдата.

— А почему вы, собственно, удивляетесь? — спросил Данчиков своих товарищей, словно ему давно была знакома разгадка такого поведения Ганса Хайнемана. — Немцы — военизированная нация. Почти пятьдесят лет у них продолжается казарменный образ жизни. В армии служат, как видите, семьями. Из поколения в поколение. Стоит ли удивляться, что возникло целое сословие военных?..

Следующим подняли унтер-офицера. Он одернул мундир, поправил пряжку поясного ремня, подтянул голенища сапог и даже обмахнул носки полой валявшейся в углу шубы. Потом долго возился, пристраивая брюки на пряжках. Партизаны срезали у пленных пуговицы с брюк. Их приходилось поддерживать руками. Именно сейчас унтеру почему-то не хотелось держать руки в карманах.

Густаву еще тогда, когда унтер начальственно зыркнул на него, показалось, что во взгляде его было что-то натянутое. Словно унтер позировал невидимому фотографу.

Унтер выпятил грудь и высоко задрал подбородок, глядя неподвижными глазами в верхний угол комнаты. Таким он и прошел в командирскую комнату. Почти сразу оттуда ушли Бражников и Халетов.

Освободившись, Ганс Хайнеман попросил знаком у Мити гармонику и, как ни в чем не бывало, затянул мелодию:

Унд дайне либе Шпрахен лайс Фон либе гайс, Дас кайне вайс, Вас айнер вайс, Нур их...

У песни был неожиданный конец.

Минут через пять за дверью командирской комнаты послышалось чье-то несдержанное восклицание и смех. Оттуда выскочил багровый от напряжения Сапронов. Он зажимал рот ладонью, гася подступивший к горлу смех.

— Мить, а Мить, — позвал он, став вполуоборот к часовому. — Ты видел когда-нибудь... короля?

— На картах игральных есть короли, и в шахматах у Маркиана, — не растерялся паренек.

Он скуки ради отсоединил от автомата рожок, перетирал патроны.

— А хочешь, я тебе живого короля покажу сейчас? — не унимался Сапронов.

— Вот чудак, где же ты его возьмешь?

Сапронов будто ждал такого ответа.

— Где, где? — передразнил он паренька. — Ты думаешь, у Данчикова — унтер? Это ж наместник германского бога попался.

— Из самого Берлина? — доверчиво изумился подросток. — Может, это Гитлер?

Митька проворно сгреб со стола патроны, стал заталкивать их в металлический рожок, всем своим видом обнаруживая желание взглянуть на унтера-короля.

Разговора с Митькой Сапронову показалось недостаточно. Шумливый, веселый, он выбежал на крыльцо:

— Эй, ребята! Идите-ка сюда швыдче! Короля живого словили!

С десяток партизан, перешучиваясь с Сапроновым, ввалились в прихожую. Один из них в дубленом полушубке, с окровавленной повязкой на голове, опустился на скамью рядом с Густавом, широко облокотясь и время от времени, очевидно уже по привычке, поправляя повязку. Остальные расположились кто где, большинство стоя.

Данчиков вывел унтер-офицера на середину комнаты.

Тут только Густав смог как следует разглядеть человека, в руках которого оказалась его судьба и судьба остальных пленных. Красный офицер был невысок, чуть пониже Сапронова ростом и несколько спокойнее своего ординарца в движениях. Коричневые глаза его не по-восточному круглы. Когда Данчиков сердился, щелки глаз сужались, брови вздрагивали в такт произносимым словам. В отличие от своих подчиненных, офицер носил знаки различия — три кубика. Данчиков холодно посмотрел на Густава и объявил, подталкивая унтера в спину:

— Полюбуйтесь, товарищи, на эту кикимору: не хочет отвечать. Я, говорит, король Бирмы — Мартин Греве, а вы — мужичье...

— Повернись-ка лицом к людям, «король», — сурово выкрикнул сидящий рядом с Густавом пожилой партизан с повязкой на голове.

Валя, вышедшая вслед за этой процессией из комнаты, перевела слова партизана. Мартин, не торопясь, развернулся вполоборота лицом к выходу.

Густав почувствовал, что ему становится жарко, потела шея, дрожали от волнения руки. Отчетливее всех остальных, присутствующих здесь, Густав понимал всю нелепость нынешнего положения Мартина Греве. Но боже, неужели Мартин сам до сих пор не понял чудовищной насмешки Шоора?

Все ждали слов командира, который опустился на скамью между Густавом и Митей, как раз над не заполненной Густавом анкетой.

— Ну что ж, Бирма так Бирма, — хмурясь от нелепого подмигивания Мартина, начал Данчиков. — Зачем пожаловал на русскую землю? Вручай верительные грамоты или что там по международным обычаям полагается...

Валя начала переводить слова Данчикова, улыбаясь. Однако не договорила до конца. Командир гневно выкрикнул:

— ...или кроме автомата и факела для русских ничего не захватил с собой?

Крик этот заставил «короля» вздрогнуть. Он мотнул головой, словно лошадь от удара. И тут случилось непредвиденное: штаны «короля», пристроенные на бедрах кое-как, скользнули вниз. Не чувствуя этого или не желая портить королевской позы, Мартин глядел остекленелым взором в верхний угол комнаты...

Первый не выдержал Митька. Увидев дрожащие ноги короля, туго обтянутые трикотажными кальсонами, он по-детски взвизгнул и воскликнул

— Тю! Да это же не взаправдашный король! Фриц настоящий!

Тишина раскололась от могучего вздоха. Охнул и зашелся хохотом еле сдерживавший себя Сапронов, разноголосо захохотали партизаны. Люди переступали с ноги на ногу, хлопали друг друга по плечам, запрокидывали головы, хватаясь за бока, хохоча, хохоча. Смеялся басом пожилой Бражников, колотился, задыхаясь от смеха, казах Саидов, цеплялся за плечо бородатого партизана, который только охал и отмахивался руками от Мартина, словно от привидения.

— Ха-ха-ха... Го-го-го...

— Ох, мать моя родная! — пристукивал ногами кто-то в углу.

Смеялся солдат Ганс Хайнеман, прикрывал ладонью рот Данчиков, что-то кричал сквозь смех Митя, довольный сам собою в эту минуту.

Лавина смеха обрушилась внезапно. Густаву никогда не приходилось видеть на войне ничего подобного. Смех оглушал его, выворачивал душу, устрашал больше орудийного грома... Вероятно, это продолжалось долго, потому что перед ним откуда-то из смеха выплыло грустное лицо престарелого наставника Раббе, промелькнул неизъяснимый майор Шоор — его темнеющие глаза, плотно сжатые уголки губ, в которых всегда пряталась улыбка; вспомнил Густав своих товарищей по взводу, которые в последнее время почти не смеялись совсем — их лица были тревожно-задумчивы.

Густаву вдруг показалось, что смеются не над тупым унтером, а над ним самим. И так было всегда, только он, Густав, почему-то не замечал этого смеха над собою. Смеялся капитан Гельмут Визе, способствуя его уходу на войну; смеялась тетушка Элизабетт — она умела при любых обстоятельствах оставаться в стороне, создавая себе благополучие то на предательстве родного брата, то на страданиях Густава; смеялся поезд, который вез Густава на фронт, смеялись журавли, отлетавшие на юг, смеялись облака, лес, солнце. И всем хватало смешного в поступках Густава. Лишь профессор Раббе не был весел, умолял Густава думать... думать... Где и когда думать, как разобраться в этом головокружительном круговороте войны? Вот у русских просто: поймали придурковатого Мартина — и смеются. Впрочем, разве он сам, Густав, меньше этого Мартина смешон?

— Довольно! Хватит, говорю! — пристукнув кулаком по столу, потребовал Данчиков. Когда партизаны умолкли, он сказал резко: — Смешного мало, товарищи. Перед нами потерявший человеческий облик молодой немец. Его искалечили фашистские воспитатели, — подчеркнул командир. — А Мартин мог быть и хорошим хлеборобом, и искусным токарем, и ученым. С добрыми целями мог бы от имени своего народа приехать в ту же Бирму. Но фашистам наплевать на честь своего государства. Они выставили германский народ, его надежды, его молодость на посмешище всему миру. Какой-то высокопоставленный идиот втемяшил в голову этого недоросля мысль о том, что после завоевания Германией мирового господства он будет королем. Миллионы «королей» уже нашли себе смерть на полях нашей Родины. Но много их еще гуляет по селам и городам, сея смерть...

Данчиков стал рядом с Мартином, который к тому времени уже водворил брюки на место и засунул руки в карманы.

— Народ Бирмы, — спокойнее, но так же твердо продолжал Данчиков, — борется в настоящее время против японских колонизаторов. А бирманцам уже приготовлен фашистами новый «король» — вот этот щипаный унтер... Как вы думаете, товарищи, поможем бирманцам избавиться от новоявленного правителя?

— Повесить его гада!

— У-у, стерва коронованная!

— Дай, командир, я его задушу своими руками.

Густав разобрал в общем гуле уже несколько знакомый для него голос Сапронова:

— У меня со школьных лет руки на королей чешутся.

Партизаны шумели, негодуя. Обдумывая свое решение, Данчиков некоторое время молчал, закусив губу. Потом круто повернулся к Густаву и спросил сурово:

— А ты чей «король»?.. Югославский или, может, норвежский? Говори!

Густав проворно встал, не дожидаясь перевода слов командира. Изумленной Вале не пришлось растолковывать и то, что говорил немецкий солдат.

— Я не король, господин обер-лейтенант. Я — Густав Мюллер, индийский магараджа, если угодно... Это все, может быть, в самом деле нелепо, но так случилось. Майор Шоор нам с Мартином присвоил эти титулы в разное время. Я хочу быть честным, господин офицер, и готов разделить судьбу с несчастным Мартином... Судьбу со своим народом, — закончил Густав, довольный, что его не перебили.

Но взбудораженный Данчиков словно не замечал, что немец говорит по-русски.

— Ты с унтером — это еще не народ, — рубанул воздух рукой Данчиков. — Отвечай: советских людей убивал? Кровь наших людей есть на твоих руках? Чего молчишь?

Густав решил и здесь не таиться:

— Наш взвод сжег деревню Белово за Новозыбковым. И все люди в этой деревне сгорели...

— Белово? — тихо и оттого жутковато вскрикнул раненый сосед Густава. Он повторил за немцем название родной деревни почти сразу, будто все это время думал о ней. Партизан не дождался подтверждения слов немца. Он медленно поднялся на ноги, то сжимая кулаки, то хватая себя за голову. Расширенные глаза его выражали неверие:

— Ты точно помнишь, собачья душа?.. Скажи: это то самое Белово, где береза сбочь дороги?.. Береза сбочь дороги и три кустика?.. — Он так и не смог высказать более подробных примет своего хутора, поперхнувшись от волнения.

Партизан говорил о деревьях, а в памяти Густава отчетливо выплыла сцена, когда рослая красавица Авдотья Белова в предсмертной тоске металась по дому, отыскивая Герману Копфу водки; как она прикрывала собой детей, как вышла с ребенком на крыльцо горящего дома и упала на ступени резного крыльца, сраженная пулей.

— Это ужасно... это действительно ужасно, — шепотом ответил Густав. — Но березки той больше нет...

Партизан, шатаясь, побрел к выходу, не слыша негодующих выкриков своих друзей, напрасно окликал его Данчиков.

Ничего не слышал Маркиан Белов, шепча как в бреду о сгоревшей березке, которая стояла в его воображении целой и красивой до сих пор, символизируя собой родную деревню, семью, а может, и целый мир, ради которого он жил и боролся.

— Именем советского народа! — суровея с каждой фразой, объявил Данчиков. — Именем погибших женщин и детей Белова... есть предложение: расстрелять!

— Повесить их гадов!

— Дай, командир, я их своими руками задушу! — опять вырвался возглас Сапронова.

Но командир повторил властно:

— Расстрелять!

Мартина Греве и Густава Мюллера вытолкали на улицу.

5

Снег казался мутным, багровым. Цвет его менялся в зависимости от того, где проходила цепочка людей, растянувшихся друг за другом. Сначала они шли огородами, и нетронутые сугробы здесь имели голубоватый оттенок; в сосновом бору, куда на несколько мгновений прорвались лучи солнца, стволы бросали на снег розовые краски; на краю лесного лога снег казался пепельно-серым. Здесь он даже хрустел не так резко, как в иных местах, рассыпался, словно песок пустыни. Густав шел, не подымая головы. Перед самым лицом мелькали порыжелые задники сапог Мартина. Из-под кованых каблуков унтера, словно из-под копыт лошади, летел снег. Мартин по-смешному выпячивал зад, норовя попасть след в след за Саидовым. Сказывалась солдатская выучка — всегда экономить силы, использовать проторенную впереди идущим тропу.

«Да, много смешного и грустного в этом мире, И красивого много, как этот разноцветный русский снег... И непонятного — через край... Почему узкоглазый, монгольского типа партизан Саидов ведет своих врагов к месту расстрела непроторенной тропой? Это обычай или расстрелы у них вообще редки?»

Они подошли к низкорослой корявой сосне, склонившейся над обрывом. Мартин грустно смотрел на это наполовину свалившееся в пропасть дерево, и ему было жалко себя. Он по инерции сделал несколько шагов вслед за Саидовым вдоль заснеженной кромки оврага. И вдруг встал, вскинул руки к лицу, будто заслоняясь: на него в упор глядел зрачок пистолетного дула. Мартин, отступая от смерти, сделал шаг... еще шаг назад, взмахивая руками, потеряв равновесие или отмахиваясь от еще не вылетевшей смерти. Вот он качнулся, будто потеряв опору под ногами, стал падать в овраг. И в ту же секунду Саидов небрежно взмахнув пистолетом, швырнул ему пулю вдогонку. Затем отвернулся и долго сворачивал козью ножку, заткнув пистолет за ремень. Табак рассыпался на снег, бумага не склеивалась.

И тут Густав вспомнил о Сапронове. Резко обернулся и чуть не вскрикнул: в двух шагах, прямо на уровне лица Густава, качался пистолет в руке Сапронова.

Боец обернулся к Саидову, не опуская оружия:

— Может, ты и этого прихлопнешь, Саганбек?

— Иди ты!.. — сердито откликнулся казах, высекая огонь.

Непонятная медлительность Сапронова дала возможность Густаву справиться со своим смятением. В его мозгу забилась тревожная мысль: «Что-то я не успел сделать? Я должен был исполнить чью-то просьбу в предсмертную минуту?»

А русский все не стрелял. В памяти Густава промелькнули десятки лиц знакомых ему людей, эпизоды детства, учебы в университете. Да, да, университет... И тут же появилось мудрое обличье профессора Раббе, произносящего слова: «Скажи своей смерти... скажи своей смерти...»

Будто в бреду, слово в слово за стариком Раббе Густав повторил его талисман.

— Чего, чего? — сказало черное дульце пистолета басом. — Что ты там лопочешь?

— Мой отец, — уже по-русски, выделяя каждое слово, произнес Густав, — убит в тридцать третьем... фашистами...

Пистолет тяжело поплыл вниз. Сапронов снова покосился в сторону Саидова, будто ища совета. Казах курил, глубоко затягиваясь. Затем, сплюнув в овраг, сказал:

— Кончай, Юра!..

...Впоследствии, припоминая детали этого трагического происшествия в своей жизни, Густав называл секунды колебания Сапронова спасительными. Когда пистолет поплыл кверху опять, из-за кустов орешника донесся звонкий возглас радистки:

— Эй, Сапронов! Саидов!..

Вот девушка показалась сама — в распахнутом ватнике, запыхавшаяся, розовощекая от ходьбы по глубокому снегу.

— Вы какого «короля» застрелили: бирманского или индийского?

Вид ее выражал озабоченность, надежду.

— Бирманского! — выкрикнул казах и снова сплюнул в овраг...

Но приблизившаяся к ним Валя уже сама опознала Густава. Она была явно удовлетворена:

— Индийский «король» Данчикову понадобился зачем-то, — пояснила она бойцам. — Ох, я уже думала, что не успею...

ГЛАВА VНА РАЗДОРОЖЬЕ1

Первые недели партизанской жизни принесли Данчикову немало огорчений. Отлежавшиеся в теплых землянках бойцы томились от безделья. Каждый из них уже умел выплавить из неразорвавшегося снаряда тол, слепить из него заряд для самодельной мины. Сделав по два-три патрульных обхода, опытные бойцы отлично ориентировались на местности.

Партизанское становище притихло, затаилось в лесу, как говорил Гордей Пунин, «до поры». Но эта пора тянулась по целым дням, когда не позволялось без надобности выходить из землянок. Еще более несносно было проводить в закопченной землянке предзимние ночи — все разговоры переговорены, все памятные случаи из прошлых лет рассказаны с мельчайшими подробностями.

Особенно тягостной эта обстановка казалась для бойцов четвертой землянки, где разместились артиллеристы-пограничники, пришедшие сюда из-под Бреста.

Возглавлял эту группу молодой боец Вячеслав Котов — тоненький, с виду хрупкий, но жилистый парень, имевший от природы мятежный характер.

Все без исключения бойцы Котова были комсомольцами, и жизнь их отделения с утра до ночи напоминала непрекращавшееся комсомольское собрание.

Котов нередко бравировал перед Данчиковым этим качеством своего маленького подразделения. Когда командир бригады сделал им замечание насчет чрезмерного увлечения картежной игрой, Вячеслав улыбнулся до ушей, потом передернул плечами:

— Обсудили на комсомольском собрании... Решили играть на щелчки, чтоб меньше дремалось...

Однажды он принес Данчикову бутылку самогона.

— Полицая в Стукачевке раскулачили. Может, попробуете: горит!

Глаза Котова уже подтверждали «горение».

— А как на это дело посмотрит «комсомольское собрание»? — с иронией полюбопытствовал старший лейтенант. Он уже приходил к выводу о своей ошибке с назначением Котова командиром отделения подрывников.

— Они за мной — в воду и в огонь.

— Водка — это уже не вода, хотя еще и не огонь, — невесело пошутил Данчиков. — Иди-ка отоспись. Завтра проведем собрание всей бригады...

Но завтра пришлось заниматься совсем иным.

Закусив на ночь несоленой кашей, бойцы Котова в горячей, но не шумной дискуссии скопом приняли неожиданное даже для самих себя решение. Они задумали выбить патрульных немцев из бункеров близ строящегося моста через реку и овладеть их запасами продовольствия.

— И ребятам жратвы притащим! — по-мальчишески блеснув озорными глазами, закончил тайный разговор с отделением юный партизанский заводила. Из разговора Пунина с Данчиковым Котов знал: нападение на мост планировалось сразу же после завершения немцами восстановительных работ. «Зачем ждать?..»

Отчаянный вожак на рассвете бесшумно подвел свою группу к исходной позиции для броска. Котов сам прыгнул на часового и первым ворвался в блиндаж к спящим караульным.

Партизаны уже складывали в мешки щедрые трофеи, срывая оружие с оглушенных немцев, когда в блиндаже зазвонил телефон. С дежурным офицером пожелал разговаривать сам командир. Коверкая немецкие слова и матерясь в трубку на смоленском диалекте, Котов пригрозился переправиться на тот берег и спустить с офицера штаны, если он будет мешать ему выполнять «боевое задание».

— Я тебе, чертову фрицу, ноги повыдергиваю и спички вставлю! — под громкий хохот своих подчиненных прокричал в телефонную трубку Котов.

Почти сразу после таких объяснений на противоположном берегу реки глухо ударил минометный залп и мина с удивительной точностью опустилась неподалеку от бункера. Вспыхнул прожектор, освещая жалкую картину: бросая трофеи, подхватывая раненых, бойцы Котова бежали под минометным обстрелом к лесу...

Поднятый по тревоге Данчиков повстречал «котовцев» уже на пути к базе. Бесшабашный их командир скончался на руках бойцов. Комсомольское воинство поголовно рыдало.

Яркой искрой промелькнула и погасла перед глазами бойцов бригады мятежная жизнь двадцатилетнего Вячеслава Котова. Дай такому необходимую подготовку в войсковой школе, научи его уважать свой боевой талант, не тратить сил попусту — и развернулся бы дар неустрашимого воина во всю ширь! Во сто крат дороже заплатили бы враги за то, что вызвали его на битву, пробудили в нем мстительную отвагу! Но нет больше Вячеслава Котова, и словно осиротела бригада.

У моста гитлеровцы выставили усиленную охрану. С большими потерями впоследствии пришлось партизанам подрывать этот мост.

Данчиков горько сетовал на себя за излишнюю доверчивость к Котову. «Железнодорожников» после этого случая возглавлял Веретенников.

Настоящим приобретением для бригады был Маркиан Белов.

Бойцы Маркиана были сплошь пожилыми. Они медленнее осваивали новую технику, значительно дольше, чем молодежь, готовились к операциям. Как и молодые бойцы Котова, они имели привычку обсуждать приказы командира. Сначала это не нравилось Данчикову. Но, присмотревшись к отряду Маркиана Белова, да и к самому командиру, поближе, Данчиков нашел здесь и надежную воинскую исполнительность, и творческий подход к решению любой войсковой задачи в партизанских условиях. Мужицкая рассудительность Маркиана была направлена на изыскание лучших методов борьбы с врагом.

При каждой встрече с Пуниным Данчиков как бы невзначай заговаривал об Иване Еремеевиче Гудилине — Полтора Ивана. Чутье подсказывало старшему лейтенанту, что в бригаде нужен такой человек, который цементировал бы личный состав, служил бы ему закваской, вроде дрожжей...

Пунин отмалчивался. Когда его донимали особенно настойчиво, сердито отвечал:

— Испортите парня, чует мое сердце... Дите он совсем — присмотр за Иваном требуется.

Но как-то он сам заговорил об этом.

— Шут с тобой, Петр... Бери Ивана. Но неволить его не стану, имей в виду. Привык он ко мне — это точно! Уговоришь — бери.

Полтора Ивана поставил неожиданное условие: вместе с Митькой!

— Это что — вроде нагрузки? — улыбнулся Данчиков.

— Как хочешь понимай. Только без него я как без рук, — совершенно серьезно заметил богатырь.

Данчиков стал думать. Думал он, собственно, об одном: как ему освободиться от «нагрузки»? Словно угадав его мысли, Полтора Ивана как-то разъяснил:

— Митька заместо глаз мне: высмотрит, а потом уж я, как медведь, шастаю по немцу... Мальчонка изобразить хоть кого может: нищенку, а то обыкновенную девчонку. На это в нашем деле не каждый горазд...

Будто в подтверждение этих слов из-за кустов появился замурзанный пастушок с вязанкой сена, перехваченной пеньковым кнутом. Выразив взглядом полное недоверие Данчикову, подросток поманил к себе Ивана. До командира бригады донесся его приглушенный голос:

— Охотник германский повадился в Сергеевку. Говорят, знаменитый какой-то фон-барон. Пока один бегает за зайцами, но староста объявил всем, что люди заместо собак немцу дичь гонять будут...

Путешествующий по оккупированным областям племянник банкира Тиссена Оскар оказался любителем не только зайчатины. Он слыл в своем кругу докой по части подледного лова рыбы.

Первые вылазки на замерзшую Опороть повергли Оскара в тихое изумление. Став гостем лотнянского коменданта, он весьма разнообразил его стол свежинкой, а застольную компанию потчевал всякими брехнями.

Полтора Ивану пришлось осваивать тайны промысла на дикую животину — иначе не проникнешь в повадки самого Оскара. Почти две недели ухлопали они с Митькой на охоту за охотником. Приходилось мерзнуть в камышах на реке, ночевали в скирдах соломы, ходили даже по следам оскаровского вездехода, который лихо преодолевал сугробы. Путаными были эти следы: немец почти никогда не повторял свои маршруты, зато, устремившись за добычей, забывал о своем конвое, далеко отрывался от мотоциклистов.

Так случилось и в роковой для охотника час. Погнавшись за лисицей, он направил вездеход на пахоту. Мотоциклисты остались в начале гонов. Выждав несколько минут, Иван полоснул из ручного пулемета по скатам. Митька, аккуратно прицелившись, выстрелил в шофера.

Полтора Ивана широким шагом приблизился к машине:

— Не даром говорят, охота пуще неволи... Бросай ружье!..

Над их головами гудел устрашающий веер немецких пуль. Один из мотоциклистов дал сигнальную ракету. Митька залег в бурьяне, бил по ним из карабина, навязывая перестрелку. И с поднятыми руками Оскар Тиссен твердил сокрушенно:

— Какой экземпляр!.. Какой редкий экземпляр!..

В штабе Тиссен много курил и даже предложил сигару Данчикову.

Видя перед собой хотя и недружелюбного, но сдержанного человека в военной форме, Тиссен предложил за себя «по древним обычаям» выкуп в размере двух миллионов марок, если «атаман казаков» распорядится после получения денег в условленном месте доставить его, Тиссена, в полной сохранности туда, где его высадил из машины «ошень, ошень большой казак».

Данчиков из любопытства покрутил в руках сигару с золотым ободком и возвратил, сказав, что не любит сигар. При помощи того же разговорника майору Тиссену объяснили, что он находится на территории, не оккупированной немцами, точнее, в расположении одной из частей Красной Армии, и, следовательно, рассматривается как военнопленный.

— Вопрос о вашем возвращении на родину, — закончил Данчиков, — будет решаться правительствами двух воюющих держав после заключения мирного договора.

Последовал оживленный обмен радиограммами между Пуниным и штабом партизанского движения. За Тиссеном обещали прислать самолет.

Вскоре штаб распорядился создать в бригаде Данчикова специальную группу разведчиков, которые занимались бы сбором сведений о немцах-карателях.

В одну из суровых темных ночей над лесом затарахтел мотор долгожданного самолета, но летчик не решился на посадку. Он сбросил несколько мешков с продовольствием, табаком и газетами.

Этим же самолетом в бригаду была доставлена Валя, совершившая первый в своей жизни прыжок с парашютом...

2

От оврага Густава сразу повели в партизанский штаб. Там расстелили перед ним карту. Впрочем, это была совсем не военная карта, а план севооборота в зоне Лотнянской МТС.

Прежде чем задать какой-либо вопрос, ему подробно рассказывали, где и на каких посевных площадях, то есть в каких квадратах размещены подразделения Бюттнера и даже в каких избах расквартированы отдельные команды.

Со своеобразным русским акцентом звучали в партизанском штабе фамилии германских офицеров. Упомянули даже о страсти Германа Копфа к трофейным вещам. Русским были известны почти все посты в селе, время смены часовых и подчасков, маршруты патрулей.

Занятые оккупантами объекты и линия обороны немцев обозначались на плане МТС черной заштриховкой. Какой-то доморощенный чертежник, нанося на ватман схему родных полей, любовно раскрасил их в зеленые, розовые, голубые цвета. Даже границы между колхозами обвел двойной синей чертой, словно избегал черного цвета. И только война нанесла на эту схему темные черные дуги и стрелы. От этих отметок рябило в глазах, они казались чужеродными на поэтической карте мирной жизни, превращенной по суровой необходимости в военную карту.

Русские знали все и... не все. Исподволь, как бы опасаясь испортить настроение Густаву, Данчиков обвел карандашом неровный четырехугольник от здания леспромхоза до колхозного сада. По диагонали на этой земельной площади было выведено: «Незанятые пары». Здесь не было ни одной черной отметки.

— Почему Бюттнер с этой стороны не выставил ни одного поста? — будто невзначай спросил Данчиков.

Густав хорошо помнил, как ночью, в слякотную погоду, саперный взвод минировал это поле. Солдаты гарнизона разговаривали шепотом о квадрате «Д», называя его полем смерти. Только с этой стороны по всем войсковым соображениям можно было наступать на село с применением техники — в то время часто поговаривали о возможном прорыве русских танков.

— Мне ничего не известно о способах охраны этой зоны, — проговорил Густав.

— Утром вы были поразговорчивее, — спокойно напомнил солдату Данчиков, вертя карандаш между большим и указательным пальцами. Он в задумчивости постучал карандашом по столу.

— От таких разговоров со мной не будет пользы.

— А знаете, вы нам совсем не нужны. Иван по ошибке вас снял! Вот подведем вас к этому квадрату и заставим ползти к своей казарме по-пластунски.

— Может, вы со мной вместе проделаете этот маршрут? — нашел в себе силы пошутить Густав.

— Думаете, побоюсь? — пренебрежительно глянул в лицо пленному Данчиков.

— На войне не боятся смерти. Ее просто обходят, где можно.

С минуту они молчали. Потом Данчиков уточнил:

— Значит, вы не решились бы прогуляться по этому полю добровольно?

Густав закусил губу, в упор поглядел на Данчикова.

— Если угодно, господин обер-лейтенант, могу и объяснить: немцы не любят «незанятых паров». Свободные площади засевают какой-либо скороспелой культурой.

Данчиков размашисто перечеркнул поле большим черным крестом и стал медленно писать: «Мины».

Густав резко повернулся к нему боком. Больше он не сказал ни слова.

Целую ночь и почти весь следующий день его не трогали. Даже Артц в подполье не решался заговорить с ним.

Густав пробовал заснуть в подвале, но сон обходил его. Чуть сомкнет глаза — и перед взором появляется розовая карта Данчикова, на которой черной краской изображен его собственный путь. Карты ему и прежде, до русского плена, не раз приходилось видеть в руках германских офицеров. Державный вид карт внушал страх. Линии коммуникаций и расположение боевых подразделений — все это напоминало паучьи сети. Они должны были парализовать Жизнь на больших пространствах, а может, и на всем земном шаре.

Но карта в руках советского офицера вдруг заговорила об ином: сети фашистской военщины если и охватили огромные пространства, не изменили общей окраски полей. Черные крестики немецких постов на схеме Лотнянской машинно-тракторной станции были похожими на немецкое кладбище в Сосновке.

Инородные тела в здоровом организме обычно блокируются исцеляющими силами, и эти силы до тех пор будут теснить, разлагая и уничтожая вторжение, пока организм не очистится окончательно. Густав мысленно представил себе, как на всем пути по России, везде, где остановился или движется инородный солдат, появились подобно бригаде Данчикова противодействующие силы.

Раньше думалось о побеге. Лучше бы — до самой Германии... Но путь этот казался не менее страшным, чем прозябание в русском плену, в Сибири. «Если не расстреляет Бюттнер, настигнет Маркиан Белов. Не алтуховцы, так севцы, не белорусы, так украинцы, не чехи, так поляки... Разъяренная Европа — красная, зеленая, голубая — хоть и опутана черными линиями, как веревками, живет, не сдалась».

Густав вспомнил, как во время одной вылазки в лес, когда их взвод подошел к оврагу и часть солдат, помогая друг другу, полезла вверх по скользкому склону, на них обрушилась гигантская сосна. Стройное дерево, гордо простоявшее у края оврага добрую сотню лет, тяжело скрипнуло на срезе и покатилось вниз. Двух убило насмерть, одному корявый сук сорвал с лица кожу.

Падение дерева на головы солдат произвело тогда удручающее впечатление. Но разве. Густав поверил бы кому-нибудь прежде, не изведав сам, что здесь все поднялось против нашествия чужеземцев, природа и люди действуют в полном согласии.

Артц прямо заявил Густаву, что он не знает, как пойдет дальше война, но уверен в силе русских. По крайней мере, его, Артца, могут спасти только русские...

Ничего подобного не толковал даже профессор Раббе. Никогда в истории войн не случалось, чтобы враг выступал в роли спасителя тех, над кем одержал с кровавыми усилиями победу...


...И после всего этого ему предлагают идти в Лотню с запиской коменданту гарнизона...

— Поймите, Мюллер, вас отпускают к своим, домой, — разъясняла Валя. — Передайте записку своему коменданту — и все.

«Все! — думал Густав. — Неси сама, если такая умница!»

Густаву давали время подумать. Но на войне и на это устанавливают сроки. Когда его привели для окончательного ответа, заявил решительно:

— Нет, господин обер-лейтенант, я решил не возвращаться, если вы мне позволите это сделать.

Данчиков помрачнел, глядя в напряженное лицо Густава, когда тот произносил, словно клятву, свои слова об отказе возвратиться в Лотню. Сапронов и Валя обменялись насмешливыми взглядами.

— Шкуру бережешь, солдат? — сурово спросил Данчиков.

— Нет, душу, господин обер-лейтенант, — возразил Густав. — Мой отказ возвращаться в гарнизон означает для меня нечто большее, чем боязнь расплаты за плен. — Он помедлил немного и закончил: — Мне нужно закончить свой разговор с пленными, что в яме...

Данчиков вздохнул:

— То — долгий разговор...

Густав согласился:

— Артц — это тоже для меня минное поле сейчас...

— Вы не дурак, Мюллер, — без особой радости отметил Данчиков. — Но, если сказать начистоту, для меня было бы лучше, если бы вы прозрели позже.

— Я вас понимаю, господин обер-лейтенант, но записку все же лучше бы передали ваши люди, если она чего-нибудь стоит.

Старший лейтенант скривился от этих слов, как от зубной боли, и стал почесывать затылок. Потом он произнес, обращаясь к штабным:

— Ну что ж, самим так самим. Третий немец отказывается возвращаться к своим...

Валя и Юрий начали тут же обсуждать предстоящую операцию. Они словно забыли о Густаве, который не очень-то понимал смысл необычного послания партизан к Бюттнеру.

Чтобы как-нибудь сгладить неприятное мнение о себе, Густав сказал, уловив паузу в их разговоре:

— Если господин обер-лейтенант позволит, я мог бы кое-что напомнить о привычках Бюттнера...

— Спасибо, — отозвался Данчиков холодно, — к вам на пост нашли дорогу, отыщем я к Бюттнеру.

Густава отвели в соседнюю избу на ночлег. Разведчики начали готовиться к ночной вылазке.

Так они просидели до сумерек, пока в штаб не заявилась девочка-подросток с полупустой холщовой сумкой через плечо, с закутанным до глаз лицом, в длинной старушечьей юбке. Она присела у порога, обхватив колени руками, и пискливым голоском проговорила:

— Господин комендант просили передать, что будут эту ночь ночевать дома, потому как погода нынче — не до прогулок, завьюжило... О-ой, как завьюжило, сердешные!

Размотав тяжелый старушечий платок с головы, Митька швырнул его на середину комнаты и заорал во всю ребячью глотку:

— Включай радио, Валька! Немцев расколошматили под Москвой!..

В сумерки пришел Полтора Ивана, который встретился с Пуниным. Он подтвердил вести из Москвы.

3

Сквозь сон Густав расслышал громкий шепот снизу:

— Эй вы... кто там поближе! Поднимите крышку, если можно...

Фельдфебель Макс Герлих, обычно не принимавший никакого участия в полемике между солдатами и вообще переносивший неволю с болезненной замкнутостью, откликнулся первым на зов Оскара. Он подполз на четвереньках к двери, приложился ухом к порогу и, не услышав снаружи шагов часового, кинулся к подвальной крышке. Солдаты знали, что ржавый замок на петле не запирается, висит «для присловья», как говорил Евсеич.

Оскар, поднявшись из подвала, начал с остервенением пинать ногой спящих немцев. Он весь дрожал, охваченный жаждой действия. Грубо тронув Густава за рукав, приказал:

— Русские избы, как я заметил, запираются изнутри. А ну-ка пронюхай, как оно на самом деле? — Оскар присвистнул на Густава, как на собаку.

Густав не осмелился противиться офицеру, хотя в душе не верил в его затею с побегом. Оскар будто догадался об этих сомнениях солдата.

— Сядь. Сам погляжу. Дураки, кто вам доверяет.

Он действительно распахнул дверь и исчез в сенях. Возвратился сразу. Зажав рот, словно оттуда рвался крик изумления, он прошелся гусем на носках по комнате и зашипел, ликуя:

— Спит, понимаете? Спит!

Немцы начали готовиться к побегу. Если бы не медлительность Артца, впрочем достаточно понятная для Густава, они были бы готовы в путь через несколько минут. Но с Артцем случилось что-то невероятное: он мычал, стонал во сне, никак не реагировал на толчки. Фельдфебель ухватил его за ноги.

Догадавшись, что Оскар не остановится перед крайними мерами, Густав взял с пола замок — единственный железный предмет в избе. Офицер свирепо распорядился:

— Бей в висок!

В сенях было темно. Лишь яркий пучок света от зимнего месяца, проткнувшийся где-то сверху, под самой застрехой, немного разжижал темноту. Узенькая белая полоска падала на всклоченную бороду сидящего человека. Часовой опустил голову на руки, скрещенные на цевье винтовки.

Густав сразу узнал партизана: это был тот самый дедок, что повстречался на санной дороге, когда Густава вели обратно в штаб от места казни бирманского «короля» Мартина Греве.

Шапка задремавшего старика чуть сползла набок, обнажив сильно оттопыренное ухо и реденький клочок волос. Седые волосы тихо вздрагивали от биения пульса под морщинистой кожей на виске.

Густав понимал, что Оскар кинется ему «на помощь».

С презрением взглянув на безмятежного Евсеича, он изо всей силы ударил... по прикладу винтовки носком сапога. Часовой клюнул носом, крякнув спросонья, и матерно выругался. Густав сжался, отскочил, ожидая ответного удара прикладом. Это было бы вполне оправданной реакцией полусонного часового на такую выходку пленного. Но старик понял все. Закрывая за собой дверь, Густав услышал шепелявые слова Евсеича:

— Спасибочки, господин... Благодарствую, товарищ...

На пороге его встретил Оскар. Сцепив зубы от досады и гнева, он резко ударил Густава по щеке. Густаву приходилось видеть и раньше рукоприкладство в германской армии. Офицеры избивали солдат за всякую провинность. Но оскорбление ударом здесь... в плену... не от партизан, которые имели право не только бить, а и убивать... Удар от фанатичного Оскара... О-о! Это слишком!

Оправившись от смятения, Густав словно впервые почувствовал вес зажатого в руке замка и с размаху опустил его на голову Тиссена. И тут же он сам отлетел в угол, сбитый с ног фельдфебелем. Падая, Густав видел, как метнулось во тьме тело «спящего» Артца. Однополчанин уложил фельдфебеля рядом с Оскаром, помог подняться Густаву. Вскоре фельдфебель заныл, прося пощады, и даже помог Артцу и Густаву спровадить Тиссена через дощатый люк на отведенное ему партизанами место.

4

В канун Нового года природа могла быть довольна своей работой вполне: в белоснежном убранстве стояли леса, мельчали буераки, засыпанные снегом, беспробудным сном спали поля и реки, даже деревья-великаны не казались такими высокими, как летом. Но зима, словно не веря сама себе, добрая и уставшая от великой работы, сыпала сверху редкие снежинки-конфетти. Хотелось ловить эти хлопья губами. Однако надетые на руки тяжелые рукавицы, топот десятков ног, строгие окрики конвойных напоминают о суровой действительности.

Идя с лопатой на плече к партизанскому аэродрому и наблюдая за спокойным падением снега, Густав вспомнил свое детство, новогоднюю елку, улыбчивую мать и конфетти, которое очень напоминало нынешние хлопья снега... Почему-то все чаще вспоминалась не тетушка Элизабетт, а мать, почти вытравленная из памяти усилиями чужих людей. Если бы можно было начать все сначала? Если бы можно было прикинуться маленьким Густавом и проснуться на руках матери — пятилетним, восьмилетним...

На партизанском аэродроме Густаву приходилось бывать не впервой. Однажды их привели сюда в сильный снегопад. Потом Густав всякий раз напоминал Евсеичу или Сапронову о желании поработать на аэродроме. Здесь он чувствовал себя лучше, чем в затхлой избе, убирать в которой они сами ленились. В лесу можно поразмяться, даже подурачиться — партизаны не устанавливали им никаких норм в труде, угощали табачком, а зачастую и сами брались за лопаты, поставив карабины и автоматы в снег.

Как-то немцев собралось здесь около тридцати — остальных привели с основной базы. По словам новых знакомых Густава, Москву взять не удалось.

Группой пленных с партизанской базы в тот день руководил пожилой офицер германской армии в погонах капитана, с двумя наградами за личную храбрость. Пленные уверяли Густава, что капитан Вернер — настоящий немецкий коммунист. Еще в годы первой мировой войны его арестовывали за братание с русскими большевиками...

Все эти известия создавали в душе Густава сумятицу. Он много думал о неоднородности солдатской массы, о разброде в умах и настроениях немцев.

В душе самого Густава творилось необъяснимое. Любые доводы и суждения своих товарищей, особенно если они держались крайностей, он осаживал стереотипной фразой: «Все это не то».

«Все это не то» — было его поговоркой в те дни. Но где находится то, что надо, он не знал.


...К обеду редкие облака улетучились. Над лесной поляной, превращенной стараниями самих партизан и пленных в посадочную площадку, повисла глубокая синева морозного неба.

Заснеженные верхушки деревьев искрились от холодных и ярких солнечных лучей. В воздухе потеплело. Защебетали лесные птицы.

Прояснения погоды, видимо, ждали не только лесные обитатели. С натужным гудом проплыли в сторону фронта шесть фашистских бомбовозов. И партизаны и пленные неотрывно следили за их полетом. Фельдфебель Макс Герлих приветственно помахал им вслед пилоткой. Почти в то же мгновение над поляной прозвучал резкий, как выстрел, возглас конвойного Саидова:

— Воздух!

Выкрикнувший это слово казах сразу догадался, что для немцев его слово не будет понятным. Он кинулся к группе пленных, показывая в небо руками. Но пояснений уже не требовалось: пронзительный свист приближающихся «мессершмиттов» взрезал тишину. Немцы и русские попадали в снег кто где. Остался стоять лишь Макс Герлих. Он по-мальчишески подпрыгивал на месте, кидая пилотку вверх.

В ответ на бурное излияние чувств Максом из носовой части ведущего самолета брызнул огонь, и тотчас невдалеке от фельдфебеля взрывы по прямой линии вспахали добрую половину площадки. Второй «мессершмитт», накренившись на левое крыло, гулко затарахтел крупнокалиберным пулеметом.

С лица осевшего на снег Макса еще не сошла улыбка, как самолеты удалились. Повисла перебитая рука Макса: пуля попала ему в плечо. Потемнел снег с правой стороны под лежащим без движения Августом Артцем, катался по снегу, стеная от боли, Саидов.

На село самолеты сбросили несколько бомб. Там что-то загорелось.

— Вот это прошли! — воскликнул Макс, глядя на черный столб дыма над деревней.

Радость фельдфебеля не была омрачена даже ранением. Ему кое-как перевязали рану, остановили кровотечение. Хуже было с Артцем и Саидовым. Их уложили на разостланные шинели. Артц, раненный в живот, с каждой минутой становился все бледнее, впадая в беспамятство. Саидову перетянули ногу ремнем. Он твердил своему товарищу по конвою, незнакомому Густаву молодому партизану:

— Беги скорее в штаб... за санями...

Молодой конвойный робко поглядывал на пленных, не решаясь выполнять приказание Саидова. Срочной медицинской помощи требовал Артц, невыносимая, боль сковывала все тело казаха. Фельдфебель тоже лежал на снегу, вопя, чтобы его несли.

Густав окликнул пленных:

— Берите раненых, живо!.. — и сам подхватил за полы шинель, на которой лежал Саидов. Ганс Хайнеман взял эти своеобразные носилки с другой стороны. Вскоре их примеру последовали другие, приспособив жердочки для перенесения Артца и фельдфебеля.

Макс Герлих буйствовал, браня своих товарищей, звал к побегу. Ухватившийся за полу шинели рядом с Саидовым другой партизан нес автомат за спиной, и разоружить его, по мнению Макса, было сущим пустяком.

Но пленные шли и шли вслед за Густавом к лазарету, не обращая внимания на дикие выкрики Макса и на его бахвальство.


Уже смеркалось, когда в избу зашел Евсеич. Старик был чем-то встревожен, смущен.

— Который тут Миллеров? — деловито спросил партизан, перевирая на свой лад фамилию Густава. Впрочем, спросил он для порядка, потому что глядел открытыми улыбчивыми глазами прямо в лицо тому, кого разыскивал.

Густав вышел на улицу вслед за партизаном. Евсеич присел на крыльце, закуривая, держа карабин по известной уже Густаву привычке между колен:

— Радистка наша, Валентина Николаевна, пожелала с тобой свидеться.

Густав молча сошел с крыльца, поворачиваясь к штабной избе. Но его осадил неторопливый голос старика.

— В лазарете она. Немец ее окалечил...

Слова эти были вполне естественными на войне, и все же они потрясли Густава. Ранена переводчица Валя — эта веселая студентка, спасшая его от верной смерти!..

Лазарет представлял собой глубокий блиндаж, разделенный коридором. В нем имелось несколько комнат, заставленных плетенными из грубой лозы топчанами. Комнатка, в которую провели Густава, была маленькой, на двух человек. Но Валя пока занимала эту комнатку одна. Густава поразила чистота в лазарете — от выскобленного ножом пола до яркой белизны простыней на койках. Среди этой белизны трудно было разглядеть бледное лицо Вали, забинтованное до глаз. Из-под этих бинтов виднелись только шевелящиеся ресницы.

Густав с любопытством и сочувствием глядел на девушку.

— Фрейлейн Валя! Кто бы мог подумать? — вздохнул Густав.

— Да, кто бы мог подумать, — повторила Валя, добавив: — что так закончится моя студенческая практика? — Ресницы ее часто замелькали под бинтами.

— Надеюсь, ваше ранение не так опасно?

— Говорят, что да. Перебита ключица. По сравнению со страданиями Саидова и Артца — пустяки... Саидову ампутировали ногу...

Густаву не терпелось узнать что-нибудь об однополчанине. Он не стал ждать, пока Валя сама догадается рассказать о нем.

— Бедняга Артц, наверное, не перенесет страданий.

— Он сейчас спит после операции. Ему делали переливание крови.

Валя молчала, закрыв глаза. Почти после каждой фразы ей требовалась пауза.

— Артцу дал кровь наш санитар... Артц улыбался, когда ему вскрывали живот. Он глазами просил жизнь у русского врача.

Густава изумило это сообщение.

— Фрейлейн Валя, фрейлейн Валя! — бормотал он в ответ. — Если бы об этом случае с Артцем узнали у нас в Германии... Оружие против вас скоро перестанет быть силой. Поверьте мне, фрейлейн Валя!

Только сейчас Густав заметил, что сзади его настойчиво дергают за френч, напоминая об истекшем для свидания времени. Валя напоследок поблагодарила его глазами, чуть заметно качнула головой.

ГЛАВА VIОТМЩЕНИЕ1

Самолеты задерживались. Дежурные по целым ночам стыли у костров, поглядывая в заволоченное снежными тучами беззвездное небо. Костры эти готовы были ярко вспыхнуть или загаснуть совсем в зависимости от того, наш или не наш самолет бороздил небо, приближаясь к партизанскому становищу.

Самолеты не садились. Но все чаще партизаны находили в лесу, неподалеку от посадочных площадок, мешки с продовольствием и газетами, на деревьях зависали парашюты с боеприпасами...

Наконец в снежную сутемень по-зимнему пасмурного дня, в такую пору, когда его меньше всего ждали, из-за облаков, сыпавших ледяной крупой, вынырнула большекрылая транспортная машина и стала резко снижаться на лес. Летчик раз и другой обвел машину по точному кругу над посадочной площадкой в квадрате Данчикова и, не набирая высоты, пошел на базу к Пунину. Почти сразу пунинцы передали радиограмму о благополучной посадке машины.

По тревоге запряжено четверо розвальней. На двух разместили тяжелораненых, в том числе Артца и Валю. На остальных санях расселись пленные и конвойные. Данчиков не смог не поехать с ними, хотя по радиограмме его присутствия на партизанском аэродроме не требовалось.

Два часа бешеной гонки лошадей по лесной дороге, а где и запросто по полю — и они на месте. Данчиков немало подивился разросшемуся хозяйству Пунина. Партизаны прочно обосновались в нескольких деревнях, запрятав свои базы в глубине леса. Почти в каждой деревеньке — конные патрули, пушки, минометы. На подступах к радиостанции соединения — вкопанный в землю трофейный танк. Люк снесен. Изнутри танка торчит спаренный тяжелый пулемет на колесе от телеги — для обстрела самолетов.

На аэродроме, несмотря на строжайшее запрещение Пунина, громадная толпа. Сюда устремились все, кто мог — от деревенских мальчишек до командиров партизанских отрядов и бригад, прибывших вроде Данчикова без разрешения,

Пунин холодно поздоровался с Данчиковым, осудительно глянув ему в лицо. Он стоял поодаль от самолета в окружении знакомых Данчикову и совсем незнакомых партизанских командиров. В ответ на вопросительный взгляд Данчикова Пунин недоуменно передернул плечами, разочарованно указав на кучу ящиков и мешков, сваленных неподалеку: вот, мол, и все, что прибыло сегодня.

Двое летчиков уже суетились у мотора, готовя машины в обратный рейс. Партизаны, не приставая без надобности к Пунину, тихо переговаривались между собой. Они с нескрываемым любопытством наблюдали за суетой возле самолета.

Летчики не глушили моторы, торопили, указывая энергичными жестами на небо. Время посадки и взлета им было установлено в Москве.

Сначала погрузили раненых. Их уложили рядами в носовой части самолета. Носилки пристегнули ремнями. Потом по трапу стали подниматься пленные. Лишь Валя, молча сидевшая в санях, все еще не шла к самолету. Она изредка поглядывала в сторону Данчикова, занятого своими мыслями и не замечавшего ее. Около раненой переводчицы хлопотала медсестра...

Данчиков, стоявший к ним боком, вдруг услышал свою фамилию, произнесенную один раз Валей, другой раз — медсестрой.

Комбриг вздрогнул. Потом огляделся, словно боясь, что командиры увидят, как наливаются румянцем его обветренные щеки.

Петр Семенович подошел к Вале, взял ее под локоть здоровой руки, намереваясь помочь подняться с саней. Но девушка неловко отстранилась, лишь спустив ноги на снег, и вдруг заплакала.

Это была их вторая встреча после Валяного ранения. Данчиков, вечно занятый, смог лишь один раз навестить девушку в лазарете. То была нелепая встреча. Вместо слов ободрения Данчиков наговорил ей кучу упреков, стал жаловаться на неповоротливость Сапронова, который слишком долго расшифровывает радиограммы:

— Стал грубым наш Сапрончик. Все грозится «плюнуть на все эти бумаги» и уйти к Веретенникову, на железную дорогу, или самому создать отряд, чтобы бить немца без переводчиков и без штабной волокиты...

Валя рассеянно слушала эти неважные для нее в тот момент новости. Она стала вспоминать и о Сапронове, и о Полтора Иване, и о Мите, о пленном Густаве, обо всех партизанах и даже о самом Данчикове, словно это все уже было далеко-далеко в прошлом. Валя настойчиво твердила о своем нежелании разлучаться с ними. Она смотрела в глаза Данчикову и, казалось, ждала от него чего-то нового. Но слова эти не приходили на ум молодому комбригу...

— Хоть вы и не хотите этого, я все равно вернусь в бригаду. — Валя встала у саней, улыбаясь сквозь слезы, ободренная неловкой заботой Данчикова.

— Почему же я не хочу? — смущенно возражал Данчиков. — Если разрешат врачи — пожалуйста.

— Если разрешат, если разрешат, — передразнила его Валя обиженно. — Может, разрешите поцеловать вас на прощание без позволения вышестоящих? Или во всем нужна дисциплина?

Валя тихонько прильнула здоровым плечом к груди Данчикова и, когда он наклонился к ней, поцеловала его в губы. Она хотела сразу же убежать, рванувшись прочь, но как-то нелепо взмахнула рукой, и опустилась на снег. Данчиков поднял ее. Она не сопротивлялась его грубым прикосновениям, смеялась, хотя остановить слезы ей так и не удалось. Вскоре с помощью санитарки она перешла по скользкому дощатому трапу в самолет.

Моторы взревели, пыля снегом. Но они не могли заглушить отчаянного ребячьего крика и ликующих возгласов партизан, желавших доброго пути крылатому первовестнику Большой земли.

Не обошлось в эту последнюю минуту и без курьеза. Когда самодельный трап был уже убран, дверца фюзеляжа отворилась. Из темнеющего проема показалась костлявая фигура Оскара Тиссена. Фашистский миллионер успел дважды поклониться, прежде чем его оттащили от дверей. Данчиков отвернулся, увидев в проеме двери согнутую фигуру Тиссена.

2

Лишь стихли моторы ушедшего обратным курсом крылатого гостя, как в землянках и у костров поначалу опасливо, шепотком, а затем с нескрываемым задором заговорили о предстоящих крупных боях с карателями. И без того бурная событиями жизнь народных мстителей оживилась, точно в нее влилась свежая струя.

Гордей Пунин гнал от себя наиболее любопытных командиров, жаждущих разъяснений, строго вглядывался в лица приближенных к нему по роду службы людей и отчитывал комиссаров за недостаточную воспитательную работу в соединении.

Но ручьи текли и под снегом, чувствуя приближение весны. Кто-то видел в соседних лесах на границе с Белоруссией крупные отряды украинских партизан, готовящихся к рейду в глубокий тыл врага; другие слышали о том, что и белорусы, и украинцы, и, вероятно, соединение Пунина — все ждут приближения наступающих частей Красной Армии, чтобы объединенными усилиями сделать прорыв, расколоть немецко-фашистский фронт надвое и пропустить по этому коридору до самой границы ударные соединения красноармейцев. От этих разговоров веяло чем-то праздничным, росло предчувствие близкого освобождения от оккупантов. В хорошее человек верит охотнее...

Пунин понимал преждевременность таких настроений. Но был бессилен приглушить разговоры. По тому, как он нервничал, отчитывая шептунов, и грозился расстрелом за «понапрасную болтовню», было ясно, что разговоры «дымились» не без огня. Данчиков не принимал никаких мер для погашения слухов, сам относился к ним с интересом, злясь на «старика» за то, что ему, партизанскому командиру, приходится узнавать о планах Пунина «на базаре».

Между ними чуть не произошла размолвка. Это случилось под утро, в конце февраля. Всю ночь Гордей Данилович просидел в штабе Данчикова, нанося на новую карту-трехверстку, присланную из Москвы, все, что было отмечено к тому времени на схеме зоны Лотнянской машинно-тракторной станции. Старик ради уточнения опросил двух партизан, недавно побывавших в Лотне, велел по очереди привести всех пленных, доставленных оттуда в последнее время. С особой тщательностью он расспрашивал Полтора Ивана и Митю, не разрешив им отлучаться всю ночь. Напрасно Данчиков выжидающе поглядывал в лицо партизанскому «отцу». Закончив свое дело, Пунин сложил карту в полевую сумку и вышел во двор, где его ожидали розвальни.

Данчиков прыгнул в сани вслед за Пуниным.

— Ну что теперь? — еле сдерживая себя, тихо спросил Данчиков.

— А ничего, — нехотя отозвался командир соединения. — Покажу все это в Москве... Если поменьше будешь допрашивать меня, а побольше — лотнянского коменданта, то, может, с твоего края начинать будем. — И снова фраза будто застряла у старика в горле. — Кстати, очень жалко, что вы спугнули Бюттнера. Тот тихонький был: «не тронь меня — и я не трону». Мы бы его смяли в один заход, без шума. А новый — как его? Визе, говоришь?

— Гельмут Визе, — подтвердил Данчиков.

— Новый может всю твою схему севооборота за одну ночь переиначить... Гляди мне тут, с глаз его не спускай! — погрозил Пунин, по-атамански взмахнув плетью перед лицом Данчикова.

— Значит, все это правда? — спросил командир бригады, имея в виду слухи о готовящемся рейде в тыл врага. Он привстал на колени в ожидании ответа.

Старик, озорно блеснув глазами, толкнул комбрига с саней.

— Правда тоже может неправдой оборотиться, если потревожить до времени!

Данчиков мягко опустился на сугроб. Тут же, в ребячьем азарте, он скомкал большой снежок из липкого снега и запустил его в старика.

Утром Пунин вылетел в Ставку.


В Москве, слушая рапорты других партизанских вожаков, Гордей Данилович с завистью отмечал, что товарищам по оружию удалось сделать больше, чем его соединению, гордился своими людьми, когда в Кремлевском зале звучали их боевые имена.

Выработавшееся за долгие годы руководства людьми чувство предвидения подсказывало Пунину: прорыв будут делать на участке его соединения. Предчувствие не обмануло старого партизана. На окончательное решение штаба заметное влияние оказала подробная карта расположения Лотнянского гарнизона гитлеровцев, блокированного силами бригады Данчикова. Гордей Данилович в своем рапорте почти слово в слово повторил их ночной разговор с Данчиковым перед вылетом в Москву.

В штабе уже знали об этом предприимчивом офицере. Но когда Пунин рассказал о пленении Шредера и Тиссена, партизанские вожаки удивленно закачали головами, послышались аплодисменты, одобрительные возгласы. Это придало совещанию теплый, задушевный тон.

Маршал, начальник штаба, уставший от бессонницы и вообще малоподвижный в это утро, заслышав возбужденный говорок в зале, расправил над столом покатые плечи. Он отозвался хрипловатым старческим баском:

— Обратите внимание на великолепную постановку разведки товарищем Данчиковым. Благодаря разведке он держит гарнизоны противника, что называется в кулаке, и готов по первому сигналу уничтожить врага силами своей бригады. Своими силами, то есть... без посторонней помощи.

Он кашлянул, взял трубку в руку и привычным движением провел мундштуком по усам. Заговорил снова. Было удивительно, что человек с таким громким именем имеет тихий, тронутый старческим увяданием голос.

— Это последнее обстоятельство, — продолжал он, — чрезвычайно важно: если бы каждый из вас, каждый из партизанских отрядов и соединений держал вот так в кулаке по одному-два вражеских гарнизона и мог бы, подобно Данчикову, по первому приказу уничтожить эти гарнизоны, я немедленно отдал бы такой приказ. Тыл врага оказался бы парализованным, а без тыла нет армии — это общеизвестно. Именно в этом направлении мы с вами должны работать дальше, чтобы добиться скорейшего и полного разгрома оккупантов.

Маршал вновь делал паузу, отдыхая, просто глядя в напряженные лица своих слушателей. Все ждали продолжения его речи, но он закончил, обратившись к генералу Холмову, сидевшему неподалеку, в президиуме:

— Вам, товарищ генерал, не мешало бы познакомиться с Данчиковым поближе.

— Отлично помню этого парня, — отозвался Холмов. — Простите, командира... Лично вручал ему лейтенантское свидетельство.

— Хорошего человека для армии вырастили, генерал. Напомните о нем, когда будем подводить итоги нашего совещания.

Этот разговор в президиуме совещания не был забыт, когда партизанский штаб приступил к подготовке первого рейда в тыл врага. Во главе рейдовой группы решили поставить Гордея Даниловича Пунина, которому по аттестации начальника штаба было присвоено звание генерал-майора.

Время прорыва немецко-фашистской блокады решено было уточнить на месте.

Два генерала — Холмов и Пунин — срочно вылетели в расположение бригады Данчикова.


По-мужски краткой и по-свойски теплой была встреча Холмова со своим воспитанником по училищу. Оба они почувствовали себя в минуту встречи на добрый десяток моложе, а десять лет в жизни человека, тем более военного, — целая эпоха. «Батя» то хвалил, то по-отцовски поругивал Данчикова, слушая его четкие объяснения. Если слова Данчикова приходились Холмову особенно по душе — генерал в возбуждении хлопал его по плечу.

Все это безгранично изумляло Густава. Переводчик сильно оробел, завидев советского генерала. Он пытался представить себе подобную встречу генерала с офицером в немецкой армии. Ничего похожего на взаимоотношения Холмова и Данчикова не могло там случиться, Густаву раскрывался высокий смысл русского обращения друг к другу — «товарищ». Да, это встретились настоящие товарищи, боевые друзья.

К вечеру, когда миновала опасность воздушной разведки противника, в буераке была собрана вся бригада. Было что-то исконно русское, древнее и вместе с тем нынешнее, молодое, по-богатырскому неодолимое в пестрых рядах партизанской дружины, скликанной, как встарь перед битвой, в лесном буераке.

Холмов, Пунин и Данчиков втроем обходили нестройные ряды одетых кто во что горазд бойцов. С виду это было весьма пестрое воинство, обозревать которое без улыбки мог разве только Холмов, повидавший на своем боевом веку всяких людей с оружием, да Пунин — на нем генеральская форма топорщилась, как на новобранце.

Встречно изумленный, видевший только их бесстрашные, спокойные лица и вовсе не замечающий пестроты одежды, генерал Холмов не сразу нашелся, как начать свою речь перед ними.

— Товарищи! Боевые други мои! — зарокотал его огрубевший за войсковое многолетие бас. — Побратимы! Заступники и оборонцы родной земли!

Вероломный враг оторвал нас от мирных дел, разорил наши жилища. От руки оккупантов уже приняли смерть многие друзья ваши и родственники. В лихую годину вы собрались здесь под боевые знамена для мщения, чтобы заодно с Красной Армией отогнать поганое нашествие от родных сел и городов. Вы правильно поняли, что одолеть коварного и хорошо вооруженного врага можно только сообща, все разом. Ваше презрение к врагу, ваша любовь к родной земле помогли в короткий срок создать крепкую боевую семью, которая успешно прошла первые испытания.

Генерал смолк, глотнув морозного воздуха, мельком обозрел замерших в напряженном ожидании партизан и продолжал:

— Немецко-фашистские орды получили первый удар под Москвой и откатились почти до ваших мест. Но враг устоял на этот раз. Потребуется, наверное, не один такой заход, чтобы повалить его наземь. Теперь приспело и ваше время, друзья. Нужно, партизаны, покрепче ворошиться у Гитлера в утробе, чтобы его, проклятого, тошнило от ваших ударов!..

Холмов вдруг заговорил о другом, прямо глядя в открытые лица партизан. Лишь голос его стал немного тише, взволнованнее, будто на исповеди:

— Я вижу много горя в ваших глазах. Ваши хаты стояли ближе к краю. Они первыми запылали от факелов. Горька правда, но многих из вас мучит вопрос: как могло все это случиться? Я не побоюсь вам ответить не только потому, что привык на миру, как на духу, все говорить прямо, а и по поручению старших. Не доглядели. Ошиблись малость. И не малость даже. Не обессудьте, солдаты. Можете обругать старого батарейца Холмова матерным словом, а то и высечь — я тоже виноват в своей доле... Давайте сейчас сообща думать — правые и виноватые — как нам самого главного виновника наших бед наказать — Гитлера и его пиратскую державу... Вы верите моему слову, партизаны? — внезапно спросил Холмов.

Он видел, как несколько бойцов в скорби опустили головы при словах о гибели родных и друзей. Маркиан Белов оперся на плечо рослого знаменосца. Но он первым отозвался на смелый вопрос генерала:

— У нас нет ни на кого обиды, генерал, кроме как на Гитлера. Вместе проглядели беду, вместе будем судьбу делить. Можете так и передать в Москве.

Слова партийного вожака поддержали сразу несколько человек.

— Верно сказывает Маркиан!

— Постоим за родную землю, как отцы наши стояли!

— Разнесем гадов в клочья!

Престарелый Евсеич, подслеповатый и оттого больше всех приблизившийся к Холмову из строя, сказал, когда совсем стихло:

— Ты генерал, не жми у нас слезу горючую туточки... Немец нас уже научил во как за Советскую власть держаться! О бедах своих поголосим опосля, если удержу не станет. Скажи нам прямо, по-партизански: под какое место нам хрястнуть Гитлера отседова, чтоб, значится, у прохвоста глаза на лоб полезли, едри его туды-сюды... Вот что нам нужно, генерал.

— Хвост ему прищемить надо, кобелюге блудному! — закричали сзади Евсеича.

— Чтоб и двора своего не узнал, когда бежать отсюда кинется через всю Европу!

— Чтоб и племени фашистского не осталось после войны на всей земле!

— Ближе к делу, генерал! Выкладывай, что там в Ставке для нас обдумали, — заключил Маркиан Белов.

— Дела просите? Дело не ждет — это верно! На днях получите боевое задание. На важное дело посылаем вас, товарищи бойцы бригады Данчикова. Не оплошайте! Бейте промежду рог его проклятого! Штык загоняйте фашисту в мягкое место, чтобы голова не качалась! Путайте его, сукина сына, по рукам и ногам, хватайте за горло! Чем беспощаднее будете к врагу, тем скорее настанет день освобождения!..

Его не дослушали. Бригада загудела. Над головами партизан заходили карабины и автоматы.

— Мы готовы, генерал!

Выждав, когда наступит тишина, Холмов объявил привычно:

— Спасибо за службу, партизаны!

Ему ответили нестройным хором кадровики, не позабывшие уставных порядков на этот счет. Остальные кричали кто что.

Холмов, вовсе не замечая этой неорганизованности, закончил, широко улыбнувшись:

— А теперь, разрешите мне по поручению Советского правительства вручить боевые награды тем из вас, кто уже проявил себя достойно...

К этому времени на небольшой заснеженный холмик у края буерака был поставлен застланный кумачом стол. Подле стола валялся объемистый фибровый чемодан генерала и свежий пеньковый мешок на нем.

Генерал нагнулся и осторожно поднял тяжелый чемодан на стол.

Первым был приглашен Геннадий Веретенников. Перед генералом стоял обветренный студеным воздухом войны, раздавшийся в плечах командир. Но он по-мальчишески волновался, получая Золотую Звезду за первый свой солдатский подвиг.

Генерал весело называл фамилии партизан, иногда искажая их, что вносило оживление в рядах. Каждому он пожимал руку, вручая награду. С особой теплотой он обхватил двумя руками мощную правицу Ивана Еремеевича Гудилина. Генерал порывисто обнял богатыря за плечи, осмотрел его с головы до ног, дивясь размеру его плетеной обуви, и с затаенной улыбкой покосился на лежащий рядом мешок, о котором все забыли в эту торжественную минуту.

Митя, по примеру взрослых, кинулся было поздравить своего старшего брата по оружию, но Холмов вдруг окликнул его по имени. Юному партизану тоже в заветном чемодане нашелся почетный подарок — медаль «За боевые заслуги». Точно такой наградой была отмечена радистка Валя. Генерал Холмов пообещал разыскать девушку в Москве и вручить награду лично.

Орден Красной Звезды получил Сапронов.

При глубоком молчании был зачитан список погибших партизан, чьи подвиги в борьбе за родную землю отмечены правительством посмертно.

Отвечая на вопросы наиболее дотошных партизан, Холмов объяснил, что и Пунин и Данчиков тоже получили свои награды. Генерал-майор Пунин — в Москве, а Данчикову Холмов прикрепил орден в первые минуты при встрече.

— Не утерпел, братцы! — извиняющимся тоном заявил Холмов. — Питомца своего встретил среди вас!

Не услыхав осуждения своему «проступку», генерал потер зашедшиеся на холоде руки и объявил загадочно:

— Ну, а теперь, кому надоело, можете расходиться: мешок я развяжу при меньшем количестве свидетелей.

Сапронов пошутил, что не отказался бы и от второго захода.

— Второй заход? — нашелся генерал. — Так и быть, начнем сегодня и второй заход. У нас с вами есть боевой друг, который вышел из нормы еще с рождения. Ему орден с «прицепом» прислали...

— Вали, Иван, за «прицепом»!

— Ай да Иван Еремеевич! Ему и орден особый отковали!

Полтора Ивана не сразу откликнулся на зов.

Холмов развязал мешок и извлек оттуда пару добротных кожаных сапог. Если бы генерал и не объявил громогласно, что именной подарок этот адресован отрядному богатырю, каждый из партизан безошибочно доставил бы сапоги по назначению.

Полтора Ивана переминался с ноги на ногу, стыдливо поглядывая на свои раздавленные ходьбой лапти, пока генерал держал краткую речь, подняв у себя над головой здоровенный сапог.

Сильнее других слов генерала партизан взволновало сообщение о том, что аршинные сапоги эти прислал Ивану в специальной посылке уральский кузнец Егор Потапов.

— «Носи, сынок, на здоровье, — прочел Холмов послание Егора Потапова своему брянскому другу, — двойные спиртовые подметки поставил я тебе. До самого Берлина хватит. Дави ползучих гадов этими сапогами, как я давил в гражданскую войну беляков... Пусть не думают наши враги, что нам с тобою не во что обуться на Руси. Нужна будет моя подмога — крикни, отзовусь по-братски со своими сыновьями-уральцами». Получай, Иван Еремеевич, обновку... Магарыч с тебя по старинному обычаю, — протянул генерал драгоценный подарок Ивану.

Полтора Ивана схватил сапоги и метнулся в сторону, прорываясь из окружения. Строй окончательно изогнулся: левый и правый фланги отрядов двинулись со своих мест и с криками «ура» стали загибаться, беря обладателя диковинных сапог в окружение.

Среди тех, кто устремились за Иваном, оказался и генерал Холмов. Он подоспел вовремя: бойцы уже стащили с Ивановой ноги один лапоть и хотели было зашвырнуть его на дерево. Холмов ухватился за веревки, не на шутку встревоженный:

— Братцы — это мой трофей! Обещание дал директору музея. Позвольте, позвольте...

3

...Предутренняя застоявшаяся тишина. Лишь прошелестит крыльями испуганная ночная птица, жалобно застонав на лету, да послышится мягкий шорох тысяч ног, нетерпеливо приминающих снег. Иногда — шепот, похожий на хрип:

— Пароль?

— Патрон... Отзыв?

— Полесье...

Несколько мгновений молчание, пока встретившиеся не нащупают друг друга глазами и глаза их встречно не потеплеют.

— Ну как вы тут?

— Люди ждут сигнала, Гордей Данилович...

— Не оплошай, Маркиан. На тебя вся надежда.

— Сомну, если даже один на один сшибемся.

И снова гулкая, тревожная тишь. Еле различимое позвякивание сбруи. Злобный шепот нерасторопного всадника, хватающего коня за уздечку.

— Пароль?..

— Отзыв?..

— Не забыли, сябры-белорусы: если Маркиана прижмут к земле пулеметами, выводите эскадрон во фланг.

— Все помним, «отец». Может, разрешишь нам и начинать? Ребята клянутся, что своим отрядом возьмут село. А вы уже в обход с колонной!

Чей-то протяжный свист. Неслышно ткнулся в снег, задетый стволом карабина сучок...

— Щорсовцы хотят вступить в бой первыми, товарищ генерал-майор.

— Спасибо за службу, хлопцы! Слыхал уже такое в отрядах «За родину», «Народный мститель». Не последний сноп жнем — обмолот будет... Итак, ясно? Если чапаевцев немец отобьет, жарьте во всю ивановскую из минометов и поднимайтесь вслед за огневым валом.

— Зробимо все, що треба, товарищ Пунин!

— Зальем сала за шкуру кату!

Через несколько минут опять:

— Пароль?!

— Отзыв?!

— Все уложили как следует, Халетов?

— Не обоз, а резервный отряд, товарищ Пунин. Может, позволите нам развернуться на опушке леса и прямо с саней пальнуть по фрицам? Пушки и минометы приспособлены для такой стрельбы!

— Молодец, Халетов! Нога зажила?

— Хоть до Берлина!

— Стойте, ждите сигнала. Щорсовцев поддержите вовремя.

И наконец далеко-далеко от командного пункта, на лесном «язычке», выдвинувшемся по направлению к селу:

— Ты, Веретенников?

— Мы, товарищ генерал. Здесь и старший лейтенант с нами.

— Ну, сынки, вся надежда на вас. Чем больше уведете за собой немчуры к болоту, тем успешнее вся затея...

— Ясно, товарищ генерал. Я и сам здесь.

— Самому, Петр Семенович, не велю быть здесь без надобности. Справится один Веретенников. Твое место у болота. Заманить в лес полдела. Работай штыками, если придется, вали лес, но ни одного фрица мне с тыла не оставляй, кроме пленных.

— Слушаюсь!

— Ну давайте, ребятки, поцелуемся на прощанье. Теперь уж после победы увидимся...

Крепкие мужские объятия. Минута задумчивого молчания. Потом звучный шепот, который не забудется вовеки:

— Ни пуха ни пера тебе, «отец»!

— Ну с богом, сынки.

Едва утихли шаги генерала, как воздух ахнул и раскололся от пушечного выстрела. Это приложился к орудию на командном пункте самый старый батареец среди лесных воинов — генерал армии Холмов. Снаряд еще шелестел в вышине на подступах к селу, а Веретенников, глубоко вздохнув, скомандовал притаившемуся лесу:

— Вперед!

— Вперед! Вперед! — многоусто загудело в лесу.

Вздрогнули кусты, ожил снег... Темные бугорки, словно заведенные, замелькали на снегу, падая, на мгновение замирая, чтобы подняться вновь.

Веретенников рванулся вслед, высоко вскидывая ноги, снимая автомат с шеи. Данчиков сделал несколько шагов за ним, повинуясь общему порыву.

Но вот снаряд достиг цели. Гулко прозвучал его взрыв, и почти в ту же секунду гигантский язык пламени широко лизнул небо — это сработала диверсионная группа Полтора Ивана. Взрыв склада боепитания в гарнизоне должен был произойти одновременно с выстрелом пушки...

Наконец первые одиночные выстрелы врага — отозвались часовые. Вспыхнул прожектор, метаясь из стороны в сторону, будто человек спросонья. Первые команды сбежавшихся немцев... Первые выстрелы из минометов — глубоко в лес, куда глаза глядят... Первые встречные цепи.

— Ура-а! — это поднялись в рост бойцы Веретенникова.

Но что такое? Партизаны залегли на полдороге до села, хотя автоматный огонь немцев еще не так плотен, еще минометчики врага не обнаружили бойцов Веретенннкова.

Вот уже вторая цепь оккупантов с ходу ткнулась в сугробы за селом. Освещенные заревом горящих изб, бегут и бегут на помощь осажденным новые подразделения. Однако цепь партизан колеблется. Она качается флангами, как стальная пластинка, зажатая где-то посередине. Меткий огонь партизанских минометов гнет к земле фашистов, не дает им ухватиться ни за один конец этой «пластинки».

Смешались разрывы немецких и советских мин. И в этом утреннем полумраке и водовороте металла, земли, снега снова раздалось упрямое:

— Ура-а!..

И только когда вторая рота немцев, возглавленная новым комендантом Гельмутом Визе, ринулась в обход смельчакам, намереваясь отрезать им путь к лесу, партизаны притихли, поползли назад. Идущим в обход гитлеровцам удалось достичь опушки леса. Окружение кажется неминуемым, но веретенниковцы словно не замечают наметившегося удара в спину. Они разделились надвое: одна цепь отходит, другая поливает осмелевших врагов свинцом.

И вдруг холодный лес, молчаливо и строго наблюдавший за этим поединком, мощно дыхнул огнем в упор немецкой роте, занесшей над головой Веретенникова смертельный кулак. То вступил в бой пулеметный взвод Данчикова.

Группа бойцов из секрета выскочила на опушку, отомкнув штыки. Несколько минут партизаны, не различимые во тьме, кололи гитлеровцев штыками.

Рота залегла, откатившись назад, вжавшись в снег. Залегли и бойцы секрета, не зная, как им быть дальше. Ждать, когда вражеская рота поднимется в атаку и сомнет их или произойдет чудо: из лесу на помощь им пошлют бригаду?..

Разоблачивших себя «секретчиков» спас организованный отход взвода Веретенникова к лесу.

Когда последний партизан скрылся в лесу, две роты гитлеровцев с криками поднялись во весь рост. Они были полны решимости одним ударом покончить с партизанами. Их воинственному настроению способствовало то, что огонь партизан вдруг почти прекратился.

Сопя и изрыгая проклятья, фашисты бежали по топкому снегу все дальше в глубь леса. Изредка впереди них вспыхивали одиночные выстрелы, откуда-то из мрака навстречу летела граната, другая...

В зловещей тишине сипло раздавался голос возбужденного Гельмута Визе:

— Хелло! Капитан Гегнер! Где ты, Одноглазый циклоп! Захватывай шире! Пленных не брать!

И немного погодя:

— Хелло! Грубер! Поторапливайся, Коровье вымя! Заходи слева!

Гельмут Визе, конечно, не знал, что всего в полукилометре выше, параллельно передвижению карателей стоит рейдовая колонна партизан.

Горячо дыша от напряжения и гнева, готовые в любую минуту сразиться с врагом, снаряженные по-походному, народные мстители ждали приказа своего командира.

Одному отряду была дана команда — запереть выход из леса остаткам обреченного гарнизона. Когда связные доложили Пунину, что выход из леса блокирован, он второй раз за эту ночь произнес решительно:

— В путь добрый!

Отряд Маркиана Белова — головной отряд рейдовой колонны — расчлененным строем двинулся к селу. Их почти сразу обогнали на рысях конники. На фоне горящего села были отчетливо видны скачущие по белому полю всадники. Конные партизаны были уже на краю села, когда в глубине леса рухнула подпиленная сосна. Лес вспыхнул заревом, загудел, зарокотал взрывами. Выстрелы автоматов, взрывы мин, подвешенных к ветвям деревьев, и победные крики бойцов Данчикова сюда почти не доносились. Но каждый партизан рейдовой колонны отчетливо представлял себе, что происходит в Чертовом урочище, заготовленном под кладбище оккупантам...

4

К рассвету стрельба в лесу почти совсем прекратилась. Сухо трещали лишь одинокие выстрелы — партизаны прочесывали лес. К Данчикову приходили один за другим командиры с докладами, но комбриг ругался, сдерживая боль, и гнал их прочь новыми распоряжениями. Его смущала угроза попавшего в плен одноглазого офицера, который уверял, что в селе осталась сильная резервная группа лейтенанта Копфа, которая вот-вот придет на выручку фашистам и разгонит партизан. К тому же до сих пор среди трупов вражеских офицеров не удалось опознать коменданта гарнизона капитана Визе. Его разыскивали партизаны и даже мирные жители, прибежавшие в лес в разгар боя.

Данчикову, разгоряченному схваткой, ослабевшему от потери крови, казалось, что враг разгромлен не окончательно, что где-то поблизости капитан Визе собирает остатки своего гарнизона и готовится вместе с резервным отрядом Копфа к реваншу.

Данчиков распорядился переместить командный пункт к верхнему буераку, откуда удобнее развернуться для возможной контратаки. Слабым кивком головы он одобрил действия Густава, когда тот в ответ на растерянный взгляд Сапронова поднял второй ящик рации, чтобы нести ее на новое место.

Юрий сначала отнесся с недоверием к желанию Густава помочь радисту, но потом, поразмыслив, проговорил:

— Давай, давай...

Они были уже недалеко от цели, когда Сапронов, сделав какой-то решительный жест рукой, призывающий замереть, пополз по снегу в густой дубняк на взлобке. Густав стал наблюдать за ним, попятившись назад, радуясь минутной передышке. Пот заливал глаза.

Но отдыхать долго не пришлось. Невдалеке от того места, где скрылся Юрий, зашевелились кусты. На поляну вышел человек. Низко пригибаясь и утопая в замяти, он загнанно озирался, еле переставлял ноги. Время от времени он вскидывал перед собою пистолет и стрелял наобум. Предрассветная сутемень к тому времени совсем поредела. Густав отчетливо видел: в ста шагах от него немецкий офицер. Он был высок ростом, без головного убора.

Несколько мгновений Густав рассматривал офицера со смешанным чувством: он еще не настолько сблизился с русскими, чтобы считать фашиста своим врагом и бояться встречи с ним; но и встреча эта уже не означала для него возвращения к «своим».

Раздались выстрелы, отрывисто, нервно, ожесточенно застрочили сразу два автомата — русский и немецкий. Это было скорее похоже на дуэль с близкой дистанции, чем на перестрелку. По тому, как офицер, пригнувшись еще ниже, рысцой побежал к буераку, Густав понял: Сапронов стрелял не по нему. В дубняке находился еще кто-то.

Скрываться было бесцельно да и поздно. Густав лишь подсознательно вытянулся перед офицером.

— Хелло! Ты кто? — прохрипел офицер, шумно сопя. Его грудь ходила ходуном. Но офицер уже сам видел, что перед ним немецкий солдат. На перекошенной от ярости физиономии офицера возникло нечто подобное улыбке. — Что это за дурацкий маскарад на тебе? — мгновенно сориентировавшись, кивнул он на шапку Густава.

— Я — Густав Мюллер, господин капитан. Из первой роты.

— Доннер веттер! Где-то я слыхал эту фамилию...

— О да, господин капитан Визе. Мы даже больше чем знакомы с вами. Уверяю вас, вы сейчас вспомните меня, — вцепившись глазами в парабеллум и выбирая момент для нападения, проговорил Густав.

В это время в верхнюю кромку оврага ударил веер пуль. Били разрывными. И хотя стрелял немец, Густав не мог уже изменить своего прежнего решения. Когда капитан Визе инстинктивно пригнулся, опасаясь пулевых осколков, Густав резко шагнул вперед и ударил офицера ногою под локоть. Пистолет отлетел в сторону. В другую сторону повалился навзничь капитан Визе, не выдержав последовавшего удара под ложечку.

— Теперь я все вспомнил, — икая, пробормотал лежащий на снегу. — Но что за дурацкая привычка таким манером встречать своих старых друзей? К тому же ты действуешь запрещенным способом.

— На правах старого друга не советую вам шевелиться, господин Гельмут Визе. Пистолет у меня в руках, — наклонился над лежащим офицером Густав.

Когда он убедился, что капитан Визе согласен выполнять его приказания, добавил тише:

— Что касается запрещенных приемов, то здесь уж лучше нам не упрекать друг друга: чему научили, то и получайте. Между прочим, вы сами сейчас допустили запрещенный прием — оставили на поле боя своего товарища и убежали.

— Замолчи, предатель! — рявкнул Визе, скрипнув зубами.

Густав не ответил. Да и нужно ли было отвечать вообще? Самым достойным ответом Гельмуту Визе была разыгравшаяся минуту назад трагедия между ним и его бывшим учеником по Фрейбергскому клубу гитлерюгенда.

В дубняке изредка еще хлопали одиночные выстрелы. Потом вдруг все стихло. Двое в буераке — один сидя, другой лежа на снегу — напряженно прислушивались к тишине. От исхода боя там, наверху, могла круто измениться судьба каждого из этих двух: Густав, как и сам капитан, теперь уже хорошо знал, что в пистолете не осталось патронов. Если в дубняке победит гитлеровец, Густаву нечем защищаться. Да и едва ли он станет стрелять в немца. Гельмуту Визе он отомстил, а теперь будь что будет.

Густав приподнялся, оттащил за брезентовый ремень ящик подальше от капитана и опустился на одно колено:

— Можете идти своей дорогой, капитан Визе. Я вас отпускаю.

Густав в самом деле не знал, что ему делать с офицером. Было бы не плохо, если бы тот действительно удалился. Все равно он, невооруженный, вскоре станет добычей партизан.

— Ты очень любезен, Август Мюллер, — проговорил Визе, приподнявшись на локтях и поворачиваясь на бок.

— Густав Мюллер, господин капитан.

— Ты великодушно поступаешь, студент, — продолжал Визе уже совсем спокойно. — Победить профессионального боксера Гельмута Визе и не зафиксировать победы с помощью свидетеля — здесь не видно спортивной гордости, солдат Мюллер.

— Вы все еще надеетесь на чудо?

— Штурмфюрер Фигль сейчас покончит с этим бандитом — и тогда очередь за тобой.

Густав догадывался о возможности такого исхода боя, тем более, что в дубняке последним трещал немецкий автомат. Сапронов отвечал изредка, экономил патроны.

— Слушай, Мюллер, — скороговоркой зашептал Визе, — если сюда возвратится все-таки русский, ты свалишь его таким же манером, как меня. Ясно? Ты сделаешь это по моему приказу, чтобы искупить свою вину перед отечеством.

— Но что это даст? — пробормотал Густав, размышляя совсем о другом. — Их тысячи... Они пошли до Карпат... Вставайте немедленно. Пока еще не совсем рассвело...

Густав и Визе, не глядя друг на друга, думая каждый о своем, вытянув шеи, стали прислушиваться. Так прошло несколько тревожных минут.

Ожидание двух в овраге достигло крайнего напряжения, когда со стороны дубняка послышались тяжелые шаги безвестного для них победителя. Ноги идущего зашуршали по верхней кромке оврага. Густав даже съежился, как под ударом. Но над головой прозвучал спасительный голос усталого Сапронова:

— Давай, давай!..

5

Накрывшись маскхалатом, Полтора Ивана лежал на дне ямы, в которой колхозники когда-то вымачивали коноплю. В канаву его забросила взрывная волна, потому что в момент вспышки Иван стоял во весь рост. Он поднялся, чтобы окликнуть своего напарника по диверсии. Иван не успел этого сделать, сбитый с ног гулким ударом раскаленного воздуха. Напарник погиб...

Ивану пора было возвращаться. Но его утешала в эти горькие минуты отчаянная суета гитлеровцев. Выскакивая из хат в незастегнутых шинелях, иные даже не успев надеть штаны, солдаты кидались через деревянный мостик к лесу.

Когда первая, затем вторая роты уже в строгом боевом порядке покинули село и на улицах сильно поубавилось немцев, в Иване заиграла озорная задумка: нагрянуть в комендатуру!

Дружный огонь партизан и победные их крики придавали Ивану отваги.

Он обогнул территорию догорающего и больше уже не существующего склада, пригибаясь, побрел по засыпанной снегом канаве к крайней избе. Шагов через сто ему пришлось присесть, зорко приглядываясь к лежащему прямо на его пути темному предмету. Предмет издалека напоминал труп человека, но, подойдя поближе, Иван разглядел в канаве... собаку. Это была одна из двух овчарок Фигля, переданная по приказанию нового коменданта гарнизона в караульное помещение.

Осколок распорол овчарке брюхо, перебил задние ноги, но сильное животное все же смогло отползти в сторону от пожара. Собака жадно глотала снег. Челюсти ее с металлическим стуком конвульсивно сжимались и разжимались. Она тихо зарычала на Ивана, но рык этот сразу оборвался, перешел в стон.

Что-то жалостливое шевельнулось в душе Ивана к издыхающему от ран грозному врагу. Но партизану было некогда. Вскоре он задворками миновал одну избу, вторую. Ему оставалось пересечь наискосок улицу, чтобы очутиться на усадьбе дома комендатуры, когда со стороны догорающего склада донесся плотный топот и молчаливое сопение торопящихся солдат.

Подавая команды вполголоса, офицер выводил подразделение на дорогу вдоль улицы.

Партизаны как раз перенесли огонь минометов на роту, атакующую Веретенникова, и в этой части села наступило относительное затишье. Остерегаясь лишь партизанских пуль, Иван стал наблюдать из-за сарая за гитлеровцами. Это была идеальная цель: человек сорок оккупантов растянутой кучкой спешили за своим командиром — приземистым большеголовым офицером, который время от времени поворачивался к ним лицом, что-то выкрикивая и грозя пистолетом.

У Ивана хватило благоразумия воздержаться от немедленной стрельбы по ним, хотя руки просили такой работы. Он хотел взять живьем Гельмута Визе — ни меньше ни больше! Почему-то думалось: комендант сейчас отсиживается дома.

Когда взвод поравнялся с садовой канавой и офицер вновь коротко что-то скомандовал, овчарка вдруг надрывно и жутко завыла. Офицер застыл на месте, пораженный этим необыкновенным звуком. Строй тоже остановился.

— Это, похоже, наша собака из караульного помещения, — выкрикнули из колонны.

— А ну сбегай: может, там солдаты! — распорядился офицер.

Двое отделились от колонны. Они постояли над собакой, переговариваясь о чем-то, светя карманным фонариком.

Но что это? Прошло уже не меньше пяти минут, а они все еще снуют по канаве. К ним подошел рассерженный офицер и тоже уткнулся глазами в снег, освещая фонариком пространство вокруг лежащей овчарки.

— Гросс Иван. Большой Иван, — приглушенно бормотал Копф, страшась произносить это имя во весь голос. И только когда немцы, чем-то подвязав овчарке распоротое брюхо, стали тащить ее вперед, до Ивана дошло: немцы идут по его собственному следу!

Овчарка не повиновалась. Но ее били и тянули за передние лапы.

Бой на подступах к селу между тем разгорался. Участились разрывы снарядов, долетавших сюда с опушки леса. Бойцы Веретенникова во второй раз поднялись для ложной атаки, дразня противника.

Ивану показались нелепыми потуги резервного взвода с помощью недобитой собаки разыскать его в деревне, где он знал все овины и дворы. Но и задерживаться здесь тоже было уже опасно. Наметив себе путь для скрытого отхода, он вышел из-за угла и одну за другой швырнул в столпившихся гитлеровцев две гранаты. Одна попала в самую середину скопления, озарила их вспышкой. Вторая почему-то не взорвалась. Немцы кинулись врассыпную, залегая, щелкая затворами.

Из леса засвистели мины, прижимая к земле атакованный Иваном взвод. Это помогло разведчику удалиться от преследователей метров на сто, не больше, потому что минные осколки и стрельба из автоматов не позволяли распрямиться для перебежки. Пришлось ползти.

У плетеной изгороди, разделявшей смежные приусадебные участки, Иван бросился в узкий пролаз и тут же почувствовал жгучую боль в правой ноге выше колена. В сапог потекла липкая струйка крови.

Отсюда можно было уже по-за плетнем бежать, но поврежденная нога одеревенела. Ивану оставалось искать укрытия, где можно было бы перевязать ногу. На локтях он дополз до избы. Ударом здоровой ноги сшиб дверь с петель.

В сенях было тихо, пахло соломой и отрубями. Но запах этот был не свежий — оккупанты давно вывезли из села весь скот. Несмотря на сильный грохот упавшей двери, из избы никто не вышел. Очевидно, хозяева попрятались в погреб.

Иван оторвал полоску маскхалата, туго обмотал место ранения. Боли почти не чувствовалось. Вслушиваясь в шум на улице, Иван прислонился затылком к стене.

Ни прежде, ни сейчас ему не приходила в голову мысль о серьезной опасности, нависшей над ним. В самом деле, какой офицер, вместо того чтобы идти на помощь командиру, кинется разыскивать по селу одинокого партизана? Ведь немцы и так наказаны за свой чрезмерный интерес к полудохлой собаке.

Все же не доверяя сам себе, Иван приставил сбитую с петель дверь на свое место. Нужно было уходить. О поимке коменданта теперь не могло быть и речи. «Уходить надо огородами... огородами... огородами...» — больно стучало в висках.

Прошло еще несколько минут. И вдруг снаружи над самой головой прозвучало грозное:

— Рус, ком гир! Иван, сдавайся!

Но самым удивительным было рычание овчарки. Собака уже положила когтистые лапы на порог, тыча мордой в щель между притолокой и неплотно приставленной дверью.

Иван достал из внутреннего кармана пистолет, выжидая. Фашист пустил в дверь пол-очереди из автомата. Дверь рассыпалась, раздробленная пулями. В большой проем на месте вывалившихся досок Иван разглядел широко расставленные ноги солдата и овчарку у этих ног.

Не целясь, он два раза выстрелил. Солдат рухнул рядом с добитой собакой. И тотчас вдоль стены послышался топот — гитлеровцы окружили избу.

— Иван, ком гир! — кричал офицер. — Ми не стреляйт. Ты пойдешь на выставка Германия! Мы тебя посадим клетка и показывайт, какой большой враг ми тут победиль!

Офицер засмеялся сквозь зубы.

Полтора Ивана аккуратно целился из автомата — солдаты отчетливо были видны на снегу. Навсегда замерло еще несколько черных вражеских фигур вдоль плетня.

Стреляли уже с двух сторон — дверь с улицы тоже зияла сквозными пробоинами. Поединок этот мог прекратиться в любое мгновение, но фашистский офицер добивался пленения богатыря.

— Рус, сдавайся! — кричал он, бегая вокруг избы. И всякий раз Иван нажимал на спуск, направляя автомат то в одну, то в другую сторону.

...С тяжелым звоном упала внутрь избы высаженная прикладом оконная рама. Иван кинулся навстречу новой опасности, распахнув дверь в избу.

Солдат уже висел на подоконнике, когда Иван подскочил к нему и опустил приклад на голову. Ивану удалось пристрелить и замешкавшегося гитлеровца, который подсаживал своего товарища в высокое окно избы. Рискуя быть убитым сзади, из сеней, партизан все же заставил убраться с дороги нескольких человек, залегших для перестрелки с ним посреди улицы.

Всматриваясь в темнеющие силуэты солдат, изредка постреливая через окна, Иван вдруг стал замечать, что на улице сначала робко, а затем все ярче светлело. Лицо Ивана к тому времени было в крови, ныло плечо, левая рука дрожала, плохо поддерживала автомат. Сам он шатался от стены к стене — ноги служили неверно. Иван не сразу догадался, что посветлело на улице от пожара — фашисты зажгли изрешеченную пулями избу.

Кончились патроны.

Замолчали и гитлеровцы, наблюдая, как огонь уничтожает крышу, как рушатся обвитые оранжевыми лохмотьями пламени стропила.

Лейтенант Копф сидел на снегу, прижимая к виску снег: задело осколком гранаты. В голове не переставало гудеть, преследовал тошнотворный запах крови.

Он уже охрип. Ему надоело выкрикивать команды. Солдаты почти не откликались на его зов. Они лежали в самых невероятных позах вокруг гигантского костра. Кто знает, сколько их осталось от взвода в живых, и способен ли кто стрелять? Впрочем, кажется, и некуда больше стрелять. Судя по выстрелам со стороны леса, партизан отогнали и без Копфа, а Большой Иван уже не отвечает.

Копф ждал, когда кровля над стенами обрушится и жара поубавится. Ему не терпелось взглянуть на мертвого партизана. Для чего это ему нужно было — он объяснить не мог. Просто так. Копф подошел к избе и стал у обуглившегося входа.

— Эх, Иван, Иван... Не захотел ты поехать в Германию, — негромко проговорил он вслух, не обращаясь ни к кому, глядя куда-то сквозь огонь.

И вдруг офицер отшатнулся, инстинктивно всплеснув руками: на него двигалась из огня темная фигура партизана. Иван еле переставлял ноги, шумно глотая морозный воздух, пытался разглядеть что-либо сквозь ресницы, склеенные запекшейся кровью. Он ничего не видел, но чувствовал близость врага.

Внезапно между Копфом и Иваном свалилось бревно, обдав их жаром. Копф с ужасом видел, как Иван медленно нагибается над горящим бревном, как пробует поднять его голыми руками.

Лейтенант Копф упал на землю, запутавшись ногами в стропиле. Огонь припекал снизу, поэтому Копф, отталкивая стропило, упустил еще несколько секунд для стрельбы. За это время Иван подошел к нему вплотную. Но Копф все же выстрелил, конвульсивно взмахнув рукой в воздухе. Это было его последнее движение, однако оно оказалось решающим и для Ивана — пуля угодила Ивану в бок.

Богатырь упал навзничь в лужу растаявшего от пожара снега. Он пролежал долго, пока не удалось перевернуться на живот. Он медленно пополз, не сознавая куда, лишь бы подальше от огня, от побежденной, но всегда противной ему смерти. Никто не преследовал его. Ивану удалось переползти, цепляясь за жерди, через весь огород, выбраться в кустарник. Хватаясь за скользкие ветви, он уже не чувствовал своих рук, тяжести собственного тела. Он двигался, сам не зная куда, пока вдруг не наткнулся на холмик.

Полтора Ивану казалось, что с каждой минутой холмик этот становился круче, а ползти на него — все тяжелее... Холм стал горою... Чтобы не скатиться с горы, не отдать смерти ни сантиметра пройденного пути, Полтора Ивана опрокинулся на спину, широко развел руки... Он отчетливо слышал, как гудит под копытами боевых коней земля, как свистят сабли. К селу спешили товарищи.

Богатырь чувствовал, как сам он становится горою, лесом, полем, небом — всем, ради чего он пошел на смертную битву с врагами...