"Костры партизанские. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)



Глава вторая ВИТЬКА-САМОЗВАНЕЦ

1

Стена монастыря бросает густую черную тень на булыжную мостовую и этой тенью делит улицу на две части — светлую, играющую солнечными зайчиками застекленных витрин, и словно траурную — вторую, где господствует эта древняя высокая стена из серого камня, местами подернутого плесенью. По той, залитой солнцем, стороне улицы изредка проходят немецкие офицеры. У них невероятно блестящие сапоги и вздыбленные фуражки, в тени лакированных козырьков которых прячутся самодовольные глаза победителей.

Иногда по той же солнечной стороне проплывают еще я разряженный, недавно оживший лавочник, владелец мастерской по ремонту примусов, хозяин ресторана или еще какого заведения, ликвидированного в 1939 году, когда Пинская область со всей Западной Белоруссией присоединилась к Советскому Союзу. Эти подобострастно раскланиваются с немцами и угодливо улыбаются им, хотя те в ответ на заискивающие приветствия лишь высокомерно приподнимают подбородок.

Но зато на поклоны оживших богачей радостно улыбается розоватый толстяк. Он, выпятив брюхо-подушку, гордо стоит под новенькой вывеской: «Торговля колониальными товарами». Некоторые разговаривают с ним, и тогда до Виктора долетают «пан» или «панна» — слова, от которых становится зябко.

Толстяк продолжал улыбаться и тогда, когда мимо его лавки плелась колонна пленных. Тень стены монастыря большую часть колонны накрыла своим темным и холодным крылом. И безнадежность, застывшая на лицах многих пленных, и черная тень, распластавшаяся над ними, и монахи в черном одеянии, сурово глядящие на измученных людей из-под сводчатой арки монастырских ворот, — все это наполняло сердце щемящей тоской.

Виктору противно смотреть на ту сторону улицы. И вообще ему все омерзительно здесь, в Пинске, но он сидит на холодном камне у стены монастыря. Ему некуда идти. В апреле отца назначили директором школы в село около Кобрина, и он уехал. А Виктор остался в Тюмени у тетки, чтобы окончить девятый класс. Летом они с отцом условились встретиться, и, едва умолк последний школьный звонок, Виктор поехал к отцу.

Поехал, но не доехал: началась война, и немецкие самолеты атаковали поезд, когда он был где-то недалеко от Пинска.

Виктор и сейчас не может забыть того страшного воя бомб, стремившихся с прозрачной синевы к беззащитным зеленым вагонам. У него и сейчас спина покрывается мурашками, только вспомнит, как вдруг ослепительное пламя рвануло из головного вагона. А когда рассеялись пыль и дым, вагона уже не было, но горели другие, и на одной пронзительной ноте кричал кто-то.

А самолеты с черными крестами снизились почти до вершин низкорослых мохнатых сосенок и кружили, кружили над поездом. Пулеметных очередей Виктор почему-то не слышал. Зато увидел, как схватилась за грудь женщина, бежавшая рядом с ним, как подломились у нее ноги и как неловко она упала в зеленую траву, на которой серебрилась не успевшая опасть роса.

Страх гнал Виктора по лесу до тех пор, пока он не запнулся за корень дерева.

Виктор долго лежал и плакал. Плакал сначала от страха, потом от обиды, что оказался трусом. А давно ли мечтал бежать в Испанию, чтобы стать бойцом одной из интернациональных бригад?..

Да, он, комсомолец Виктор Капустин, — струсил! Как последнее ничтожество струсил и отлеживается в лесу, хотя там, у разбитого поезда, остались раненые, которые взывают о помощи!

Виктор высморкался, потрогал потайной карман, где хранился комсомольский билет, и встал. Он хотел немедленно вернуться к поезду. Но в какую сторону идти? Вокруг толпились только деревья. Ни взрывов бомб, ни рокота моторов не было слышно. Оглушительная тишина вокруг.

Трое суток плутал он среди болот и вышел к Пинску, еще издали заметив две высокие колокольни его монастырей.

Он надеялся найти в этом незнакомом городе хоть одного по-настоящему советского человека, чтобы посоветоваться с ним о том, как поступить теперь, а видит лишь этого самодовольного толстяка и других, подобных ему, которые тоже радостно сгибаются в поклоне перед немецкими офицерами.

Виктор тогда еще не умел замечать многого. Тогда его глаза еще схватывали лишь то, что лежало на поверхности, было явным. Вот поэтому он и не обратил внимания на бородатого селянина в постолах, который, низко поклонившись панам, поспешил спрятать под опущенными веками злые, ненавидящие глаза.

Многого тогда не понимал Виктор и поэтому ненавидел, считал чужим все в этом городе. Ему казалось, что он здесь лишний, а куда подашься, если адрес отца остался в чемодане, который он засунул под нижнюю полку вагона?

Да и нет сейчас отца в школе: не такой он человек, чтобы врагам служить. Наверняка с армией отступил или…

Вдруг рядом зашелестело платье. Виктор видел только его сборчатый подол и полные женские ноги в блестящих чулках и черных лакированных туфлях.

— У хлопчика несчастье? — проворковал над головой женский голос.

Это были первые слова, с которыми к нему обратились за последние три дня. Комок благодарности стиснул горло, и, чтобы эта добрая женщина не увидела его слез, навернувшихся на глаза, Виктор еще ниже опустил голову.

— Может, хлопчику негде жить? Может, хлопчик сегодня не завтракал? Как зовут хлопчика? — спрашивала женщина, лаская и согревая голосом.

— Виктор…

— О, Виктор — это хорошо! — словно обрадовалась женщина и закончила совсем неожиданно: — Тогда пусть Виктор идет за мной.

И он покорно пошел за черными лакированными туфлями-лодочками, которые звонко и спокойно постукивали по каменным плитам тротуара.

2

— Меня зовут Анель Казимировна, — сказала она, когда они вошли во двор одноэтажного деревянного дома, отгородившегося от улицы высоким забором. — А теперь вымойся вон там, под душем. Только потом обязательно наполни бак водой… Ну, чего ждешь, Виктор? Иди мойся, а я поищу тебе одежду. Твоя грязная и дырка на колене.

Виктор с благодарностью и впервые посмотрел на женщину. Ей было за тридцать. Может, и около сорока: от карих глаз бежали еле заметные морщинки. Они же залегли и в углах рта. Но морщинки не старили ее лица, они делали его только добрее. Так показалось Виктору. И еще — Анель Казимировна по-девичьи гордо держала голову.

— Нравлюсь? — усмехнулась Анель Казимировна, тут же сдвинула черные брови и уже строго, деловито сказала: — Мойся быстрее.

Он, чтобы не огорчать ее, метнулся за дощатую перегородку.

— Одежду выбрось сюда!

Голос у Анель Казимировны был опять ласковый, чувствовалось, ей понравилось послушание Виктора. Он, чтобы еще больше понравиться ей, разделся быстро, хотел уже было выбросить за перегородку одежду и тут замер: а комсомольский билет? Его тоже выбросить с рваными штанами?

Вот он, комсомольский билет. На ладони…

Виктор засунул билет в щель между досками и лежащим на них железом. Положил туда только на время, пока не пришьет к новой одежде потайной карман.

Новая одежда — изрядно потрепанный костюм землистого цвета — была немного тесновата, но Анель Казимировна сказала, осмотрев Виктора со всех сторон:

— Ничего, первое время походишь, а там видно будет… Поешь и помоги мне, пожалуйста, по хозяйству.

Хозяйство — домик, спрятавшийся в глубине двора под развесистыми яблонями, и клумба перед ним. Она даже не вскопана.

Перехватив осуждающий взгляд Виктора, Анель Казимировна пожаловалась:

— Разве я одна могла со всем этим управиться?

Однако если во дворе, особенно в садике, между яблонь, намечалось запустение, то в домике царил образцовый порядок. Кроме кухни, здесь были три комнаты — гостиная, спальня и, как догадался Виктор, кабинет мужа Анель Казимировны. Везде были расставлены удобные кресла, раскорячившиеся по углам. Ковры закрывали пол и стены; за стеклянными дверцами буфета виднелись три сервиза. Со всего этого Анель Казимировна ежедневно и любовно сметала пыль. Лицо у нее в это время становилось задумчивым, чуть грустным и даже, пожалуй, злым.

Из скромности Виктор не спрашивал ее о муже, и она не говорила о нем. Лишь однажды скупо бросила, когда Виктор особенно внимательно рассматривал портрет усатого мужчины, висевший в гостиной:

— Он далеко… Но теперь скоро вернется…

Обязанности у Виктора простые: подметать двор и садик, приносить дрова и следить, чтобы всегда была вода как дома, в кадушке, так и в бачке душа. Кроме того, он должен был сопровождать Анель Казимировну на базар, куда она обязательно ходила каждый день, иногда два и даже три раза.

Война быстро прокатилась через Пинск, далеко ушла от него. Если бы не бесконечные воинские эшелоны, проносящиеся через город к центру России, если бы не появлялись на улицах немецкие офицеры и солдаты, если бы не ежедневные победные сводки немецкого командования, то и нет войны вовсе. Никого здесь, казалось, не волновало, что пал Смоленск, что в окружении была Одесса и ее вот-вот тоже захлестнут волны объединенных румыно-немецких армий. Город, казалось, жил своей размеренной жизнью, к которой привык давно: бойко торговали магазинчики, лавки и лавчонки. Их владельцы жонглировали польскими злотыми, советскими рублями, оккупационными марками и даже пропахшими нафталином царскими деньгами; в воскресные дни, как бывало и много лет назад, селяне тянулись на базар, а горожане — в костел, на пороге которого их молчаливо благословляли на тихую жизнь монахи с блудливыми глазами.

Тошно Виктору, так тошно, что однажды он даже плакал, закрывшись в душевой. А знакомых и друзей нет. И завести их невозможно: к Анель Казимировне редко кто ходит, да и тот запрется с ней в кабинете, пошушукается и уйдет, чтобы скоро вернуться, но теперь со свертком. Лишь сегодня во двор въехала подвода.

— Здравствуйте, — сказал Виктор, подходя к вознице.

— День добрый, паныч, — ответил тот и поспешно сорвал с седой головы дырявую шляпу.

— Какой я тебе паныч? Человек, как и все.

После этих слов селянин вдруг засуетился, без нужды прикрикнул на лошадь, чуть продвинул воз вперед и отгородился им от Виктора.

Не состоялся разговор.

Потом, когда во дворе появились неизвестный с Анель Казимировной, Виктор и возница перетаскали в кладовую несколько пачек новеньких суконных гимнастерок и синих диагоналевых галифе. Виктор понял, что Анель Казимировна купила их. Но зачем столько? Кому их носить? Или она спекулянтка? Хочет нажиться на народной беде?

Закрыл Виктор ворота за подводой, вернулся в кладовку. Анель Казимировна, весело мурлыкая что-то, рассматривала на свет галифе. После галифе настала очередь и гимнастерок.

— Новое, совсем новое, Виктор! — торжествовала она.

— Ага, новое…

Анель Казимировна аккуратно сложила галифе и повернулась к Виктору.

— Ты не доволен? Может быть, даже осуждаешь меня?

— Не знаю…

— Матка боска, какая наивность! — всплеснула она руками. — Он не знает, радоваться ему или осуждать! Или я тебя плохо кормлю?

Нет, еда всегда хорошая. Но все равно резануло это выражение — «кормлю тебя». Не думал Виктор, что ему могут так сказать. Будто он не работает, будто он иждивенец!

Анель Кизимировна, похоже, поняла, что обидела Виктора, шагнула к нему, положила свои полные руки ему на плечи и зашептала:

— Или нам с тобой с голоду умирать? Что я умею делать? Я просто жена. Жена человека, которого сейчас нет дома. Или ты пойдешь и зарегистрируешься на бирже?.. Не советую: во-первых, безработных босяков полно, а во-вторых, как ты скажешь, кто ты и откуда? Гестапо имеет зоркие глаза и железные руки. Или не знаешь, что каждую ночь за Пиной расстреливают тех, кто подозрителен?

Чего не знал, того не знал…

— А я не хочу твоей смерти, — продолжала Анель Казимировна. — Я полюбила тебя, как сына. — Она привлекла его к себе, тут же оттолкнула и сказала спокойно, с обычной деловитостью: — Это все мы с тобой продадим и будем жить без гестапо… Между прочим, я уже выправила тебе вид. По нему ты значишься моим племянником, который перед войной приехал в гости из Смоленска… Сто злотых отдала бургомистру!.. Сегодня выучи все, что я для тебя придумала: в городе начались обыски и облавы, вдруг и к нам нагрянут.

Бургомистр… Злотые… Выправила вид…

Как все это дико!

— Между прочим, можешь всем говорить, что твои родители — известные в прошлом богачи Капустинские, а ты их прямой наследник. Чистокровный польский шляхтич.

— Какой же я поляк, если ни одного польского слова не знаю?

— А откуда ты можешь знать родную речь, если ребенком был оторван от родителей и воспитывался в большевистском детском доме?.. Так и говори всем, кто будет спрашивать.

Остаток дня Анель Казимировна была внимательна и ласкова к Виктору, и он оттаял, заставил себя поверить в то, что она действительно любит его, как сына.

А вечером, когда солнце уже село, залив небо багрянцем, она предложила:

— Пойдем на Пину? Она, разумеется, не Висла, но тоже хороша.

И вот они, как всегда, она — чуть впереди, пошли к реке. Пошли мимо маленьких домиков, притаившихся за плотными заборами, и мимо серой стены монастыря, подернутой плесенью. Виктора удивили безлюдность улицы и полицейские патрули на перекрестках. Но он не придал этому значения: многое было непонятно и непривычно в этом городе, который до 1939 года жил по законам панской Польши.

Вдруг Анель Казимировка тихонько ахнула, остановилась и даже прижалась спиной к Виктору, словно искала у него защиты. Она смотрела на площадь. Посмотрел туда и Виктор.

На багровом, будто залитом кровью, небе четко вырисовывалась виселица с двумя повешенными. Около них, если не считать полицейского, не было ни души.

— Матка боска, защити и помилуй, — простонала Анель Казимировна, сжала руку Виктора и потянула его в переулок. Но полицай, мерзко осклабившись, сказал:

— Только через площадь, мадам…

Они пошли по безлюдной площади. Каблуки туфель Анель Казимировны стучали невыносимо громко. Так же громко билось и сердце Виктора. Казненные, как при царе… Кто они? За что их лишили жизни?

Но он так и не осмелился подойти к виселице и прочесть приговор, белевший на столбе.

От площади Анель Казимировна почти бежала, а дома молча прошла в спальню и, обессилевшая, упала на кровать, уткнулась лицом в кружевную накидку, прикрывавшую пирамиду подушек.

Виктор вышел на крыльцо, сел на его верхнюю ступеньку. Кровь уже давно схлынула с неба, и теперь оно висело над землей черное, угрюмое.

Город притаился, будто вымер. Только на станционных путях жалостливо вскрикивал маневровый паровоз.

Опять в голову полезли мысли о том, что у него, Виктора, все как-то неладно получается. Фашисты напали на родную землю, прошли по ней сотни километров, а он, комсомолец Виктор Капустин, и пальцем не шевельнул, чтобы помешать их победному шествию. Носит воду, подметает двор, вскопал клумбу… Будто смирился со своей судьбой, будто и не волнует, не гнетет его то, что с каждым днем враг все ближе подбирается к Москве.

Что бы такое сделать ему, Виктору Капустину? Выйти ночью на улицу, выследить какого-нибудь фашиста и убить?..

Голыми руками не убьешь…

А если первого убить ножом, а потом действовать его оружием?..

Даже передернуло, как только представил себя с ножом, который вошел в грудь человека.

— Виктор! — зовет Анель Казимировна.

Он нехотя встает, идет в дом. В столовой накрыт стол. В центре его пузатый графинчик с розовым вином.

Виктор садится на свое место и удивленно смотрит на Анель Казимировну: вино появилось на столе впервые. Он смотрит на Анель Казимировну, а она — серьезная, сосредоточенная — наливает вино в две рюмки.

— Пусть земля будет им пухом, — говорит она и медленно выпивает вино.

Виктор тоже пьет, подражая ей.

Нестерпимо звонко тикают стенные часы. Это раздражает Анель Казимировну, она, поморщившись, останавливает маятник.

Тишина такая глубокая, что хоть вой с тоски.

— Матка боска, за что караешь? — воскликнула Анель Казимировна, но не заплакала, как ожидал Виктор, а налила вино в стакан и залпом выпила.

Скоро лицо ее порозовело, в глазах появился лихорадочный блеск. Она вскинула голову и, будто намереваясь спорить с Виктором, сказала с вызовом:

— А почему я должна печалиться о них? Пусть слезы льет тот, кто послал их взрывать эшелон.

Словно обожгло Виктора это известие, и он уже не слышал, как Анель Казимировна говорила, что немцы — настоящие, сильные хозяева и нельзя мешать им: только себе жизнь сломаешь! Затем она сбивчиво болтала о Польше и Советах (так она обычно называла его, Виктора, Родину). Единственное, что он уловил, — в Польше ценили человека с деньгами, а при Советах таких в тюрьмы побросали.

Поток красноречия Анель Казимировны оборвался внезапно. Она вдруг замолчала, посидела немного и начала убирать посуду со стола. Потом, перемыв все, протерев и расставив по полочкам, ушла в спальню.

Виктор привычно постелил себе на диване в столовой, улегся, но глаз сомкнуть не смог. Перед ним, как наяву, маячила черная виселица на кровавом небе.

3

Сегодня Анель Казимировна проснулась раньше обычного, сразу же встала, оделась как в дорогу, позавтракала и лишь тогда сказала тоном строгой хозяйки:

— Я на несколько дней съезжу в Брест. Надеюсь, дома все будет в порядке.

Мучительно бесконечен день. Двор подметен, водой наполнены и кадка в кухне, и бачок душа. Все уже сделано, а солнце еще только приподнялось над холодной стеной монастыря.

Время раннее, а душно, как обычно бывает перед грозой. Но на небе пока ни одного белого пятнышка, которое можно было бы принять за облако.

Закрыв дом и тщательно, как учила Анель Казимировна, проверив замок, Виктор пошел к Пине.

«Пина не Висла», — сказала как-то Анель Казимировна. Какова она, Висла, этого Виктор не знал, а с одного берега Пины на другой можно запросто камень бросить. Берега — приступочки метра в полтора или два. И еще Анель Казимировна рассказывала, что в половодье Пина спокойно переваливает через эту береговую кромку и морем разливается по лугам и окрестным болотам. Может быть, в то время Пина и красива, возможно, отдаленно и напоминает какую-то другую, настоящую реку, но сейчас, летом, когда солнце иссушило ее, она — только длинный и не очень извилистый ров, где чуть шевелится ленивая и парная темная вода.

Виктор по мосту перешел на тот берег и расположился на узкой полоске песка, которая, как беловатый язык, врезалась в Пину. Слева от Виктора — мост, по которому изредка простучит колесами одинокая крестьянская подвода, за спиной — кусты ивняка, а прямо перед глазами — Пинск. Серый, словно думающий о чем-то печальном.

В реке в это неурочное время плескались только ребятишки, да недалеко от Виктора сидело несколько парней. Судя по одежде и тому, как они деловито поедали хлеб, это были рабочие лесопилки или портовых мастерских, у которых, видимо, обеденный перерыв.

Некоторое время Виктор одиноко лежал на горячем песке и смотрел в небо. Смотрел на голубое небо, а видел то родную туру и белое здание горисполкома на высоком обрывистом берегу Тюменки, то мысленно разговаривал о своей жизни с бывшими одноклассниками, спрашивал у них совета. И вдруг тень человека бесшумно легла ему на грудь. Он покосился на подошедшего парня.

— Огонька не найдется? — спросил парень, показывая самокрутку.

В обязанности Виктора, кроме всего прочего, входило и разжигать огонь по первому требованию Анель Казимировны, поэтому спички всегда лежали в кармане. Он, встряхнув коробку, протянул ее парню.

— Богато живешь, — заметил тот с завистью или издевкой. Не понял этого Виктор, ну и не ответил.

Парень вернул спички, но не ушел, сел рядом. От самокрутки остался уже маленький огарок, когда он спросил:

— Сам-то с востока? Советский?

— А тебе какое дело?

— Не ори… Потому и спрашиваю, что не пойму: панской угодливости нет в тебе, а в холуях ходишь.

Виктор растерялся от неожиданного оскорбления, только и смог пробормотать:

— В каких таких холуях?.. Да я, если хочешь знать…

— А как же тебя величать, если твой народ кровью исходит, а ты из-под панны горшки выносишь?

— Я просто живу у нее…

— Рассказывай вон тому, семилетнему, он, может, и поверит. А у меня свои глаза есть. Да и знаю я эту Анельку. Хорошая и первейшая курва.

— Да как вы можете так?!

— Еще раз прошу — не кричи: в городе много лишних ушей. А высказаться я был обязан, чтобы окончательно понять тебя, чтобы, так сказать, полное представление о тебе иметь.

Была в голосе парня какая-то необъяснимая сила, которая глушила злость в зародыше и пробуждала неодолимое желание обязательно услышать до конца все, что скажет этот голубоглазый рыжий парень. Пусть даже очень горькое, даже обидное.

— До тридцать девятого года, пока мы с Россией не объединились, не одевалась сама твоя Анелька: прислуги полон дом был. Муж-то у нее — Брозда, всему Пинску богач известный. И враг Советов матерый. Ваши его в Сибирь на холодок выслали… А ты его мадам обслуживаешь. Разве не холуй?

Парень поднялся и, припадая на левую ногу, заковылял к своим. Он уже шагал вместе с товарищами, когда Виктор пришел в себя и крикнул:

— Послушайте!

Остановилась вся группа рабочих. Почти в центре ее пламенела знакомая голова.

— Чего тебе? — неприязненно пробасил кто-то.

— Как вас звать?

— Петром его дразнят. Понял? Петрусь по-белорусски, — ответил тот же бас.

Слова Петра внесли в душу такую сумятицу, что Виктор ни о чём другом и думать не мог. Виновата ли Анель Казимировна в том, что ее муж — враг всего советского? А может, ее насильно за него выдали? Ведь известны же из литературы такие примеры? Ну и жила с ним не любя, жила в силу обычаев своей страны, где, видать, порядки еще те держались.

А о том, что сама Анель Казимировна — человек хороший, говорит ее отношение к нему, Виктору. Никто не обратил на него внимания, когда он, растерянный и безмерно уставший, сидел у стены монастыря. А она заметила, приютила. Даже вид выправила, под племянника замаскировала, чтобы уберечь от пытливых глаз соседей и гестапо! Скажи, Петро, что ей будет, если гестапо все же пронюхает про него, Виктора? Молчишь? То-то и оно…

Пришел Виктор к этому выводу, и сразу стало легче. Только теперь он по-настоящему увидел и косые струи дождя, и двор — маленькое озеро, на пузырившейся от ливня поверхности которого беспомощно покачивались щепочки и другой мелкий мусор, неизвестно где прятавшийся от глаз до этого дождя. Виктор в одной рубашке выскочил под ливень и вырвал доску, прикрывавшую подворотню. Исчезло препятствие — вода хлынула в длинную щель дружно, неистово. Когда Виктор вернулся на крыльцо, озерко уже исчезло, лишь ручеек весело пересекал двор, мелея буквально на глазах.

Грозовая туча накрыла Пинск только краем своего черного крыла и примерно через час ушла к Бресту, погрохатывая громовыми раскатами. Солнце сразу жадно набросилось на лужи и отдельные капельки. Набросилось с такой жадностью, будто умирало от жажды. Двор скоро высох, только неглубокая канавка-осталась там, где еще недавно, игриво пенясь, стремительно несся ручей.

4

На следующий день, едва солнце осилило подъем к зубцам монастырской стены, Виктор пошел к Пине, чтобы встретиться с Петром и высказать ему все, что так хорошо продумал. Но ни рабочих, ни Петра не было. Только какой-то старик равнодушно смотрел на пробковый поплавок, воткнутый в неподвижную воду реки.

— Сидай, паныч, ко мне, сидай, — приветливо улыбнулся старик.

Виктор сел: может, все же придет Петро?

— Панычу кого-то нужно? Паныч кого-то ждет? — не унимался старик. — Может, я подскажу, где искать?

Виктор пытливо посмотрел на старика. Во внешности его ничего примечательного: много таких богобоязненных старичков ходит в церковь, разговаривает елейным голосом, а в душе всегда готовы запродать своего ближнего. И он ответил до неприличия сухо:

— Время свободное есть, вот и сижу.

— Ну, ну… Или я против?

Примерно с час они сидели молча, каждый думая о своем. Наконец старик смотал леску, встал и сказал, улыбаясь глазами:

— Если у паныча есть время, то не пройдет ли он со мной? Занятную штуку покажу.

Они подошли к домику, притулившемуся за костелом. Карниз домика облеплен гнездами ласточек. И на одном из них была хорошо видна заплата, замуровавшая входное отверстие.

— Видит паныч это гнездо? Ему оно о чем-то говорит?

Виктор пожал плечами.

— В это гнездо, когда ласточек не было дома, залезли воробьи. Вернулись ласточки, а их жилье занято. Как вам это нравится? Конечно, давай совестить воробьев… Но те — птицы нахальные, горластые и слушать просьб не хотят… Тогда ласточки собрались всей стаей и мигом замуровали подлецов. Вот так-то.

— К чему вы все это мне рассказали? — спросил Виктор после небольшой паузы.

— А просто так, жизненный случай. — Старик приподнял соломенную шляпу, церемонно поклонился и свернул в проулок.

Еще раз взглянув на мертвое гнездо, Виктор пошел домой. Он был уверен, что правильно понял старика. Только почему старик все это рассказал ему, Виктору?

Весь день мысли помимо его воли возвращались к замурованному гнезду, и весь день крепла убежденность, что теперешняя его жизнь — трусливое бегство от войны, что сейчас он вовсе не комсомолец, а самый обыкновенный дезертир. И еще подумалось: узнают об этом отец или товарищи по школе — большего позора не придумать, и он твердо решил бежать. Разве Анелька добровольно отпустит?

Анель Казимировна приехала ночью на немецком грузовике, проследила, как в кладовку из его кузова перенесли последнюю упаковку, и лишь тогда ушла к себе, легла спать. Лег и Виктор. Но не на диване в столовой, а в кладовке, на пачки стираных гимнастерок, которые она сегодня привезла для продажи. Лежал и зло смотрел в темноту, где прятались доски потолка.

Когда прямоугольник окна кладовки затянуло посветлевшее небо, Виктор осторожно, сначала прислушавшись к ровному дыханию Анельки, пробрался в столовую и взял из шкатулки вид, который она выправила ему. И тут увидел несколько пухлых пачек злотых. Злость стиснула горло, заставила вспомнить, что он все это время батрачил на нее. Исключительно чтобы досадить Анельке, он и взял свою долю, определив ее на глазок.

Потом поспешно и бесшумно вышел из дома, достал из тайника комсомольский билет, положил его под рубаху и направился к мосту через Пину: нужно было обязательно увидеть Петра или того старика, рассказать им все, непременно попросить совета.

В этот ранний час на улицах Пинска не было ни расфуфыренных панов, скалящих при встрече золотые зубы, ни черных монахов, степенно проплывающих по тротуарам и с высоты своего благочестия поглядывающих на грешных мирян, которые спешили под благословение. Теперь, ранним утром, в Пинске чувствовались только две силы, непримиримо враждебные друг другу: немецкие и полицейские патрули, цепляющиеся глазами за каждого, и угрюмые парни и мужчины, идущие в мастерские порта или на лесопилку. Эта непримиримость была видна и в том, как одни судорожно сжимали оружие, а другие в своей молчаливой угрюмости старались не замечать первых. Виктор сразу почувствовал, что он пока болтается где-то посередине между этими враждующими людьми, что ему уже пора определить свое место.

Петр увидел его первым, подошел.

Виктор доверчиво протянул ему свой комсомольский билет:

— Вот кто я…

Петр вырвал билет из его рук, стрельнул глазами по улице и утащил Виктора в переулок. Там устало опустился на скамейку и сказал:

— А ты еще наивнее, чем я думал. Неужели не понимаешь, что для гестапо большей улики не надо?

— Я только тебе…

— И мне нельзя. Что ты знаешь обо мне? Прикурить попросил? Правду про Анельку сказал?

— Курва она.

— Мои слова повторяешь или сам дошел?

— Сам, — ответил Виктор. — Мне бы к своим пробиться… Не поможешь из Пинска выбраться?

Переулок был еще безлюден, но за глухими заборами уже слышались старческое покашливание, осторожное позвякивание ведер и хлопанье дверей.

— Может, тебе пока у меня день пересидеть? — начал Петр и сам же отклонил свое предложение: — Нет, у меня нельзя…

Они пошли в ту часть города, которая понатыкала свои домишки за железнодорожными путями, и Виктор там вновь встретился со стариком богобоязненной внешности. Он, этот старик, вшил комсомольский билет Виктора под стельку ботинка. Петр ушел, пообещав заглянуть вечером, а старик сначала долго и старательно чистил клетку, в которой насвистывал щегол, затем вышел во двор, где о чем-то разговаривал с каким-то мужчиной. Так долго разговаривал, что Виктор, который в минувшую ночь не сомкнул глаз, вдруг будто провалился в глубокую, темную и глухую яму, куда не проникал никакой шум.

Проснулся от прикосновения чьей-то руки. Она легла тихонько на плечо, а Виктор уже напрягся и открыл глаза.

— Пойдешь с ним, — сказал старик, кивнув на мужчину. — Он знает о тебе ровно столько, сколько ему нужно. И прими мой совет на будущее: о другом старайся узнать как можно больше, а о себе выкладывай лишь то, что в данный момент нужно. Ведь по вражеским тылам пойдешь… Держись за сказку, что для тебя Анелька выдумала: ты сын богатого шляхтича, которого Советы всего лишили… А что по отношению ко мне не был любопытен — хвалю: мы встретились и разошлись, с тебя вполне хватит и того, что помощь оказали… Иди.

Виктор переулками, минуя главные улицы, где в этот вечерний час могла оказаться Анелька, пошел к реке. Впереди, грохая подкованными сапожищами по жиденьким доскам тротуара, вышагивал «хозяин» — капитан катера, который завтра на рассвете выйдет из Пинска в Чернобыль и, может, еще дальше. Виктор — матрос на этом катере, а капитана звать пан Защепа.

5

Весь экипаж катера (если не считать капитана) состоял из рулевого и моториста, который упорно величал себя механиком.

— Или у пана капитана лишние злотые завелись, что он нахлебника взял, когда и мы с работой управляемся?

Это были первые слова, которые Виктор услышал, вслед за капитаном ступив на деревянную палубу маленького катера.

— Пусть пан механик не считает злотые в моем кармане, пусть доверит это мне, а сам займется мотором, — прогудел басом Защепа, едва разжав зубы. Виктору показалось, что он уже слышал этот голос. Но когда? Где?

Казалось, ничего особенного не было ни в словах, ни в голосе капитана, а тот, кого он назвал паном механиком, будто уменьшился в росте и сказал, ласково и просительно улыбаясь:

— Прошу пана не гневаться на неудачную шутку.

Кубрик — каморка, куда втиснуты четыре лежака-койки (по две у борта и одна над другой) и малюсенький столик.

— Пан Капустинский, вот ваше место, — сказал капитан и показал глазами на нижний лежак у самого входа в кубрик. — Сегодня вы свободны, а завтра с утра начинаете службу.

Капитан еще с полчаса проболтался на катере, потом, буркнув что-то механику, сошел на берег. Виктор, которому было душно и тесно в кубрике, вышел на палубу и сел на люк машинного отделения.

— Между прочим, пан, я знаю один домик, где можно достать шнапс. Если пан даст грошей, я сбегаю, чтобы достойно отметить вступление-пана в славную семью моряков.

Виктор уже давно раскаивался в том, что взял у Анельки деньги, он был рад избавиться от них и даже с радостью протянул пану механику всю пачку злотых. Тот сразу же почтительно поклонился, осторожно, двумя пальцами, взял только одну изрядно помятую бумажку и сказал с подлинным уважением:

— Пан не успеет сосчитать до тысячи, как я вернусь. Между прочим, знакомые называют меня пан Стась. — Тут он церемонно приподнял над головой форменную морскую фуражку.

Виктор не ожидал, что механик пожелает представиться так торжественно, и растерялся, только кивнул в ответ. Этот кивок показался пану механику небрежным и натолкнул на мысль, что новый член экипажа вовсе не босяк, которого из милости пригрел капитан, а человек состоятельный, власть имущий, и лучше на будущее постараться заручиться его поддержкой. Все это промелькнуло в голове механика за те считанные минуты, пока он бегал за самогоном к себе домой, и окончательно утвердилось после того, как Виктор наотрез отказался принять участие в выпивке. По мнению механика, так беззаботно швыряться деньгами мог только баснословный богач. Может, у пана Капустинского такой папа, что его, пана Стася, и видеть не будет, если тот даже прямо перед ним предстанет? Почему же тогда его сын нанялся простым матросом на катер?.. А нанялся ли? Когда проворачиваются крупные финансовые сделки, то черт знает, в кого не приходится превращаться! И пан капитан наверняка что-то знает… Конечно, только так!

Пан Стась был глубоко убежден, что все в жизни делается только из-за денег. Например, почему он носит фуражку с морским гербом? Человек, который по роду своей работы посещает много городов, всегда может и должен подработать: что-то купить и перепродать в другом месте, подвезти кого-то или оказать еще какую-нибудь услугу, за которую принято расплачиваться звонкой монетой.

Даже любовь — что это такое? Скажете, возвышенное, неземное чувство? Так вот, любовь — глупость человечества, которую красивыми словами прикрывают. Ах, я безумно люблю ее!.. Вот и любил он Марию, а женился на Зосе: у Марии были черные глаза, рождающие пламень, крутые бедра, сулящие бог весть что, но ни гроша денег. Что мог дать брак с Марией? Кучу детей и постоянную нужду. Он, пан Стась, своевременно разгадал ловушку, подстроенную жизнью, женился на Зосе и не просчитался: после смерти отца она унаследовала лавочку. Правда, товарооборот маловат, выручка такая мизерная, что еле на жизнь хватает, и ему приходится еще подрабатывать механиком, но и это уже не нищета!

Когда Виктор отказался пить самогон, пан Стась окончательно уверовал в правильность своих догадок и проникся к Виктору таким почтением, что даже уступил ему свое место на верхней копке: может, этот паныч, встретившись с отцом, помянет добрым словом не только капитана катера?

Не знал Виктор хода мыслей механика, но лежать на верхней койке было приятнее (иллюминатор рядом, и меньше чувствуется запах гнили, который рвется из-под слани). Поблагодарив, он устроился здесь. Увидев утром эти изменения, капитан Защепа усмехнулся, а сказал самые обыденные слова:

— Сейчас отчаливаем.

Четвертый член экипажа — пан рулевой, как его звали капитан и механик. За три дня, которые Виктор провел на катере, рулевой не сказал ни слова, никого и ни о чем не попросил, но так выразительно смотрел на человека, что тот, выругавшись или сплюнув, совал окурок или недоеденную горбушку в скрюченные ревматизмом пальцы рулевого. А стоило на берегу появиться полицаю или немецкому солдату, как рулевой, хотя тот и не мог его видеть сквозь стенки рубки, срывал с седой головы картуз и сжимался, словно ожидал хлесткого и болезненного удара.

— Сломанный человек, — сказал как-то капитан, показав Виктору глазами на рулевого. — Сын его против Пилсудского бился, ну, паны на отце и отыгрались.

Больше капитан не прибавил ни слова, но Виктор сам дорисовал картину бесконечных пыток и унижений, которые сломали человека, так безжалостно исковеркали его душу, что в ней ничего человеческого не осталось.

Три дня плавания прошли сравнительно спокойно: немцы проскочили мимо глухих прибрежных деревень, война как бы только на мгновение коснулась их, ну и жили деревни по давно установленному порядку, постоянно ожидая, что вот-вот явится кто-то и уничтожит или утвердит все привычное. Поэтому и не было слышно девичьих песен по вечерам, поэтому мужики и парубки, когда катер притыкался к берегу около их деревни, жадно впитывали все, что касалось жизни там, «под германом».

Капитан почти ничего не рассказывал, если рядом вертелся механик. Но стоило тому уйти, чтобы начать или завершить мелкую торговую сделку, как Защепа, словно между прочим, говорил о том, что немцы и берут все, что приглянется, и щедры на пули, плети и виселицы.

— Сами понимаете, новый порядок так просто не установишь, — неизменно так заканчивал он свой рассказ.

Интонации голоса у него в этот момент были явно осуждающие и новый порядок немцев, и те методы, которыми его пытались утвердить на советской земле.

За три дня плавания случилось только одно происшествие: у Виктора пропали деньги. Еще вчера вечером они мешались в кармане, а сегодня утром проснулся — и нет их. Исчезновение денег было столь неожиданным и даже невероятным, что Виктор стал шарить по всем своим карманам. Защепа, с которым они были в рубке, заметил это и спросил:

— Потерялось что-то?

— Так просто…

— Деньги? — Теперь Защепа испытующе смотрел в глаза.

Виктор не выдержал тяжелого взгляда, опустил голову.

— Стоп! — бросил Защепа в переговорную трубу и повернул нос катера к песчаной косе.

Еще не улеглись волны, поднятые катером, как Защепа опять крикнул в переговорную трубу:

— Пан механик, прошу ко мне!

Механик, вытирая руки паклей, появился в рубке, скользнул ясными глазами по сконфуженному Виктору и уставился на капитана.

— Пан механик, у нас на катере есть вор. Он украл деньги у пана Капустинского, — каким-то деревянным голосом сказал Защепа.

— Матка боска, покарай его! — истерично воскликнул механик, хотел сказать еще что-то, но Защепа перебил:

— Пану механику известно, что я сделаю с вором? Привяжу его на трос и потащу по реке за катером.

— Но у пана рулевого такое слабое здоровье…

— Я говорю не о пане рулевом, а о воре.

— Иисус свидетель, кто же, кроме него, мог украсть? Вы с паном Капустинским вне подозрений…

— Рулевой — тоже.

— Значит, пан капитан обвиняет меня? А какие у него доказательства? Слава богу, я законы знаю…

— Пан механик понял меня? Трое отпадают, значит, остается четвертый.

Пан Стась во весь голос пространно, призывая в свидетели всех святых, клялся, что он понятия не имеет о том, были ли вообще деньги у пана Капустинского.

На эту истерику Защепа ответил лишь одной фразой:

— Пан механик из его денег лично взял однажды только одну купюру.

Механик опять заголосил, проклиная судьбу, которая привела его на этот катер, где кто-то ворует, а он отвечай.

Защепа молчал.

Тогда после небольшой паузы механик вдруг спросил:

— А если они найдутся? Ведь мог же пан Капустинский выронить их?

— Это лучший выход. Чтобы они нашлись.

— Тогда давайте искать?

— Пусть пан механик ищет, а мы останемся в рубке, — ответил Защепа. Его кулаки были сжаты до синевы в суставах, на скулах перекатывались желваки. И тут он словно впервые увидел и побледневшего рулевого, и Виктора, который от стыда не знал, куда деться. Увидел — и сказал необыкновенно спокойно: — Деньги найдутся.

И они нашлись. Об этом восторженно крикнул пан механик.

— Пусть пан механик положит их на столик в кубрике и идет в машинное отделение, — распорядился Защепа. А когда мотор снова затарахтел, он процедил: — Паны, сто чертей вам в печень!

Скоро все словно забыли о недавней краже. Защепа лег спать, приказав разбудить, если что-нибудь случится, рулевой безмолвно крутил штурвал, вгоняя катер в изгибы Припяти, а механик растянулся на палубе и напевал что-то веселое. Казалось, один Виктор все еще переживал случившееся. И больше всего его интересовало, почему механик не украл этих денег тогда, в Пинске, когда он сам отдавал их? Почему именно сегодня решился на кражу? Не знал Виктор, что механик слышал, как Защепа сказал ему, Виктору: дескать, завтра тебе уже сходить с катера. Не мог Виктор догадаться, что эта фраза вызвала смятение в душе механика и он всю ночь проворочался на своей койке и лишь перед рассветом пришел к выводу, что деньги надо взять немедленно: паныч богатый, может, и не спохватится или не подымет шума из-за такой мелочи, а ему, пану Стасю, эти деньги ой как пригодятся.

К вечеру, когда тени деревьев черным мостом легли на воду, ленивая Припять все же доплелась до Днепра, и капитан с Виктором сошли на берег.

— Хотел тебя подальше забросить, но теперь боюсь: механик — дерьмо порядочное, как бы в отместку чего не наболтал первому же полицейскому посту.

— Ничего, дальше я сам, — постарался бодро заверить Виктор, хотя его и страшили надвигающаяся ночь, длинная дорога и неизбежные встречи с немцами.

— На прощанье одно скажу; на катере ты правильную позицию занял. И слабого не шпынял, и перед сильным не заискивал. Словом, человек был… Меня-то узнал или нет?

— Вы с Петром были, когда он спичек просил.

— Узнал, значит… Что же не намекнул на знакомство?

— Вы — старший, вам и виднее, встречались мы раньше или нет.

— Резонно… И еще одно, самое главное… Лучше лютейшую смерть принять, чем человека в себе погубить… На, держи на первое время. — И он протянул краюху хлеба и кусок желтоватого сала.

— Спасибо… За все спасибо. — Виктору боязно оставаться одному, ему даже понравилось на катере, и он давно решил попросить Защепу, чтобы тот оставил его у себя в команде, но сказать это смелости набрался только сейчас: — А можно, я останусь у вас? Простым матросом?

Защепа словно ждал этого вопроса и ответил сразу:

— Что нельзя, Виктор, то нельзя. Здесь война с фашистами только начинается.

— Так я же значкист! И ГТО, и ГСО, и ПВХО у меня есть! Даже нормы на «Ворошиловский стрелок» сдал, только значок не получил еще!

Защепа неожиданно тепло улыбнулся и сказал:

— Все это у тебя на лбу и написано. И что комсомолец, и значкист ты. И вообще — до мозга костей советский. Потому и подошли к тебе, потому и помогаем к своим выбраться. Здесь ты запросто выдашь себя и погибнешь… Ну, привет там всем нашим!

Виктор проводил глазами катер, повернувший обратно в Припять, и осмотрелся. Вот он, Днепр. Ничего река, даже на Туру похожа: в меру широка, и правый берег крутой, обрывистый. За Днепром чуть синеют леса. Кажется, нет им конца и края, но, помнится, на уроке географии говорили, что здесь лесостепь, постепенно переходящая в степь. Значит, леса — обман зрения. И вообще многое на земле — обман, если не зрения, то слуха или еще чего. Взять вот эту тишину, которая так нежно обволакивает и баюкает землю. Сплошной обман эта тишина. Она в любую минуту может взорваться выстрелами, предсмертными криками людей. Как тогда, при бомбежке поезда.

Да и среди людей полно обманщиков. Вон какой ласковой и доброй прикидывалась Анелька, а что за этим обнаружилось? Подлость и забота лишь о своем благополучии. Или взять пана механика. Ласковый, услужливый, через слово клянется честью шляхтича, а копнули поглубже — самый обыкновенный вор. И труслив, как всякая блудливая кошка. Чуть прижал его Защепа — до того перетрусил, что отдал деньги с платком, в который успел завернуть их.

Полезли в голову подобные мысли, и вслед за ними незаметно стало подкрадываться и чувство своего превосходства над людьми. Не над теми, которых знавал в Тюмени, не над Защепой и его товарищами по подпольной работе, а над всеми прочими. Это чувство личного превосходства тут же породило и вскормило мысль о том, что он, Виктор, для достижения намеченной цели вправе пользоваться даже ложью. И, когда на околице деревни его задержал полицейский, он вежливо и твердо попросил проводить его к самому пану старосте или к еще более высокому начальству, если оно есть здесь. Этот тон был настолько непривычен для полицейского, что он послушно зашагал к дому старосты и постучал в окно. Через мгновение из дома прозвучал равнодушный голос:

— Кто там ночь баламутит?

Виктора будто кто-то толкнул в спину. Он вышел вперед, поклонился и сказал, подражая пану механику:

— Если пан староста не возражает, я бы хотел поговорить с ним.

Створки окна бесшумно распахнулись, и Виктор увидел одутловатое лицо старосты. Поклонившись еще раз, он представился, как учил Защепа:

— Пан Капустинский, следую в Смоленск.

Что больше повлияло на старосту — «пан Капустинский» или отменная вежливость, — осталось неизвестно, но уже через несколько минут Виктор сидел за столом в доме старосты и, глядя прямо в его жуликоватые глаза, безбожно врал про свой род Капустинских, который хорошо известен даже в Варшаве. Еще он говорил, что идет в Смоленск, чтобы вступить в права наследства, и, когда это случится, не забудет пана старосту и щедро вознаградит за сегодняшнее беспокойство, виной которому война.

Сказка ли эта или злотые, которыми Виктор щедро расплатился за еду и ночлег, повлияли на старосту, но он оставил Виктора ночевать у себя, а утром даже пристроил на попутную подводу.

Сошла удачно первая ложь, и теперь Виктор, завидев полицейских или немцев, более спокойно шел к ним, врал еще самозабвеннее. Его выслушивали доброжелательно, с сочувствием, но следовать дальше разрешали лишь после того, как он совал старшему наряда несколько злотых. Пачка денег растаяла быстрее, чем Виктор понял, почему ему все же удается продвигаться на восток, хотя застав, проверяющих документы, с каждым днем становилось все больше. А когда понял, стал обходить стороной села и городишки, только в маленькие деревеньки и заглядывал, да и то предварительно понаблюдав из леса за их улицами.

Пусть голодно, пусть холодно, но все-таки спокойнее.

6

Следов недавних ожесточенных боев становилось все больше. Не только воронки от многих бомб, но и извилистые окопы, перерезающие дорогу или подползающие к ней вплотную, часто видел теперь Виктор. Попадались и развороченные взрывами блиндажи, и пулеметные гнезда, от которых несло могильным холодом. Но больше всего запомнилась одна деревенька, поразившая безмолвием и трупным запахом, которым, казалось, здесь были пропитаны и воздух, и земля, и даже солнечные лучи. Виктор молча крался вдоль домов с выхлестанными окнами и вдруг вышел на маленькую площадь. Здесь навалом лежали тела жителей это деревеньки. Граница царства смерти была обозначена дощечкой с четкой надписью: «Они расстреляны за саботаж. Комендант района — гауптман фон Зигель».

Миновав деревеньку, Виктор долго плескался в речке, но до самого вечера не смог отделаться от въедливого трупного запаха. Именно тогда Виктор с отчетливой ясностью представил Тюмень не такой, какой знал ее, а мертвой, как и эта неизвестная деревушка. Стало страшно. И еще он подумал, что теперь ненавидит фашистов по-настоящему.

Обойдя Смоленск стороной, Виктор задумался: что врать теперь? Полицаям и прочей сволочи — сказка готова, а как быть с народом? Здесь уже коренная советская земля, и тут нечего рассчитывать на сочувствие какому-то пану, пострадавшему от большевистской революции.

Ничего не придумал. Только еще глубже залез в леса и перелески. В одном из таких лесов опять почувствовал трупный запах, хотел и не мог уклониться от него.

Вот и небольшая полянка среди молодого ельника. На ней лежали солдаты. Наши и немецкие.

Он обошел и осмотрел всех. Особенно долго стоял у тела лейтенанта, на груди которого тускло поблескивала медаль «За отвагу». Виктор снял ее и спрятал в карман. Взял и пистолет, выпавший из раздувшихся пальцев лейтенанта, и ушел. Он шагал по лесу и сжимал в руке шершавую рукоятку пистолета. От нее по телу разливалось тепло, от нее струились сила и уверенность: теперь у него есть оружие, теперь он может постоять за себя. Рукоятка пистолета и медаль «За отвагу» подсказали и новую биографию: теперь на восток пробирался не панский сынок, а лейтенант Красной Армии Виктор Капустин; примерно месяц назад он был контужен, сколько пролежал без сознания — не знает, а когда пришел в себя, своих уже не было. С тех пор идет один. И будет идти, пока не догонит фронт!

Все это рассказал Виктор и хозяину одинокого домика, затерявшегося в лесу. Тот выслушал его вроде бы даже сочувственно, ни разу не перебил, потом вдруг откуда-то принес советский автомат, приклад которого куснула пуля, положил его перед Виктором и сказал, словно скомандовал:

— А ну, покажь, как с этой штукой обращаться положено.

Виктор, конечно, потупился.

Тогда хозяин домика с ловкостью заправского оружейника разобрал и собрал автомат, показал, как вставлять в него магазин, как переключать с одиночной стрельбы на автоматическую, и сказал на прощание:

— Молод уж больно ты для лейтенанта. Сопляк, а не лейтенант! И болтлив сверх меры. Может, я контра какая, а ты во всю мочь раскукарекался…

Больше при встрече с незнакомым человеком Виктор ни разу не начинал разговора о том, кто он такой, куда и зачем идет. Теперь он сначала приглядывался к встречному и лишь потом, убедившись, что тот не враг советскому, раскрывал ему свою «тайну». Да и то намеками. В заключение, чтобы окончательно убедить собеседника в правдивости своего рассказа, перекладывал из кармана в карман медаль. Так долго и «неловко» перекладывал, что собеседник успевал заметить ее. А медаленосец в те годы был человеком редкостным, и поэтому для Виктора частенько находились и еда, и безопасный ночлег. Короче говоря, жить можно было. Однако теперь, когда Виктор шел уже восточнее Смоленска, почти в каждой деревне стояли полицейские посты, которые цеплялись к каждому прохожему; значит, и деревни теперь тоже приходилось обходить. А дни стали заметно короче, ночи — холоднее; вторая половина сентября теплом не баловала. И главная беда — дожди. Вот уже пятые сутки дождь шуршит в листве деревьев. Кругом все серо: и небо, улегшееся на лес и придавившее его, и земля, по которой шел Виктор. Даже белые березки будто подернуты серой пеленой.

Пятые сутки льет дождь, и пятые сутки Виктор без сна. Кругом сыро и холодно, а на нем только рубашка и пиджак, давно промокшие до нитки. Иной раз, окончательно обессилев, только присядет Виктор под деревом, только сожмется в комок и закроет глаза, чтобы забыться во сне, — немедленно набрасывается неуемная дрожь и нещадно колотит. Приходится подниматься и снова идти, даже бежать, чтобы вернуть телу потерянное тепло.

Виктор был словно в бреду, когда лес вдруг оборвался и метрах в ста сквозь пелену дождя стала видна деревенька. Это была сама жизнь, и, даже не подумав, что там могут быть полицаи или немцы, он из погледних сил заковылял к крайней хате, постучал в окно и привалился спиной к бревенчатой стене. Он не слышал, как звякнула щеколда и как скрипнула дверь. Даже женщины не заметил, пока она не подошла к нему и не взяла за руку. И все же он послушно пошел за ней.

Когда женщина открыла дверь в кухню, волна тепла сразу захлестнула, закружила его, и он, сам не ожидая того, вдруг сполз по стене на пол. Женщина, ойкнув, бросилась к нему.

7

Это была Клавдия Васильевна Ненашева. Ей, как она говорила, было уже двадцать два. «Почти старая дева», — обычно добавляла она в шутку.

Только успела Клава закончить третий курс Московского медицинского института, как радио оповестило о нападении фашистов. Клава, как и ее подруги, немедленно побежала в военкомат, но там, по ее убеждению, сидели заядлые бюрократы и, конечно, отказали, не призвали в армию. А потом, уже в середине июля, вдруг пришла официальная телеграмма: «Отец армии мать больна выезжай Богинов». Богинов — председатель колхоза. Ее отпустили домой, в родные Слепыши.

Мать умерла за день до того, как в деревню, нещадно строча из автоматов и пулеметов, ворвались немецкие мотоциклисты. Заняв все выходы из деревни, они разбежались по хатам, везде требуя одно и то же:

— Давай комиссаров и коммунистов! Давай евреев!

Ни комиссаров, ни коммунистов в деревне «не оказалось». Тогда, сноровисто свернув головы многим курам и назначив старостой того же Богинова, что был председателем колхоза, они уехали, пригрозив еще не раз вернуться сюда и строго наказать каждого, кто не выполнит хоть одно распоряжение немецких властей.

Первая встреча с немцами обошлась сравнительно дешево, однако Богинов созвал народ и заявил, что ему самому лезть в немецкую петлю нет никакого расчета и поэтому он кое с кем из парней и мужиков уходит в лес: «Может, до своих пробьемся или что другое придумаем».

Старостой по его рекомендации выбрали деда Евдокима: справедливый, своевольничать никому не позволит и внешность представительная. И еще на этом собрании решили жить по советским законам, которые и вершить деду Евдокиму.

Увел Богинов мужиков в лес, и ни слуху ни духу о них. А деревня ждала весточки, хотя внешне будто бы и покорилась немцам: и человека в полицаи выделила, и скот и зерно в район точно в назначенный срок вывезла. Правда, большая часть зерна осталась в деревне, спрятанная по тайникам, правда, полицейский своей первейшей обязанностью считал не арест «подозрительных личностей», а сопровождение красноармейцев, отбившихся от своих частей, по глухим, никому неведомым тропкам. Но откуда все это знать немцам? В деревне предателей не было.

В августе и первых числах сентября много красноармейцев прошло через деревню. И с оружием, и без него. И раненых, которых толкни посильнее — упадут и не встанут, и таких, что хоть в плуг впрягай и паши. Большинство из них, проклиная фашистские танки и окружение, отдохнув, ушли на восток, но двое осели в деревне. Этих немного сторонились, но и прямо не осуждали: человеческие мысли порой чудно петляют, и не сразу их узор разгадаешь.

Клава, домик которой стоял ближним к лесу, чаще других слышала робкий ночной стук пришельцев, привыкла к нему, ждала его и поэтому нисколько не удивилась появлению Виктора, хотя уже неделя минула с тех пор, как стучался последний. Правда, она испугалась, когда Виктор повалился, перешагнув порог кухни, поэтому и вскрикнула, однако сразу успокоилась, как только убедилась, что подкосила его не смерть или тяжелая рана, а всего лишь усталость.

Она попыталась перетащить Виктора в горницу, чтобы уложить на кровать, но он только мычал и сонно отбивался от нее. Тогда она раздела Виктора и, как чурку, вкатила на матрац, который принесла в кухню.

Потом ей захотелось привести в порядок его одежду, и она взяла брюки. Их тяжесть насторожила. Она залезла рукой в карман, нащупала там пистолет и уже с уважением посмотрела на спящего: только очень смелый, по-настоящему бесстрашный человек пойдет по вражеским тылам с пистолетом в кармане. Вторая находка — медаль — уже не удивила ее.

Клава, прикрыв Виктора одеялом, побежала к деду Евдокиму, потому что всей деревней поклялись ничего не таить от него.

Проснулся Виктор оттого, что почувствовал под головой настоящую подушку. Многому наученный за дни мытарства, он, прежде чем пошевелиться, приоткрыл глаза и осмотрелся, стараясь сопоставить действительность с сохранившимися воспоминаниями. Да, вот она, та женщина, за которой он вошел в дом. У нее высокий лоб, нос с чуть заметной горбинкой и губы, словно у обиженного ребенка, — припухшие и нежные. Еще он успел заметить толстую косу, которая свисала до пояса.

Казалось, Виктор не шевельнулся, но женщина почувствовала его пробуждение и приветливо сказала:

— А на улице уже вечер. Так что сразу будем и завтракать, и обедать, и ужинать. Одежда ваша вон на том стуле, только подождите, не вставайте, пока я не выйду, — и прикрыла за собой дверь горницы.

Одеться — минутное дело, но, уже взяв брюки, Виктор обнаружил отсутствие пистолета. Рука непроизвольно и сама нырнула в карман пиджака, где под оторвавшейся подкладкой обычно лежала медаль. Дыра оказалась зашитой, медаль исчезла. Обворовали, пока спал, или сам все растерял, когда, полудурным, брел по лесу?

— Вы оделись? — спросила она, входя в кухню. — Клава Ненашева. Была студенткой, а теперь… Теперь хозяйка этого дома.

— Виктор, — машинально ответил он, думая о пропаже пистолета и медали.

— Вот и познакомились, — улыбнулась Клава и, заметив его тревогу, торопливо добавила: — То я сюда спрятала. — Ее рука коснулась косяка двери.

Виктор немедленно сунул руку в щель между косяком и стеной, достал пистолет и медаль, проверил, на месте ли обойма, и лишь после этого положил все обратно. Клаве понравилось, что он прежде всего осмотрел оружие; по ее мнению, настоящий военный только так и должен был поступить. И она заулыбалась, предложила весело и беззаботно:

— Давайте поедим, а? Честное слово, с голоду умираю!

Поели картошки с молоком, а потом Клава рассказала все о себе и односельчанах. В заключение заявила:

— О себе можете не говорить. Я и так знаю, что вы — командир.

— Ну уж и командир, — неожиданно для себя возразил он, но она была полностью во власти самоуверенной молодости:

— У вас длинные волосы, а красноармейцы все стриженые.

Голос ее звучал победно, в голубых глазах светилось такое восхищение, что у Виктора не хватило смелости сказать ей правду, и он начал повторять сказку, набившую оскомину. Намеревался рассказать только в общих чертах, особенно не завираясь, но ничего так не возбуждает сочинителя, как внимание восторженных слушателей. А Клава следила за каждым движением его губ, на ее лице отражалось все, о чем он рассказывал. Вот он, Виктор, дерется с немцами на той полянке в ельнике. Падает, сраженный врагами, один его товарищ, падает второй… Наконец Виктор остается один против трех фашистов. На лице Клавы тревога, боль и желание немедленно броситься ему на помощь…

А теперь, чуть усмехаясь, он говорит о том, как одурачивал полицейских и старост, назвавшись паном Капустинским. Виктор чуть усмехается, а Клава искренне хохочет и даже хлопает в ладоши. Одним словом, девчонка, что с нее возьмешь?

Вдруг на окно легла тень человека. Виктор отшатнулся к простенку между окнами и посмотрел на Клаву. Она поспешила успокоить:

— Это дед Евдоким, я уже говорила тебе о нем.

«Ты» вырвалось непроизвольно, было случайным, но легло между ними прочным мостом.

В молодости дед Евдоким служил в гвардейском полку. Годы немного ссутулили, подсушили его, однако и сейчас он пролез в дверь согнувшись и боком.

— Мир дому сему, — прогудел он от порога, снял картуз и, повернувшись к переднему углу, поднял руку ко лбу и тут же опустил: — Известно, безбожники.

Виктор встал из уважения к годам деда Евдокима и, вспомнив урок хозяина лесной сторожки, выпятил грудь, опустил руки вдоль бедер, как учили на уроках физкультуры и военного дела. Почтительность к старшему и молодцеватый вид тронули деда Евдокима, он трубно высморкался в темную тряпицу и сказал одновременно взволнованно и покровительственно:

— Видать, отец тебя не наспех стругал: еще молод, а в плечах разворот имеешь.

Клава, чтобы скрыть смущение, поспешно нагнулась и подвинула деду табуретку, на которую он немедленно опустился не гостем, а полноправным хозяином.

— Ты мне вот что скажи, — начал дед, доставая из Кармана кисет. — Сломана под корень, что ли, наша армия?

— Понимаете… Если рассуждать…

— Ты не финти. Это с девками — они, кобылы, до слов охочи — можно байки разводить, а я солдат, мне твердое слово потребно. Сломана или нет?

За считанные доли секунды в голове мелькнули те, кого он видел, встречал на своем пути. Мертвые и живые. И он ответил зло, уверенно:

— Не сломана и никогда не будет сломана!

— Слышь, Клавдя, что человек говорит? — выпрямился дед. — Я, девка, сам солдат, меня, девка, не обманешь! — И спросил, понизив голос до шепота: — Слышь, а может, его нарочно к Москве заманивают? Чтобы, как Наполеошку?..

Виктор никогда не задумывался над причинами отступления нашей армии и поэтому ответил:

— Я человек маленький, что мне известно? Вот у товарища бы Сталина спросить…

— Оно конечно… А ты-то сам как думаешь? Твоя-то планида какая: у нас осядешь или, передохнув денек, дальше тронешься?

— Присмотреться, подумать надо.

— Тоже верно… У нас, как народ поговаривает, хорошо бы свою дружину заиметь. Про всякий случай…

— Подумать, дедушка, подумать надо.

— А я спорю разве? На то человеку голова и дана… А то женился бы на Клавде да и послужил миру? А что? Дело говорю.

— Можно, я потом отвечу? Через день или два? — взмолился Виктор, которого настойчивость деда приперла к стенке.

И вообще он еще не думал, как поступить дальше. Да и как еще дело обернется, если он прямо скажет, что завтра уйдет? Может, обидятся? С людьми разговор ведешь — каждое слово взвешивай и примеряй.

8

Два дня Виктор отсыпался и сидел дома, поглядывая в окно. За эти дни к Клаве под разными предлогами заходили сначала соседки, а потом и другие жители деревни. Все они, попросив какую-нибудь мелочь, неизменно рассматривали Виктора, которого Клава, как и условились с дедом Евдокимом, выдавала за студента-однокурсника, который случайно оказался в этих краях.

На третий день Виктор проснулся с рассветом и вышел на крыльцо покурить. Ветер разметал тучи, висевшие над деревней, и розоватый шар солнца степенно взбирался на крутой скат неба. Над маленькой речкой клубился туман; где-то голосисто заливался петух.

Виктор, улыбнувшись ясному дню, решил осмотреть свое новое жилище.

Дом — обыкновенная бревенчатая изба; четыре окна по фасаду и два с той стороны, где примыкало крылечко в три ступеньки. Тыльная сторона дома соединялась с коровником, над которым был сеновал. Все было сделано добротно, и Виктор не смог увидеть ни малейшей прорехи, залатав которую, он проявил бы способности хозяина. Конечно, настоящий деревенский житель нашел бы дело, но неопытный глаз Виктора уцепился только за неразделанные березовые кругляши. «Расколю, подготовлю к зиме», — решил он и впервые подошел к калитке, посмотрел вдоль деревенской улицы. Всего двенадцать домишек, разбросанных по обеим сторонам дороги, увидел он.

У каждого дома чуть шевелят полысевшими ветвями березы. У многих из них на коре отчетливо видны черные наросты — верный признак старости. Может, и французов видели эти березы, когда те драпали от Москвы?

— Здорово живете, — вдруг услышал Виктор мужской голос, и, вздрогнув, оглянулся.

— Испужался? — невесело усмехнулся подошедший.

Было ему немного больше двадцати, и Виктор догадался: «Один из тех двух, что здесь осели».

— Здравствуй, — сухо ответил Виктор.

— Прицеливаешься к деревне? Места — дачные. Только время совсем другое.

Что ответить, как поддержать разговор? Отмалчиваться неудобно, а слов тоже нет.

— Меня Афоней дразнят. Служил в артиллерии, да вот как попали в переплет, один и уцелел от всей батареи… А ты из каких будешь? Тоже из окруженцев или как?

— А тебе какое дело? Ты, гляжу, уже определился, крестьянином заделался, — огрызнулся Виктор, которому были противны и любопытство, и тревога в глазах Афони.

— Тоже клеймишь, значит? А что я один сделаю, если вся армия с землей перемешана?.. Молчишь… То-то и оно, сказать нечего, а коришь, совесть тревожишь… Чистоплюй несчастный! — Афоня, круто повернувшись, зашагал к речке.

Виктору не понравился Афоня, но все же не было намерения и обидеть его: может, рядом жить придется? Однако сделанного не воротишь, и, немного расстроенный и взволнованный этим случайным разговором, Виктор вернулся в дом.

Оказывается, Клава тоже уже встала, растопила печь и, едва он перешагнул порог, спросила:

— Поругались, что ли?

— Не так чтобы и поругались, но неладно вышло. — И он рассказал о своих впечатлениях, вызванных встречей с Афоней.

Клава отреагировала на удивление спокойно:

— Обойдется. Афоня — мужик добрый, только странный какой-то. Ему все надо, чтобы люди оправдали его… Я думаю, что виноват он в чем-то, вот совесть его и мучает. От нее ничего не скроешь.

Разговор надолго оборвался. И вдруг Виктор сказал:

— У меня комсомольский билет размок.

— Ой, Витенька! — всплеснула руками Клава и, будто враз обессилев, опустилась на табуретку. — Как же это ты так неосторожно?

— Много ты понимаешь! — обозлился Виктор. — Под стелькой в ботинке он был, а кругом вода… Соображать надо.

Долго молча переживали беду. Наконец Клава спросила, с надеждой заглядывая в глаза Виктору:

— Может, только немного подмок? Виктор достал из кармана билет. Лишь номер и можно было разглядеть на нем.

— Знаешь, а ведь тебя в комсомоле по номеру билета восстановят! — обрадовалась Клава. — Встретишься с нашими, расскажешь, при каких обстоятельствах намок билет, и восстановят!

Славная она, Клава…

Оказывается, у нее и брови, и ресницы черные, а волосы светлые…

Виктору захотелось пальцем прикоснуться к бровям Клавы; он было уже потянулся, но уловил нарастающий рев нескольких автомобильных моторов и замер. Побледнела Клава. Метнулась к окну, на мгновение прильнула к нему лицом и отшатнулась.

— Немцы, — как тоскливый вздох, вырвалось у нее. — Если спросят, кто мы, отвечай — муж и жена, — торопливо добавила она и, казалось бы, бесцельно заметалась по дому, бормоча что-то. Однако куда-то бесследно исчез комсомольский билет, который они рассматривали недавно, а вместо него на колени Виктора шлепнулся изодранный валенок:

— Чини!

— Как его чинить, если дыр больше, чем целого?

— Разрывай его на части или чини — мне все равно! Только делай, хоть что-то делай, ради бога! Где это видано, чтобы мужик вот так, сложив руки, дома сидел?

И, когда дверь распахнулась от тяжелого удара, Виктор яростно полоснул ножом по перепревшей дратве.

— Ж-ж-жива на сход! Шнель, говорю! — взревел полицай, ощерив белозубую пасть.

— Не бойся, это наш Дёмша, — прошептала Клава, но заторопилась.

По деревенской улице они шли, как и остальные законные супруги: она — на шаг сзади и чуть слева.

Народ — несколько десятков женщин и детей — с любопытством и тревогой разглядывал немецкого офицера. Он стоял на столе и равнодушно постукивал прутиком по зеркальному голенищу сапога. В первом ряду толпы был дед Евдоким. И еще Виктор заметил Афоню. У него дергалась щека, он смотрел на немца со страхом и ненавистью. Борьба этих двух чувств была так заметна на его лице, что молодка, стоявшая рядом с Афоней, почти повисла на нем, нашептывая что-то посиневшими губами. Виктор понял: Афоня сейчас настолько взвинчен, что готов и на безрассудный подвиг, и на самую большую глупость — на что толкнет случай. Стало жаль Афоню, и Виктор, раздвигая плечом толпу, пробился к нему, стиснул его руку. Тот оглянулся и яростно зашептал:

— Как стоит, гад, а? Будто он здесь хозяин, а мы — пустое место!

Действительно, немец словно не видел людей, сгрудившихся у его ног.

— Спокойно, Афоня, спокойно! — властно зашептал Виктор. — Или я первый тебе в морду дам!

Афоня глянул на него и сник, подчинился приказу. В это время на стол вскарабкался человек в штатском, встал так, чтобы даже нечаянно не задеть офицера, и уставился преданными глазами на его бесстрастное, сухое лицо. И столько рабской угодливости было во взгляде и позе человека в штатском, что, хотя он еще не произнес и слова, Виктор уже люто ненавидел его.

Наконец офицер заговорил. Виктор четыре года изучал в школе немецкий язык, был даже отличником, но сейчас ничего понять не мог. Так отрывиста и криклива была речь офицера.

— Господин комендант района гауптман фон Зигель доводит до вашего сведения, господа свободные землепашцы, что в Степанкове бандиты убили солдата великой немецкой армии, за что и наказаны, — перевел человек в штатском.

Далее он говорил о том, как доброжелательно немецкое командование относится к землепашцам, а закончил так:

— Короче говоря, сволочи, у господ немцев порядок железный, и вы кровью умоетесь, если его нарушите!

Фон Зигель одобрительно кивнул. Ненависть Виктора к фон Зигелю и переводчику в этот момент была столь велика, что из всей длинной речи запомнилось лишь одно: какое бы правило ты ни нарушил, тебя ждет расстрел; а если поднимешь руку на немца, кроме тебя, будет расстреляно еще и пятьдесят жителей той деревни, в которой или около которой будет найден убитый.

Немцы уехали, а народ стоял, словно вросли в землю ноги. Наконец дед Евдоким заорал:

— Чего глаза таращите, господа-сволочи?

И зло матюкнулся.

Афоня жил, оказывается, через дом от Виктора, и шли они вместе. Виктора просто раздирало, желание действовать, желание доказать фашистам и их холуям, что им не удалось никого запугать. Однако он не знал, с чего начать, как поступить. Понимал только, что еще коротки руки, не дотянутся они до фон Зигеля. И Виктор спросил:

— Знаешь того? Который переводил?

— Староста из Степанкова. До войны такой улыбчивый, обходительный был, а теперь ишь какое лицо показал, — затараторила грудастая молодка, которая шла, вцепившись в локоть Афони. — Да вы — не знаю, как вас величать, — зайдите к нам, поговорим, время скоротаем. У меня на такой случай и бутылочка припасена, и сальце найдется.

— А ну, застопори, Груня, — беззлобно сказал Афоня, и она будто подавилась последними словами.

— Вы идите, а мы тут посидим, покурим, — решил Виктор и остановился у бревна.

Клава взглянула на Виктора, хотела что-то сказать или спросить, но сдержалась и поспешно зашагала дальше, увлекая за собой Груню.

Бревно, потрескавшееся и потемневшее от времени, лежало около старого пожарища. Видимо, давно, может быть больше десятка лет назад, сгорел здесь дом. Хозяин сначала намеревался воздвигнуть новый на этом месте, даже строительный материал начал завозить, но потом раздумал строиться или какая другая причина помешала, вот и осталось с той поры это бревно. Если судить по подсолнечной шелухе, многие жители деревни сиживали здесь, милуясь или обсуждая свои дела. А теперь на том же бревне устроились два пришельца, которых только война занесла в эти края.

— Дорогу в Степанково знаешь? — спросил Виктор, у которого окончательно окрепло решение убить хотя бы старосту.

Афоня кивнул.

— Где он живет? С кем?

Афоня понял, о ком идет речь, и ответил:

— Дважды к нему уже бегал. Гусака и мед унес, чтобы добрым ко мне был… Живет в одном доме с полицаями. Только вход отдельный.

— Когда стемнеет, стукнешь в окошко, — сказал Виктор так, словно его старшинство было неоспоримо, и не спеша, не оглянувшись ни разу, зашагал к дому, на крыльце которого его ждала Клава. Она ни о чем не спросила, только как-то очень внимательно посмотрела на него. Виктор притворился, будто не замечает ее взгляда, прошел в кухню, достал из тайника пистолет, сунул его в карман и вернулся во двор, где Клава кормила двух последних кур, чудом уцелевших после нашествия немцев.

— Где топор? Дровишек наколю, — сказал Виктор, снимая пиджак.

Остаток дня он потел над березовыми кругляками, яростно вонзал в них топор, а сам думал, что хорошо бы вот так, одним махом, садануть и по голове Зигеля, и вообще по всем фашистским головам.

Вместе с усталостью пришли и первые сомнения. Теперь он уже не был так уверен, что убить старосту — правильное решение и это им по силам. Может быть, начать с чего-то другого? И, не посвяти он в свои планы Афоню, отказался бы от попытки устранить старосту. Но теперь отступать было поздно (еще обвинит Афоня в трусости), и Виктор решил: если Афоня постучит в окно, он пойдет в Степанково и лично убьет старосту. А трухнет Афоня — он, Виктор, будет сидеть дома: значит, не судьба ему быть судьей перевертыша.

Афоня не постучал — поскребся в окно. Виктор почувствовал, как неприятный холодок волной прокатился по телу, но вида не подал, надел пиджак и шагнул к двери. Клава метнулась наперерез:

— Ты куда?

— Надо, Клава, — ответил он и сам удивился необычной сухости своего голоса.

Сказал это — Клава бросилась к вешалке, сняла с нее плащ отца и протянула Виктору. Потом заботливо поправила отогнувшийся воротник пиджака. На крыльцо не вышла, но в сенцах стояла до тех пор, пока в ночной тишине не стихли шаги Виктора.

Шли молча, хотя Виктору очень хотелось спросить Афоню, откуда у него автомат, ствол которого чуть выглядывал из-под полушубка. Только у самого Степанкова, когда потянуло недавней гарью, Виктор скупо сказал:

— Его бы за село выманить.

— Скажу, есть верный человек с золотишком, — ответил Афоня.

То, что Степанково — село большое, Виктор понял сразу, как только вслед за Афоней начал петлять по темным и безлюдным улочкам. Все было вроде бы обычным в этом селе: и избы, глядящие на улицу темными окнами, и колея, в которую нет-нет да и попадет нога, и скворечники на длинных шестах, угадывающиеся на фоне неба. Одно было непривычно, одно раздражало и беспокоило — запах гари, не ослабевающий, а усиливающийся с каждой минутой. Страшно Виктору, так страшно, что убежал бы отсюда, но рядом идет Афоня…

— Здесь, — прошептал Афоня, когда они уперлись в черную стену дома. — Держи, а я пошел. — И он протянул Виктору автомат.

Виктор слышал, как Афоня стучал в дверь. Невольно подумалось: «А не ловушка ли это, не выдаст ли Афоня?» Но руки сжимали автомат. Может, он поломанный? Виктор, как учил хозяин лесной сторожки, оттянул на себя затвор и убедился, что пружина готова, повинуясь его пальцу, бросить затвор вперед. Стало легче и спокойнее.

Голоса Афони и старосты он услышал гораздо раньше, чем увидел темные силуэты людей.

— Если меня будут спрашивать, скоро вернусь. Ясно?

— Будет исполнено, господин староста, — бодро заверил кто-то.

— Где он? Далеко идти?

— Близехонько, господин староста. Иначе разве бы я посмел вас тревожить среди ночи? Главное — дело верное и прибыльное.

Пропустив Афоню и старосту вперед, Виктор тенью заскользил за ними. Вот и крайняя хата села. Дальше — поле и безмолвный лес.

— Теперь куда? — спросил староста, в голосе которого не улавливалось и тени беспокойства.

Эта самоуверенность старосты так взбесила Виктора, что он подскочил к нему и ткнул его в грудь автоматом:

— Прямо, сволочь!

Староста испуганно шарахнулся к Афоне, ища у него защиты, но тот со всего плеча саданул его кулаком. Дикая злоба одного и угрюмое молчание второго убедили старосту в том, что его жизненная тропочка уже исхожена, что еще минута-другая, и она навсегда оборвется. Понял это — и при обыске не сопротивлялся, а потом и к лесу зашагал обреченно.

А Виктора уже покинула решительность. Сопротивляйся староста, он бы выстрелил в него, и дело кончено, а как быть теперь? Ни с того ни с сего взять и убить? Выручил Афоня, который протянул руку за своим автоматом и предложил:

— Давай сунем его в колодец? Тут заброшенный есть.

При упоминании о колодце староста будто очнулся от дурного сна, рванулся в сторону, но Виктор вовремя подставил ногу, и тот упал. Однако сопротивлялся он до тех пор, пока Афоня не заломил ему руки за спину и не связал их. Тогда староста взмолился:

— Как хотите убивайте, только в колодец не надо.

Из его сбивчивого рассказа Виктор понял, что за убитого немецкого солдата Зигель сжег дотла десять домов, а жителей их расстреляли и бросили именно в этот забытый людьми колодец.

9

Едва Виктор поднялся на крыльцо, дверь бесшумно приоткрылась.

Только оказавшись дома, Виктор по-настоящему понял, как чудовищно опустошила его одна эта ночь. Ему бы сейчас молча прижаться к Клаве и закрыть глаза, чтобы не видеть убитого старосты, ему бы сейчас заткнуть уши, чтобы в них перестал звучать по-заячьи жалкий предсмертный его вскрик. Но поступить так — признаться в слабости, а ведь он мужчина. Да еще лейтенантом назвался…

Виктор долго мыл руки. Клава стояла рядом, держала чистое Полотенце. И молчала. Он был благодарен ей за это.

Потом, улучив момент, Виктор сунул пистолет в тайник и полез на печку. Там, задернув занавеску, он надеялся отгородиться от мира, чтобы остаться один на один со своими мыслями и переживаниями, разобраться в них.

— А ужинать?

— Не хочу.

Долго ворочался Виктор на печи, перебирал в памяти все подробности ночи. Вроде бы Афоня не заметил ни растерянности, ни страха Виктора: значит, он сумел все это спрятать в себе.

Абсолютно правильно и то, что казнили предателя: другим подлецам наука…

Тогда что же беспокоит, что терзает все эти долгие часы?!

И вдруг Виктор понял. Оказывается, убить человека значительно проще, чем думалось. Вот уничтожили они с Афоней предателя, а где они, те муки душевные, о которых пишут в книгах? Нет их, и все тут. Чувство брезгливости — будто ты с головой черт знает во что окунулся, это есть, а мук раскаяния нет… Хотя потому, может, и нет их, что убили не человека вообще, а врага лютого?..

Придя к такому выводу, Виктор почувствовал облегчение и вскоре незаметно уснул.

Потом сквозь пелену сна стали прорываться голоса. Говорили Клава и какая-то незнакомая женщина. Виктор проснулся, только шевельнул занавеску, а Клава уже взлетела на приступочку и звонко выпалила:

— А к нам тетя Аня в гости пришла! — и многозначительно добавила: — Из Степанкова.

Лицо улыбающейся Клавы так близко, что стоит чуть приподнять голову и можно будет коснуться губами ее щеки. Той самой, на которой сейчас играет ямочка. Однако Виктор осмелился только обнять Клаву за плечи, да и то сразу почувствовал, как она напряглась, готовая отпрянуть. На мгновение напряглась, а потом вдруг на несколько секунд прижалась щекой к его груди.

— Знакомься, тетя, это мой муж, — несколько церемонно представила она Виктора и багрово вспыхнула.

Тете Ане — за пятьдесят; у нее ссохшееся, изрезанное морщинами лицо. Темный головной платок подчеркивает его пергаментность; в глазах скорбь, точь-в-точь, как у святой, что изображена на иконе.

Тетя Аня пьет чай с блюдечка, которое держит на растопыренных пальцах правой руки; вытянув губы трубочкой, она дует на чай, важно кивает Виктору и будто опять целиком отдается чаепитию. Но Виктор чувствует на себе ее пытливые глаза и понимает, что тетка осматривает его, прикидывает, не ошиблась ли племянница.

Когда Виктор сел за стол, тетя Аня рассказывала о том, что минувшей ночью вдруг ушел куда-то аспид-староста и до сих пор не вернулся. Чтоб черти ему обе ноги перешибли! Клава слушала тетку, а сама косилась восторженными глазами на Виктора.

Боясь выдать свое торжество, он поторопился встать из-за стола:

— Пойду дрова колоть.

Виктор ушел, а тетя Аня, посудачив еще о своих деревенских делах, посетовав на бесчеловечность немцев, вдруг сказала:

— А он у тебя ничего. Из себя пригожий и, видать, работящий. Только почему это, Кланя, вы порознь спите? В наше время муж с женой по ночам завсегда вместе были.

Клава залилась краской и еще проворнее стала убирать со стола остатки еды и чайную посуду.

Тетя Аня осталась ночевать и забралась на печку, сказав, что ей тут привычнее. Перед сном она долго молилась, почти касаясь лбом половиц, а Виктор, поглядывая на нее, думал, где сегодня ему улечься: в горнице — Клава, тетя Аня оккупировала кухню. И вдруг Клава позвала, позвала в тот момент, когда он уже хотел идти на сеновал:

— Витя, ты где? Иди спать.

Он вошел в горницу, где бывал до этого только раз, когда осматривал дом. Клава, которая уже лежала в кровати, сдвинулась к самой стенке, рукой подозвала его к себе и прошептала:

— Ложись со мной, иначе неудобно: мы — муж и жена.

Какое-то время он лежал неподвижно. Потом придвинулся к Клаве, стиснул ее так, что она почти вскрикнула.

Может, с минуту неистовствовал и вдруг заметил, что Клава плачет. Зажимает рот руками, чтобы заглушить всхлипывания, и беззвучно плачет. Обреченно плачет. И тогда он понял, что желание уберечь его от беды, которая в это тяжелое время всегда дежурила у человека за спиной, заставило Клаву позвать его к себе. Понял и то, что она ни за что не закричит, не позовет тетю Аню на помощь; все стерпит, оберегая его жизнь.

Виктор не нашел слов, чтобы выразить свое раскаяние. Лишь пробурчал, отвернувшись:

— Не бойся, не трону.

Вот и лежали они на одной кровати, под одним одеялом. Притворялись спящими, а сами ловили малейшее движение, даже приглушенный вздох друг друга.

Прокричали третьи петухи. Виктор встал, оделся. Клава, как и полагается настоящей жене, тоже немедленно встала, начала заправлять постель. Когда она вышла на кухню, Виктор уже держался за ручку двери.

— Уходишь? — спросила она, выйдя за ним во двор.

Он кивнул.

— Куда?

Действительно, куда он пойдет?..

— А дед Евдоким? Афоня? Тетя Аня?

За этими именами слышались вопросы: «Что я скажу им? Они ведь обязательно спросят, почему ты исчез так внезапно? Неужели тебе наплевать, что обо мне будут думать люди?»

Ответить сейчас на эти вопросы — значило распахнуть свою душу, а в ней такое творилось… Он только сказал вдруг осипшим голосом:

— Я еще приду.

И ушел по дороге, которая, по жиденькому мосточку перескочив через речку, круто свернула к лесу и врезалась в него. На дороге глубокая колея, где тускло поблескивает вода, оставшаяся от недавних дождей, и попадаются листья. Засохшие, сморщившиеся. Никому не нужные.

Таким одиноким листиком и чувствовал себя Виктор.

Думы до того мрачные и так они поглотили его всего, что не заметил, как поравнялся с немцем-мотоциклистом. Тот издали увидел парня, который брел по дороге, как слепой. Увидел и терпеливо ждал: сколько ни бился — не заводится мотоцикл; может, оживет, когда этот парень раскатит его под горку?

Русский не сдернул с головы кепку, это уже нарушение вежливости, за это полагается наказание, и немец, приподнявшись в седле мотоцикла, ударил Виктора кулаком в челюсть. Ударил по-боксерски сильно и точно — Виктор рухнул в канаву.

— Толкать! — приказал немец, когда русский направился к нему, выбравшись из канавы.

Не посмотрел немец на русского парня, и поэтому Виктор спокойно выстрелил ему в затылок.

Первой мелькнула мысль — бежать! Но Виктор тут же подумал: если бросишь немца на дороге, то его обязательно найдут и тогда расстреляют людей из ближней деревни. Может, Клаву, деда Евдокима, Афоню… Взвалив немца себе на спину, он за спешил в лес.

Только вздохнул облегченно, сбросив тело немца на землю, как сзади кто-то спросил:

— Ты всегда так? Сам убиваешь, сам и хоронишь?

Виктор отпрянул к ближайшему дереву, прижался к нему спиной и оглянулся, пытаясь вытащить из кармана пистолет, зацепившийся за подкладку. Однако ни в голосе, ни в глазах двух этих людей, одетых в потрепанные красноармейские гимнастерки, не было ничего угрожающего. Они просто с любопытством рассматривали Виктора. Правда, их руки лежали на немецких автоматах, висевших на груди. В глазах одного из этих людей Виктор угадал даже одобрение своему поступку и осмелел, не попросил, а скорее приказал:

— И мотоцикл надо утащить в лес. Чтобы невинные мирные жители не пострадали.

Мотоцикл затащили в чащобу, завалили ветками. А немца, сняв с него оружие, просто сунули головой в какую-то яму.

— Волки похоронят по первому разряду, — сказал чернявый, назвавшийся Гришкой, и тут же спросил: — А ты кто такой будешь?

Виктор уже понял, что перед ним два солдата, отбившиеся от части, и выпалил:

— Лейтенант, к своим пробиваюсь.

Солдаты переглянулись.

— Не верите? Вот и пистолет, и медаль сохранил.

На пистолет они даже не взглянули, зато медаль потрогали с уважением и почему-то вздохнули, опять переглянувшись.

— Нехай ты — лейтенант… В прятки играть не будем. Я и мой напарник. Юрка, так сказать, разведка нашего отряда. К нам примкнешь или самостоятельную тропку топтать намерен?

Виктор был рад встрече, он опять почувствовал себя не одиноким листиком, которым играет ветер, и лишь для вида, чтобы замаскировать свою радость, спросил:

— Сколько в отряде штыков? Кто командует?

Гришка оскалился в улыбке, развел руками и ответил:

— Ты, лейтенант, право, как дите малое: нешто все это солдат первому встречному так и выложит? Придешь — увидишь… Так с нами или нет?

Виктор согласился, и ему немедленно завязали глаза.

Шли, как показалось Виктору, невероятно долго, ему уже начало казаться, что еще немного, и он, обессилев, грохнется на землю. Но тут Гришка, который был сейчас поводырем, сорвал повязку с его глаз и сказал:

— Теперь считай, что мы дома.

Дом — землянка, так хорошо замаскированная, что Виктор угадал ее, только подойдя вплотную. У входа сидел человек в гимнастерке без знаков различия. Но по тому, как подтянулся Григорий, Виктор понял, что это начальник, и, опередив Григория, представился, вскинув руку к кепке:

— Лейтенант Капустин!

— Сам придумал или другие этой глупости научили? — спросил сидевший.

Виктору стало неуютно под строгим взглядом его серых глаз.

— Во! А я что говорил? — засмеялся Григорий, оборачиваясь к Юрке. — Лейтенант — он обязательно десять классов кончил. Это ему уже лет восемнадцать. Да еще два года в училище. Итого имеем минимум все двадцать полных годочков, а у этого — пушок на губе, бритвой не тронутый!

— И выправка не солдатская, будто играет под военного, — добавил Юрка.

— Самозванец он, одним словом, товарищ Каргин!.. Но, между прочим, — Юрка соврать не даст, — немцу пулю в башку всадил точнехонько.

— Не тарахти, Григорий, официально докладываешь, — не повышая голоса, заметил Картин, и уже Виктору: — Сейчас пойдем к батальонному комиссару. Перед ним не юли, как есть, душу выворачивай.