"На грани жизни и смерти" - читать интересную книгу автора (Поповский Александр Данилович)

Счастливое начало

Бывает, в творческих исканиях ученого встанет словно преграда, предел, за которым следует крутой поворот. Спокойные творческие будни, в меру трудные и радостные, сменяются безудержным волнением, взлеты фантазии – нарастающим кипением чувств. Неведомо куда девается вдруг трепет перед канонами, блекнет непогрешимость великих мертвецов. Над цитаделью традиций утверждаются сомнения и дерзость.

Все как будто покорно течению времени: и буря, и гром, и устремления мятежной души. Похоже было на то, что годы утихомирили неспокойную натуру Филатова, труд и ученость охладили взволнованное сердце; он спокойно творил свое дело, уверенно шел от успеха к успеху. Так действительно и обстояло, пока не подоспел поворот.

Удача со стеблем пробудила в ученом дотоле дремавшие чувства. Снова, как в пору ранней молодости, когда его волновала охота, рыбная ловля, юношеская забава, он почувствовал себя во власти влечения, крепко втянутым в большую игру. Филатов знал силу своих увлечений, свою неуемную страсть. Возбужденный ею, накаленный, азартный, он ни перед чем не отступал. Ничто, казалось, тогда не могло помешать ему добиться намеченной цели.

Было от чего прийти в возбуждение. Успех был немалый, и кто еще знает, что последует за ним. Ученому удалось вдохнуть в ткани жизнь, вместо слабого и безжизненного лоскута создать стебель, неуязвимый для превратностей, возникающих в послеоперационную пору. Он отбил у смерти позицию, заставил ее отступить. Что, если эта победа только начало, преддверие новых удач? Он мог бы, например, попытаться улучшить состояние роговой оболочки глаза до пересадки. Или успех этот – частность и ученому суждено остановиться у заветных дверей, чтобы шагу не сделать дальше?

Раз прикоснувшись к грани жизни и смерти, Филатов навсегда утратил покой. Страсть его, словно вынесенная из жарких глубин, наполнила сердце горячим волнением.

Мысль о роговице возникла у Филатова не случайно. Еще студентом четвертого курса, ровно полвека назад, он заинтересовался теорией помутнения роговой оболочки и образования бельма. «При полном бельме, – прочел он в учебнике, – можно попробовать пересадить человеку роговицу курицы или овцы».

«Что значит «попробовать»? – недоумевал любознательный студент. – Удалась ли кому-либо подобная операция?»

– Наблюдали вы когда-либо, – спрашивал он ассистентов, – чтобы роговица животного дала слепому возможность прозреть?

Хирурги глазной клиники, куда судьба привела молодого врача, пожимали плечами.

– У нас не выходило – трансплантат приживался, но неизменно мутнел.

– Значит, роговица животного, – допытывался он, – не способна служить человеку?

На этот, казалось, ясный вопрос следовали обычно малоубедительные рассуждения.

Что же делать больному, у которого глаз подернут бельмом? Отказаться от света, примириться со слепотой? Но ведь глаз в основном невредим. На дне его нетронутой лежит сетчатая оболочка, способная все отображать – воспроизводить картину за картиной, стирать одну за другой и мгновенно возобновлять их. Над этой оболочкой невредимым сохранилось прозрачное тело, похожее на студень. Над ним, нисколько не помутнев, покоится хрусталик – лупа, обращенная в мир. Цела и нерушима радужная оболочка – непроницаемая тканевая завеса, открывающая свету узкий проход через зрачок. Пеленой густо затянута одна лишь роговица, вставленная в белок, как часовое стекло в ободок. Частично подернутая пленкой в стороне от зрачка, роговица не мешает зрению, но, помутнев целиком, лишает больного зрения.

– Чем вы намерены заняться? – спросили молодого Филатова в клинике. – Есть у вас тема или вы не решили еще?

– Нет, решил, – ответил он. – Я займусь пересадкой роговицы.

Ему ответили улыбкой, снисходительным смешком, но не помешали.

С поспешностью и уверенностью, присущей человеку двадцати трех лет, начинающий ученый устремился к экспериментам. Он обжег роговицу подопытного кролика, образовав таким путем у животного бельмо, пустил все аппараты лаборатории в ход – ничего не добился.

Неслучайная ошибка, не неверный расчет помешали экспериментатору, помешала… охота на уток. Его в Симбирской губернии ждали болота, усеянные дичью, и любимый помощник – сеттер. Именно поэтому опыт на кролике не был до конца завершен.

Шли годы. Страсти отступали и сменяли друг друга. Моральные мотивы восстали против охоты и далеко отодвинули ее.

Прошло десять лет с тех пор, как студент сделал первую пробу на кролике. Наука успела уйти далеко; уже было доказано, что роговица животного не приживается у человека, так как слишком различны их ткани. Была, наконец, сделана первая Удачная пересадка. Ученый Цирм пересадил человеческую роговицу больному – и вернул слепому зрение, Всюду творческая мысль искала средств лечения бельма. Пора бы, казалось, и Филатову вернуться к своей прежней мечте. Увы, события оставили его спокойным, они не взволновали его. «Открытие сделано, – рассудил молодой человек, – открывать больше нечего, а разрабатывать то, что начато другими, мало заманчиво. Пересадка возможна – и превосходно, пусть ею займется кто-нибудь другой, хотя бы мой учитель – Головин».

Никто не спешил продолжать дело Цирма. Сам автор не повторял своего эксперимента. Каждый год, когда профессору Головину предстояло читать лекцию студентам о бельмах, он доставал статью Цирма и аппарат для пересадки роговицы. На обязанности молодого Филатова лежало демонстрировать слушателям заграничную машинку – трепан. Он заводил ее, спускал пружину, и механизм шумно вертелся, к удовольствию аудитории; маленькая коронка как бы прорезала окошечко в бельме, куда будет пересажен кусочек прозрачной роговицы. После лекции статья и замысловатый аппарат водворялись на место до следующей лекции, в будущем году. Почему же у Филатова не явился тогда интерес к пересадке роговицы?

– Я на это смотрел, – объясняет ученый, – как на операцию, лишенную большого значения, как на технический курьез. Я был так же далек от понимания проблемы в том виде, в каком понимаю ее сейчас, как далеко от ученого, собирающего насекомых, побежавшее за бабочкой дитя.

В 1911 году Филатов стал профессором, а два года спустя он делает первую пересадку роговицы, И на этот раз ученый остается верным себе, отказывается следовать проложенным путем: он не вырезает кружочек бельма из роговицы, чтоб заменить его кусочком здоровой роговицы, не прорубает окошечка, как это сделал ученый Цирм, а пересаживает роговую оболочку целиком. Подобная операция никому еще, правда, не удавалась, зато какая перспектива!.. Была ли действительно больному нужна именно такая пересадка? Нельзя ли было ограничиться частичной – приживлением маленького кружочка на зрачке? На этот вопрос Филатов не мог бы ответить. Он не знал о работах чешского ученого Эльшинга, которые могли бы ему подсказать, что частичная пересадка в этом случае более уместна. Операция прошла благополучно, роговица прижилась, но вскоре помутнела, больной не прозрел. Другая операция закончилась тем же.

Здесь мы подходим к тому рубежу, который определил крутой поворот в творческих исканиях Филатова. Вестником его была бандероль из Праги, адресованная «профессору Филатову от автора». Брошюра, написанная учеником Эльшинга, повествовала о многочисленных случаях пересадки роговицы в течение двенадцати лет. Фотография и факты свидетельствовали, что прозрение решительно стало возможным, что операция на бельме обоснована строго разработанной методикой. Чем менее перерождается роговичная ткань, практически обосновал ученый, и чем больше сохраняет она свое строение, тем вернее сживается пересаженная роговица… Менее утешительны были выводы о пересадке роговицы целиком. Пересаженный материал неизменно мутнеет. Будущее принадлежит пересадке частичной… Что ж, быть по сему' Да здравствует крошечное окошечко в мир – кружочек прозрачной роговицы, возвращающей зрение слепым.

Поворот в интересах Филатова не был случайным.

Понадобились три десятилетия, чтобы в мыслях и чувствах Филатова, мастера решать вопросы жизни и смерти на кролике, зазвучал голос врача. Голос того, на чью совесть неизменно ложатся радости и муки больного, счастливое сознание успеха и горечь невозвратимых утрат.

Долгими годами накапливалась в нем эта нравственная сила; источником ее. был больной человек. Она оттеснила все увлечения и на их место поставила долг. Врач вторгся и оттеснил изобретателя с его представлениями о радости и счастье, все поблекло перед могуществом долга.

«Чтобы помочь человеку, – решает он для себя, – его надо любить… Мое страстное хотение облегчить его муки рождает во мне прилив новых мыслей и сил. Я должен – означает, что я обязательно ему помогу…» Клиницист повлиял на мышление экспериментатора: он по-прежнему проверяет свои предположения на животных, но понимание опыта стало иным, суждения проникнуты духом гуманности.

– Собакам ставят монументы, – говорил он помощникам, – не делайте же из них котлеток… Пройдут годы, – повторяет он известного бактериолога, – и наши потомки будут так же с улыбкой смотреть на наши потуги разгадать страдания человека по состоянию кролика, как мы взираем с улыбкой на римских гадателей, судивших о человеке и его судьбе по кишкам распотрошенной курицы…

Да, он, Филатов, отныне будет искать средства возвращать людям зрение; своим ли искусством или чужим – безразлично.

* * *

Судьба не была милостива к Ивану Груше. Чахлый, худой, он был к тому же почти слеп. Левый глаз целиком покрывало бельмо, больной не различал предметов. На правом плотная пелена оставляла лишь краешек прозрачной роговицы. Больной не многого хотел – чуточку больше света.

Ассистент показал Ивана Грушу Филатову и изложил свой план операции. Он проникнет ножом под роговицу правого глаза, вырежет кусочек радужки-ширмы в стороне от бельма и образует таким образом искусственный зрачок. Так как не вся роговица задернута бельмом, то зрение будет частично восстановлено.

Филатов долго разглядывал худосочную фигуру больного и, когда того увели, сказал:

– Подумайте лучше, вы слишком многим рискуете. Ваша неудача лишит его полностью зрения.

– Мне кажется, – заметил ассистент, – что риска нет никакого. Ничего сложного в этой операции нет.

– Я держусь правила, – настаивал Филатов, – не спешить со скальпелем, когда на карту поставлена последняя надежда больного. Нет нужды объяснять вам, что значит для человека ослепнуть… Для примера рекомендую вам закрыть глаза и вообразить, что свет больше не наступит.

Возражения ученого не убеждали ассистента. Подобные операции делались не раз и обычно проходили успешно.

– Обратите внимание на состояние больного – не слишком ли он слаб? Не нажить бы нам с ним беды. Его надорванное здоровье может стать почвой для опасной инфекции. Мы потеряем глаз, который сохранили бы при других условиях… Подумайте еще раз.

– Я не вижу причин, – ответил помощник, – чтобы отказаться от операции.

Уверенность ассистента покоилась на решительном свидетельстве науки и на многолетней собственной практике. Филатов понимал его, но не мог с ним согласиться. Властный голос врача звучит порой громче всякой логики и доводов рассудка. Рассматривая у больного глаз, ученый при этом глубоко заглянул в организм.

Предчувствия Филатова сбылись: после операции, проведенной удачно, глаз все же загноился, и его пришлось удалить. На этом больном ученый задумал провести свою первую операцию частичной пересадки роговицы. Выбор был более чем неудачен. Благоразумие подсказывало для первого раза оперировать человека с нормальным общим здоровьем. Исключить все, что способно осложнить операцию, затемнить результаты пересадки.

Филатов начал с того, что прописал Груше режим усиленного питания и отдыха. В предстоящей операции душевному спокойствию и здоровью больного придавалось серьезное значение. Ученый и врач терпеливо выжидали, когда обстановка и свежие силы поднимут сопротивляемость организма. Угнетенное состояние большого могло отразиться на заживлении оперированной роговицы.

Нуждался во времени и Филатов. Предстоящее и привлекало и пугало его. Хотелось скорей сделать первую частичную пересадку, проверить себя, убедиться в собственном мастерстве. С другой стороны, предостережением вставала мысль о больном, пострадавшем уже однажды от неудачной стратегии врача. Что, если пересадка не даст результатов и скорбный круг для больного замкнется? Как быть тогда? Терзать себя запоздалым упреком, искать слов утешения для слепца? Но чем его утешить? Есть ли большее несчастье на свете? Попробовать сделать первую пересадку другому? Накопить сперва опыт и знание? Но какое искусство достигается в несколько недель? Где гарантия, что не понадобятся годы?

Чем ближе подходил назначенный для операции день, тем менее спокойным становился Филатов. Возбужденная фантазия преследовала его. За шахматной доской он между ходами обдумывал возможные варианты операции. Мольберт не приносил ему отдохновения; по ту сторону холста и палитры простиралась нерешенная задача – вопрос, на который не найден ответ. Оттого в алых красках заката ему то виделось дно глаза, потонувшее в крови, то смятая и воспаленная сетчатка; в затертой облаками бледной луне – хрусталик, подернутый мутью. Мысли о больном вставали из страниц детективного романа – любимого развлечения перед сном, они вплетались в канву поэтического раздумья.

Операция началась неудачей. Заграничная машинка, та самая, которая так тешила аудиторию на лекциях, вырезая кружочек бельма, ранила сумку, в которой покоится хрусталик. За первой бедой возникла другая: хрусталик оказался негодным и не пропускал лучей. Чудесную лупу пришлось удалить, чтобы передоверить ее функции стеклам очков. Несчастья преследовали больного и хирурга. Едва убрали хрусталик, из глаза поползло стекловидное тело, которое, увы, ничем не заменить. Как уложить в отверстие бельма кусочек прозрачной роговицы, когда ее выпирает рвущийся наружу студенистый поток?

Искусство окулиста сделало невозможное возможным: роговица прижилась, и слепой прозрел. Филатов показал больного на съезде, окулисты заинтересовались новой методикой, первым опытом пересадки, осуществленным в нашей стране. Но с Грушей не все было кончено. Судьба вновь привела его в клинику.

Началось с того, что врачи заподозрили у него туберкулез легких и направили больного лечиться в Одессу. Дорогой неудачник засорил себе глаз и заразился рожей. Прошло более двух лет с тех пор, как его оперировали, – мудрено ли, что Филатов заинтересовался состоянием глаза, который некогда принес ему столько испытаний. Ученого ждала неожиданность: край пересаженной роговички изъязвился. Глаз погибал, и, должно быть, уже безвозвратно.

Какая неудача! Крошечная язвочка несла гибель всему, что он создал столькими усилиями. Он надеялся привлечь внимание окулистов, внушить им этим примером интерес к пересадке. Врачи, поверившие ему, откажутся теперь от начатых опытов, и благое дело замрет. Многим это событие принесет огорчение, а некоторых, возможно, ободрит. «Вот он, – скажут они, – хваленый филатовский случай – много ли толку в нем?» Так много терять в один день ему еще не приходилось…

Ассистенты возражали ему:

– Но ведь то, что случилось с больным, не имеет к пересадке отношения. Бывает же так, что и здоровый глаз гибнет от случайной причины.

– Бывает, – не спорил он, – но что помешает противникам сказать: «Пересадка возможна, нет слов, но вот вам пример: результаты ее недолговечны». «Всегда держись начеку», – справедливо поучает нас Прутков.

– Два года – достаточный срок, – настаивали друзья и помощники, – чтобы не сомневаться в успехе.

Странные люди, они все измеряют личным успехом. Как могли они забыть, что удача служила ему средством привлечь к новому делу врачей? Чем он теперь привлечет их? Следующий опыт потребует нескольких лет выжидания. Только время способно подтвердить, что результаты пересадки долговечны.

Надо было спасать счастливое начало от гибели, и Филатов занялся больным. Так как санаторное лечение не шло Груше впрок и здоровье его ухудшалось, окулист усомнился в диагнозе врачей и попросил знакомого хирурга обследовать больного. Мог ли Филатов повести себя иначе в судьбе человека, который служил ему и символом веры и знаменем? Обследование обнаружило, что никакого туберкулеза у больного нет. У него прорвался эхинококк из печени в легкое. Хирургическое вмешательство вернуло больному здоровье, а операция Филатова – зрение.

Первую удачу отстояли.

Мария Слепенко принесла в клинику свою горькую долю. Жестокие язвы – результат врожденного сифилиса – целиком погубили один глаз и покрыли бельмом другой. Двадцатилетняя девушка стала дичиться людей, просиживала целыми днями в темном чулане. Кто ее надоумил искать помощи у Филатова и кто привел ее в клинику – неизвестно. Она явилась на прием и умоляла ее спасти. Пока ученый обследовал ее, больная слова не проронила, на вопросы отвечала полушепотом, устремив на вопрошающего безжизненный взор. – Попробуем пересадить ей роговицу, – сказал Филатов. – Трудное дело, врожденный сифилис неохотно расстается со своей жертвой, он будет нам сильно мешать.

Уход и питание вернули девушке силы, и ее оперировали. Пересаженная роговичка прижилась, и больная прозрела. Увидев солнечный свет, она, потрясенная, схватила руку ассистентки и, сжав ее до боли, только и могла прошептать: «Я бачу… Я бачу…» Она произносила эти слова то громко, то шепотом, беспрерывно повторяла их, словно с каждым разом все более проникала в их смысл.

Никто такого успеха не ждал. Сотрудники клиники торжествовали; им казалось, что теперь нет больше препятствий, чтобы миллионам слепых возвратить утраченное зрение. Один Филатов сдержанно встретил удачу. Он знал, что любая правильная идея, пока она не опирается на факты, всегда может оспариваться какой-нибудь другой, хотя бы и неправильной. Нужны были доказательства, удачно проведенные пересадки, а он второй раз допускает ошибку: ставит опыты на людях с расстроенным здоровьем. Нельзя ответственные опыты ставить под сомнение. Сочувствие к страданиям несчастных, страстное желание вернуть им утраченный свет не могут служить ему оправданием. Одна-другая неудача – и ничто не воскресит репутации нового метода. Сейчас, когда решается судьба операции – станет ли она достоянием окулистов страны или выйдет за пределы клинического эксперимента, – опять все зависит от причин, мало связанных с техникой дела. Последнее слово принадлежит врожденной болезни: отступится ли она от своей жертвы или возникнет печальный рецидив?

Прошло немного времени, и глаз больной стал мутнеть. Сифилитический процесс поразил глазное дно и покрывал бельмом роговицу. Никто не мог предсказать, где остановятся силы гибели и разрушения. Больная, надломленная новым несчастьем, молча покорилась судьбе. На вопросы врача она тихо отвечала:

– Дякую… Ще трохи бачу.

Три года спустя она, полуслепая, умерла от болезни почек. Глаз ее, исследованный под микроскопом, подтвердил, что пересаженная роговичная ткань прочно прижилась к роговой оболочке…

Вспоминая о Марии Слепенко, Филатов с грустью говорит:

– История моих умственных и эмоциональных переживаний, связанных с пересадкой роговицы слепым, – эта неписаная история моей душевной жизни, – полна глубоких разочарований. Мои неудачи и ошибки, а их было немало, избавят многих от ложного представления о том, что достижения мои рождались в моей голове как спелые плоды… Появление младенца на свет всегда событие яркое; но не надо забывать, что этому предшествовала длительная беременность…

Письмо

Дорогой друг!

Я нисколько не намерен с вами спорить, не намерен вас также и переубеждать. Ваши доводы не новы, аргументы малоубедительны, я слышу их не в первый раз. Не настаивайте на них, не вынуждайте меня в сотый раз говорить одно и то же. Никак не пойму – зачем и чего ради я вам дался? Какой толк тратить время на человека, не понимающего собственной пользы? Махнули бы рукой на меня, пусть себе мечтает упрямый фантазер. И я вас зато добрым словом помянул бы. Нет, вам непременно надо задать мне обидный вопрос: далась, дескать, вам, Владимир Петрович, эта пересадка, стоит ли тратить время на хирургический курьез? Ну, сколько таких операций наберется на вашем веку? От силы десяток-другой. Фантазиями питаетесь, сударь…

Кстати, о фантазии. Чем она пред вами так провинилась, что вы ее чуть ли не клеймите? Фантазия, милый друг, есть начало всему: она предшественница науки, литературы и искусства. Все истинно великое было некогда мечтой человечества, им грезили Жюль Верны, Леонардо да Винчи, о многом еще грезим и мы. Мечтайте, друзья, фантазируйте! Не упускайте только случая из заоблачных вершин спуститься на землю, воздушные поезда поставить на рельсы да сверхскоростные паровозы к ним прицепить…

Премудрый Козьма Прутков говаривал не раз: «И умный не помешает работе фантазии». А вам, мой милый друг, посоветую над статистикой чуть поразмыслить. С чего это вы взяли, что на мой век лишь десяток операций наберется? Известно ли вам, что на белом свете насчитывают шесть миллионов глазных мертвецов и пятнадцать миллионов полуслепых инвалидов? Тридцать процентов всех слепых и полуслепых обязаны своим несчастьем бельмам. Это, батенька мой, миллионы кандидатов на пересадку роговицы, а вы их в десятки перечислили… Так же, как и вы, написал мне недавно один почтенный профессор: «Опомнитесь, Владимир Петрович, куда вы идете! Вы взбудоражите население, вселите в слепцов несбыточные мечты, и они к вам повалят, словно к чародею какому… Оптимист вы несусветный!» Что ж, повалят, и слава богу, и пусть. Не валом, конечно, мне тогда не управиться, а слепцам я рад. На то меня судьба определила врачом и духом гуманности напитала. Мне больной не помеха, и понять мне его очень легко. Стоит только себя в его положение поставить, и всякое сомнение рассеется.

Оптимист, говорите вы, я несусветный. Спасибо на добром слове. Что верно, то верно, благих надежд у меня великое множество, а веры в удачу – не меньше. Не скрою от вас, я оперирую таких, на которых почти не надеюсь. «У природы все возможно, – говорю я себе, – дай-ка попробую». Мне слышится, мой друг, ваше предостережение: «Остерегайтесь злоупотреблять доверием общества: клиника, продуцирующая брак, утрачивает свое доброе имя». Позвольте вам на это ответить: в наших неудачах нас утешает уверенность, что никому, вероятно, лучше сделать не удалось бы… Вот вам пример подобного рода.

В нашей практике давно решено, что неспособность больного определить, с какой стороны направлен на него свет, – верное свидетельство неизлечимости больного. Так думал и я, пока не проверил. Случилось как-то, что один из таких «безнадежных» больных стал добиваться, чтоб ему пересадили роговицу.

– Что вам стоит мне уступить? – слезно упрашивал он меня. – Терять мне больше нечего, давайте попытаем с вами счастья.

Мне трудно отказать, не всегда хватает сил сказать «нет». Мое «нет» равносильно приговору, оно сулит вечный мрак заточения, прозябание без солнца и света. Я скорее рискну. Я охотно рискую, да будет вам это известно. Пусть в результате из сотни больных прозреет один, пусть не полностью, только частично. Я пойду напролом ради слабого проблеска света, ради блеклого отсвета луны или мерцающего огонька, едва озаряющего слепому дорогу. Пусть что-нибудь да маячит перед человеком!

– Я не отстану от вас, – не оставлял меня мой слепец в покое, – у вас доброе сердце, вы поможете мне.

Я уступил, и не ему одному. Никто из этих больных не прозрел, но в их жизни наступила перемена. Они правильнее стали ориентироваться, верней отличать направление света, тянуться к солнцу и к лампе. Я дал им возможность извлекать больше впечатлений из жизни, а этим не следует пренебрегать.

И вы и другие называете меня оптимистом, но врач не может и не должен быть иным. Я часто говорю безнадежному слепому: «Ждите, надейтесь, наука стремительно движется вперед; то, что сегодня вне наших сил, завтра легко станет возможным… Следите за ходом научных идей, не теряйте связи со мной». И возможно и невозможно – таков наш символ веры. Когда армия Наполеона вознамерилась осадить Британские острова, первый лорд адмиралтейства Великобритании Сент-Винсент сказал: «Я не говорю, что французы не высадятся, я только утверждаю, что они не могут прибыть к нам по воде…»

Довольно об этом, вернемся к пересадке роговицы. Не скрою, мой друг, я занялся трудным делом. Порой в самом деле бывало подумаешь: а что, если хлынет народ, нагрянет и спросит ответа? Посулил, не отказывайся, изволь теперь помогай. Опять-таки не слепцов я страшился, а мысли – где я раздобуду для них роговиц? Их нет у меня, и дсстать невозможно. Часто ли мы удаляем глаза с нормальной роговой оболочкой? А случится, приходится из одной здоровой выкраивать два трансплантата – двух больных обслужить. Просил врачей присылать мне глаза с прозрачной роговицей. «Вам они не нужны, – говорил я им, – вы бросите их в банку с формалином, а я ими людей воскрешу, верну им свободу и солнце». Ничего из этого не вышло, и все потому, что у многих из нас холодное сердце, ни жара, ни пламени в нем. Не будем греха таить, все страшатся новизны. Не легко понять новую идею, полюбить и сродниться с ней, как со своей… Я предугадываю ваше возражение, вы скажете то же самое, что говорят мне мои добрые и недобрые друзья: «Неспокойный вы человек, Владимир Петрович! Вы слишком горячи. Вам волнения нужны, без них вы что рыба без воды». Неверно! Чепуха! Я рад минуте покоя, как жаждущий – глотку воды. Судьи, в чьей власти свобода и неволя, жизнь и смерть, не знают в этом мире покоя…

Не гадайте, мой друг, насчет меня, не прислушивайтесь к досужим суждениям. Ни беспричинное беспокойство, ни любовь к испытаниям мою страсть не питают. Порожденная клиникой, она есть выражение моей заинтересованности в судьбе человеческой жизни. Ничто другое не может ни глубоко взволновать меня, ни сделать счастливым, ни несчастным. Эта страсть не дает мне поддаться силе привычки, обрести в своей работе покой. Я все еще волнуюсь перед операцией и нередко провожу ночь без сна. Взволнованный мыслью о предстоящем, я сосредоточен и не склонен в тот день о чем-либо другом говорить. Мне хочется видеть торжественные лица, строгие движения людей. Я включаю метроном, чтобы ритм его ударов настроил моих помощников на строгий, размеренный лад.

Вообразите себя в моем положении. Кругом стоит стон, все ждут дел и чудес от меня, а я им говорю: «Вам можно было вернуть утраченное зрение, но у меня нет роговиц. Я подобен художнику без кисти, красок и холста».

Предсказания сбылись, больные действительно стали ко мне валом валить. Некоторые являлись с провожатыми, другие одни, прибывали из Сибири, с Кавказа, с Дона. Приехал однажды врач и привез на операцию двоих.

– Что это значит? – спрашиваю я его неприветливо. – Вместо того чтобы удерживать от поездки больных, вы сами их привозите. Тут месяцами дожидаются очереди, не думаете ли вы, что я для вас допущу исключение!

– Мы подождем, – терпеливо отвечает приезжий.

– Как бы вы не заждались!

– Что поделаешь, – пожимает он плечами. – Уж очень мне хотелось больную спасти… Тяжело переносить чужие страдания.

– Только больную? – не унимался я. – А больного вы готовы бросить? У меня нет роговиц, я не знаю, когда они будут.

– Я это учел, – подхватил он, – и привез вам двоих: одному необходимо удалить глаз, а другому пересадить его роговицу.

– И превосходно, – обрадовался я, – значит, есть еще люди, чье сердце не знает покоя.

Приезжает ко мне мать с девочкой лет девяти. Ребенок ослеп в результате перенесенной дифтерии. Один глаз совершенно разрушен, и на другом бельмо. Я с тревогой жду просьб и молений, обид и посулов, – чего не сделает мать для спасения ребенка! Мое сердце окаменело от горя, но не очерствело. Я подыскиваю слова утешения, готов успокоить ее, однако женщина почему-то спокойна. Она расспрашивает о пересадке, о технике дела, о самочувствии больного после операции. Мне хочется ее остановить, сказать, что наш разговор бесполезен, я не смогу оперировать девочку, но, подавленный ее спокойствием, молчу.

– Вы верите, что ребенок будет видеть? – спрашивает она.

– Если операция состоится, – осторожно отвечаю я, – девочка, надо думать, прозреет.

Она не уловила намека и, счастливая, кивнула головой.

– Я не сомневаюсь в вашей удаче. Я с легким сердцем оставляю ее у вас.

Нельзя было больше откладывать, и я откровенно ей говорю:

– Операция не может сейчас состояться, у меня нет роговиц.

– Я слышала об этом, – сдержанно отвечает она, – мне говорили врачи.

Я воспользовался заминкой, чтоб сказать ей всю правду.

– Трудно сказать, когда дойдет черед до вашего ребенка, многие по году ждут.

– Я все обдумала, – холодно произносит она. – Вы пересадите ей роговицу моего глаза.

– Вы разве нуждаетесь в операции?

– Нет, у меня здоровые глаза… Мне ничего для ребенка не жаль…

Послушайте только: мать предлагает мне лишить ее глаза, чтобы вернуть зрение ребенку! «Довольно, – сказал я себе, – выход должен быть найден! Ты обнадежил людей и не должен, не смеешь их обманывать. Надо больше работать, думать, искать!»

В этой новой борьбе я повел себя как одержимый. Я принял девочку в клинику, принял и многих других. Кто-то мне намекнул, что «пересадочные» больные долго залеживаются и мешают научной работе. Преподаватели жалуются, что им некуда класть тех, которые нужны для университетских занятий. Я решительно отвел неуместные намеки, – ничто не должно было мешать моему делу.

– Мой долг, – говорю я моим ассистентам, – довести это дело до конца,

– Долг, – полушутя возражает мне один из помощников, – предполагает заем.

– Я его получил, – запальчиво бросаю я ему, – я весь в долгу, молодой человек! Все, чем мы с вами владеем, есть долгосрочная ссуда! Не злоупотребляйте же терпением заимодавца!

Мой возбужденный, наэлектризованный мозг словно притягивал идеи. Они, как металл на магнит, шли отовсюду; надвигались толпой, чтобы, рассеявшись, исчезнуть, не оставив трофеев… Вопреки утверждениям авторитетов, что роговицы стариков и людей зрелого возраста не следует пересаживать детям, я взял у больного пятидесяти трех лет его роговицу и приживил ее девятилетнему мальчику. Ребенок прозрел: он увидел свет сквозь чистое и прозрачное окошко. За этим последовали другая и третья операции. Я не мог уже остановиться. Молодой девушке я пересадил роговую оболочку шестидесятилетнего мужчины, а юноше – роговицу семидесятилетнего старика. Материал пересадки был не безупречен, а почва, куда пересаживали его, – того хуже… И так называемые доноры, и те, кому роговицы приживляли, перенесли незадолго разрушительные для глаз заболевания. И все же операции неизменно завершались удачей.

Я также думал в то время над усовершенствованием самой пересадки. То, чего добился ученый из Праги, впервые проведший ее, было его личным успехом, делом его ловкости и мастерства. Сложность методики и искусство, необходимое при операции, могло бы сильно ограничить интерес окулистов к ней, удержать их от того, чтобы ввести ее в практику.

Мне казалось очень важным отделаться от тяжелой машинки – трепана, который однажды так меня подвел. Случай с Грушей запомнился мне на всю жизнь. Каждый раз, когда я брал злополучную машинку в руки, мною овладевали робость и страх. Легко ли с таким чувством приступать к операции! Даже в руках знаменитого Эльшинга этот мудреный аппарат нередко поражал хрусталик. Я не мог себе позволить ни одной лишней жертвы, не мог ее позволить и другим…

Мной овладело глубокое беспокойство, мысль о трепане не оставляла меня, и я все время находился в состоянии волнения. Причудливые проекты сменяли друг друга, все они вначале нравились мне, затем мой интерес к ним спадал. Я подумал, что хорошо бы прошить бельмо ниткой и, подтягивая ее вверх во время операции, не дать режущему краю коронки обрушиться на сумку и хрусталик. Попробовал – удалось, вышло неплохо, но полностью опасность не была устранена. На смену этой идее явилась другая: не отказаться ли вовсе от заводного механизма и коронку трепана двигать вручную? Сделали так, получилось недурно, но ранение хрусталика по-прежнему не исключалось. Я пытался эту операцию сделать ножом, иссечь бельмо ножницами – и остался результатами недоволен. Можно, конечно, нет слов, зато края отверстия неровны, роговичка не прирастает. Додумался до ножа мудреной системы, но техник отказался выполнить заказ. Спустя некоторое время мне стало известно, что именно таким инструментом экспериментировали на кроликах сто лет тому назад. Изобрел кусачку, выкусывающую кружочек бельма. Получилось неплохо, но несколько грубо. Могла возникнуть опасность ранения глаза.

Тринадцать лет размышлял я над этой задачей и разрешил ее неожиданно на площадке трамвая, нисколько не думая в то время о ней…

Это будет небольшой и легкий трепан, никаких сложностей и заводных пружин. Коронка его с режущим краем представилась мне в форме цилиндра, который переходит в конус. Приведенная во вращательное движение коронка проникнет сквозь бельмо в переднюю камеру глаза, конусом закроет отверстие в ране и не даст жидкости из передней камеры излиться наружу. В канале трепана ей некуда уйти – металлическая перегородка и столб воздуха удержат ее на месте. И воздух и влага образуют, таким образом, препятствие и не позволяют коронке обрушиться на хрусталик.

Практика подтвердила эти расчеты, трепан стал принадлежностью клиник.

Как видите, мой друг и критик, только страстное хотение приводит к успеху. Оптимизм мой недурно помогает мне. Не будем спорить о том, что в страсти умеренно и что чрезмерно, этот спор нас далеко заведет. Есть мысли и чувства, отчеканенные силой холодного рассудка и выплавленные в огне накаленного сердца.

Мне надо было найти средство устранить другую опасность в этой операции: не дать стекловидному телу уйти через отверстие бельма. Вообразите, вы случайно во время операции ранили хрусталик или обнаружили, что он нехорош, и соблазнились от него отказаться. Вы осторожно принимаетесь его удалять, и вдруг из глаза устремляется стекловидная масса. Иногда после этого удается уложить роговичку, а чаще всего – пропали труды: глаз вытечет тотчас или вскоре после операции. Как удержать прозрачное тело на месте, не дать ему вытолкнуть мой трансплантат?

Вы скажете, что проблема не слишком значительна, не стоит, пожалуй, о ней говорить. Возможно, не спорю, но слушайте дальше. Пражский профессор, ощутив приближение опасности – движение стекловидного тела к отверстию, пришивал роговичку к краю бельма. Если она в результате мутнела и зрение не возвращалось, профессор сочувственно кивал головой и ссылался на волю провидения. Мне не на кого было ссылаться, и я мучительно думал, искал годами выхода из положения. Однажды в трудную минуту, когда опасения за судьбу оперируемого так оплодотворяют наш мозг, мне пришло в голову покрыть роговичку корзинкой из швов. Прошить края отверстия так, чтобы нитки обхватывали и прижимали трансплантат. Вышло неплохо, но все еще грубо.

– Что делать? – спрашивал я ассистентов. – Подумаем с вами сообща.

Мы часами гадали, фантазировали и ничего изобрести не смогли. Мне изменила моя способность ухватываться за случайно оброненный намек и, следуя за ним, находить неожиданно выход.

Вопрос был решен в момент операции, когда отчаяние предельно накалило мой мозг. Лишь недавно у меня были две неудачные пересадки, и снова встала угроза выпадения стекловидного тела… Вот блеснула из отверстия зловещая капля, за ней – другая, и прозрачная масса наступает на трансплантат. «Подведи пластырь!» – будто кто-то шепнул мне в этот момент. Я мысленно увидел подводную часть корабля и пластырь, подведенный под пробоину: в одно мгновение я из слизистой, покрывающей склеру – белок, выкроил ленту, сделал два разреза ниже отверстия, проделанного в бельме, и сквозь них протянул эту ленту. Выход был закрыт, и я мог продолжать пересадку.

Глаз больного спасти не удалось, слизистая ткань сказалась для пластыря непригодной, но чудесная идея была найдена. Место ленты со временем стала занимать упругая пластинка, которая не только удерживала стекловидное тело на месте, но, принимая на себя давление инструмента в момент прорезки бельма, ограждала хрусталик от ранения.

Дело, ставшее смыслом и целью моей жизни, получило счастливое направление. С помощью доступного инструментария и методики, не менее простой, любому врачу теперь было под силу пересадить роговицу и вернуть зрение слепому.

Мог ли я на этом успокоиться? Что стоили мои усовершенствования, раз нет материала для пересадки и добыть его никак нельзя? Все как будто испытано, все возможности исчерпаны, на что надеяться еще? Ученые не остановились перед тем, чтобы изготовлять искусственные роговицы – вправлять горный хрусталь в бельмо. Не помогала оправа из чистого золота, мудреные шипики, придерживающие протез, – природа не мирилась ни с измышлениями оптиков, ни с искусством ювелиров…

Был еще один источник материала – глаза людей, утративших зрение. В их орбитах сохранились роговицы, пригодные для пересадки. Почему бы, например, такие глаза не скупать? К чему они слепцам? Хорошие протезы с успехом их заменят. Но как заставить человека расстаться с глазами, хотя бы и мертвыми? Лечь на операцию за вознаграждение? Кто не знает, что всякое вмешательство хирурга может завершиться несчастьем?

Последней надеждой были роговицы, взятые у трупа. Удачное решение этой задачи положило бы конец всем затруднениям. Не было бы нужды дорожить материалом, думать больше о нем, чем о самой операции.

Как ни казался заманчивым план, он оставил меня равнодушным. Слишком много ученых потрудились над этим напрасно, да и как было надеяться на успех? Живые ткани человека, кроме роговицы, как правило, не приживаются на другом, – почему же, взятые у мертвого, они скорее приживутся? Практика не знала еще случая, когда бы кожа или мышцы умерших могли служить живым.

Не знаю почему, но всякий раз, когда мысль приводит меня к граням жизни и смерти, мной овладевает беспокойство. Так было тогда, когда я строил хирургический стебель, лишая смерть ее привилегии губить пересаженный лоскут или обращать его в полутруп. То же самое повторилось при первых пересадках роговой оболочки – скромной попытке заронить каплю жизни среди гибели и вырождения. Борьба со смертью захватывает меня, возбуждает мою волю и кровь. Препятствия это чувство разжигают, я не знаю в ту пору покоя, но и усталости не ощущаю.

Я все-таки пришел к заключению, что трупные роговицы – мое последнее прибежище, единственная надежда на успех. Лишнее разочарование, подумал я, меня не убьет, зато удача принесет людям счастье.

Мысли – безудержные кони мои – понеслись, идеи унесли меня далеко. Такова уж природа человеческих дум, им тесно в нашем мозгу. Размышления истомили меня, что только не приходило мне в голову! Временами казалось, что я никогда не ступлю на твердую почву действительности. Поворот наступил неожиданно, бурный бег моих мыслей остановился перед тем, что называется исключением, перед маленьким, казалось бы, отступлением от нормы.

С ним был связан следующий случай. Ученый Мажито – окулист-экспериментатор – вернул зрение слепому, пересадив ему роговицу мертворожденного ребенка. Чудесный успех оказался единственным; все последующие операции не удались, роговица не приживалась.

Что означают, спросил я себя, эти отступления от нормы? Ткани одного человека не приживаются на другом – такова закономерность. Однако этого не скажешь о роговой оболочке, она, как известно, служит исключением. Казалось бесспорным, что трупные ткани не прививаются и рассасываются в живом организме. Однако Мажито эту истину опроверг. Как расценить его удачную операцию? Как новое, исключение? А вдруг исключения эти на самом деле правила, подлинные закономерности, угнетенные исключениями? «Где начало того конца, – сказал бы премудрый Прутков, – которым кончается начало?»

Рассказывают, что наш знаменитый Пирогов, посетив мастерскую знакомого скульптора, сделал там важное для хирургии открытие. Увидев, как твердеет гипс под руками, он решил заменить крахмальную повязку, употребляемую при переломах костей, гипсовой. Когда я ознакомился с деталями операции, сделанной Мажито, у меня созрела счастливая мысль. Непосредственным толчком послужила следующая подробность, обнаруженная мной. Случилось однажды, что один из больных, назначенный на операцию, в условленный срок не явился. Пересадку отложили на несколько дней. Живая роговица, предназначенная для него, тем временем оставалась в леднике при температуре в пять градусов выше нуля.

Это последнее обстоятельство заинтересовало меня. Не сохранял ли также Мажито, – спросил я себя, – и роговицу мертворожденного ребенка на холоде? Не сыграло ли тогда охлаждение роговичной оболочки известную роль? Не потому ли последующие операции ученого не дали результата, что роговицы трупов, назначенные для пересадки, не были предварительно охлаждены? Кто поручится, что холод не изменил роговичную ткань, не придал ей новых качеств? Почему бы не проверить эту догадку?

Принять решение было легче, чем позволить себе привить живому человеку трупную ткань. Кто мог предсказать, чем это кончится?

Я полной мерой отдал дань опасениям, тысячи голосов предостерегали и подстрекали меня.

«Не спешите с решениями, – подсказывала мне осторожность, – берегитесь внести инфекцию в глаз. Так легко погубить организм».

«Ничего страшного, – убеждал меня другой голос, – впервые часы после смерти роговица чиста, больше того, она еще жива».

«Смерть несет с собой разложение и трупный яд», – возражала осторожность.

«Смерть – естественный спутник жизни, – звучал мой внутренний голос, – она начинается задолго до нашего появления в свет. Уже во чреве матери у ребенка происходит отмирание рогового слоя кожи и волос. Первый вздох человека совпадает с гибелью детского места – недавно еще части организма ребенка».

Волнения, видимо, действуют плодотворно на память. Лишь этим можно объяснить, что мне вдруг припомнились давно забытые сведения из физиологии. Я мог теперь парировать любой удар. Да, да, роговица не скоро умирает, она намного часов переживает и мышцы и нервы. Отдельные части организма погибают, как известно, в различные сроки. Ногти и волосы продолжают расти у покойников. Реснички, выстилающие гортань vi бронхи, продолжают мерцать спустя некоторое время после смерти. Мышцы живут еще некоторое время после того, как сердце остановилось. Сперва выходят из строя мускулы туловища и затылка, затем – «-рук и ног. Дольше всех сопротивляются смерти клетки гладкой мускулатуры, почечных канальцев и хрящей. Пожиратели микробов – фагоциты еще долго остаются на посту в окоченелом теле… Прекращение функций и клиническая смерть далеко не всегда совпадают. Действуя холодом на тело казненного, удавалось у мертвеца вызывать на коже «гусиную кожу»… Да, мертвые долго не умирают; когда труп опускают в могилу, многие его ткани не умерли и могли бы годами жить вне организма, в условиях лаборатории.

Я одолел свои и чужие сомнения, взял у трупа роговицу, выдержал ее трое суток на холоде и пересадил слепому. Мне сильно не повезло, под бельмом обнажился мертвый хрусталик. Операция осложнилась: не то кровь излилась в стекловидное тело, не то отслоилась сетчатка, – слепой не прозрел. Зато на вопрос, с которым я обратился к природе, последовал утвердительный ответ. Трупная роговая оболочка прижилась и осталась прозрачной. Время убедило меня, что такая роговица, выдержанная на холоде, скорей и лучше приживается, чем взятая из глаза живого.

Я мечтал уже о том, что смогу сохранить роговицу в состоянии анабиоза на грани жизни и смерти и возвращать ее к жизни во время операции, как американские фермеры оживляют божьих коровок, которых они держат в своих ледниках на случай появления вредителей.

Таков был итог: холод не только остановил умирание роговицы, но и повысил жизнестойкость ее. Какие силы определили этот процесс – на это я тогда не мог еще ответить. То, что я знал о влиянии холода на организм, было слишком элементарно. Мне было известно, что нет такой низкой температуры на земле, к которой жизнь не приспосабливалась бы. Некоторые бактерии не погибают при температуре ниже нуля. Рыбы оживают после того, как их замораживали до минус пятнадцати, лягушки – до минус двадцати восьми, а улитки – до минус ста двадцати градусов… Позже я узнал, что внезапное охлаждение роговицы вызывает у нее излучение коротких ультрафиолетовых лучей… Мне стало также известно, что картофель, хранимый при температуре, близкой к нулю, обнаруживает высокое содержание витамина. Это все, что я узнал из области, в которую невольно вступил.

Вы скажете, мой друг: «Довольно, спасибо, остальное мы читали в ваших статьях, слыхали не раз на докладах». Нет, уж вы извините, вам придется дослушать меня до конца. История охотно повествует о Наполеонах и умалчивает о тех, кому полководцы обязаны своей славой. Долг мой помнить о людях, без помощи которых я добился бы немногого, а возможно, и ничего. Трупные роговицы к нам в дверь не стучались, их надо было еще добывать. Ни один родственник не согласится оставить покойника без глаз. Официального разрешения нам долго не давали. Мои сотрудники – вы знаете и видели их, великое спасибо им за труды – собирали материал в больницах. То был нелегкий труд…

Я не единственный одержимый в нашей клинике, мои помощники такие же безудержные, как я. Люди с черствыми сердцами, уравновешенные, спокойные, не уживаются у нас. Мои ассистентки устремились за материалом в морг. Они понимали, что нам нужны позарез роговицы. И в полночь и до рассвета, в слякоть и мороз, – они по первому зову мчались туда. Служители знали моих помощниц и предупреждали их:

– Обязательно приезжайте.

Они находили ассистенток в концертном зале филармонии, уводили их из театра посреди действия. Это внимание досталось им не легко, долгое время служители морга принимали нас более чем недружелюбно.

– Опять будете у покойников глаза удалять, – ворчали они, неизменно припрятывая нужный нам труп.

Чтобы сделать служителей нашими друзьями, мы приглашали их в клинику, водили по палатам и показывали наших больных.

– Помните труп убитого электрическим током, – говорили мы им, – вы держали его для нас семь часов в леднике. Так вот, глаза того несчастного вернули этому мальчику зрение.

Все прозревшие обязаны были им своим счастьем, – что значило мое искусство окулиста без поддержки этих людей.

Они все более проникались к нам уважением, и когда мы однажды пригласили наиболее заслуженного из них, он явился в сюртуке и в манишке.

На долю ассистенток выпало немало скорбных минут. Не обходилось без истинно трагических сцен. Вот одна из них, не самая печальная.

На квартиру сотрудницы звонит из морга служитель – тот самый, который прибыл к нам в клинику в манишке и сюртуке.

– Приезжайте немедленно, – приглашает он ее.

Она переступила порог секционной и видит на столе труп молодой девушки. Сотрудница остановилась в грустном раздумье. Служитель угадал ее состояние и говорит:

– Ладно, не беспокойтесь, я сделаю.

Проходит некоторое время, и на прием к ассистентке приходит старушка. У нее сломались очки, и надо подобрать ей стекла.

– Позвольте вас, барышня, спросить, – вдруг обращается она, – вы только не сердитесь на глупую старуху…

Губы у нее задрожали, и она замолкла.

– Простите меня, – прошептала взволнованная женщина, – я через недельку к вам загляну, тогда и спрошу.

Она снова пришла и прямо спросила:

– Верно ли говорят, что профессор Филатов пересаживает глаза, взятые у мертвых?

Ассистентка насторожилась.

– У вас кто-нибудь болен?

– Нет, – просто ответила та.

– Профессор Филатов, – объяснила ей сотрудница, – пересаживает лишь небольшую часть роговицы.

– Только? – тяжело вздохнула она. – А глаза остаются на месте?

– Остаются, конечно, – солгала ассистентка.

Женщина вытерла слезы, но они продолжали бежать.

– Два месяца собиралась я об этом спросить. Все не решалась. Вы помните Галю, молоденькую девочку мою… Мне говорили, что глаза ее пересадили слепому… Мне и захотелось хоть на глазки ее посмотреть…

Да, любезный мой друг и критик, предсказания ваши оправдались. Ко мне действительно валом повалил народ. Слепцы заполонили Одессу. Они толпами бродили по улицам., и население прозвало их «филатовцами». В несколько лет мы оперировали тысячу глаз, проделали больше операций, чем их было сделано за сто двадцать лет во всем мире. Я не опасался теперь, что поток захлестнет нас, у нас было отныне роговиц вдоволь.

Мне приходят на память двое больных – два мальчика лет по пятнадцати. Одного звали Вовражко. Он явился к нам в клинику в неурочное время, когда прием давно окончился и врачи разошлись. Служитель не пропускал его в помещение. Мальчик прорвался, но был на лестнице остановлен уборщицей. Когда одна из ассистенток прибежала на шум, она увидела молодого буяна в больших сапогах и в низко надвинутой шапке. Левой рукой он неуклюже отбивался, а в правой крепко держал сундучок.

– Погодите, – вмешалась ассистентка. – Что случилось, в чем дело?

Мальчик поднял заплаканные глаза, и она увидела на них два бельма.

Его пропустили.

– Ты откуда приехал? – спросила она мальчика, когда он успокоился.

– Из Каменец-Подольска, – ответил он, – семь суток к вам добирался.

– Кто тебя сопровождал? Почему ты явился один?

– Я сам пробирался… И поездом и пешком приходилось.

– Как так один? Ведь ты ничего не видишь, – не верила она ему.

– Не вижу я, верно. Люди добрые в дороге помогли. Кто на подножку посадит, кто на буфер – так и доехал.

Мы его оперировали, и он за много лет впервые увидел свет.

Судьба второго ребенка была не менее грустной. Ассистентка случайно увидела его, когда он на улице пытался совершить карманную кражу. Было нечто такое в его неловких движениях, что та невольно остановилась. Она схватила его за руку и тут лишь заметила, что он слепой. Как мог он заниматься своим «ремеслом», было непостижимо.

– Кто твои родители? – спросила его сотрудница.

– Никого у меня нет, – бросил он злобно, пытаясь вырваться из ее рук.

– У кого ты живешь? – допрашивала она.

– Не ваше дело, – огрызнулся слепой, – где придется, там и живу.

– Пойдем со мной, я тебя излечу, и ты станешь зрячим.

Мальчик не верил, а ассистентка уговаривала его:

– Не упрямься, пойдем… Тебя еще можно спасти.

Мы оперировали его и вернули ему полностью зрение.

Вот вам, мой друг, наш итог. Вы не сбросите со счетов этих маленьких слепцов и не откажетесь признать заслуги тех, кому я обязан своим успехом.

С прозревшими слепцами, излеченными в клинике, мы годами не расставались, обе стороны не желали разлуки и даже боялись ее. У нас были основания дорожить теми, кому мы вернули свет. Мы учились на этих удачах, проверяли, насколько долговечны они, не мутнеют ли трансплантаты спустя год или два. Наконец, мы демонстрировали этих людей окулистам.

Нашлись люди, которые объявили наши успехи фантазией, не поверили даже фотографиям. Они вынудили меня собрать прежних больных и доставить их в Москву для демонстрации.

Вы поняли уже, мой друг, что у нас были основания держать прежних слепцов подолгу в Одессе. Они в свою очередь отказывались нас покидать. Вы спросите – почему? Извольте, скажу.

Надо вам знать, что, изведав радость прозрения, люди страшатся, как бы снова не нагрянула беда. Здесь, в Одессе, Филатов и клиника его – а кто их станет дома спасать? Так в короткое время у нас в общежитии набралось немало людей. Каждый желал устроиться в Одессе. Вот когда потрудились мои ассистентки. У мальчика Вовражко они обнаружили музыкальный талант и послали его в школу. Впоследствии из него вышел неплохой гармонист. Бывшего карманника они направили на завод. Он сделался мастером, женился и поныне бывает у нас. Прежних больных, нужных для клиники, мы положительно усыновляли. Так, молодого кузнеца, потерявшего правый глаз у горна, мы, после того как спасли ему левый, послали учиться и выбрали ему профессию, которая не угрожала бы его неполноценному зрению.

Вот и весь сказ, мой милый друг, суровый критик. Я сказал все, что думал, пожалуй, больше, чем вы хотели бы знать. Что же, простите старика за назойливость…

* * *

Это длинное письмо не было отправлено ни «милому другу», ни кому-нибудь другому. Оно не имело адресата, более того – не было даже написано. Так мысленно Филатов обращался к тем, кто отходил от него или давно с ним порвал. Доходил ли до них его зов? Говорят, что умирающий утрачивает вначале обоняние и вкус, затем способность узнавать окружающих и дольше всего сохраняет способность слышать…