"Великое противостояние" - читать интересную книгу автора (Кассиль Лев Абрамович)Глава 11 Свидание с УстейВ эти дни я часто вспоминала Расщепея. Мне захотелось побывать хотя бы там, где он жил, где мы с ним провели столько времени. И я решила во что бы то ни стало выбраться к Ирине Михайловне. Несколько раз я звонила на квартиру Расщепея, но мне или никто не отвечал, или Ариша, милая, добрая Ариша, говорила: «А ты бы, Симочка, съездила бы на дачу, в Кореваново. Ирина Михайловна сейчас в городе редко когда ночует. Поехала бы почаевничала на свежем воздухе. А то ведь, верно, намыкалась по подземельям-то да по метру разному…» Но выбраться мне в Кореваново было нелегко. Наконец все устроилось. По моей просьбе нас послали копать злосчастную картошку близ водохранилища, как раз в район Кореванова, где жила на даче Ирина Михайловна. День выдался знойный, несмотря на то что август был на исходе. Летала уже осенняя блестящая паутина, и казалось, что в воздухе пересекаются какие-то прозрачные, сверкающие на краю плоскости. Солнце нещадно жгло наши согнутые спины. Картошка всем нам до смерти надоела. И только один Игорь, умевший всякое дело облекать в какую-то необыкновенную форму, и тут ухитрялся развлекаться. Выкапывая картофелины, он располагал их возле себя каким-то узором или строил бастионы, а потом, когда на него никто не глядел, бомбил их крупным клубнем, тихонько урча под нос: «Бумм… Прямое попадание». Мы работали усердно. Я хотела скорей отправить ребят домой, чтобы успеть со станции добраться до дачи, в Кореваново. Настроение у меня было в этот день приподнятое. Пришло письмо от Амеда — он сообщал, что его зачислили добровольцем в кавалерию и он надеется, что я еще услышу о нем. А если путь на фронт будет проходить через Москву, он меня известит, и мы повидаемся. Амед, Амед, Амед Юсташев, милый, застенчивый паренек, длиннобровый и мечтательный! То задумчивый, то вспыльчивый, ни на кого из моих московских знакомых не похожий, совсем особенный. Он даже не знает, как много мне хочется сказать ему! Эх, если бы только удалось повидаться!.. А вдруг он уйдет на войну и его часть пойдет совсем на другой фронт? Я его не увижу до этого, а там, на фронте, — кто знает, что с ним может быть! Он отчаянный. Нет, лучше не надо, пусть уж сидит себе в Туркмении, объезжает горячих ахалтекинцев своих для нашей конницы. Тут же мне опять хотелось, чтобы Амед стал знаменитым героем, и я бы повела его по улицам Москвы, и все бы видели, что я иду рядом с ним, рядом с героем Амедом Юсташ-Бергеновым. Таково было его полное имя. Солнце уже стало садиться за лес. Потянуло прохладой. Приумолкли птицы. Громко кричала у леса, должно быть привязанная к колышку на пастбище, коза. Такой мирный простор окружал нас на этих полях, такой покой был во всем, что не верилось — неужели где-то есть война? Потом высоко над нами раздался ноющий звук мотора. Самолет летел на большой высоте, бояться нам его тут, в поле, было нечего. Где-то за лесом несколько раз для острастки ударила зенитка. Звук самолета стал удаляться. Но тут мои пионеры заметили, что какие-то белые бумажки роятся высоко над нами в голубом небе. Они кружились стайкой, разлетались в стороны. Ветер играл ими. Большая часть бумажек улетела за овраг, упала в лес, две из них, медленно кружась, падали на наше поле. Ребята сейчас же побежали туда. Игорек опередил всех и поймал листовку в руки, не дав ей сесть на землю. Он пробежал глазами то, что было написано на бумажке, нахмурился, посмотрел почему-то в сторону Изи Крука, весь покраснел и вдруг с ожесточением стал рвать бумажку. — Ты что? — спросила я его, подбежав к нему. — Ничего, — бормотал он, все еще красный, сжимая бумажку в комок. — Глупости там всякие написаны. Просто читать противно! Ребята недоумевающе глядели на него: — А что это такое было? — Ну лозунги всякие ихние… Непонятно вам? Это немцы бросают. Воззвания свои фашистские. Листовки, что ли… Даже читать совестно. Слова такие… Тьфу! Проводив ребят на станцию, усадив их в поезд и передав на попечение одной нашей старшекласснице, я отправилась в Кореваново. Дорога шла по ту сторону оврага; я нашла там еще одну листовку, сброшенную немецким самолетом. Я подняла бумажку и прочла. Это было обращение гитлеровского командования к москвичам. Фашисты сообщали, что они скоро придут в Москву, и предупреждали, что всякое сопротивление бесполезно. И тут же они объясняли, что вообще воевать русскому народу с немцами не из-за чего. Получалось так, что все дело тут лишь во всяких других иноверцах, из-за которых приходится страдать москвичам. А Гитлер русских людей обожает так, что прямо сил нет! И слова-то показались мне смешными, неуклюжими — «иноверцы»… Так вот с чем они хотят прийти к нам, вот на что они рассчитывают! Надеются, что мы окажемся друг для друга иноверцами. Вот что они хотят посеять на нашей земле, рассыпая бомбы и листовки над городами нашими, пытаясь отравить клеветой источники нашей дружбы! Значит, с Изей и Соней мне уже тогда не дружить, что ли? Что же, тогда и Амед будет мне иноверцем? Я так рассердилась, что разорвала листовку в клочья, скомкала их, бросила на землю и даже вдавила бумажки поглубже каблуком. Я словно коснулась какой-то липкой грязи. Хотелось вытереть руки… Деревня Кореваново принадлежала когда-то тому самому помещику Кореванову, чьей крепостной была Устя Бирюкова, которую я изображала в фильме Расщепея. В полузаглохшем парке сохранилась старинная усадьба; наполовину она была превращена в музей, а в жилой части старого дома с белыми колоннами, на антресолях, жил директор музея Вячеслав Андреевич Иртеньев, потомок генерала Иртеньева, прославившегося в Бородинском сражении. Иртеньев был консультантом Расщепея при съемках фильма, так как сам раньше занимался военной историей, служил кавалергардом. После Октябрьской революции он преподавал в Военной академии, был страстный охотник, написал книгу воспоминаний. Расщепей любил эту книгу и говорил, что бекасы и вальдшнепы описаны в ней куда привлекательней, чем министры, царедворцы и дипломаты. Теперь Иртеньев жил в Кореванове. Здесь он продолжал писать воспоминания, диктуя их своей жене, Анастасии Илларионовне. Расщепей часто гостил у Иртеньева, а летом жил здесь на даче. Не раз привозил он сюда и меня. Иртеньев немало помог мне, когда я снималась. Он обучал меня хорошим манерам, помогал правильно держаться на лошади, рассказывал разные удивительные случаи из истории. А знал он их пропасть. Несмотря на свои восемьдесят с лишним лет, он отлично сохранился: огромный старик, ростом без малого двух метров, он не утратил еще своей гвардейской выправки, с каким-то особым изяществом носил кавалерийскую фуражку, высокие сапоги старого образца, ходил прямо, слегка приподняв плечи, без палки, только чуточку подрагивая в ногах, когда ступал. Он часто бывал у нас в Доме пионеров, где его избрали почетным председателем клуба юных историков. Пионеры любили этого огромного и статного старика, шумного, громогласного. У него была странная манера разговаривать, подталкивая при этом собеседника локтем: «Гм? Юные пионеры?.. Честь имею… А? Что? Хо-хо! Милости прошу!..» И так, шумя, похохатывая, слегка ширяя локтем, задавая тысячи односложных вопросов и не всегда дожидаясь ответа, он разговаривал с нами. В то же время говорил он с ребятами всегда очень уважительно. И хотя приходилось ему глядеть на нас всех сверху вниз, с высоты своего огромного роста, а мы должны были задирать головы, держался он так вежливо и заинтересованно, что мы никогда не чувствовали его превосходства. Если кто-нибудь из нас опаздывал на занятия кружка, он вынимал из маленького кармашка большие золотые фамильные часы, открывал их, внимательно смотрел на циферблат, потом переводил горестный взгляд на вошедшего, который уже сгорал от конфуза, и, выразительно щелкнув крышкой часов, молча клал их обратно. Сам же он никогда не опаздывал. «Аккуратность — вежливость королей, — говаривал он, первый придя на занятия, — но не мешает перенять ее, гм, и молодым революционерам. Что? Гм!.. А? Хо-хо!..» Вячеслава Андреевича Иртеньева я застала на крылечке террасы. Он предавался какому-то странному занятию, в котором участвовал маленький, деревенского вида мальчуган лет шести. Мальчуган, отойдя немного поодаль, бросал под ноги Иртеньева на крыльцо террасы большие деревянные кегли, а Вячеслав Андреевич гонялся за ними и хватал старомодными каминными щипцами, после чего швырял пойманную кеглю в стоявшую возле террасы бочку с водой. Заметив меня, он сразу приосанился, поправил усы, одернул пижаму. А малыш убежал, закинув голову, выпятив живот, топоча пятками и выворачивая ими пыль, как бегают все деревенские ребята, воображая себя конями. — Гм!.. Что? А? Виноват… — Иртеньев застегнул воротник пижамы, пробежал пальцами по ее пуговицам, проверяя их. — Виноват… Что? Вы к кому? — Здравствуйте, Вячеслав Андреевич! — крикнула я. — А? Что? Хо-хо!.. Товарищ Серафима?.. Здравствуйте, дорогая, здравствуйте, моя милая. Милости прошу. Гм, что?.. Чем обязан? Забыли, запамятовали совсем! Анастасьюшка! — крикнул он в окно, обернувшись. — Посмотри, кто к нам приехал. А? Что? Замечательно, замечательно! Сама товарищ Серафима снизошла и навестила. Так сказать, шестикрылая Серафима на перепутье к нам явилась. Что? Гм! Хо-хо! Прошу вас. Из окна высунулась полная, круглолицая Анастасия Илларионовна. — Симочка, душенька, дитя мое, милая девочка, навестила, какая прелесть! — заговорила она. — Я с этим проклятым затемнением вожусь. Опять сегодня этот наш негодяй, эта погибель моя, Марсик, изверг рода кошачьего, изодрал всю штору… Я вот сейчас тебе, у-у, негодный зверюга! Вон сидит, облизывается. Огромный черный кот Марсик, усатый, как гусар, сидел в другом окне и нежился на вечернем солнышке. Услышав свое имя, он лениво посмотрел на хозяйку, потянулся и недовольно спрыгнул с окна, словно хотел этим сказать: «Опять про то же! Ну вас тут всех с вашими шторами…» — Ты только посмотри, как она выросла, какая красавица стала! Ты посмотри, Вячеслав, как она похорошела! Бьютифул, бьютифул! — быстро проговорила Анастасия Илларионовна по-английски. — Не правда ли? Жалко только, нос у вас, прелесть моя, немножко лупится. Но я вам дам крем, вы втирайте его утром и вечером. Я научу как… Смотри, а веснушки у нее совершенно прошли… Тут мне вдруг стало очень смешно. Я подумала, как я буду втирать крем, перед тем как копать картошку, утром или вечером, когда надо лезть на крышу по тревоге. Нос-то у меня правда очень обгорел, и это меня весьма опечалило, да и веснушки понемножку вылезали на свое место, хотя я их в начале лета старательно выводила. Иртеньев повел меня на террасу. Высоченный, тяжеловесный, он шел, грациозно изогнувшись в мою сторону, ведя меня под руку, беспрерывно задавая самые разнообразные вопросы и не давая толком ответить на каждый из них. Наконец мне удалось спросить его: — А Ирина Михайловна где? — Ирина Михайловна, деточка, в Москве. Сегодня она как раз ночует в городе. Что? Гм! Она ведь художница немного, теперь работает по маскировке. Необычайно изобретательна. Идемте, я вам покажу некоторые макеты. Он провел меня внутрь дома и показал макеты многих знакомых московских зданий. Вот маленькая модель станции МОГЭС, хитро укрытая зеленью, вот крохотный, причудливо разрисованный Большой театр. На пятигранном макете Театра Красной Армии прилепилась церквушка, на стенах были вычерчены овраги, дома, деревья… Проходя обратно с Иртеньевым через большую залу, я увидела на стене портрет в тяжелой золотой раме. На нем была изображена Устя-партизанка, та самая Устя, за которую я прожила ее вторую жизнь на экране. Я невольно остановилась. Давно уж я не видела этого портрета, который разыскал где-то Расщепей. По этому портрету да еще по одной старинной гравюре и лубочной картинке, найденной Расщепеем в каком-то архиве, меня гримировали. А потом Расщепей отдал портрет Усти Бирюковой в музей «Кореваново». В зале было прохладно и тихо, блестел паркет, потрескивавший под нашими ногами. Подсвечники на люстрах были закутаны белой марлей. Мебель стояла в чехлах. А со стены из золотой рамы смотрела на меня Устя, безбровая девочка с печальным, но открытым взглядом и золотистыми веснушками на упрямо вздернутом носу. На ней был оранжевый тулупчик, платок укутывал ее волосы. На заднем фоне картины были изображены снежные равнины, разбитые артиллерийские повозки, туча воронья над трупами французов, полузасыпанных снегом. Под портретом была дощечка с надписью: «Юная партизанка Отечественной войны 1812 года Устинья Бирюкова, из крепостных помещика Кореванова. Свидетельница великого пожара Москвы. Участвовала в рейдах отряда Дениса Давыдова. Работы неизвестного художника». — Поразительное сходство! — проговорил Иртеньев, отошел к окну, приподнял штору, чтобы в зале стало светлее, вернулся к картине и долго стоял, переводя взор с меня на портрет и обратно. — И вы знаете, сейчас сходство стало еще яснее. Настасьюшка, иди сюда, ты только взгляни! Это феноменально! А мне стало грустно. Ну хорошо, похожа. Но вот она участвовала в боях, слышала свист пуль над своей головой, скакала на коне, завоевала славу и бессмертие, а я… За чаем Иртеньевы уговаривали меня пожить денек у них, отдохнуть от московских тревог. Ирина Михайловна должна была вернуться назавтра к вечеру. Но мне и так было не по себе при мысли, что я оставила в Москве своих пионеров. Как они там без меня перенесут ночную тревогу! Я объяснила, что мне надо скорей возвращаться в Москву, рассказала о наших делах на крыше. Иртеньев слушал меня, уже не перебивая. — А? Настасьюшка! Слышишь? Ах, молодцы, какие молодцы! Это тебе не мой кегельбан, понимаешь? На крыше. Руками. Под огнем… Симочка, вы героиня… Одну минуту… Он поспешно встал, вышел в другую комнату. — Деточка, вы действительно героиня, — проговорила Анастасия Илларионовна и поцеловала меня в лоб. — Но вы больше не рассказывайте Вячеславу Андреевичу, это его расстраивает. Вы знаете, как он переживает, что стал уже стар и не может идти на фронт! Ну куда же, в самом деле, ему!.. А все хорохорится… Возвратился Иртеньев. Он торжественно подошел ко мне. В руке у него была маленькая шкатулочка, обитая потертым лазоревым бархатом. Он открыл застежку, и я увидела внутри белую медаль, покоившуюся на голубой подушке. — Это что? — Это одна из медалей, которую получил мой прадед. Дарю ее вам. Что? Гм! Хо-хо! А? Ну, прошу не ломаться! — Он толкнул меня локтем. — А? Гм! Как потомок защитника Москвы, от имени славного предка на память. Берегите Москву… Он выпрямился во весь свой исполинский рост, щелкнул каблуками и вложил мне в руку шкатулку. За лесом, на близком шлюзе, у водохранилища, коротко взвыла сирена. И сейчас же в той стороне, где была Москва, заплясали в синеющем небе частые звездочки зенитных разрывов. — Вячеслав… — нерешительно начала Анастасия Илларионовна, спокойно собирая посуду со стола. — Может быть, пойдешь в укрытие? Чувствовалось, что она говорит это больше по привычке и сама не думает, будто действительно Иртеньев послушает ее. — Милочка, Настасьюшка, — сказал Иртеньев, — будь разнообразнее — ведь каждый вечер одно и то же. Ты же отлично знаешь, что весь этот бомбей меня лично, то есть в смысле личной опасности, абсолютно не волнует. Но вот тебе я рекомендовал бы спуститься в щель. — Тебе тоже не мешало бы быть разнообразнее, — засмеялась Анастасия Илларионовна и подошла к мужу. Он обнял ее своей большой рукой с длинными красивыми пальцами. Потом посмотрел на меня: — Вот вас я бы, сударынька, пригласил проследовать, куда полагается по правилам ПВО. Во всяком случае, в Москву вам ехать уже нечего — из вокзала не выпустят. Ведь вы ж не на своем, так сказать, объекте. Извольте подчиняться общему распорядку. Что? Гм! Да! Хо-хо! А уж мы с Анастасией Илларионовной давно решили… Мы вместе. Нам уж глупо расставаться… Верно, Настенька? И, низко наклонившись, он поцеловал пухлую руку Анастасии Илларионовны, а она задержала его руку. Но, конечно, я не спустилась в укрытие, вырытое под деревьями в старом парке, хотя Иртеньев убеждал меня, что там все оборудовано чрезвычайно комфортабельно. Далеко над Москвой небо вздрагивало от малиновых сполохов. Ветер доносил оттуда еле слышное погромыхивание. Над Москвой шел воздушный бой. Москва защищалась. И сердце мое рвалось от тревоги. Я чувствовала себя отступницей. Как я могла хотя бы на одну ночь бросить город и моих пионеров!.. Потом наступило затишье. Отбоя еще не дали. Где-то, очевидно, гуляли в небе немецкие самолеты, и защитники столицы были настороже. Уже привыкшая к тревогам, уставшая за день от хлопот, Анастасия Илларионовна пошла спать. А мы с Иртеньевым еще немножко посидели, а потом он сказал: — Ну вы идите спать, Симочка. Вам уже постелено. Идите, вам надо отдохнуть, а я тут посижу подежурю. Доброй ночи! Рано утром я уехала в Москву. Тяжелое беспокойство томило меня. Как там Москва пережила эту ночь без меня? Люди у билетной кассы на станции говорили, что налет в эту ночь был особенно жесток. На перроне станции я увидела Жмырева и поспешила в вагон подошедшего поезда. Жмырев тащил два молочных бидона и внимательно оглядывал поезд, кого-то выискивая. Увидев меня в окне вагона, он сейчас же побежал садиться. Через минуту, разместив бидоны на полке, он уже пристроился возле меня на вагонной скамье. Он сидел боком, повернувшись ко мне, заведя вперед одно плечо и накинув на него пиджак. По мясистому его лицу разливалось выражение неподдельного удовольствия. — А я, понимаешь, вчера ваших этих халдеев в Москве на вокзале видел. Они мне и говорят, что ты тут, в Кореванове, осталась, а завтра утром приедешь Ну, думаю, дай провожу. Второй уже поезд караулю. Ну, как вы там без меня на крыше справляетесь? — Без тебя! — сказала я насмешливо. — Скажи пожалуйста, защитник! Чересчур ты, Жмырев, много хвастаешь: «Я! Меня! Мне! Без меня!» — А кто вам зажигалку с крыши сбросил? Кто? Обязан я был? А видала, как действовал? — Да, ты любишь перед людьми показаться. — Ну, это зависит — перед какими людьми. Может быть, не перед всеми, а перед некоторыми только. — Жмырев посмотрел на меня, подмигнул, сбил свою кепочку на затылок и придвинулся поближе. — Симочка, почему ты такая гордая? Никогда со мной гулять не пойдешь. Я с вашего двора всех девушек в кино уже водил. А ты ни в какую. Ведь это даже некрасиво получается — такой уж чересчур очень гордой быть. Сейчас должны быть все вместе, как говорится — сплоченность. Газеты читаешь? — Ой, Жмырев, ты бы уж лучше не агитировал! Уж кто бы, да не ты! Так это у тебя получается, что слушать тошно. — С какой это стати агитировать?.. Ты и так у нас ученая. Он придвинулся еще ближе, отгородил меня от всех пиджаком, свисавшим с плеча. Я молча встала и отсела от него на противоположную скамью. Он пожал плечами, подхватил сползший пиджак. — Выходит, гордишься? — проговорил он. Я молчала, глядя в окно вагона, за которым уже проносились пригороды Москвы. Над ними висел еще не расползшийся дым. В окно пахнуло гарью. Значит, опять были пожары этой ночью в Москве. Опять немец жег наши дома. Скорей бы уж приехать, узнать, что там было этой ночью! — Слушай, Сима… — услышала я над самым ухом и оглянулась. Жмырев уже сидел на моей скамье, заискивающе улыбаясь. — Ты напрасно, Симочка, меня за такого считаешь. Я ведь к тебе с открытой душой. Честное даю слово. А ты ко мне все без доверия. А стала бы с доверием, так я бы тебе многое порассказал. Ты своим халдеям-то не особо доверяйся. Это, знаешь, народ такой… — Я без тебя знаю, какой народ. Тебе и не снилось быть таким, Жмырев. — О-о! А я, возможно, такие сны и видеть не желаю. У меня, может быть, сны совсем про другое, про некоторых таких чересчур гордых, что и людям не доверяют… Зря, зря ты, Симочка, так… А то, может быть, сходим сегодня на круг потанцевать? Ваши все девушки собираются. Айда! Хватит тебе со своими халдеями! Я повернулась к Жмыреву: — Слушай, Жмырев, брось ты эти намеки! Если знаешь что-нибудь, так скажи, а нет — так молчи. — У-у, мало ли что я знаю! Я, может быть, такое знаю, чего вы друг про друга не знаете. Может быть, я знаю, кто на ваш остров наведывался. — Василий, если ты знаешь, ты обязан сказать! — Чем это я обязан и кому? Я вам присяги не давал. Пойдем сегодня потанцуем, может быть, чего-нибудь и скажу. А сейчас настроения у меня нет. — Брось ты, Жмырев, попусту заманивать! Я не маленькая. Ничего ты не знаешь. Я уж вижу. — Ну, коли видишь, так чего спрашиваешь? И Жмырев полез на скамью, чтобы достать с верхней полки бидоны. В вагоне стало темно — поезд вошел под перекрытие вокзала. В окна ворвался гулкий шум перрона. |
||
|