"Так и было" - читать интересную книгу автора (Кодочигов Павел Ефимович)Кодочигов Павел Ефимович Так и было Аннотация издательства: Новая книга свердловского прозаика построена на реальных событиях, в ней сохранены подлинные имена и фамилии. Только безоглядная вера в победу помогает четырнадцатилетнему Гришке Иванову и другим героям книги стойко выдержать все испытания в смертельной схватке с врагом. 4. Если бы прошли мимо...Недалеко от стены Тригорского монастыря, неистово стреляя головешками, горел дом. И дальше что-то горело, часто рвались снаряды и мины, а когда монастыря достигла передовая часть, стали рваться фугасы. Приготовившаяся к броску рота лежала на небольшом пригорке и вздрагивала вместе со взрывами. После одного особенно сильного, перекрывшего своим грохотом все звуки боя, в небо взлетела телега. — Бачишь? — прорвался до Иванова голос Карпенко. — Шмякнется на нас, так мокрэнько будэ. Гришка «бачил» и тоже боялся, как бы телега не упала на них, но, замерев на миг в высшей точке, она понеслась к земле как-то наискось, упала позади роты и рассыпалась на мелкие кусочки. Высокий, с густыми черными бровями, горбатеньким носом и светло-карими глазами, Карпенко прибыл во взвод с первым пополнением после ЧП на учениях, сразу потянулся к единственному старожилу взвода, и ему первому Иванов рассказал о нелепой гибели Лешки Ерохина. С этого дня они держались вместе и особенно подружились после того, как Карпенко «побывал на том свете». Неожиданный артналет застал их в одной ячейке. Из-за ее малости сидели колени в колени. Рядом рванул снаряд. Оба пригнули головы, по спинам ударили комья земли. Открыв глаза, Иванов увидел бледнехонького, в гроб краше кладут, Карпенко, услышал его заикающийся голос: «Я ще живый, чи вже мэртвый?» Другая бы обстановка, можно и посмеяться над таким вопросом, но Карпенко спрашивал на полном серьезе, и он так же ответил: «Живой, раз спрашиваешь». — «А мини кажется, що я вже мэртвый. У голови одын гул стоит». Гришка взглянул на Карпенко внимательнее и сказал: «Сними каску и посмотри, какую вмятину тебе осколок сделал». Квадратный, с зазубренными краями осколок лежал у ног. Он потянулся, чтобы поднять и показать Карпенко, но отдернул руку — осколок был горячий. Юмор этой сценки дошел до них позднее, и они не раз спрашивали друг друга: «Я ще живый, чи вже мэртвый?» Глядя на них, и другие солдаты стали так шутить. Вырвавшиеся с перепугу слова Карпенко стали чуть ли не поговоркой. В монастыре рванул новый фугас. Карпенко поднял глаза на небо, усмехнулся: — Кончились у фрицев телеги. Рота пошла, побежала к монастырю. Там продолжали рваться фугасы. Саперы вытаскивали ящики со взрывчаткой из могилы Пушкина. Постояли у нее, радуясь, что поспели вовремя, не дали фашистам взорвать могилу поэта, удивляясь задуманному и едва не сотворенному варварству. Дальше пошли с надеждой в Михайловском побывать, пушкинскую усадьбу, если цела осталась, посмотреть, но пришлось шагать в другую сторону. Пристанищем на ночь стал какой-то разрушенный кирпичный заводик, и только здесь, укрывшись за грудой битого кирпича, Гришка сумел, не торопясь, прочитать письмо отца, которое получил еще утром, когда лежал перед атакой у стен монастыря. За день доставал его не однажды, но пробежать до конца так и не сумел — то одно мешало, то другое. «Помню наше расставанье, — писал отец, — как ты провожал меня, что я тебе говорил. С этим и до Парфино дошел. Оттуда нас в Рыбинск погнали, от него — к Москве. Здесь объявили, что мой год непризывной. Я аж крякнул — в Парфино надо было об этом думать, а то вон когда хватились. Вы уже под немцем были, мне и деваться некуда. Побежал по начальству проситься, чтобы в армии оставили. Первый бой под Москвой принял. От нее в декабре в наступление пошли, а теперь давно уж на юге воюю. Повидать и пережить за это время пришлось многое. Всего не опишешь, а вот на реке Миус в такую бомбежку попал, что не пойму, как живой остался. От восхода до заката солнца он нас бомбил, всю землю вокруг несколько раз перевернул. Я лежал в воронке и молился вроде матери...» Подошел Карпенко: — Все читаешь? — Да только присел. — Що батька пишэ? — Жив, здоров, ни разу не ранен, понимаешь? Карпенко кивнул головой и вздохнул: — А мий у сорок першему роци сгинул. Знал бы ты, який у меня батька гарный был. Помолчали. Карпенко хотел уйти, чтобы не мешать. Гришка удержал его: — Хочешь послушать? Прочитали письмо вместе. Опять недолго помолчали, потом Карпенко начал рассказывать о своем отце, о том, как жили до войны. Иванов не перебивал. Раньше он украинский говор и песни слышал лишь по радио, а в армии украинцев было много, и он с удовольствием слушал их разговоры, сам стал употреблять кое-какие украинские словечки и обороты, даже некоторые песни выучил. И как не выучишь, если украинцы их и под пулями и под снарядами петь готовы. Всегда найдется запевала, за ним вступят вторые голоса, там, глядишь, и подголоски подтянут. Так и в этот вечер получилось. Стоило старшине Фесенко начать «Галю», как песня окрепла и понеслась над притихшей на ночь землей: Дальше еще крепче рванули и не услышали выстрелов пушек, воя приближающихся снарядов. Спугнули певцов только разрывы и голос командира роты: — Фесенко, Науменко, Карпенко, опять начали? А ты, Иванов, тоже в хохлы записался? Прекратить немедленно! А чего прекращать? И так все прекратилось — испортил немец песню. Дождались последних разрывов и стали спать укладываться. Утром в роту привезли никем не виданные индивидуальные понтоны. Сказали, что на них надо форсировать реку Великую. Старички от такого известия носы повесили, а молодые развеселились. Им что — у них ни кола ни двора и детишек нема. Сами еще несмышленые. День обещал быть жарким, им поплавать захотелось. Быстро расхватали понтоны, стали их надувать. — На таком и Днипр переплыть можно! — восторгался Карпенко. — Да ну? Редкая птица долетит до середины Днепра, где уж переплыть его? — подначил Иванов. — Хволынку прибавил Гоголь, но широк наш Днипр! Великая против него — ручеек маненький! Слухай, на понтоне и плыть и стрелять можно! Гарна штука! — Переплывешь, если фриц в нем дырку не сделает. — Вин швидче мини дирку зробэ — понтон у води будэ, — отшутился Карпенко. — Устами хлопчика истина мовит, — хмуро изрек прислушивавшийся к этому разговору старшина Фесенко. Эти слова были услышаны, и молодые примолкли. Если вчера немец из-за песни столько снарядов положил, то сегодня уж скупиться не станет, и пулеметами у него река наверняка надежно прикрыта. Придется ли сушить одежду, один бог знает. Так бы все и получилось, если бы начальство не догадалось провести разведку боем. Поднялся один взвод, побежал к реке. Немцы встретили его огнем и — что такое? Пушки еще молчат, а на берегу взрыв — и на глазах сотен людей исчезает человек. Бежал и исчез. Совсем. Один воздух на том месте. — Граната противотанковая, должно, на поясе была, в нее пуля попала, — высказал предположение старшина. Согласились — такое не часто, но случается. Пулеметные очереди перебивали друг друга, поднимались первые фонтаны от разрывов мин и снарядов. По неслышимой на этом берегу команде они вдруг прекратились, а потом Иванову показалось, что река вздыбилась, выгнула спину, поднялась в воздух. Это продолжалось недолго, может быть, минуту-другую, а когда наступила тишина и река успокоилась, течение уносило вдаль на понтонах несколько трупов. Под остальными понтоны были пробиты, и вода поглотила их. Вражеский берег замолчал, и стало слышно, как тяжело дышит Карпенко. Его плечи и руки мелко вздрагивали, и думал он, наверное, о том же, о чем Иванов: вот-вот раздастся команда, надо будет вставать, бежать к реке и немцы сделают с ними то же, что сделали с посланным в разведку взводом. В ожидании этой команды полк пролежал на берегу часа два, потом роты получили приказ отойти и сдать понтоны. Он был выполнен с великим удовольствием. Ночью дивизию отвели в тыл и развернули фронтом на юг. Проклиная немцев, войну и нещадно палящее солнце, рота тащилась по дороге и почти прошла стоящую в полукилометре от нее деревню, как из нее ударил пулемет. Пришлось залечь. Капитан Малышкин поднес бинокль к глазам и стал думать: небольшой заслон хочет задержать роту или кто посерьезнее окопался? Если заслон, то пусть его выбивает тот, кто позади, а если немцев много, то придется задержаться. Почти пропустили и вдруг обстреляли. Заманивают, что ли? Пока раздумывал и разглядывал деревню, пути подхода к ней и отхода немцев, пулемет замолчал. Плюнуть на него и идти, куда приказано? Нет, надо прощупать. Нехотя скомандовал: — Первый взвод, вперед! Первый взвод тоже нехотя поднялся и тут же лег под прицельным огнем уже трех пулеметов. Может, и еще есть, но в запасе держат? Капитан Малышкин чертыхнулся: первый батальон прошел и по нему не стреляли. Выходит, позже появились, возможно, сосредоточиваются, чтобы перерезать дорогу? Надо вышибать, а поле ровненькое, без воронок, кустики только перед самой деревней. Овраг там, ручей, река? Развернул карту — овраг. — Рота, короткими перебежками, по-одному, вперед! Команда ясная, как дважды два четыре. В последние дни столько раз ее приходилось выполнять, чуть не перед каждой деревней. Расползлись по канаве подальше друг от друга, каждый наметил себе путь, и пошли на сближение. Дело привычное, надоевшее и негероическое. Вздымают пули близко пыль — лежи и не шевелись. Перенес пулеметчик огонь в другое место — вскакивай и несись. Стала очередь снова приближаться, падай, быстрее отползай в сторону и затаись до лучших времен. Все шло ладно. Как ни ярились немецкие МГ, никого подбить не могли. Один пулемет даже поперхнулся и умолк. Долгонько так его не слышно было. Еще немного, и предпоследний бросок к деревне можно делать. Сделали и оказались на краю оврага. Деревня какая-то круглая, разбросанная. Большинство домов из кирпича сложены, немцы за их стенами прячутся, а тут лежи себе, фиговыми кустиками прикрывшись. Положение хуже губернаторского, как любил говорить Малышкин: и вперед не сунешься, и отходить не дело. Роту вроде и на самом деле заманили, положили в самой близости от пулеметов, и оказалась она как бы в ловушке. Так думал капитан, чувствуя, что не найдет силы послать солдат под губительный огонь трех пулеметов, и хваля себя за то, что отправил донесение комбату, сообщил о своей задержке и можно надеяться на помощь. Но когда? Солдаты свое положение тоже правильно оценивали и вгрызались в землю старательно, словно намеревались оставаться на краю оврага до ночи. Так и думали, а получилось по-другому. Сквозь автоматную трескотню и пулеметные очереди стали прорываться суматошные женские голоса, плач детей, какие-то стуки, будто кто начал строительство и забивал гвозди. Вслед за этим наступила недолгая тишина, потом, почти одновременно, вспыхнули два дома, и сразу донеслись такие душераздирающие крики, что солдатам стало не по себе. Неужели согнали в дома и подожгли? Да нет, наверно, просто угоняют. Дома могли случайно загореться. Так утешали себя солдаты, не сводя глаз с деревни. И вдруг оттуда, совершенно отчетливо: — По-мо-ги-те-е! Что же вы, за-щит-нич-ки-и! Подать команду Малышкин не успел. Словно рык грозного зверя пронесся по оврагу. Рота выплеснулась из еще неоконченных ячеек, молча — не расцепить стиснутые в ярости зубы — скатилась в овраг, через мгновенье показалась на другой его стороне и устремилась к домам. Страшный, все сокрушающий на своем пути бросок ради спасения людей обогнал двух факельщиков с ранцами за плечами и зажженными горелками в руках. С треском крушились доски, которыми были забиты окна и двери горящих домов. С криками, слезами, не веря в избавление от смерти, выпрыгивали, вываливались, выползали из домов обреченные на мучительную смерть старики, женщины, дети. Факельщики жались к стене дома, словно пытались вдавиться в нее и исчезнуть. Иванов увидел это краешком глаза и, не раздумывая, еще не зная, что он готов сделать, повернул к ним. — Стой! — раздался над ухом властный голос. — Прими пулемет. Поднял глаза — перед ним стоял Малышкин. У крыльца, сжимая руками грудь, лежал раненый пулеметчик и хрипел: — Диски заряди — все расстрелял. И бей их, гадов! — Перевязать вас? — Без тебя перевяжут. Диски заряжай, говорю! Факельщиков плотной стеной окружили вызволенные из огня люди. Солдаты еле сдерживали их. — Попался, душегуб проклятый! Я тебе говорила, я тебе говорила, что отольются наши слезы! — Убивцы! Убивцы! — кричала какая-то старуха. — Товарищ капитан, с поджигателями-то что делать? Расстрелять их к чертовой матери, чтобы не возиться, — завидев Малышкина, закричал сержант. — Расстрелять? — взвился над толпой пронзительный женский голос. — В огонь их вместо нас. В огонь! — В огонь! — В огонь! — дружно прокричали женщины. Растрепанная, с выбившимися из-под платка седыми волосами старуха заступила Малышкину дорогу, начала ему что-то говорить, не выпуская рукав капитана из своих рук. Еще несколько женщин плотно обступили командира роты, а люди тем временем привели приговор в исполнение. Дикий крик факельщиков раздался над округой и стих. Шумело пламя, трещали горящие бревна, лопались стекла. Два взрыва прогремели в доме. Наверно, взорвались огнеметные ранцы или гранаты в карманах поджигателей. Засвистевшие над головами пули напомнили о сбежавших фашистах — они добрались до ближайшего леса и открыли огонь по деревне. Иванов добежал до крайнего дома, залег у угла. Дал наугад очередь. По дому тут же застучали пули: тюк, тюк, тюк. Рядом упал старшина: — Откуда бьют? — Да и сам не пойму. Только стрельнул, сразу засекли. — Дай-ка еще очередь, я понаблюдаю. Он начал очередь слева. Не торопясь, повел по ближним кустам — где, как не здесь, прятаться фашистским пулеметчикам. — Подожди! — схватил за плечо старшина. — Что это? — Где? — Да слушай же. Слушай! Сквозь шум вновь начавшегося боя Иванов уловил не то стон, не то вой. Или плач? Когда сестренки хотят зареветь, но боятся это сделать, вот так же словно бы давятся. Непонятные звуки доносились из горящего дома, мимо которого они пробежали, не думая, что в нем могли быть люди. Бросились назад. Подвернувшимся под руки колом старшина сбил доски у одного окна, распахнул ставни и едва успел отскочить от выбитой изнутри рамы. Из окна вырвался дым и многоголосый отчаянный крик. Кашляя, задыхаясь, через подоконник вываливались наружу подталкиваемые матерями ребятишки. На мгновение возник затор — несколько женщин застряли в узком проеме, — но одну из них кто-то рванул назад, и стали они выпрыгивать, не мешая друг другу, черные, растрепанные, полуобезумевшие, и все шептали, кричали, выдыхали всего лишь одно слово: — Родненькие! — Родненькие! — Родненькие! Немецкий пулеметчик без устали бил по дому. Женщины сразу падали и расползались кто куда. Укрылись от его огня и старшина с Ивановым. Пожар набирал силу. — Вот черт — и сюда долетает! — старшина пнул пучок горевшей соломы и вздрогнул — тяжело ухнув, подняв в небо тысячи искр, в доме обрушился потолок. Огонь на время поутих, потом с новой силой взметнулся вверх. Гул пламени, треск горящего дерева глушили звуки боя. И голос старшины был едва слышен: — Слышал, що загоняют у хаты, клуни и сжигают, но не верил, а зараз, зараз... я их так битимо буду, я их руками, зубами! — старшина свертывал цигарку, руки его дрожали, и почему-то сильно дергалась левая бровь. Он успел затянуться всего три-четыре раза, и донеслась команда: — Вперед, орлы, вперед! — кричал командир роты. Старшина выругался, сунул цигарку в рот и пошел, не пригибаясь и не кланяясь пулям. Подражая ему, не клонил головы и Иванов. Так и шли, пока их не обложил, как следует, Малышкин: — Вам что, жить надоело, ухари-купцы мне нашлись, так и этак! |
|
|