"Чайка" - читать интересную книгу автора (Бирюков Николай Зотович)Глава втораяБыло уже за полночь, когда провожаемый колхозниками Зимин вышел из избы-читальни. Он предложил Кате подвезти ее домой на своей машине и, довольный, смотрел, как она порывалась выбраться из толпы и не могла: то один, то другой задерживал ее каким-либо вопросом. Веселая, забралась она в машину и, помахав колхозникам рукой, с удовольствием привалилась к спинке сиденья. Машина на полном ходу вылетела из села, Впереди темной стеной стоял лес. — Уважает тебя народ — это хорошо! — тепло сказал Зимин. Катя вскинула на него глаза. — Скажи, товарищ секретарь, а правда, что ты в подпольщиках был и в ссылке, а в гражданскую — у Буденного комиссаром полка? — Откуда ты знаешь? — Слышала. Я потому к тебе и пошла. Подумала: «Раз старый большевик — не откажет…» — Она помолчала. — Ты вот расспрашивал, как дела идут в избе-читальне… Теперь сам видел: пришел народ доклад послушать, а все не вместились. Разве это дело? — Да, тесновато. — Не тесновато, а дышать нечем. В городах вон какие клубы, а деревня, думают, что?.. — Кто же так думает? — А я знаю, кто! — сердито буркнула Катя. — Вот слышал в прениях: новая жизнь, говорят, к себе манит, а старая за подол держит — не пускает. Отчего так? Образования нет подходящего… А время, сам знаешь… Только бы шагать шибче вперед да вперед… На дорогу под колеса машины падали качающиеся тени мохнатых веток. Пахло смолой, прелым игольником. Зимин достал папиросу. Курить не хотелось, но его тянуло взглянуть в лицо спутнице, которая нравилась ему все больше и больше. Освещенные спичкой глаза Кати показались ему синими и злыми. Они неподвижно смотрели на мелькающие сосны. — А у тебя самой какое образование? Вздрогнув, Катя повернула к нему голову. — Какое? Высшее! Четыре зимы в школу ходила, потом на полях заканчивала. — Она вздохнула. — Станешь книжку серьезную читать — трудно! А другие нарочно, чтобы ученость свою показать, пишут так, что голова треснет — буквы русские, а слова… Смотри, лес какой! — вскрикнула она восхищенно, перекинувшись взглядом на другую сторону: темные сосны — такие высоченные, что из окна автомобиля никак невозможно было увидеть их вершины, — неслись мимо сплошной, непроглядной массой, и лишь на самые ближние к дороге падал свет от рассыпавшихся по небу звезд. — У вас, где ты родился, леса такие же красивые? — Я в Москве родился, Катя. — Ни разу не была в Москве. А хочется… — задумчиво проговорила она. — Книг, наверно, там!.. Зимин улыбнулся. — Книг мы и здесь достанем, а знания, Катя, дело наживное. Ты вот счастливее меня. Я школы совсем не знал. Образование с одиннадцати лет начал на заводе, а заканчивал в тюрьмах и ссылке. — Это хорошо, — не без зависти сказала Катя. — Товарищ Зимин, а может, ты хоть немножко расскажешь, как вы там… в ссылке? — Она смотрела на него с уважением и робостью. — Когда-нибудь и расскажу. Ведь не раз еще встретимся. Правда? — Конечно. А ты очень хороший. Если бы все такие… Она крепко сжала ему руку, и в этом ее порыве было столько непосредственного и наивного, что Зимин привлек к себе ее голову и погладил. — Людей хороших у нас много, дочка. — Я знаю. Сосны вдруг поредели, метнулись в стороны; под колеса автомобиля кинулась просторная земля — в дымке тумана, мерцая лужами. Холодный ветер плеснулся Кате прямо в лицо; косички ее затрепетали. Она крепко зажмурила глаза, засмеялась. — До чего хорошо, боже ты мой! — Это твои Ожерелки? — сквозь свист и подвывание ветра расслышала она голос Зимина. Катя открыла глаза и, увидев черневшие за мглистым полем дома, огорченно вздохнула. — Так скоро! Ни разу я на автомобиле не ездила, товарищ Зимин. — Хочешь — до Певска? Она отрицательно покачала головой. Разбрызгивая грязь, машина поравнялась с крайним домом. Зимин вглядывался в темноту. Деревушка была невзрачная: одна улица, и на ней редко расставленные дома, похожие друг на друга. Они, казалось, не стояли, а сидели на черной земле, нахохлившись под соломенными крышами, как старые совы. — Без электричества живем, — сказала Катя, перехватив взгляд секретаря, задержавшийся на одном из домов, под окнами которого лежали желтоватые полосы света, просочившегося сквозь щели ставней. Она тронула плечо шофера: — Через два двора будет кузня, а наискосок — наш дом… Две березы под окнами. И повернулась к Зимину: — Зайдем к нам, а? Чаю попьем. Подходит? Зимин задумался. — Подходит, — решила за него Катя. Василису Прокофьевну бросило в пот, когда, открыв калитку, она увидела стоявшую перед воротами машину. Зимин и шофер поздоровались с хозяйкой. Она молча пожала им руки и, пропустив обоих во двор, задержала Катю у калитки. — Это что же… главные какие? — Главные, мамка, — засмеялась Катя. — Инспектор, что ли, какой по читалкам? — Нет, секретарь райкома. Мать ахнула. — И, скажешь, к тебе? — И к тебе тоже — чай пить. — Господи, ночью-то! — прошептала Василиса Прокофьевна. Она заглянула в калитку. Зимин и шофер стояли на крыльце и курили. Василиса Прокофьевна озадаченно покачала головой. — А как с ним говорить-то… с секретарем? — Чудная ты, мамка! — весело сказала Катя. — Да как со всеми. Мало ли у нас людей бывает… — Тише ты — услышат ведь, — испугалась мать. — И в кого уродилась такая горластая. — Она торопливо прошла во двор. — Там, у самых-то дверей, дощечка подгнила — не оступитесь. В избе было душно и пахло чем-то горьковатым. Переступив порог, Зимин обернулся к Василисе Прокофьевне и Кате, входившим следом за ним. — А живете вы, хозяюшка, богато, как деды учили. Пар костей не ломит, а? Василиса Прокофьевна смутилась. — Не всегда гак… Стала спать ложиться, гляжу — в горнице угол подмок, ну и затопила. Из горницы, сонно потягиваясь, вышел белокурый мальчуган лет четырех. Он протер глаза, и вдруг они стали у него большими, радостными. Катя поцеловала его. — Соскучился? — Aгa… Мальчик протянул Зимину руку. — Я — Шурка, катин брат. — По глазам видно. Зимин легко поднял его и посадил к себе на плечо. Шурка не возражал. — А у мамки нынче селедка магазинная. — Усевшись поудобнее, он хитро прищурил глаза. — Подходит? — Что, что? — рассмеялся Зимин. — Это он все катины слова перенимает, — пояснила Василиса Прокофьевна, отметив про себя с одобрением: «Просто держится, как и не секретарь все равно». Катя протянула к Шурке руки: — Ну, катин брат, сползай ко мне. А вы, товарищи, раздевайтесь да проходите в горницу. Мама не любит, когда стоят. — Конечно, чай, не столбы, — подтвердила, не подумавши, Василиса Прокофьевна… и обмерла: «Секретаря в один ряд со столбом поставила!» Но, очевидно, секретарь понял, что она это сказала без умысла, по простоте душевной: раздеваясь, он улыбался чему-то. «Сошло, не обиделся», — с облегчением заключила Василиса Прокофьевна. Горница у Волгиных была небольшая, но чистенькая. Вплотную к глухой стене стояла широкая деревянная кровать, покрытая цветастым стеганым одеялом. В изголовьях горою лежали четыре пышно взбитые подушки. Рядом с кроватью — сундук, а у стены, выходившей окнами на улицу, — стол. По одну его сторону желтела тумбочка с высокой стопкой тетрадей, газет и книг; над ней висели портреты Ленина и Сталина. По другую сторону, в углу, на полке в два ряда были расставлены иконы: в первом ряду — маленькие, медные, во втором — деревянные. Перед иконами, мигая синеватым огоньком, светила лампадка. Из кухни доносился тихий говор и плеск воды: Катя умывалась. Зимин подошел к тумбочке. На самом верху лежали «Вопросы ленинизма» Сталина и «Моя жизнь» Подъячева; под ними он заметил серенький томик избранных произведений своего любимого поэта. Зимин взял этот томик и полистал. Слова «И жизнь хороша, и жить хорошо!» были подчеркнуты карандашом, а против строчек: стояла пометка: «И я так думаю». «Да, мало у нас в районе, кипучего. А молодежь — вот она, рвется к деятельности… Дать ей простор и подлинных вожаков. Вот на чем следует заострить вопрос на пленуме. Не руководить „вообще“, а вплотную заняться комсомольскими делами». Катя вошла босиком, на ходу вытирая мохнатым полотенцем лицо и шею. Увидев в руках Зимина книжку стихов Маяковского, засмеялась и взмахнула полотенцем: — «…Как зверь, мохнатое». Хорошо! Она расправила на скатерти складки, напевая, достала из шкафа краюху хлеба, погладила поджаренную корочку, и в глазах ее мелькнула та особенная лукавость, которая появляется при мысли, что делаешь неожиданный и приятный сюрприз. — Хлебом мы богаты! Когда Василиса Прокофьевна принесла кипящий самовар, хлеб был уже нарезан ломтями. Посреди стола стояла большая жестяная миска с вареной картошкой. На тарелке отсвечивали куски селедки. Шурка забрался к Кате на колени. — Стула тебе нет? Большой уже парень! — укоризненно проговорила Василиса Прокофьевна. — Вот и всегда так, — обратилась она к Зимину. — Чуть Катя домой, отдохнуть бы, а он… — Любит? — Да как же не любить?.. Кушайте, родные, кушайте. Василиса Прокофьевна пододвинула гостям тарелки с картошкой и селедкой. — Она ведь в няньках у него была. Потом, сам видишь, — веселая. — «В нашей буче, боевой, кипучей», веселым — первое место. Так, Катя, а? — спросил Зимин, насаживая на вилку картофелину, серебрившуюся крупинками развара. Картофелина обжигала губы, рассыпалась на зубах. Оттого ли, что сильно проголодался, или действительно картошка была на редкость вкусна, Зимин проглотил ее с наслаждением, как пирожное, и подмигнул Шурке. Мальчуган, нахмурившийся было при первых словах матери, повеселел. — Как зверь мохнатая! — засмеялся он, снимая с вилки пальцами кусок селедки. С одного бока к селедке он приложил картошку, с другого — хлеб и, разом засовывая все это Кате в рот, восторженно спросил: — Подходит? Катя и гости засмеялись. «Секретарь, а простой. Человек как человек», — окончательно успокоилась Василиса Прокофьеана. Глаза ее светились тепло и радушно. — Кушайте, родные, кушайте. Есть — так уж по-настоящему: кто ленив в еде, тот лениво и работать будет. Выпив стакан чаю, шофер поднялся. — Спасибо, хозяюшка! — Вот те и раз! — всполошилась. Василиса Прокофьевна. — А закусить? — Нет, хозяюшка, и не проси. Очень даже благодарен, и за угощение и за приятное знакомство. Машину нужно посмотреть, хрипота какая-то в моторе появилась. Проводив его огорченным взглядом до двери, Василиев Прокофьевна придвинула тарелку с селедкой ближе к Зимину: — Тебе машину не надо чинить, а после солененького чай-то больше в охотку будет. — Сыт, Прокофьевна, спасибо! — Ну, что за сыт! — возразила она. — Что ж, еду обратно со стола тащить? Ты, дорогой, не стесняйся, меня не объешь. Теперь, с колхозами-то, жизнь выравнивается. — А давно в колхозе? — Два года. Спервоначалу остерегались… сдуру-то! С нуждой боялись проститься. А тут Катя… Поймав настороженный взгляд дочери, она замолчала, подолом фартука обтерла губы. — Что — Катя? — заинтересовался Зимин. — Катя-то? Да вот как вошла она в комсомол, и давай меня долбить: ступай, мамка, в колхоз, да и только. Книжек про колхозы натащила. Усадит меня и читает. Ну и уговорила. Хоть и дочь она мне, и малолетка, а прямо скажу — поклон земной ей за это. — Мамка! — Что — мамка? — осердилась Василиса Прокофьевна. — Что ты, в самом деле, каждое слово мне обратно в рот толкаешь? Не про тебя говорю я, про свое… Теперь, сокол мой, душа отходить начинает, вроде солнышком ее пригревать стало. — А до колхоза очень плохо жили, Василиса Прокофьевна? — спросил Зимин, внимательно: разглядывая ее лицо. Нелегко, видно, прожитые годы положили глубокую складку между светлыми ее бровями и резко очертили углы рта. В рыжеватых волосах проглядывала седина. — Ой, и не говори, дорогой, — вздохнула она. — Хлопотали от зари до зари, а земля-то скупо благодарствовала, словно серчала на нас. Глаза ее, как и у Кати, были голубые, только без искорок смеха, и даже сейчас, при улыбке, не покинула их какая-то грустная озабоченность. Казалось, они все время сомневались в чем-то, хотели расспросить и не решались. — Так вот и перебивались… Правда, доченька? Василиса Прокофьевна посмотрела на Катю долгим ласковым взглядом и опять повернулась к Зимину: — Маленькая-то она все грустила… Деревенские наши тронутой ее считали. Зимин поставил на стол недопитый стакан чаю. — Как то есть тронутой? Катя вспыхнула, быстро поднялась и вышла. — А дочка-то с характером! — С характером, — смущенно подтвердила Василиса Прокофьевна, прислушиваясь, как дочь гремела чем-то на кухне. Хлопнула входная дверь. — Ушла. Язык-то у меня хоть на привязи держи. Не любит, когда о ней рассказываю. Ты уж, родной, про нее не выпытывай, не вводи меня в грех. Но по лицу ее было заметно, что самой ей сильно хочется войти в этот «грех». — Может, горяченького? — Можно, — согласился Зимин и протянул стакан. — А куда же все-таки ушла она? — спросил он. — Должно, к соседям. Теперь, глядишь, до утра. — Гм… Это что же, всегда она так гостей принимает: за стол посадит и убежит? — Проберу я ее за это. — Василиса Прокофьевна машинально сдернула с гвоздя полотенце и принялась мыть посуду. — О чем это мы? Да! Замаялась я с ней, с Катей-то. Как в понятие она стала входить — и пошло: заиграют где песню, а она — в грусть. Песни-то, поди, приходилось слышать деревенские наши — не теперешние, старинные, про темноту больше, про горе да про судьбу-злодейку. Вот и давай она меня выпытывать: так ли все было, как в песнях? «Так, дочка, — говорю я ей. — И еще темней бывало: солнышко-то, оно, мол, светит, да не нам». А мы в ту пору, милый, к слову сказать, по рукам и ногам кулацкой жадностью были связаны… вся деревня!.. Сказала я ей так про солнышко, а у ней брови нахмурились, и убежала она от меня, не дослушала. «Что, — думаю, — с ней?» Вышла следом — на дворе нет, заглянула в хлев — сидит она там в углу и плачет. Испугалась я, расспрашиваю, а она слезы-то удержать не может, заикается: «Неправильные песни, не хочу их!» Василиса Прокофьевна повесила полотенце на спинку стула. Зимин сидел, облокотившись на стол и подперев ладонями подбородок. В тишине скрипуче тикали ходики. — Говорю, глупенькая была. Да тебе, поди, неинтересно это? — Продолжайте, продолжайте. — Да чего же продолжать? С той поры словно хворь у нее какая внутри завелась. Сядет, бывало, у окна, грустит. Душа прямо переворачивалась, глядючи на нее. Чего только не делала: и святой водой спящую кропила, в другой раз бабку привела — есть тут у нас одна, Агафья, травами лечит и наговорами, — а толку никакого. Зимин улыбнулся. — И кто же ее от этой хвори вылечил? — Сама средство нашла. Прослышала, что в Залесском в читальне книжки на дом дают, и стала ходить… Осенью в грязь, зимой в стужу — оденется и идет. Мы с отцом не задерживали: рады были. Один только раз — стужа была лютая, вьюга… Снегом окна залепило так, что света божьего не видно. Говорю: «Катя, да ты нынче пропустила бы денек, смотри — непогодь какая». — «Ничего, — говорит, — мамка, я быстренько». Вечер подошел — нет. Полночь — ее все нет. Оделись мы с отцом — и на улицу. Темь-глаза выколи. Кричим, и едва свои голоса слышим. Выбегла я в поле — ветер с ног сшибает. Кричу, а в ответ только буран вуйкает. В наших местах всегда так: то тихо-тихо, а то такой буран завернет — не приведи бог! Кричу я и слышу — кто-то откликаться стал. Пошла на голос — отец. «Наверно, — говорит, — в Залесском у кого заночевала, не иначе. А на всякий случай ставню откроем и лампадку зажгем: красный огонек далеко в темноте приметен». Так и сделали. Лежим оба и не спим. Часа в два слышим — стук. Спрыгнули с постели. Открываем дверь — Катя. Вся в снегу. Отряхивается и хохочет. «Ну, — говорит, — погодка!» И прямо на шею ко мне: «Ой, мамка, как интересно было!» Давно мы от нее смеха не слыхали — так обрадовались, что и поругать забыли. Раздевается и рассказывает: в залесской читальне, когда книги брала, комсомольцы на собрание сходились, ну и она осталась… Говорит, а глаза у самой так и смеются. И с той поры… Под окнами послышались голоса. И Василиса Прокофьевна настороженно умолкла. — Нет, не она. Манины шаги. — Дочь? — Старшая. У этой, секретарь, другое на уме — заневестилась. В горницу вошла смуглая полная девушка лет восемнадцати. Она поклонилась гостю и сбросила с себя шаль — на спине шевельнулась тугая коса. Взглянув на часы, Зимин поспешно встал: было уже около трех. — Ну, Прокофьевна, если не успею подготовиться к докладу, — вы виновница. — Да что ты! — Не пугайтесь, я шучу. Он крепко пожал ее руку. — А Катя ваша… Побольше бы нам таких… — Тебе виднее, — вспыхнув от удовольствия, пробормотала Василиса Прокофьевна и пошла проводить гостя. Еще из сеней услышали они оживленные голоса. — Вот эта шестеренка, Катя, маленькая, а значения большого, — говорил шофер. — От нее жизнь и сюда идет и вот сюда… — Интересно-то как! Очень интересно, — отзывалась Катя. Они так увлеклись, что не слышали скрипа, открывавшейся калитки. Катя опустила фонарик, которым светила шоферу. — А что, если бы тебе, товарищ шофер, в Залесское завтра, скажем, к нашей избе-читальне подъехать? У нас ребята моторами здорово интересуются. Одни в шофера хотят, другие — в трактористы. А тут бы наглядно… И рассказываешь ты увлекательно. Подходит? — Это, Катя, не от моего желания, — помолчав, проговорил шофер. — Я все время при Алексее Дмитриевиче. Ежели разрешит… — Разрешу… Выронив от неожиданности ключ, шофер обернулся. — Извините, Алексей Дмитриевич, мы тут малость техникой увлеклись. Сейчас я, мигом. Катя повернулась к матери спиной и сердито взглянула на Зимина. — Наговорились? Это, выходит, интереснее, чем доклад готовить. Зимин рассмеялся. — Побереги, Катя, огонек. Технику изучаешь, а в ней первое правило — мотору вхолостую не работать. Не выдержав, Катя тоже засмеялась. — Ладно. А насчет помещения посмотришь? — Посмотрю. — А когда еще доклад политический, можно к тебе прийти? — Можно. И без политического доклада приходи. Потолкуем. Хорошо? Книги мои посмотришь. — Приду, — подумав, сказала Катя. — Товарищ шофер, не забудь, завтра ждем тебя. — Она помахала рукой: — Счастливо доехать! — и скрылась во дворе. — Быстрая у вас дочка, Прокофьевна, очень быстрая… С огоньком, — прощаясь, сказал Зимин. Он еще раз сердечно пожал ее руку. — Теперь ваша очередь приезжать ко мне в гости. Василиса Прокофьевна долго стояла у ворот, глядя в темноту, поглотившую автомобиль. «Сколько завтра по всей деревне разговору будет: к Волгиным, мол, ночью машина приезжала, сам секретарь партийный… и чай запросто пил… Да, свой человек, душевный». Вспомнила, что Катя на нее сердится, но это не нарушило приятной теплоты на душе. «Ну что же… рассказывала, да ведь не кому-нибудь, а секретарю партийному», — оправдывалась она, входя в избу. Маня уже спала, а Катя сидела за столом и, отхлебывая из стакана холодный чай, читала книгу. — Ложилась бы, дочка. Завтра ведь чуть свет побежишь в свою читалку. Катя промолчала. «Вовлеклась и про все забыла… Теперь до утра». Василиса Прокофьевна разделась. Забираясь под одеяло, еще раз взглянула на Катю, привлеченная шелестом. Та перевернула страницу и, о чем-то задумавшись, сидела неподвижно, точно застывшая. «Непонятая ты у меня, Катенька. Ох, господи!..» |
||||
|