"Жизнь наверху" - читать интересную книгу автора (Брэйн Джон)

Джон Брэйн
Жизнь наверху

1

Она разбудила меня, приподняв мне пальчиками веки. Затем скользнула под одеяло и улеглась рядом, улыбаясь, обхватив мою шею руками. Ей не разрешалось залезать ко мне в постель, и она поспешила сделать это, пока не проснулась Сьюзен, я же никогда не возражал против ее появления, невзирая на все тирады Спока. Она была такая крошечная, такая прелестная — розовая-розовая мордашка и копна спутанных волос — и такая беззащитная, что казалось, с ней непременно должно случиться что-то ужасное. Этот мир не для маленьких детей.

Я поцеловал ее, стараясь отогнать от себя видение ее тела, искалеченного катастрофой или болезнью, и крепко прижал ее к себе. Здесь-то уж по крайней мере она была в безопасности — над головой у нее надежная кровля родительского дома… Правда, трудно сказать, насколько это может быть надежным в наши дни.

Ее большие широко раскрытые карие глаза — глаза Сьюзен — глядели на меня, она потрогала мой подбородок.

— Ты небритый, папочка.

— Это не беда, — сказал я, — А вот тебе не полагается быть здесь, Барбара. — Я говорил ей это каждое воскресное утро.

— У тебя тут так хорошо, тепленько, папочка. Ты большой, теплый великаний великан.

Она не совсем правильно изъяснялась порой, — что было простительно в ее четырехлетнем возрасте, — но всегда попадала в точку. Что бы я ни представлял собой на самом деле, для нее я был чем-то надежным. На туалетном столе луч солнца заиграл на серебряной ручке моей щетки для волос. Внезапно я почувствовал себя безмерно счастливым.

Я повернулся на спину и закрыл глаза. Сегодня мне не нужно было никуда спешить, и неожиданно я понял, что очень устал — больше, чем думал. Сьюзен еще спала. Я слышал рядом ее ровное дыхание. Я улыбнулся про себя. После девяти лет брака этой ночью я опять словно впервые увидел ее. Я смотрел на нее во все глаза, точно хотел угадать, кто это неизвестное мне обнаженное существо, — но напрасно. И, быть может, было ни к чему и даже не мудро с моей стороны пытаться это понять. Большие теплые великаны должны принимать вещи такими, какие они есть.

Барбара снова приподняла мне веки.

— Проснись, папочка, — сказала она.

— Дай папочке поспать, Барбара.

— Зачем ты хочешь поспать?

Я зевнул.

— Папочка много работал всю неделю, зарабатывал денежки. По воскресеньям он должен отдыхать.

— А зачем ты зарабатываешь денежки?

— Потому что мамочке, и папочке, и Гарри, и Барбаре нужен дом. И все то, что едят и пьют.

— Гарри живет в школе. У него там есть дом, ведь есть? И все то, что едят и пьют.

— Но папочке нужно зарабатывать денежки, чтобы платить за Гарри в школу и чтобы покупать пижамы, и платья, и кукол, и велосипеды, и всякие прочие вещи.

И светло-серый, на всю комнату, ковер, и бледно-желтые с серым узором обои, и вмонтированный в стену платяной шкаф, и новый туалетный стол, и полосатые, как конфетная обертка, простыни, и диван-кровать с сверхмодным изголовьем. Мы все время, безостановочно приобретали что-нибудь новое — даже самый дом был куплен всего три года назад. Предлогом для того, чтобы покинуть шоссе Коноплянок, послужило возведение общественного здания по соседству. Район терял свою аристократичность — на это не приходилось закрывать глаза. А рождение Гарри послужило предлогом для того, чтобы покинуть Пэдни-лейн, что ответвляется от шоссе по дороге к болотистому лесу: дом был слишком стар, слишком велик, слишком обременителен для Сьюзен и стоял слишком на отлете. Я же любил его и до сих пор жалел о нем. Я сам выбрал тогда этот дом, и он принадлежал мне. Во всяком случае, я сам внес за него задаток и сам выплачивал по накладным. Мне припомнился наш визит к нотариусу, у которого мы заключили купчую на наш теперешний дом, и выражение, промелькнувшее в его глазах, когда он понял, на чьи деньги — или, точнее, в основном на чьи деньги — приобретается этот дом. Это было нечто неуловимое, придраться было совершенно не к чему, и тем не менее я мог бы поклясться, что прочел в его взгляде презрение, когда он посмотрел на меня, и похотливую зависть, когда его глаза встретились с глазами Сьюзен. Разумеется, его взгляд не выражал этого слишком явно, и, быть может, никто, кроме меня, никогда бы этого не заметил, но, женившись на дочери богача, становишься большим знатоком в таких вещах.

Барбара потянула меня за волосы.

— Ты все никак не проснешься, папочка, — сказала она.

— Вот что, — сказал я. — Знаешь, что мы с тобой сейчас сделаем? Мы приготовим чай для мамочки.

— А для меня сок. Холодный-прехолодный, вкусный-превкусный. С кусочком льда.

Мой халат валялся на полу. Я потянулся за ним, но Барбара схватила его и выбежала с ним из комнаты. Она швырнула его с лестницы вниз и вдруг заплакала. Я смотрел на нее в полной растерянности.

— Что случилось, глупышка?

— Я не люблю его, — сказала она. — Не люблю, не люблю, не люблю! Хочу, чтобы ты надел мохнатый.

— Прежде всего ты сама надень халат. И шлепанцы тоже.

Я вернулся в спальню, чтобы надеть домашние туфли и мохнатый халат. Он был из верблюжьей шерсти, я купил его, когда мы жили еще на Пэдни-лейн. Теперь халат из мохнатого стал косматым, и к тому же он всегда был мне несколько великоват. В больших, продуваемых сквозняком коридорах и ледяной ванной комнате на Пэдни-лейн я чувствовал себя в этом толстом мешковатом халате довольно уютно, здесь же он был мне, в сущности, ни к чему. Благодаря центральному отоплению в доме стояла такая жара, что мы, по правде говоря, могли бы ходить нагишом. Не скажу, чтобы мне это не нравилось, но временами — из духа противоречия, не иначе — я тосковал по тому ощущению уюта, которое испытывал, надевая мой старый халат в морозное зимнее утро, совершенно так же, как тосковал по старинному очагу в большой кухне. Но я не придавал этим пустякам значения; теперь я с каждым днем все реже и реже придавал чему-нибудь значение.

Барбара явилась снова в своем розовом халатике; капюшон она натянула на голову.

— Ты будешь моей лошадкой, — сказала она. — Ты будешь моей пушистой лошадкой.

Я опустился на колени, и она уселась мне на шею верхом. Она не признавала иного способа спускаться или подниматься по лестнице. Я медленно, осторожно зашагал по ступенькам вниз, стараясь держаться поближе к стене. Барбара трещала без умолку, проглатывая концы слов или соединяя слова в одно, что обычно случалось с нею, когда она была очень возбуждена. Насколько я мог понять, сказочные события уже достигли апогея и в какой-то мере я — как в образе меня самого, так и в образе пушистой лошадки — принимал в них участие вместе с замком в Беличьем ущелье. Всем нам грозила опасность погибнуть от руки великана — но не Теплого Великана, а другого, догадывался я, а Барбара была одновременно и тем, кто гибнет, и тем, кто спасает.

Когда мы добрались до холла, я опустился на колени возле окна и поставил Барбару на подоконник. Потом поднял шторы. На юге, в глубине Беличьего ущелья, стоял замок Синдрема. Том Синдрем скончался двенадцать лет назад. Мне припомнилось, как Боб Стор показал мне его однажды на репетиции одного из спектаклей «Служителей Мельпомены». Том Синдрем оказался маленьким высохшим старикашкой, и я мог бы поклясться, что он носит манишку. Боб с ноткой благоговения в голосе сообщил мне тогда, что я вижу перед собой самого вредного и паскудного старикашку во всем Йоркшире — это прозвучало в его устах как «во всем мире» — и что он может выписать чек на сто тысяч и денег у него после этого почти не убавится. Но когда Том Синдрем скончался — вскоре после моего переезда в Уорли, — его долг отделу государственных сборов равнялся как раз ста тысячам фунтов, и им не удалось получить обратно ни единого пенни. Совершенно так же не удалось им установить и куда девал он свой капитал. По этой причине его до сих пор вспоминали в Уорли с теплым чувством.

А теперь он был мертв, родовая усадьба его перешла к Совету графства, а в замке был устроен общеобразовательный публичный лекторий. В настоящее время там читали курс воскресных лекций о сценическом искусстве — кажется, это называлось «Обзор современного театра». Я потратил накануне почти весь вечер, сопровождая одну компанию, пожелавшую познакомиться со «Служителями Мельпомены». Я не принял приглашения посещать вышеупомянутые лекции, а теперь, глядя на башенки и бойницы синдремовского замка, неясно проглядывавшие сквозь туманную утреннюю дымку, пожалел об этом. Тогда по крайней мере я мог бы сказать Барбаре, что побывал там. Дело в том, что замок Синдремов был ее замком: вот уже пятьдесят дней кряду она каждое утро совершала этот ритуал — смотрела на замок из окна в нашем холле. Ритуал никогда не менялся, не менялось и течение сказочных событий. Барбара минуты две молча смотрела на замок, а затем прерывистым шепотом — она имела привычку задерживать дыхание, когда была чем-нибудь захвачена, — сообщала мне: «Барбара опять вернулась домой».

Некоторое разнообразие вносила смена времен года: если Барбара возвращалась домой в феврале, шел снег. И была ватрушка. А в это утро были цветы.

— Цветики, — повторяла Барбара, пока мы шли на кухню. — Там много, много цветиков, все разные. — Затем, наблюдая, как я наполняю водой чайник, она забыла про сказку. — А мой сок? — спросила она и принялась подскакивать от нетерпения. — Мой сок! Дай мне мой сок!

Я включил электрическую плиту. Барбара жалобно сморщилась.

— Папочка, сделай же мне сок! Почему ты не делаешь мне соку?

— Не будь такой нетерпеливой, — сказал я. — Ты просто нахальная мартышка.

— Я не нахальная мартышка. Это ты нахальная мартышка.

— Ты не должна воображать, что все на свете существует только для тебя, детка. — Я сам не верил ни единому своему слову. В глубине души я был убежден, что ей должен принадлежать весь мир.

Я никогда не ощущал ничего подобного по отношению к Гарри. Уже в возрасте Барбары он был странно замкнут и необыкновенно уверен в себе — настолько, что порой я чувствовал какую-то неловкость, словно в чем-то провинился перед ним. А теперь, после целого года, проведенного в школе, он, по-видимому, нуждался во мне и того меньше. Внезапно я подумал, что мне даже неизвестно, где он сейчас находится. Утро больше не казалось мне таким солнечным, откидной стол у стены с пластмассовой доской и четырьмя стульями по бокам больше напоминал обстановку кафе, чем домашней кухни, и розовые обои с изображением какого-то национального — мексиканского, должно быть, — праздника были, пожалуй, чуточку слишком пестры и вызывающи, чтобы, глядя на них, можно было чувствовать себя уютно. Шкафы были вделаны в стены, и Ларри Силвингтон, оформлявший почти все спектакли «Служителей Мельпомены», расписал их для Сьюзен в виде подарка к рождеству. В каждой сценке изображалась сама Сьюзен в одной из ее четырех главных ролей («Ваше исполнение этой роли, дорогая, мы будем вспоминать всегда с изумлением и восторгом!»), и все сценки были очень остроумно задуманы и очень живо и изящно выполнены. Ларри, бесспорно, прекрасно владел рисунком и умел одним мазком придать фигуре выразительность и движение. Это был лучший рождественский подарок, какой когда-либо получала Сьюзен, и, конечно, она должна была поцеловать Ларри. Он настоящий друг, и так мило с его стороны, что он потратил на эту роспись столько времени и таланта. И у него есть фантазия, а этим наделен далеко не каждый… И все же, что ни говори, мне не хватало здесь старого кухонного шкафа, который был теперь изгнан в гараж. Мне не хватало его, потому что он был мой, потому что это был свадебный подарок тети Эмили, мне не хватало его потому, что никто на свете, кроме меня, никогда о нем не вспоминал. Едва ли, конечно, тете Эмили придется когда-нибудь заметить его отсутствие, так как едва ли она соберется когда-нибудь навестить нас. Ведь для этого надо получить сначала приглашение, не так ли?

Я вынул из холодильника консервную банку с апельсиновым соком, встряхнул ее и вылил сок в кувшин. Потом достал лоточек со льдом и полил на него горячей воды. Когда кубики льда подтаяли, я положил четыре кубика в розовую пластмассовую кружку Барбары и дал ей три соломинки. Когда-то я сам получал огромное удовольствие просто от сознания того, что в любую минуту могу усладить себя холодным апельсиновым соком. Теперь холодильник существовал для меня лишь постольку, поскольку он был нужен Барбаре.

Я закурил сигарету. Барбара тихонько кашлянула и взглянула на меня с укором. Эта гримаска чрезвычайно ей шла. У нее был тип лица, который я называл викторианским: удлиненный овал, короткая верхняя губка, высокий лоб и прямой носик — со временем он мог приобрести форму греческого.

— Какая гадкая привычка — курить до завтрака.

— Я знаю. Но могу сделать что-нибудь и похуже.

— Что похуже, папочка?

— Например, выпить перед завтраком.

— И я пью перед завтраком, — сказала она. — Ты какой-то глупенький папочка.

— Уж какой есть.

Конечно, я дурак, подумалось мне. Не следовало даже упоминать о подобных вещах в разговоре с четырехлетним ребенком. И зачем мне это понадобилось? Сказать по правде, мне и в самом деле просто захотелось вдруг выпить, захотелось, чтобы все расплылось слегка, чтобы розовые обои, и розовые кухонные шкафы, и белый холодильник, и электрическая плита, и электрический миксер, и откидной розовый стол, и стулья с розовыми спинками — все подернулось легкой туманной дымкой; в восемь часов мартовского утра они слишком резко, слишком ослепительно, слишком гигиенично сверкали; когда весь Птичий перекресток еще мирно покоился в тягостной воскресной тишине, они слишком беспощадно напоминали о том, что мне уже перевалило за тридцать пять, что у меня двое детей и по меньшей мере десять фунтов лишнего веса.

Я сел и посадил Барбару к себе на колени. Теперь уже не я охранял ее от беды, теперь я сам нуждался в ее защите. Я не знал, от чего должна она защитить меня, знал только, что, пока мы вот так — рядом, вместе, со мной не может случиться ничего дурного. Барбара с шумом высосала через соломинку последние капли апельсинового сока, поставила кружку на откидной стол и сказала:

— Я люблю тебя, папочка.

— И я тебя люблю, — сказал я.

Она поцеловала меня и сказала тем же тоном:

— Гарри уже позавтракал, да, он позавтракал. Он пошел к своим птичкам…

— Желаю ему удачи, — сказал я и окинул взглядом кухню: нигде ни следа грязной посуды, ни единой хлебной крошки — ничего, словно Гарри и не завтракал здесь. Для десятилетнего мальчика он был противоестественно чистоплотен. Когда я был в его возрасте, каждая комната после моего посещения выглядела так, словно по ней пронесся тайфун. Я снова почувствовал легкое угрызение совести, когда мысленно увидел, как он завтракал здесь один. Мне бы следовало быть с ним. Мой отец каждое воскресное утро брал меня с собой на прогулку — никогда в жизни не изменял этому правилу. Но ведь я провел свое детство в родительском доме, а не среди чужих людей. А Гарри предстояло пройти через мясорубку буржуазного воспитания в привилегированной школе-интернате, в частности через сент-клэровскую школьную мясорубку. Начальную школу для Гарри выбирала его бабушка; и среднюю школу для него будет выбирать она же.

Чайник закипел. Я осторожно спустил Барбару с колен и заварил чай. Маленький чайник нужно было согреть, затем поставить его на большой чайник и засыпать чай из расчета по одной чайной ложке на каждую персону плюс еще одну ложку сверх… Впрочем, теперь введены были еще некоторые новшества: смешивался чай различных сортов. Особенным успехом последнее время пользовалась смесь хорнимановского «Директора» и туайнингского «Серого графа», причем Сьюзен пила этот чай с лимоном и без сахара, и это служило постоянной темой разговора как в доме моего тестя, так и у Марка и являлось лишь одной из составных частей их объединенной стратегии, направленной на то, чтобы заставить меня похудеть. Я подождал три минуты, чтобы дать чаю настояться, потом налил себе чашку, положил в нее пять полных ложек сахару и долил чайник кипятком. Я быстро выпил чай и сполоснул чашку, испытывая при этом некоторое торжество — настроение поднималось почти так же, как от двойной порции виски.

Когда я принес чай в спальню, Сьюзен еще спала. Я тихонько потряс ее, приподнял ей веко. Сьюзен улыбнулась.

— Какой ты хороший, Джоки, малыш.

Я поцеловал ее. Она притянула меня к себе, так крепко обвив мою шею руками, что я чуть не задохнулся и поспешил высвободиться.

Барбара снова натянула капюшон халатика себе на голову.

— Он хороший — папа Джо, да, он очень хороший, — сказала она. — Он дал мне ледовый сок и соломинки.

Сьюзен наклонилась и поцеловала ее. Барбара приняла поцелуй как должное.

— Я все вижу сквозь твою ночнушку, мамочка, — сказала она. — А у меня ничего не видно сквозь мою пижамку.

Сьюзен рассмеялась.

— Ну, там еще не многое можно увидеть, крошка. А теперь беги к себе в постель.

— Мне больше не хочется спать, — сказала Барбара.

— А тебе не хочется получить шлепки? Мама ничего не повторяет дважды, Барбара.

Барбара вышла из спальни, опустив голову.

Сьюзен налила себе чаю.

— Ты слишком балуешь этого ребенка, — сказала она.

— У нее чудесный характер от природы. Барбару просто невозможно испортить. Вот чего ей действительно не хватает, так это сверстника… братика или сестрички хотя бы приблизительно ее возраста…

_ Мы, кажется, уже говорили об этом. — Сьюзен потянулась и подняла свою теплую кофточку, которая, как обычно, валялась на коврике возле кровати.

— Да нет, в сущности, — сказал я. — В сущности, не говорили. — Я отхлебнул чаю. Мы, то есть Джо и Сьюзен Лэмптон, в сущности, никогда серьезно не обсуждали вопрос о том, будем ли мы иметь еще детей, но мой тесть и моя теща обсуждали этот вопрос после рождения Барбары.

Я увидел, что Сьюзен надула губы, а это в последнее время всегда предвещало ссору. Когда-то это предвещало только поцелуи. Но когда-то Сьюзен мечтала иметь пятерых детей и хотела, чтобы все они были похожи на меня.

— Если бы ты перенес то, что перенесла я, рожая Барбару…

— Хорошо, хорошо. Оставим это.

— Ты эгоист до мозга костей. Мне кажется, ты будешь рад, если я умру. Тогда ты сможешь путаться с этой потаскушкой Джин Велфри, от которой ты без ума. Не воображай, что я ничего не заметила в тот вечер. Или что другие не заметили.

— Она совершенно меня не интересует. Послушай, я же сказал — оставим это. Я не буду больше об этом вспоминать.

Сьюзен достала сигареты из кармана кофточки. Подобно большинству женщин, она курила как-то подчеркнуто, превращая это в своего рода ритуал, и производила очень много шуму, затягиваясь и выпуская дым.

— Да уж, пожалуйста, — сказала она.

Вот опять: «Оставим это». Я снова сдался. Оставил все как есть ради сохранения мира. Но «все как есть» не оставило меня. Оно давило, топтало меня, принуждало к повиновению, и порой мне казалось, что все окружающие это видят. Во мне поднималось что-то очень похожее на ненависть к Сьюзен: вот она снова одержала надо мной верх, и надутые губки сложились в едва заметную усмешку. А скоро, очень скоро вместо «да уж, пожалуйста» я могу услышать: «попробовал бы только», и тогда мне придется поразмыслить всерьез. Поразмыслить «конструктивно», пользуясь излюбленным словечком моего тестя. А также «четко» и «решительно», добавил я парочку определений от себя. А главное — «широко». Я должен не забывать «мыслить широко».

Сьюзен не потрудилась застегнуть кофточку, и невольно я загляделся на ее грудь. Не скажу, чтобы при этом я был очень доволен собой или чтобы мне доставило удовольствие, когда Сьюзен прикрыла ладонями груди и спросила притворно жалобным голоском:

— Они у меня славненькие, правда?

Я кивнул. Я чувствовал, что на меня снова покушаются и я снова сдаюсь. Эту ночь мы не спали до четырех часов утра, секунду назад были на краю ссоры, а главное — Барбара в соседней комнате и она уже давно не спит. Но я знал, что произойдет, если только Сьюзен подаст сигнал. Я вылез из постели и накинул халат.

— Я иду под душ.

— Холодный, конечно?

Уже в дверях я обернулся.

— Придержи язык, не то я вернусь назад.

Она хихикнула.

— Ребенок, — сказала она. — Ну-ка, вспомни слова Спок, Джоти. — Она скинула кофточку.

— У нас еще ночь впереди, — сказал я и захлопнул за собой дверь. Шагая по коридору, я еще слышал, казалось, ее смешок.

* * *

После завтрака я вышел в сад. Весна запоздала и нарушила все наши грандиозные планы, обдуманные еще в прошлом году. С перекопкой клумб я на целых два воскресных дня отстал от расписания. Птичий перекресток находился в районе новых домов, неподалеку от парка Сент-Клэр или Графского шоссе — в зависимости от того, с какой стороны вы предпочитали на него смотреть. (Земельные агенты обычно называли его Новым парковым районом; по-видимому, слово «парк» казалось им более звучным, чем слово «шоссе».)

Если не считать двух-трех больших домов возле самого Графского шоссе, район этот начал застраиваться только после войны. Мы были первыми жильцами дома № 7 на Птичьем перекрестке, и когда въезжали сюда, наш участок совершенно не был возделан. Три года кряду я, как мне казалось, только и делал, что копал, полол и фургон за фургоном возил на участок навоз и известь, и теперь уже действительно было похоже, что лет этак через десять наш сад, может быть, и станет отдаленно напоминать цветники, изображенные в кратком пособии по садоводству Хэнлита и Леспера. Я понимал, конечно, что в нем никогда не будет такого количества роз и вишневых деревьев, или такого гладкого изумрудного газона, или декоративных кустов, подстриженных в такой очаровательно прихотливой манере, точно так же как я ни одной секунды не надеялся на то, что у подъезда дома будет когда-нибудь стоять мой автомобиль, хотя бы отдаленно приближающийся по размерам к прославленным лимузинам. У меня не сохранилось никаких иллюзий относительно того, какую ценность имею я в глазах моего тестя. Но все же со временем это будет сад как сад и летом мы будем пить в нем чай и есть свою собственную клубнику, и в нем будет беседка для Барбары и, как она сама часто говорила, цветики. Барбара будет возвращаться домой, и дома будут цветы. А самое главное — этот сад будет чем-то, что я создал сам, это будет мой собственный сад. Поэт, написавший о том, что господь бог прогуливается по его саду в вечерней прохладе, ничего в этом деле не смыслил. Я дорожил своим садом потому, что это было, пожалуй, единственное место на всем свете, где я, Джо Лэмптон, мог прогуливаться и чувствовать себя не кем иным, как Джо Лэмптоном.

И хоть я и подумал о том, что уже на два воскресенья отстал от расписания, тем не менее сад был единственным местом, где я мог жить не по расписанию: в саду все делается не по часам и календарю, а по времени года и погоде.

Особняк Сент-Клэров был расположен к северу от Птичьего перекрестка, а на вершине холма над ним высился сент-клэровский бельведер «Каприз». Мне и сейчас доставляло удовольствие смотреть на него: гармония его частей, строгость и простота линий импонировали мне, и было время, когда сознание того, что моя теща — урожденная Сент-Клэр, вызывало во мне приятное собственническое чувство. Поскольку мои дети были потомками Сент-Клэров, постольку Сент-Клэры являлись прямыми предками моих детей, а следовательно, в какой-то мере и моими. Но как-никак, а я сделал честь этой семье, породнившись с нею, — ведь их древний род насчитывал по меньшей мере двух известных убийц, трех приговоренных к каторжным работам государственных изменников и одного особенно честолюбивого джентльмена, прославившегося тем, что сначала он сыграл роль сводни между своим пятнадцатилетним сыном и королем Эдуардом Вторым, а потом помог организовать убийство Эдуарда в Понтефракте; а уж погоня за приданым и всевозможные грабежи считались в этом роду чем-то само собой разумеющимся. Пириграйн — тот самый, что построил в 1810 году «Каприз», — промотал состояние двух жен, а затем составил себе еще одно, командуя полком. Поговаривали, что он входил в долю даже с мародерами, выламывавшими золотые зубы у трупов на поле боя. Я почерпнул все эти пикантные подробности из анонимной чартистской листовки, которую Реджи Скэрра показал мне в публичной библиотеке, тайком подсунув ее под фотографию Порт-Саида.

Меджи думал, что я буду шокирован. На самом же деле я был приятно взволнован. Впрочем, это произошло семь лет назад. Теперь блеск имени Сент-Клэров потускнел в моих глазах. Тем не менее стоило мне оказаться где-нибудь за пределами Уорли, и я всегда ухитрялся ввернуть в разговоре упоминание о славных предках моей жены: угасающий род, живой пример обреченности аристократии, вымпела, реющие над башней в багровом зареве заката, рог Ронсеваля и прочее, и тому подобное… Но постепенно я стал все реже и реже пускать в ход этот прием — так только, когда случайно вспоминал о нем.

Все это не увлекало меня больше. Я не мог бы точно припомнить, когда именно я сделал открытие, что все они ведь в сущности просто мертвецы, знаю только, что теперь я уже не поглядываю на север так часто, как прежде. Три башни «Каприза», темневшие на горизонте, подчеркнуто романтические и восхитительно живописные, величественное здание особняка, устремленное ввысь, несмотря на свою тяжелую массивность, — все это приятно ласкало мой взор, но уже не имело для меня столь серьезного значения.

Теперь я смотрел на юг, в сторону Беличьего ущелья. Но не в сторону города, не в сторону Снежного парка, раскинувшегося по высокому речному откосу, и даже не в сторону Уорлийского леса, еще дальше, за Снежным парком. Все это я видел и прежде. А вот на замок Синдрема не обращал внимания, пока мне не указала на него Барбара. Я старался взглянуть на него ее глазами, населить его и великанами, и спящими заколдованным сном принцессами, и рыцарями, пробуждающими их от сна. Ничего не получалось. Предо мной был старый замок Синдрема, и только. Тем не менее он был все же неплохой имитацией старинного замка — вплоть до высохшего рва, когда-то заполнявшегося водой, просторного внутреннего двора, вымощенного каменными плитами, и узких бойниц для стрельбы из лука в башенных стенах. И, глядя на него, я отдавался на волю моей фантазии, не менее дикой на свой лад, чем фантазия Барбары.

Одно неоспоримо, думал я: мой дом никогда не даст пищи для детской фантазии. Если вдуматься, то это именно такой дом, какой построит себе всякий здравомыслящий ребенок, стоит только снабдить его достаточным количеством черепицы, строительных блоков и кедрового теса для отделки. Даже ребенок поймет, что серые каменные блоки надо оживить красным кедровым тесом и что гараж должен слегка отступать от фасада, чтобы линия кровли не была уныло прямой. И, вероятно, каждый ребенок поймет преимущества центрального отопления, двухместного гаража и всех прочих удобств. Это, несомненно, хороший дом, и он, несомненно, стоит четырех с половиной тысяч фунтов стерлингов, которые были за него уплачены, и это, несомненно, превосходное помещение капитала, о чем мой тесть никогда не упускал случая напомнить мне, — ведь стоимость его возрастает чуть ли не с каждым днем. И все-таки это не был настоящий, всамделишный, вполне взрослый дом — ни один ребенок, живущий в Воробьином ущелье, не станет глядеть на него по утрам и населять его принцессами, драконами и теплыми великанами. И проживание в этом доме почему-то — не только потому, что он записан на имя Сьюзен — принижает меня как мужчину. Я лишился чего-то, переселившись в этот дом, и, быть может, и Барбара лишилась чего-то.

Я стал оглядывать сад, чтобы стряхнуть с себя уныние, которое вдруг, без всякой видимой причины, овладело мной в это прекрасное весеннее утро. Дел у меня сегодня было по горло, а поработать на свежем воздухе — это именно то, что сейчас требовалось. Настроение у меня стало подниматься. Возьму-ка я устрою Весенний Костер! И вдруг, нежданно-негаданно родилась бунтарская мыслишка: хорошо бы помимо садового мусора бросить в этот костер еще кое-что… Я чувствовал себя задавленным всеми этими приобретениями, всеми материальными благами, которые неустанно накапливались нами на протяжении десяти лет нашего брака и оценивались теперь в две тысячи семьсот фунтов, не считая моего «зефира» и «морриса» Сьюзен. Из года в год я производил заново полную инвентаризацию своего имущества, вместо того чтобы просто вписать в старую инвентарную опись наши новые приобретения, и до последнего времени этот обряд неизменно доставлял мне острое чувство удовлетворения. До последнего времени. Да, до последнего времени. А теперь мне захотелось начать все сначала и как-то по-другому.

Барбара выбежала из дома и устремилась ко мне.

— Папочка, мы опоздаем в церковь! — Как всегда, она восклицала это так, словно нам грозила гибель.

Я поднял ее на руки и подержал немного, стараясь успокоить:

— У нас еще уйма времени, детка. Пропасть времени.

Но она выскользнула из моих рук и принялась тащить меня за рукав к гаражу.

— Мы опоздаем, папочка, мы страшно, страшно опоздаем… — Она расплакалась.

На крыльцо вышел Гарри. Волосы у него были всклокочены, на лбу грязное пятно. Он смотрел на нас, и на губах его проступила едва заметная усмешка. Эту усмешку теперь почти постоянно можно было наблюдать на его лице — с тех пор как в прошлом году он пошел в начальную школу. Без особой натяжки ее можно было назвать непроницаемой или загадочной, но у меня для нее было свое собственное определение. Я называл ее «набобской». С такой усмешечкой европеец-господин на Востоке наблюдает за своими рабами, когда они работают или пляшут для него: «Странные создания эти бедняги, но в них по-своему тоже есть что-то человеческое…» Казалось, я слышал голос набоба, произносившего эти слова, обращенные, может быть, не прямо ко мне, а к какому-то невидимому собеседнику, к кому-то из его собственной касты.

Я вытер Барбаре слезы.

— У тебя выпадут ресницы, если ты будешь так плакать, — сказал я. — Погляди на Гарри. Он никогда не плачет.

Слезы снова полились у нее ручьем.

— Гарри — мальчик! Гарри — мальчик!

Я понимал, что она хочет этим сказать. Ей положено плакать и иметь длинные ресницы. Однако у Гарри ресницы были длиннее. Не далее как в прошлое воскресенье бабушка сообщила ей об этом, и это все еще мучило ее.

Гарри осклабился. Теперь это была уже, бесспорно, очень нахальная мальчишеская рожица.

— Вот уж тебе-то нечего скалить зубы, — сказал я. — У тебя в запасе не так много времени. Смотри, все лицо перепачкано. Ступай! Отправляйся в ванную.

Я слегка подтолкнул его. Он вздрогнул и скорчил гримасу, когда я дотронулся до него, но не сдвинулся с места.

— Чего ты ждешь? — Я уловил раздражение, прозвучавшее в моем голосе, и знал, что оно неуместно, но Гарри почти всегда чем-то действовал мне на нервы.

— Я не могу пойти в ванную, — сказал он.

— Почему это ты не можешь?

— Потому что там мама. Значит, мне не остается ничего другого, как ждать. — Он зевнул, и набобская усмешка снова проступила на его лице.

— Ты прекрасно знаешь, что от тебя требуется. Пойди умойся и надень воскресный костюм.

— У меня нет воскресного костюма, — сказал он.

— Я догадываюсь, что ты хочешь сказать, — заметил я. — Повторяешь бабушкины слова. Тем не менее перестань препираться, пойди и сделай, что я тебе велел.

Барбара, наблюдавшая все это с большим вниманием, перестала плакать.

— Ты противный, Гарри, — сказала она. — Ты никогда не слушаешься папочку.

Гарри пожал плечами. Это был жест взрослого человека и вместе с тем очень характерный для Гарри: он означал, что все, что я там ни говорил и ни делал, не имеет, в сущности, ни малейшего значения.

— К чему весь этот шум? — сказал он. — Сейчас пойду умоюсь и надену мой «воскресный костюм».

И он скрылся в доме. Мне стало немного не по себе, и вместе с тем я не мог не чувствовать своей правоты.

В церкви ко мне стало возвращаться хорошее настроение. Мы около десяти лет были прихожанами церкви святого Альфреда. Вероятно, я начал ее посещать, чтобы угодить теще, но теперь я уже ходил сюда ради собственного удовольствия. Я давно прекратил всякие попытки чем-либо угодить миссис Браун.

Трудно сказать, почему мне так нравилось ходить в этот храм. Воздух там был сырой и затхлый, а скамьи меньше всего пригодны для сидения. А так как это была фамильная церковь Сент-Клэров, она представлялась мне не столько храмом господним, сколько чем-то вроде частного музея: она была вся загромождена надгробными и мемориальными плитами, превозносившими доблестных представителей этого рода — воинов, государственных мужей, предпринимателей, отцов семейства и меценатов. Но преимущественно воинов. Здесь было также выставлено для всеобщего обозрения продырявленное знамя, захваченное, как гласило предание, в битве при Рамильи. И все же эта церковь оставалась единственным местом, не считая ванной комнаты, где я был предоставлен самому себе, где от меня не требовалось принимать никаких решений и где я не должен был выслушивать, как мой тесть рекомендует мне Мыслить Широко или как моя теща разъясняет моему сыну, что быть хорошо одетым вовсе не значит надевать все самое лучшее, что у тебя есть, ведь тогда могут подумать: раз ты так вырядился, значит, обычно одеваешься дурно. И даже если то, что я сейчас слышал в церкви, было лишено всякого смысла, звучало это так, словно таило в себе какой-то глубокий смысл:

«То, что рождено от бога, повелевает миру и, повелевая, побеждает мир, и это наша вера. Кто же повелевает миру, как не тот, кто верит, что Иисус есть сын божий?»

Я поглядел на Гарри. Улыбка набоба была сейчас почти неуловима, но она была. В один прекрасный день он продемонстрирует ее кому-нибудь из своих недругов, и этот прямой точеный носик — не мой и не Сьюзен, а скорее бабушкин — потеряет свою безукоризненную форму, и эти темно-синие глаза — мои, как утверждают все, но разве у меня такой холодный взгляд? — обезобразятся синяками и кровоподтеками. Но я не мог уберечь его от этого, так как не имел больше доступа к его душе.

А долго ли буду я иметь доступ к душе Барбары? Нет, такая проблема еще не стояла передо мной. Если только я не совершу какой-нибудь катастрофической ошибки, мы с ней всегда будем понимать друг друга.

Барбаре не сиделось, она ерзала на скамье, видимо, ей было скучно. Все чувства Барбары всегда были как на ладони, у нее было живое, открытое лицо, а не холодная круглая непроницаемая физиономия, похожая на маску. Она не видела, что я наблюдаю за ней, и протянула руку, намереваясь дернуть за косичку девочку, сидевшую впереди. Я нахмурился, и Барбара приняла чинную позу. Она улыбнулась, словно желая показать, что не сердится на меня за то, что я так хмуро на нее поглядел. Я улыбнулся ей в ответ. Барбара всегда останется такой. Только одно было бы самой большой ошибкой по отношению к ней: любить ее недостаточно крепко.

«Ты слишком балуешь этого ребенка», — сказала Сьюзен и скажет, без сомнения, еще не раз. Я готов был пойти на этот риск. Как-то Элис, рассказывая мне о своем детстве в Хэррогейте, заметила, что никогда не следует бояться проявить слишком сильную привязанность к детям. Мне вспомнились ее слова: «Настоящей любовью ребенка не испортишь. Когда у тебя будут дети, люби их, всегда люби. Запомни это: люби их всегда, каждую минуту». И я запомнил. И еще она говорила, что те, кто сейчас, в наших условиях, толкуют о вреде чрезмерного любовного отношения к детям, напоминают ей лекторов, проповедующих борьбу с ожирением в период повального голода. Мне было приятно вспоминать ее слова — они подтверждали мое право любить Барбару.

Храм, как всегда, был полон. Спокон веков он считался храмом для богатых — Марк называл его Большая Игла, — и можно было не сомневаться, что преподобный Титмен преподнесет своей пастве в проповеди именно то, что эта паства желала бы услышать. А желала она услышать — если судить по его проповедям — еще одно подтверждение того, что она имеет право на львиную долю пирога и может безбоязненно его кушать. Наш каноник становился особенно красноречив, когда принимался поносить грубый материализм рабочих и махинации международного коммунизма. И все же он нравился мне, нравился мне и храм. Чуть хриплый, великолепно модулированный голос проповедника приятно убаюкивал меня независимо от того, соглашался я с тем, что он говорит, или нет. И храм, невзирая на его сырость и затхлость, производил впечатление богатства и преуспеяния: алтарь, всегда заставленный корзинами цветов, больше походил на оранжерею, пол был безукоризненно чист, и все металлические предметы, ослепительно блестели.

В это утро лучи солнца играли на летних платьях женщин, и мне казалось, что от них от всех, а уж от молоденьких особенно, исходит упоительный аромат, напоминающий запах нового сафьяна. Поглядывая на все эти чуть прикрытые легкими одеждами фигуры, я начал мысленно раскладывать пасьянс собственного изобретения. Джин Велфри, сидевшая справа от меня через проход, несомненно, могла быть только тузом, если не всеми четырьмя тузами сразу. Маленькая черная соломенная шляпка с вуалеткой отнюдь не скрывала ее пышных волос. Наоборот, она только подчеркивала их блеск и откровенно неправдоподобный бледносоломенный цвет. Джин была не просто блондинкой, она была, так сказать, Блондинкой с прописной буквы, идеальным типом сексуальной блондинки, при появлении которой каждый мужчина, если он еще на что-нибудь годен, невольно подтягивал галстук и расправлял плечи. Я не без усилия отвел от нее глаза и поглядел на Еву Стор. Ева начинала полнеть. Когда-то ее черные волосы и гибкая худощавая фигура напоминали мне какую-то птицу — может быть, скворца или малиновку. Но теперь линии ее фигуры стали как бы жестче, и если она и напоминала еще птицу, то уже более крупную и скорее домашнюю. Все же среди них она была бы королевой.

Барбара обернулась.

— Перестань, какой ты противный! — воскликнула она, и голосок ее отчетливо прозвенел, заглушая песнопение. — Отдай сейчас же, противный!

Маленький мальчик, сидевший позади, стянул у нее с головы берет; он держал его крепко, прижимая к груди.

Его мать поджала губы, нахмурилась и поглядела на сына. Мальчик отдал берет Барбаре и громко расплакался. Я повернулся — с пасьянсом было покончено. Это была безобидная забава, хотя, быть может, несколько мальчишеская — мысленно ставить раздетых женщин в круг и затем менять их местами, как карты. Но молодая особа, сидевшая рядом с матерью маленького мальчика, совершенно не годилась для этой игры — ею нельзя было так распоряжаться… Я не был с ней знаком, я видел ее впервые в жизни, но понял это тотчас, с одного взгляда, как только посмотрел на ее спокойное улыбающееся лицо.

«Оборони нас, ибо ты всемогущ, и не даждь нам в день сей впасть в грех, ниже подвергнуться соблазну, но да будут все деяния наши свершены по воле твоей и всегда праведны в глазах твоих…»

Спокойное лицо с чуть заметной улыбкой на губах. Я стал перебирать в уме все синонимы к слову «спокойный»: мирный, безмятежный, тихий, невозмутимый, покойный, бесстрастный… «Безмятежное» подходило лучше всего, оно определяло ее лицо наиболее точно. Я не решался оглянуться еще раз. Я чувствовал, что не только Сьюзен, но и чета Браунов наблюдает за мной.

Я поглядел влево. Они сидели на передних скамьях. Постоянных мест в церкви святого Альфреда уже не существовало, но моя теща не желала, по-видимому, этого признавать. И хотя все Брауны, включая и их гостя — Ралфа Хезерсета, сидели на таких же скамьях, как все прочие прихожане, это выглядело так, словно они сидят на особых, только им принадлежащих местах. Существовал невидимый барьер, действовал неписаный закон родового превосходства. Я взглянул на массивную красную шею Брауна и резкий профиль его жены и внезапно почувствовал, как ненависть и страх сдавили мне горло. А что делает здесь этот Хезерсет? Зачем он притащился в такую даль? Я-то ведь хорошо знал, что мой тесть в жизни не поставил никому стакана виски, не преследуя при этом какой-то цели.

Молящиеся поднялись со скамей, чтобы стоя пропеть гимн. Я на несколько секунд замешкался дольше других и уже знал, что это будет поставлено мне — наряду со всем прочим — в вину. Укорять, конечно, будут не сейчас. Но когда-нибудь впоследствии моя теща непременно обмолвится мимоходом о том, что есть, дескать, такие люди, которые настолько тупы или нечестивы — право, иной раз очень трудно отличить одно от другого, — что не в состоянии даже в церкви пристойно исполнить обряд. Притом тон, каким это будет произнесено, и как бы вскользь брошенный взгляд скажут мне яснее всяких слов, кого именно имеет она в виду, — и не только мне, но и каждому из присутствующих.

Моя теща была великой мастерицей, не ставя точек над «i», яснее ясного говорить вам в лицо самые неприятные вещи, а с тех пор, как Хезерсет стал постоянным гостем в ее доме, она превзошла в этом искусстве даже саму себя. Теперь там то и дело рассуждали — в общих чертах, конечно, — о таких весьма отталкивающих явлениях, как погоня за приданым, о неприятной склонности людей из низшего сословия к низменным удовольствиям в виде грязных кабаков (это началось после того, как я согласился крестить ребенка у одного из рабочих нашего завода) и о том, как важно, чтобы Гарри научился правильно говорить. «Его непременно нужно отправить в школу с пансионом; дома… я хотела сказать — в Уорли… он легко может усвоить неправильное произношение…» Я прекрасно понимал, что это даже не оговорка по Фрейду, мне-то хорошо было известно, у кого тут неправильное произношение. У ее зятя, разумеется. Вот у Хезерсета этого недостатка не было. Он окончил Хэрроу и вышел оттуда с типичнейшей внешностью студента привилегированного высшего учебного заведения — казалось, из него были вынуты все кости и заменены каким-то более гладким и твердым и одновременно более податливым материалом, чем-то таким, чему за одну ночь можно придать любую желаемую форму. Вероятно, там же он развил в себе склонности и вкусы, подобающие истинному джентльмену: он удил рыбу, ходил стрелять дичь и с наслаждением отправился бы на псовую охоту, только у бедняги все никак не хватало на это времени. Но главное заключалось в том, что его отец являлся директором «Хезерсет стил корпорейшн» — крупного концерна в Средней Англии, с которым нам время от времени приходилось вести дела. Я снова задумался, недоумевая, с какой, в сущности, целью пожаловал к нам Хезерсет, а потом мне надоело об этом думать. Мне вдруг представилось гораздо более важным восстановить в памяти лицо молодой особы, сидевшей позади меня. Вероятно, ей лет двадцать пять. Серые глаза, свежий, розовый цвет лица, довольно крупные зубы. Но это было лишь пустым перечнем, который не раскрывал секрета безмятежности ее лица.

Служба окончилась, и это дало мне возможность снова взглянуть на молодую женщину. Я обернулся, приготовившись пережить разочарование. Это просто весна, сказал я себе, весна, и солнечный луч, смягченный витражом окна, и слова молитвы, и, быть может, моя собственная потребность в умиротворении. У нее будет такое же неживое или такое же изуродованное страстями лицо, как у всех. Но лицо ее оказалось совершенно таким, каким запомнилось мне с первого взгляда. По привычке я тотчас принялся размышлять конструктивно. Уорли — небольшой городок, эта молодая особа появилась в церкви впервые, рано или поздно я обязательно с ней где-нибудь встречусь. Я постараюсь, чтобы это случилось поскорее. По внешнему виду она принадлежит к тому кругу, с которым мы поддерживаем знакомство: одета она хорошо, но не кричаще и со вкусом, — словом, она из тех, кто каждый день принимает ванну и меняет белье.

И, наконец, последнее — она посещает церковь. Было время, когда посещение церкви считалось обязательным, и потому один этот факт в социальном отношении еще ни на что не указывал. Затем это стало немодным, а теперь — в Уорли во всяком случае — снова вошло в моду. Никому не грозило низко пасть в глазах общества из-за непосещения церкви, но и посещение ее также не вредило репутации.

Примерно так выразился Марк как-то на днях, и я не без удивления обнаружил, что невольно испытываю раздражение от того, что повторяю про себя чужие слова. И все же Марк несомненно прав, подумал я, выходя из церкви, но я предпочел бы, чтобы он ошибался.

Однако прав он был или не прав, я решил, что нет смысла размышлять, конструктивно об этой молодой особе. Пусть лучше она останется просто женским лицом, запечатлевшимся в моей памяти, и только; чем-то вроде тех женских фотографий, которые мужчины обычно носят у себя в бумажнике. Нужно было трезво смотреть на вещи, достаточно трезво, во всяком случае, чтобы признаться себе в том, что между мной и этой девушкой ничего не может возникнуть. Но признать что-либо еще не значило удовлетвориться этим. Наблюдая, как она свернула на Рыночную улицу и исчезла за углом, я внезапно отчетливо ощутил, что устал, старею и мне хочется выпить.