"ИТАГАКИ ИНФОРМИРУЕТ ЗОРГЕ" - читать интересную книгу автора (Корольков Юрий Михайлович)


ИТАГАКИ ИНФОРМИРУЕТ ЗОРГЕ...

Когда Макс Клаузен поздней осенью вернулся в Шанхай, в городе его ждали непредвиденные и досадные неприятности – не ладилась связь. Он с Мишиным целыми днями копался в мастерской, обслуживал клиентов и только урывками работал над передатчиком. Его предшественник оказался радистом неопытным, связь с Хабаровском была неустойчивой, и донесения приходилось переправлять с курьерами, а это усложняло работу подпольщиков, вызывало дополнительную опасность. Зорге нервничал и торопил с передатчиком.

Макс сожалел, что ему не удалось привезти аппарат из Маньчжурии, с ним он не знал бы заботы. Он так и хотел сделать, но перед отъездом получил приказ: радиопередатчик оставить на месте. Кто-то теперь на нем работает, а ему, Клаузену, приходится изобретать здесь деревянный велосипед...

Строить передатчик приходилось из подручных материалов и раздобывать их с предельной осторожностью, чтобы ни у кого не вызвать подозрений. Ключ он смонтировал на доске, которой хозяйки пользуются, чтобы разделывать мясо; конденсаторы собирал бог знает из чего, а коробку приспособил из фанерного чайного ящика с клеймом английской фирмы «Липтон».

«Живем, как в пещерном веке», – ворчал Клаузен, наматывая обмотку, виток за витком, на пустую бутылку от молока. Добывать материалы ходили по очереди – то он, то Мишин. Константин был худощав, с запавшими щеками и болезненным цветом лица. Он давно страдал туберкулезом, но тщательно скрывал это от других, да и от самого себя. Считал, что болезнь – результат простуды еще там, в Забайкалье, в роте связи, когда раненым сутки пролежал на морозе. Его в беспамятстве увезли на японском судне в Китай. Там он очнулся в тяньцзиньском госпитале, далеко от своей земли. Много лет мыкал горе, жил на Формозе, был чернорабочим, грузчиком, торговал вразнос от русского купца-эмигранта. Потом перебрался на континент, клял судьбу и мечтал о России. Закадычный друг, тоже из эмигрантов, которого Мишин знал еще по Забайкалью, сколько раз предлагал бежать в Россию. Просто так – перейти ночью границу, и все. Что с ними сделают? Ну, сначала посадят в лагерь, потом выпустят, обратно же не вышлют в постылый Харбин... Мишин не решился на такую затею, побоялся, а друг все же ушел.

И вот Мишин все же прибился наконец к своим людям. Теперь хоть забрезжила надежда вернуться домой, на Тамбовщину... Поработают, выполнят задание и поедут в Россию. Рихард обещал, он сделает, только бы не подвело здоровье...

Китайский язык Мишин знал хорошо, и ему проще было искать то, что нужно для передатчика. Рылись в развалах китайских мастеровых, на толкучке у старого базара, прикидывая, придумывая самые невероятные технические комбинации.

Наконец радиопередатчик был сделан. По всем расчетам, предположениям, получалась мощная станция, но в работе она повела себя совсем плохо. Клаузен ломал голову, прикидывал так и эдак, менял схему, но передатчик едва доставал «Висбаден» – до Хабаровска. Советский радист почти не слышал его.

– Может быть, дело в другом, в антенне, – сказал Мишин, огорченный общей неудачей. – Поднять бы повыше...

Клаузен тоже об этом подумывал. Жил он на первом этаже и радиопередатчик развернул в коридоре. Конечно, лучше всего было бы поставить антенну на чердаке. Но это ж у всех на виду.

В том же доме, принадлежавшем пожилым супругам Борденг – то ли датчанам, то ли шведам, на верхнем этаже занимала квартиру одинокая финка Валениус. Может быть, Анна Валениус согласится поменяться с ним квартирой, подумывал Макс, надо перебираться повыше со своей аппаратурой...

Переговоры шли долго, Макс несколько раз заходил к фру Валениус, изъяснялся на ломаном английском языке, и Анна никак не могла взять в толк – зачем этому молодому немцу понадобилось переселяться на верхний этаж. Макс придумывал всякие доводы, переводил разговоры на другие темы, приглашал Анну в кино, ходил с ней в ресторанчик, который содержал знакомый китаец. Теперь Клаузеном руководили уже не только деловые соображения – Анна Валениус, сиделка из госпиталя английского миссионерского общества, все больше ему нравилась. Максу нравился ее характер, волевой и такой покладистый, ее домовитость, опрятность, с которой она содержала свою квартиру. Нравилось Максу и ее открытое, привлекательное лицо, с короткими, как мохнатые гусенички, бровями. Своей внешностью она совсем не походила на финку.

В конце концов Анна Валениус согласилась на обмен. Клаузе, сам, с помощью Мишина, перетащил ее вещи, перенес свой скарб на третий этаж. Теперь в его распоряжении была двухкомнатная квартира и, главное, чердак. Там он натянул антенну, замаскировав ее под бельевые веревки. И вдруг – радость! – радиопередатчик стал прекрасно работать.

Отношения с Анной Валениус не закончились обменом квартиры. Как только выпадал свободный час, Макс отправлялся к Анне и просиживал до тех пор, пока гостеприимная хозяйка за поздним временем не выпроваживала гостя.

Молодой женщине, видимо, тоже нравился этот плотно скроенный немец, хозяин мастерской, умевший рассказывать такие занятные истории из своей морской жизни. Она охотно проводила с ним время, угощала чаем. Иногда Макс брал глиняный кувшин и приносил холодное пенистое пиво...

Как-то Анна открылась Максу, что она вовсе не финка, а русская, и стала рассказывать о своей жизни. Вспомнила себя подростком – не то кухарка, не то воспитанница в семье новониколаевского купца Попова. Это было в Сибири на Оби, где купец занимался поставками для строительства железной дороги, а потом и застрял в дальнем сибирском городке. Анна там родилась и выросла настоящей сибирячкой. Но судьба ее сложилась не просто. В гражданскую войну Колчак отходил на восток, и вместе с ним потянулись все «бывшие». Уехал в Харбин и купец Попов вместе с семейством и домочадцами. Так и очутилась Анна Жданкова за границей – в Китае. Потом вышла замуж за финского офицера, стала мадам Валениус. Муж был вдвое старше ее, в Китае занимался спекуляциями, разорялся, опять становился на ноги, скатывался все ниже, запил, и жизнь превратилась в сплошной ад. Анна не выдержала и ушла. Вскоре он умер, и она осталась совсем одна. Поселилась в Шанхае, стала работать сиделкой, немного шить. Все считают ее финкой, а она этого не опровергает.

Когда Клаузен встретился с Рихардом, он, смущенно потирая пятерней затылок, сказал:

– Рихард, как бы ты посмотрел на то, что я женюсь...

– Ты собрался жениться? На ком?..

Макс рассказал о своем знакомстве, рассказал все, что знал об Анне Валениус.

В условиях подполья женитьба любого из членов группы дело не простое. Зорге задумался.

– Знаешь что, – сказал он, – познакомь меня с Анной.

Встретились в ресторане «Астор», втроем провели вечер, разговаривали, танцевали. Анна была в черном с серебристым отливом вечернем платье, и оно изящно облегало ее фигуру. Она умела держаться, была остроумна, весела. Рихарду она понравилась. Но Зорге что-то проверял и выяснял, пока не разрешил своему радисту осуществить свое намерение.

– Желаю тебе счастья. Макс, успешного плаванья, – Рихард хлопнул Клаузена по плечу, будто провожал его в дальний рейс. – Конечно, о работе ни слова. В крайнем случае скажи, что ты антифашист и выполняешь особое задание, связанное с борьбой китайской Красной армии.

Анна переселилась обратно на третий этаж, к Максу Клаузену. Молодая женщина была далека от политики, но постепенно она стала помогать мужу, не зная еще очень многого. Если Макс занимается каким-то делом, значит, так надо...

У Рихарда Зорге был в Китае необходимый ему круг знакомых, в который входила колония белогвардейцев во главе с атаманом Семеновым. В эту компанию его ввел Константин Мишин.

Эмигранты собирались в кабачке, в подвале с отсыревшими стенами, который содержал штабс-капитан Ткаченко на авеню Жоффр, недалеко от квартиры Зорге. «Главная квартира», как торжественно называли эмигранты свой клуб, помещалась позади бара, в бывшей кладовой.

В переднем углу в старом золоченом киоте висела тусклая икона Николая-чудотворца, рядом на стене портрет царя Николая II, а под ним две скрещенные сабли с георгиевской лентой. В «главную квартиру» допускали только избранных, остальные собирались в большом зале, где сводчатые окна и потолки напоминали притвор обнищавшего храма. Посредине зала возвышалась небольшая эстрада, на которой стоял рояль. Певица – дама в годах – исполняла старинные романсы, аккомпанируя себе на рояле. Ее грустно слушали, подперев кулаками подбородки, а захмелев, сами начинали тянуть «Боже, царя храни...».

Иногда в кабак заходил певец Вертинский – высокий, пахнувший дорогими духами, элегантный, с золотыми перстнями на пальцах. На него глядели завистливо, потому что он жил лучше других эмигрантов и считался в Шанхае самым модным певцом. Артист заказывал отбивную котлету, пил много пива, смирновской водки, говорил громко, уверенно, раскатисто хохотал. Иногда его подобострастно просили, и он соглашался спеть даром. Обычно он начинал с одной и той же песни:

Гляжу с тоской я на дорогу,

Она на родину ведет...

Вертинский пел грустные песни о родине, которая далеко, о минувших днях, о надоевших тропических странах. Потом уходил, разбередив себя и других.

К Александру Джонсону в кабачке штабс-капитана Ткаченко относились с подчеркнутым вниманием, заискивали, часто заговаривали о своих нуждах, жаловались на интриги, бахвалились прошлым, предлагали принять участие в выгодном деле, где нужен лишь небольшой капиталец... Рихард не выказывал любопытства, рассеянно слушал эмигрантские пересуды, разыгрывал грубоватого гуляку-американца, который любит кутнуть, но знает счет деньгам. Иногда он за кого-то платил, кому-то одалживал по мелочам, в меру и сдержанно, чтобы не прослыть мотом. Здесь мистер Джонсон проявлял свои привычки и странности, но к ним относились терпимо. В разгар горького пьяного веселья он вдруг среди ночи просил тапершу сыграть Иоганна Себастьяна Баха, задумчиво слушал и ревниво следил, чтобы в зале была полная тишина. Как-то раз он обрушился на подвыпившего белоэмигранта, который пытался танцевать под звуки торжественной оратории. Мистер Джонсон вытолкал святотатца за дверь. Когда умолкли последние аккорды, Рихард подошел к даме, игравшей Баха, поцеловал ей руку и положил на пианино несколько зеленых долларовых бумажек. Все это заметили, и таперша, бывшая воспитанница института благородных девиц, зарделась от удовольствия.

Здесь все говорили по-русски, но ни единым жестом Рихард не выдал, что он знает русский язык, ни одно русское слово не сорвалось с его губ. Он с безразличным видом слушал эмигрантские разговоры и терпеливо ждал...

Бывал здесь и атаман Семенов – плотный, с тяжелой шеей и торчащими, как у кайзера Вильгельма, усами. Как-то раз атаман присел за общий стол, за которым уже сидел Зорге. У Семенова было монгольское лицо и кривые ноги кавалериста. Вместе с атаманом пришел барон Сухантон, адъютант последнего русского царя, человек с бледным, анемичным лицом. Они разговаривали между собой, явно стараясь вовлечь в беседу интересовавшего их журналиста. Барон Сухантон переходил на английский, хотя атаман не понимал ни единого английского слова. Здесь Рихарда считали американским корреспондентом, и Зорге не рассеивал их заблуждения.

Семенов заговорил о России, о Забайкалье, где он воевал с большевиками в гражданскую войну. Теперь атаман обращался уже к «мистеру Джонсону», однако Зорге не проявил интереса к его словам и только бросил фразу:

– Все это прошлое, русская эмиграция, вероятно, давно уже сошла с арены истории...

Слова журналиста задели атамана, он стал возражать: да знает ли мистер Джонсон, что сам он, атаман Семенов, должен был возглавить русское государство в Приморье и Забайкалье!..

– Но вы же его не возглавили, – отпарировал Зорге. – Большевики оказались сильнее.

– А почему? Почему? – Атаман начинал закипать. – Меня лишили поддержки. Англичане, американцы первыми покинули Владивосток...

– Видите ли, – вступил в разговор Сухантон, – атамана Григория Михайловича Семенова поддерживали все воюющие с большевиками страны. Однако наилучшие контакты были с японской армией. Командующий Квантунской армией генерал Тачибана, который командовал оккупационными войсками в Сибири, сам предложил атаману Семенову свою поддержку. Потом это подтвердил граф Мацудайра от лица японского правительства. Нам обещали деньги, оружие, амуницию...

– Мало ли что вам обещали, – безразлично процедил Зорге и перевел разговор на другое, подчеркивая свою незаинтересованность затронутой темой.

Потом они так же случайно встречались еще и еще. Атаман Семенов говорил все более откровенно. Он упрекал американцев, которые не довели до логического завершения интервенцию на Дальнем Востоке. Логическим завершением он считал бы создание нового государства в Приморье и Забайкалье, в котором главенствующая роль была бы отведена «здоровым силам российской эмиграции». Семенов хвалил японцев, снова вспоминал о своих встречах, уважительно отзывался о генерале Араки, с которым до сих пор имеет честь поддерживать дружеские отношения. В то же время атаман осторожно намекал, что было бы неплохо проинформировать заинтересованные американские круги о современной политической обстановке. Дело в том, что он, атаман Семенов, до сих пор считается единственным кандидатом на пост главы нового забайкальского государства и не возражал бы заранее вступить в деловые отношения с американцами. Все это в будущем окупится с лихвой, американцы не останутся в проигрыше.

Постепенно для Рихарда Зорге раскрывалась картина нового белоэмигрантского заговора, который вдохновлялся японским генералом Араки.

Атаман Семенов располагал войсками в 12–15 тысяч сабель, размещенными в Северном Китае с тайного благословения Чжан Цзо-лина, а потом Чжан Сюэ-ляна. Но основную роль здесь играли японцы. Это они давали оружие и предоставили атаману заем. Но денег не хватало, и Семенов искал новые возможности для того, чтобы где-то их раздобыть. В японском генеральном штабе, как понял Зорге, разработали план, по которому в нужный момент войска Семенова перейдут советскую границу, поведут стремительное наступление в направлении Якутска, затем из бассейна реки Лены ударят на юг к Байкалу и перережут Сибирскую железную дорогу. Атаману помогут бурятские и монгольские князьки, с которыми удалось наладить связи и о многом договориться.

Разговор происходил в «главной квартире», где висел портрет царя Николая II. Сидели за большим столом, перед развернутой штабной картой советского Забайкалья. Пили маотай – крепкую китайскую водку – и рассуждали о дальневосточных проблемах. Атамана не устраивало, что генерал Араки слишком медлит с выполнением плана, скупится на расходы, отчего создается впечатление, будто японские военные круги потеряли интерес к ими же задуманному варианту. Конечно, атаман Семенов, как будущий руководитель сибирского похода, отлично понимает, что одними своими силами в 15 тысяч сабель он не сможет нанести решающего удара большевикам. Атаман только начнет, но закреплять первый удар должны будут японские войска. Конечно, хотелось бы привлечь еще и другие силы...

Вот эти «другие силы» атаман Семенов и намеревался привлечь, в первую очередь авторитетные военные круги Соединенных Штатов. Не сможет ли мистер Джонсон оказать здесь содействие... Зорге не стремился рассеять заблуждения собеседника насчет его роли в переговорах между Вашингтоном и главой будущего «независимого государства». Рихарду было важно другое – найти движущие пружины белоэмигрантского заговора. Следы вели в Токио, в штаб Квантунской армии, размещенной в Маньчжурии.

Флирт японцев с атаманом Семеновым тянулся долго и оборвался неожиданно для атамана «мукденским инцидентом», возникшим в Маньчжурии. Атаман Семенов временно отодвигался японской военщиной на задний план.

События в Мукдене взбудоражили колонию журналистов. Сообщения были противоречивы, и корреспонденты, аккредитованные при нанкинском правительстве, устремились на север, чтобы быстрее попасть в Мукден. Зорге решил лететь самолетом, но английский рейсовый моноплан летал всего два раза в неделю, к тому же летел с посадками на всех крупных аэродромах – в Нанкине, Сюйчжоу, Цзинани, Тяньцзине...

Самолет поднялся в воздух с рассветом, когда солнце, всплывшее из морской синевы, как поплавок на рыбачьих сетях, озарило розовым светом дымку тумана, затянувшего землю. Рихард сидел рядом с Джоном Гетье, корреспондентом французского телеграфного агентства. Гетье прожил в Китае больше десяти лет, хорошо знал страну, политическую обстановку и крайне скептически относился к официальной версии мукденских событий. Когда над входом в штурманскую кабину погасло красное световое табло, запрещающее пассажирам курить при взлете, Рихард потянулся за сигаретами, протянул пачку соседу.

– Нет, я предпочитаю покрепче...

Курили французский темно-коричневый горьковатый табак, почти такого же цвета, как земля, проплывающая под самолетом.

– Как вам все это нравится? – спросил Гетье: в самолете только и разговору было о мукденском инциденте. – Происходит взрыв, машинист даже не замечает взрыва, прибывает по расписанию в Мукден, а позади экспресса тяжелые орудия сразу же начинают стрелять по китайским казармам... Нет, все это шито слишком уж белыми нитками.

– Я не берусь судить о происшествии до тех пор, пока сам не побываю на месте, – осторожно возразил Рихард

– Сколько времени вы работаете в Китае?

– Полтора года...

– А я одиннадцать!.. Для меня все ясно! Я вообще не хотел ехать в Мукден, но наша профессия требует быть там, где стреляют... И вообще, другой конец бикфордова шнура нужно искать не в Мукдене, а в Токио.

После Нанкина, как-то вдруг, плоская низкая долина Хуанхэ сменилась островерхими скалами. Колючие, рваные вершины тянулись к самолету. Прошли мимо горы Тайшань. Плоскогорья, обрамленные хребтами, походили сверху на раскрытые морские раковины с обломанными ребристыми краями.

Обедали в Цзинани, в приземистом ресторане аэровокзала. Гетье заказывал европейские блюда, Зорге предпочел китайские: рыхлый маньтоу – бумажно-белый хлеб, приготовленный на пару, крабы, омлет, неизменные трепанги и капустный суп – в довершенье.

– Как вы можете все это есть! – восклицал Гетье. – Вот к чему я не могу привыкнуть за одиннадцать лет.

– Надо знать все. Страну познают и через желудок, – отшутился Рихард. – Как видите, я уже свободно управляюсь с палочками для еды, чего не могу еще сказать о китайском языке...

После обеда долго пили зеленый, чем-то особенно знаменитый, цзинаньский чай, ждали, когда заправится самолет. Поднялись поздно и заночевали в Тяньцзине.

Перед сном гуляли по городу. Улица Нанкин-род сияла многоцветными огнями, которые отражались и множились в зеркальных витринах отелей и магазинов. В глубоком и темном небе парили огненные драконы, пылали иероглифы вывесок, теплилась россыпь китайских фонариков. Но едва они свернули в боковую улочку, картина ночного города изменилась. От вокзала вышли к набережной Пей Хо – грязной и зловонной реки, сплошь заставленной сампанами, баржами, пароходами. Было темно и неприютно. Невдалеке от высокой дамбы, предохраняющей город от наводнений, француз указал Рихарду на группу строений, обнесенных невысокой стеной.

– Это резиденция последнего китайского императора Пинской династии Генри Пу-и, точнее, экс-императора. Вы помните его историю? Он стал императором в трехлетнем возрасте, а через два года его свергли. Теперь ему платят что-то около трех миллионов китайских долларов в год. Такова традиция. Китайцы любят и почитают императоров, даже бывших... Каждый генерал, который рвется к власти, мечтает сделаться императором, будь то Чжан Цзо-лин или Чан Кай-ши. Мечтают, чтобы им воздавали божественные почести...

Рихард не придал особого значения словам бывалого французского журналиста, но позже не раз вспоминал этот ночной разговор в Тяньцзине.

В Мукден прилетели рано утром и прямо с аэродрома поехали в японскую комендатуру.

Журналистов встретил полковник Итагаки, представитель командующего Квантунской армией Хондзио. Он был подчеркнуто вежлив и самоуверен, японский офицер с коротко подстриженными, будто наклеенными бумажными усами. Итагаки выражал возмущение действиями китайских диверсантов, всячески стремился завоевать доверие приехавших журналистов. Он охотно отвечал на вопросы, обещал представить конкретные доказательства китайской провокации и показывал кусок рельса, вырванный взрывом на полотне железной дороги. После взрыва прошло всего три дня, а рельс был ржавый и старый, будто целый год провалялся на свалке...

Полковник изложил японскую версию: лейтенант с шестью солдатами патрулировал железную дорогу севернее Мукдена. Была ночь. Вдруг позади себя солдаты услышали взрыв, бросились назад и увидели нарушителей. Их было пятеро. Как истинные самураи, солдаты стали преследовать преступников, но японских солдат обстреляли из винтовок и пулеметов. Лейтенант определил, что в обстреле патруля участвовало несколько сот китайцев. Японские солдаты залегли, приняли бой, вызвали подкрепление и вынуждены были атаковать казармы, откуда китайцы вели огонь.

Корреспонденты, сидевшие с открытыми блокнотами вокруг стола, начали задавать вопросы. Пресс-конференцию вел Итагаки. Перед началом журналисты узнали еще одну ошеломляющую новость: Квантунская армия начала оккупацию всей Маньчжурии, войска генерала Хаяси также вторглись в Маньчжурию со стороны Кореи. Хаяси командовал японской армией в Корее.

Француз спросил:

– Означают ли возникшие события войну между Японией и Китаем? Насколько я осведомлен, – продолжал он, – состояние войны объявляет император. Если войска генерала Хаяси перешли границу и вступили в Маньчжурию, значит, был рескрипт императора о состоянии войны. Так ли это?

– Нет, нет, – успокаивающе сказал Итагаки. – Мы расцениваем это как частный инцидент, находящийся лишь в компетенции Квантунской армии. Просто полицейская акция. Квантунская армия временно взяла власть в Маньчжурии, чтобы восстановить порядок. Только временно, – подчеркнул Итагаки.

– Скажите, но откуда взялись пушки, из которых сразу же начали стрелять по китайским казармам? – Это спросил англичанин, сидевший напротив Зорге. Он невозмутимо курил тонкую, прямую трубку и говорил, глядя куда-то в сторону.

– Пушки делают для того, чтобы они стреляли, – ушел от ответа полковник Итагаки.

– Еще один вопрос, – произнес кто-то из корреспондентов. – Как велики китайские потери в результате инцидента в Мукдене?

– В районе Больших Северных казарм мы подобрали около четырехсот трупов китайских военнослужащих. Их похоронили с почестями и совершили молебствие за упокоение душ китайских и японских солдат, павших в одном бою. Так повелевает закон Бусидо. Мы не делаем разницы между душами японских и китайских солдат. Они равны перед престолом всевышнего...

– А какие потери японцев?

– Потери зависят от доблести, которую проявляют солдаты... Чем выше доблесть, тем ниже потери. Японская сторона потеряла убитыми двух солдат, геройски павших за императора.

Было ясно, что мукденский инцидент – японская провокация. Это подтверждалось всем, вплоть до соотношения потерь, тем более что два японских солдата погибли от огня собственной артиллерии. Они ворвались в казармы, когда из орудий еще вели огонь. Но полковник Итагаки продолжал убеждать журналистов.

– Чтобы вас не утруждать, господа, и не ездить в морг, – сказал он, – мы доставили в комендатуру трупы двух китайских саперов-диверсантов. Можете в этом убедиться.

В комнату на носилках внесли убитых. Японские санитары в белых халатах откинули одеяла, которыми они были накрыты. Журналисты молча смотрели на убитых: у одного из солдат была рассечена щека, глаз залит застывшей кровью. Среди наступившей тишины раздался невозмутимый голос английского корреспондента. Он говорил, все так же глядя в сторону, словно ни к кому не обращался:

– Насколько я разбираюсь, перед нами китайские пехотинцы. Китайские саперы носят другую форму...

– Унесите! – приказал Итагаки.

На другой день он снова пригласил корреспондентов и показал им те же трупы, но уже переодетые в одежду китайских саперов. На щеке одного из них зияла рваная рана, и глаз был залит засохшей кровью...

Итагаки сказал корреспондентам:

– Господа, вы можете убедиться в наших мирных намерениях. В городе уже восстановлен порядок. Временно главой мукденского самоуправления назначен полковник Доихара, вскоре, как только позволят обстоятельства, этот пост снова займет китайский представитель...

Иностранные корреспонденты не могли знать о том, что произошло накануне, в той самой японской комендатуре, где они находились. Итагаки вызвал губернатора провинции Цзян Ши-и и распорядился:

– С сегодняшнего дня вы становитесь мэром города Мукдена и должны работать в содружестве с японскими властями.

Китаец заупрямился, отказался от предложенного поста.

– В таком случае подумайте, что вас больше устраивает... В камеру и строгий режим! – приказал он солдатам, которые доставили в комендатуру губернатора. Цзян Ши-и увели в камеру при комендатуре. Охранник приказал ему опуститься на колени и ударил его ногой в подбородок...

Разработанный план мукденского инцидента, предусмотренный во всех деталях, нарушался из-за упрямства китайского губернатора, и это вызывало раздражение Доихара. У него было много неотложных дел, и вот – на тебе! Приходится занимать еще пост городского головы.

А через месяц упорство Цзян Ши-и все-таки удалось сломить. Итагаки сам пришел в камеру, грозил, уговаривал. Цзян Ши-и предпочел стать мэром, чем голодать и валяться на грязной соломе в тюремной камере. Будущего мэра едва успели побрить, переодеть в свежий костюм и, худого, изможденного, доставили прямо из тюрьмы в зал, где происходила церемония возведения на пост нового мэра города. Цзян Ши-и растроганно говорил об оказанной ему чести, о любви к императорской Японии, дружбу с которой он будет крепить не покладая рук... В самый патетический момент, когда вспыхнули блицлампы и защелкали аппараты фотокорреспондентов, Цзян Ши-и не выдержал и упал в обморок...

Журналисты провели еще несколько дней в Мукдене, осматривали город. Полковник Итагаки готов был, казалось, сам превратиться в циновку под ногами гостей, лишь бы доставить им удовольствие. Журналисты поселились в отеле «Ямато» – в самом центре, на круглой площади, обедали в громадном банкетном зале с зелеными лепными потолками. В том же отеле на втором этаже, в бронированном, облицованном стальными плитами номере люкс, все еще жил генерал Тетекава. Но об этом – ни о броне под штукатуркой, заранее установленной на всякий непредвиденный случай, ни о Тетекава, прибывшем с секретной миссией, – журналистам не дано было знать. Они, превратившись в знатных туристов, осматривали город, побывали в храме императора Тайцзун, любовались его ступенями с вкрапленным в них золотым песком, горевшим желтым холодным блеском на осеннем солнце. Японцы совсем не случайно провезли журналистов мимо русского кладбища с часовней, сделанной в форме шлема древнего славянского витязя по проекту русского художника Рериха. Здесь находилось кладбище русских солдат, погибших в русско-японской войне. Сопровождавший экскурсию японец сказал:

– Мы чтим павших и возносим молитвы к небу за упокоение душ, покинувших тела этих солдат... Они наши братья! – И он молитвенно сложил руки.

Зорге подумал: «Какое ханжество! Убивать живых и уважать мертвых...»

Поездка в Мукден окончательно убедила Рихарда в том, что события в Маньчжурии имеют прямое отношение к России. Он сопоставлял различные факты, поступки, фразы, вплоть до разговора у стены русского кладбища, – зачем они говорят о братстве солдатских душ – здесь с русскими, там – с китайцами?.. Для маскировки? Из ханжества? А история японских агрессий! Ее направленность на север... Рихард сделал существенный вывод: японская агрессия придвигается к советским границам. Именно об этом разведчик должен предупредить свою страну, уведомить о возросшей угрозе.


В Шанхае Рихард поспешил встретиться со своим другом Одзаки. Он жил в японском сеттльменте с женой и маленькой черноглазой дочуркой, Йоко, начинавшей лепетать и складывать первые забавные фразы. Рихард только раз был в его стареньком домике, в глухом переулке, куда не приходило солнце, в сопровождении Смедли и кого-то еще. Их встретила тогда Эйко, жена Одзаки, – нежная, миловидная японка с округлыми, приподнятыми бровями и маленьким, улыбчивым ротиком. Она казалась несколько выше Ходзуми, может быть потому, что носила высокую прическу – глянцевый черный валик высоко поднимался над чистым, без единой морщинки, лбом. Они мило провели вечер, наполненный шутками, смехом, разговорами об искусстве, о старине. Рихард уже знал трогательную историю бесконечно влюбленных друг в друга Ходзуми и Эйко. Эйко была женой старшего брата Одзаки. Тогда они жили еще на Тайване большой семьей, происходившей из старого, правда отдаленной ветви, знатного рода Токугава, но тем не менее глава семьи Хидетаро Одзаки владел почетной дворянской привилегией – носил меч и имел не только имя, но и фамилию. Он работал на Тайване редактором газеты, придерживался либеральных взглядов, сочетая их с уважением к старым обычаям. Детей старик Одзаки держал при себе, и, когда старший сын, Хонами, женился, невестка пришла в их семью. Ходзуми шел тогда двадцатый год, а Эйко было немногим больше. Старший брат отличался суровым характером – требовательным, почти деспотичным. Был настроен реакционно.

На Тайване в колонии японцев преобладали люди жестокие, грубые и бессердечные. У Ходзуми нищета и бесправие тайваньцев вызывали сострадание. Брат же оставался ко всему совершенно равнодушным, и, скорее всего, именно это вызвало между супругами первое отчуждение. Ходзуми вскоре уехал в Токио, учился в университете и только на каникулы приезжал домой. Между братьями все чаще возникали споры, и Эйко порой молчаливо и сдержанно, а иной раз и открыто становилась на сторону младшего Одзаки. Ее разрыв с мужем произошел не так давно – когда Хонами вдруг решил поехать добровольцем в Китай с японскими экспедиционными войсками. Эйко давно любила Ходзуми. Она тайно уехала с ним в Осака, где Ходзуми начал работать в газете, а она поступила в книжный магазин продавщицей. Держать в тайне свои отношения они не хотели, и в семье на Тайване их брак вызвал бурю проклятий. Как только представилась возможность, Ходзуми уехал в Шанхай. Вскоре к нему приехала Эйко. В Шанхае их никто не знал.

– Наша любовь как падающая звезда, – сказал Одзаки, рассказывая Зорге историю их жизни. – Мы все время куда-то летим – в вечность, и это падение захватывает дух... Но как отличить в мироздании падение звезды от взлета? Так и в нашей любви...

У Ходзуми Одзаки, человека с солдатским лицом, была восторженная душа поэта.

Обычно Рихард заранее намечал место встречи с Одзаки, чтобы без особой надобности не пользоваться услугами почты и телефона. Чаще всего Зорге подъезжал на машине к Садовому мосту у границы японской концессии. Одзаки садился сзади, и они либо ездили по шанхайским улицам, пока Ходзуми рассказывал новости, либо отправлялись в один из многочисленных китайских ресторанов. Но больше всего они любили бывать в уютной квартирке Агнесс Смедли.

На этот раз они тоже заехали к ней. Агнесс ушла в кухню готовить ужин – она слыла отличной кулинаркой, – и мужчины остались одни.

Рихард рассказывал о своих впечатлениях в поездке, высказал мнение, что мукденский инцидент подтверждает существование плана японской агрессии, того, что изложен в меморандуме Танака. Вот тогда они и заспорили – Одзаки и Рихард Зорге. На помощь призвали Смедли.

– Агнесс, – крикнул Зорге, – помогите нам разобраться! Идите к нам, или мы сами ворвемся на кухню.

Агнесс появилась в домашнем фартуке, раскрасневшаяся от жара плиты.

– Только без угроз! О чем вы так спорите?

– У вас есть «Китайский критик» с меморандумом генерала Танака? Дайте нам этот журнал.

Смедли подошла к книжной полке, порылась в ворохе журналов и протянула один из них Зорге.

– Пожалуйста, но имейте в виду, что для споров вам осталось всего пять минут, сейчас будем ужинать.

Зорге нашел нужное место и прочитал:

– «Для того, чтобы завоевать Китай, мы должны сначала завоевать Маньчжурию и Монголию. Для того, чтобы завоевать мир, мы должны сначала завоевать Китай... Таков план, завещанный нам императором Мейдзи, и успех его имеет важное значение для существования нашей Японской империи». Так говорит милитарист Гиити Танака! – воскликнул Зорге. – Вы думаете, что это миф? Нет! Все развивается по его плану. Я напомню еще другое место из меморандума: «Продвижение нашей страны в ближайшем будущем в район Северной Маньчжурии приведет к неминуемому конфликту с красной Россией...» Это тоже Танака. А японские войска уже в Северной Маньчжурии, – значит, следующим шагом может быть конфликт с Россией.

– Но это ужасно! – воскликнул Одзаки. – Это катастрофа и для Японии. Я не могу поверить.

Вошла Агнесс и попросила мужчин накрыть на стол. За ужином Рихард опять рассказывал о том, что он видел в Мукдене.

Когда Зорге вез Ходзуми Одзаки обратно к Садовому мосту, он снова заговорил о волновавшей его проблеме:

– Послушайте, Одзаки-сан, подскажите, кто из надежных людей смог бы поехать сейчас в Маньчжурию? Мы должны знать все, что там происходит.

– Я тоже об этом думал. Есть у меня на примете один человек. Если согласится, мы придем вместе.

На следующую явку Одзаки пришел вместе с незнакомым Рихарду японцем. Ходзуми представил его: Каваи Тэикити, корреспондент «Шанхайских новостей» – иллюстрированного еженедельника, выходящего на японском языке в Китае.

Каваи выглядел совсем молодым, хотя ему в то время было уже далеко за тридцать. Худощавый, невысокого роста, он держался уверенно, а его несколько запавшие глаза были внимательны и задумчивы. Каваи уже несколько лет жил в Шанхае, входил в японскую антимилитаристскую группу, и Одзаки сразу остановился на нем, когда потребовалось отправить в Маньчжурию надежного человека.

Они сидели втроем в китайском ресторанчике во французском секторе города. За стойкой, занимаясь посетителями, стоял хозяин ресторана, европеец атлетического сложения. Это был Клязь, из всех троих его знал только один Зорге. Но и он не подал вида, что они давно знакомы.

Каваи сказал:

– Я согласен поехать, но ненадолго, на несколько месяцев. Наш журнал заинтересован в такой поездке. Это удобно со всех точек зрения.

О деталях говорили в машине. Зорге сидел за рулем, Каваи и Одзаки – сзади. В смотровое стекло Рихард видел их лица.

– В Мукдене, – говорил Одзаки, – корреспондентом «Асахи» работает мой большой друг Такеучи. Он в хороших, я бы сказал, в приятельских отношениях с полковником Итагаки, назначенным сейчас начальником штаба Квантунской армии. Я его тоже немного знаю, он один из активных руководителей офицерского общества «Сакура-кай». Общество это объединяет сторонников наиболее решительных действий в Маньчжурии.

– С ним-то я и встречался, – сказал Зорге. Он внимательно слушал Одзаки. Опять Итагаки, опять Доихара! Как мрачные тени встают они перед Зорге. Они многое знают и держат в своих руках нити военных заговоров. Бороться с ними – значит раскрывать планы японской военщины. В этом задача! И все же Рихард считал, что он в лучшем положении – он не знает пока их тайн, но наблюдает за ними, а они – Итагаки и Доихара – не знают и никогда не должны узнать о его существовании...

Ходзуми Одзаки предложил хороший план: Каваи время от времени будет встречаться с Такеучи, получать от него информацию о положении в Квантунской армии, о настроениях, замыслах. Сами по себе встречи двух японских корреспондентов не вызовут подозрений. Что же касается Такеучи, он по-прежнему станет поддерживать добрые отношения с новым начальником Квантунского штаба полковником Итагаки и постарается прочно войти в доверие.

Сообщения из Мукдена корреспондент «Шанхайских новостей» должен отправлять в частный адрес – у Ходзуми Одзаки есть на примете один служащий железной дороги, человек, которому он доверяет.

Рихард согласился, но сделал дополнение: одновременно с информацией, которую Каваи Тэикити будет посылать в адрес железнодорожника, он должен отправлять кому-то еще безобидную открытку с поздравлением, приветом – какую угодно. Это будет сигналом, что донесение Каваи ушло из Мукдена. Самому Одзаки ходить к железнодорожнику за пакетом не надо, для этого следует подобрать другого человека.

Стоял октябрь. Каваи уехал в конце месяца. Прошло всего несколько недель после мукденского инцидента. Японские войска расширяли агрессию. Восьмого октября их авиация разбомбила Цзиньчжоу, вскоре был занят Харбин, части Квантунской армии продвигались на север. Газеты пестрели сообщениями о боевых действиях в Маньчжурии. В это время Рихард Зорге стал получать достовернейшую информацию из Мукдена из первых рук – от начальника штаба Квантунской армии полковника Итагаки, которого в своем кругу японские военные называли фитилем, бикфордовым шнуром событий в Маньчжурии.

Конечно, Рихард Зорге не мог знать всего, что происходит в стенах штаба Квантунской армии, что лежит в сейфах с предостерегающей надписью «Кио ку мицу!». Он пользовался только отдельными, часто разрозненными сведениями. Но ведь ученые-палеонтологи тоже восстанавливают внешний вид ископаемых животных, их образ жизни по отдельным костям скелета, обнаруженным в толщах земной коры... Поиск частного приводит к открытиям общего. Так работал и Рихард Зорге.


ПОХИЩЕНИЕ ИМПЕРАТОРА


Заседание Тайного совета происходило в правом крыле императорского дворца. На нем присутствовал Хирохито – сын неба, потомок богини солнца, светлейшей Аматэрасу Омиками, и это придавало заседанию особую значимость.

Сто двадцать четвертый император Японии, владеющий тремя сокровищами богини солнца: зеркалом, мечом и ожерельем,– сидел в кресле, очень похожий на собственный официальный портрет: в старинной одежде из жесткой, точно жестяной, ткани, с тиарой на голове. Он был таким же застывшим и недвижимым, как на фотографиях. Хирохито только присутствовал. Он не участвовал в разговоре. Перед ним по обе стороны малого зала, вдоль стен, за двумя длинными, задрапированными столами, сидели члены Тайного совета. Двадцать пять мужей, старше сорока лет, назначенных императором. Каждый из них имел высший придворный ранг шинина. В правительственном кабинете такой ранг имел только премьер-министр.

Ближе к императору, крайний за столом, сидел старчески худой, восьмидесятилетний принц Сайондзи – последний член Генро, советник двора, утвержденный в этой должности еще в минувшем веке, в эру императора Мейдзи. Принц Сайондзи десятилетиями негласно делил власть с императором, с отцом императора, с его дедом. Он смещал премьеров, назначал министров, но теперь его оттирали, отстраняли от руководства, и это вызывало раздраженное сопротивление принца.

Рядом с принцем сидел усатый, с клинообразной бородкой, военный министр Минами, единственный из присутствующих не член Тайного государственного совета. Он явился во всех регалиях – с орденами «Золотого змея», «Восходящего солнца», всех степеней, военными крестами и множеством медалей, которые не умещались на его груди и спускались к муаровому поясу. Через плечо, заслоняя аксельбанты, была перекинута орденская лента. Перед ним на столе, как священное сокровище, лежала его фуражка, расшитая золотыми галунами.

Председатель Тайного совета предложил Минами первому высказаться по обсуждаемому вопросу – о положении в Маньчжурии.

Военный министр заметно волновался, начиная свою речь. Действительно, произошло событие, неслыханное в истории Японской империи. Нарушая прерогативу императора, военные власти сами, своей волей, двинули войска из Кореи в Маньчжурию. Как ни говори, это было началом войны, объявленной без ведома императора. Перед заседанием совета в генеральном штабе долго думали, как выйти из затруднительного положения. Решили просить членов совета утвердить не предусмотренные сметой расходы по переброске войск. Если Тайный совет утвердит дополнительные ассигнования, тем самым он признает правильность действий Сатбо Хамба.

– Я родился в первые годы эры Мейдзи, – издалека начал Минами, вскинул щеточки бровей и обвел глазами присутствующих. Среди членов Тайного совета были его сторонники и противники. – За участие в войне с Кореей, сорок пять лет назад, я был удостоен денежной награды в сто иен, – продолжал он. – Я сражался на полях Маньчжурии с Россией и получил за это орден «Золотого змея», – Минами приложил руку к груди, где был прикреплен «Золотой змей». – Я получил денежную награду в две тысячи пятьсот пятьдесят йен и вот эту орденскую ленту за службу в Сибири... Я всю жизнь стоял на императорском пути и всегда исповедовал «Хакко Итио!» – хотел, чтобы Восточная Азия процветала и благоденствовала под японской крышей. Я также мечтал, чтобы Японское море стало действительно внутренним морем Японии...

Военный министр рассказал о положении в Маньчжурии, о том, что угрожающая обстановка, возникшая там, требовала незамедлительных действий. Минами просил утвердить расходы, вызванные переброской войск из Кореи в Маньчжурию для подкрепления Квантунской армии.

Старый принц Сайондзи спросил:

– Знает ли генерал, что в эру Мейдзи, в которую он родился, не было случая, чтобы война начиналась без императорского указа?.. Знает ли генерал о том, что переход японских войск через пограничную реку Ялу является вторжением японской армии в пределы другого государства? Это – война. И почему императорский военно-морской флот в день досадных событий покинул базу в Порт-Артуре и сосредоточился в Инкоу – ближайшем порту от Мукдена – тоже без ведома императора?.. Мне непонятно это, и я хотел бы услышать ответ военного министра, чтобы определить собственное мнение...

– Да, все обстоит именно так, как сказал принц Сайондзи, – ответил Минами, – но интересы защиты империи должны быть выше формальных оснований и соображений превышения власти. Мы почтительно просим извинить нас и утвердить дополнительные расходы в бюджете военного министерства.

Когда вопросы иссякли, председатель Тайного совета обратился к Минами:

– Минами-сан, если у вас есть неотложные дела, вы с легким сердцем можете покинуть заседание Тайного совета...

У Минами не было никаких неотложных дел, но существовал нерушимый закон – решения принимались в присутствии одних только членов Тайного совета.

Минами вышел, держа в руках фуражку, расшитую галунами. В малом зале дворца остались лишь члены Тайного совета да еще старший секретарь лорда хранителя печати, который сидел за ширмой позади Хирохито и писал протокол. Это был Кидо, преуспевающий и вездесущий Кидо, потомственный царедворец. Отец его служил камергером покойного императора, дед был советником и правой рукой императора Мейдзи, а внук в свои сорок пять лет сделался старшим секретарем лорда хранителя печати, человека, наиболее приближенного к Хирохито. В тщеславных мечтаниях своих Кидо надеялся, что с годами он тоже станет первым советником императора. Кидо с упорством дождевого червя полз к своей цели и уже сейчас, даже в секретарском положении, пользовался влиянием при дворе императора.

Характерной чертой Кидо было то, что он никогда не смотрел людям в глаза, будто каждый его собеседник был сыном неба, на лицо которого лучше не смотреть простым смертным, так же как на диск солнца, – можно ослепнуть, заболеть, еще хуже – умереть, как предостерегает древнее поверье. Но маркизом Кидо руководили другие соображения. Глаза – зеркало души человеческой, и маркиз не желал, чтобы хоть кто-то заглядывал в зеркало его души и читал его мысли.

Кидо носил очки без оправы, и холодный блеск стекол делал его взгляд острым, пронизывающим. Тонкие, словно прилипшие к черепу уши, казалось, слышали все, что происходит во дворце императора. Но он был скрытен, маркиз Кидо, и доверял собственные размышления лишь дневнику, который завещал опубликовать через полвека после своей смерти. Он разделял точку зрения военных, но лисья осторожность не позволяла ему открыто в этом признаться. В жизни он придерживался правила: в любом деле, в совершении любого поступка важна не его справедливость, а опасность риска. Поэтому Кидо никогда не рисковал, если чувствовал хоть малейшую опасность. Он принимал участие в событиях, когда был до конца уверен, что действует наверняка. События были разные, и не всё можно было доверить даже своему дневнику. Совсем не случайно, к примеру, покушение на Хамагучи произошло через две недели после того, как маркиз Кидо занял пост старшего секретаря лорда хранителя печати... Узнав о покушении, Кидо скривил в улыбке тонкие губы, но тут же поспешно поднес пальцы ко рту и принялся разглаживать свои коротко подстриженные усы.

Маркиз Кидо сидел за ширмой с вышитым на ней императорским гербом – шестнадцатилепестковым цветком хризантемы – и записывал все, что происходило на заседании Тайного совета.

Закончив обсуждение, председатель спросил:

– Желают ли члены Тайного совета выразить свое мнение?

В малом зале воцарилась тишина.

– В таком случае прошу встать тех, кто за утверждение дополнительных расходов, вызванных передвижением корейской армии, – сказал председатель.

Все дружно поднялись, сидевших за столами не осталось. Даже принц Сайондзи, несколько помедлив, тяжело поднялся с кресла – что делать, он не хотел нарушать единства.

Председатель поклонился в сторону императора.

– Ваше величество, – сказал он, – Тайный совет высказывается за утверждение дополнительных расходов по корейской императорской армии...

Точка зрения военных победила, так, во всяком случае, расценил Минами, ожидавший в дворцовых апартаментах решения Тайного совета. Об этом первым сказал ему Кидо, после того как Хирохито удалился в свои покои.

Возможно, на решение Тайного совета оказали влияние недавние события – раскрытый неосуществленный заговор молодых офицеров, объединенных в общество «Цветущей вишни». В октябре, незадолго до заседания Тайного совета, министр двора граф Мацудайра сообщил лорду хранителю печати, а через него императору, что группа молодых офицеров во главе с Хасимота готовит переворот, чтобы во главе правительства поставить генерала Араки. Приказом генштаба его вдруг перевели из Кумамото в Токио, – вероятно, чтобы он был под руками. Доказательств нового заговора было больше чем достаточно. Штаб-квартира Хасимота находится в гостинице «Золотой якорь». Офицеры беспробудно пьянствуют там с проститутками, считая себя героями предстоящих событий. Через месяц после мукденского инцидента заговорщики собрались убить премьера Вакацуки, министра иностранных дел Сидехара, вызвать беспорядки в Токио и объявить в стране военное положение.

Несомненно, что за спиной бунтовщиков стояли Тетекава из генерального штаба, Итагаки из Квантунской армии, а возможно, и люди более высокого положения. Предполагали устранить всех, кто не поддерживает позицию военных в Маньчжурии. Эту страну, столь необходимую для обороны Японии, как утверждали экстремисты, нужно отделить от остального Китая, сделать монархическим государством, благо уже есть на примете подходящий монарх – последний китайский император Цинской династии, вот уже сколько лет живущий в Тяньцзине без дела.

Министру внутренних дел стала известна даже такая деталь: командующий Квантунской армией генерал Хондзио направил в Токио полковника Итагаки, чтобы заручиться согласием Араки возглавить правительственный кабинет. Ходили даже слухи, что, если кабинет откажется сотрудничать с армией, Квантунская армия объявит о независимости своей политики.

Положение складывалось трудное. С армией нельзя ссориться! Решили пожертвовать одним Хасимота – его арестовали на двадцать пять суток и отчислили из генерального штаба в линейный полк.

Старший секретарь лорда хранителя печати Кидо записал тогда в своем дневнике:

«Узнал о крупном заговоре в Маньчжурии, участниками которого являются военные круги. По этому поводу посетил лорда хранителя печати – и сообщил ему о полученной информации. Решимость военных в отношении Маньчжурии столь сильна, что возникают опасения, будут ли правильно поняты приказы центральной власти, расходящиеся с мнением военных кругов. Политика военных кругов – продвижение на север континента – лично у меня вызывает скорее беспокойство за успешное осуществление этой политики, чем огорчение».

Однако гауптвахта, куда отправили Хасимота, не запугала офицеров из общества «Сакура-кай». Оккупация Маньчжурии расширялась, японские войска заняли Харбин, вышли к берегам Амура на советской границе. Китай обратился в Лигу наций с жалобой на японскую агрессию, и в Маньчжурию выехала международная комиссия лорда Литтона для изучения обстановки. Премьер Вакацуки в этих условиях высказался за то, что нужно хотя бы временно приостановить дальнейшее продвижение японских войск в Маньчжурии. И этих слов оказалось достаточно, чтобы через несколько дней на него было совершено покушение. Покушение на второго премьер-министра за какие-то два года! Вакацуки остался невредим, но, перепуганный террористами, предпочел заявить о своей отставке.

А в Маньчжурии события развивались своим чередом. На штабном языке это могло бы звучать так: операция развивается в соответствии с планом... Так это и было.

Полковник Доихара, освободившись наконец от обременявшей его должности мэра города Мукдена, выехал в Тяньцзинь, чтобы выполнить деликатное поручение Итагаки. Предвидя возможные осложнения, полковник заблаговременно отправил в Тяньцзинь несколько ящиков старого оружия, отбитого при ликвидации хунхузских шаек, – кремневые ружья, зазубренные мечи, кинжалы, старые гранаты, сохранившиеся со времен Боксерского восстания. Всю эту рухлядь, собранную в интендантских складах, отправили в Тяньцзинь под видом контрабандного опиума, хранившегося обычно в длинных резиновых мешках с персидскими надписями, эмблемами торговых фирм, непонятными гербами, изображавшими желтых львов, охраняющих спящих курильщиков. Обычно эта контрабанда, наоборот, шла из Тяньцзиньского порта в другие города Китая, но Доихара не придал этому значения. В ящиках под мешками опиума лежало оружие.

Целью таинственной поездки Доихара в Тяньцзинь было уговорить китайского экс-императора Генри Пу-и занять престол будущего маньчжурского государства или, в крайнем случае, просто украсть Пу-и и доставить его в Мукден. Первоначально задуманную операцию предполагалось осуществить местными силами.

Первое время из Тяньцзиня шли неблагоприятные вести: начальник японского гарнизона майор Кассиа действовал грубо и неуклюже, как слон в посудной лавке. Доихара просто кипел от негодования, когда ему доложили о назревающем провале всей этой затеи с учреждением новой монархии.

Кассиа явился в резиденцию бывшего китайского императора и начал пугать его: в Тяньцзине его величество подстерегают опасности, в городе вот-вот вспыхнут беспорядки, чернь очень возбуждена, и неизвестно, во что выльются начавшиеся волнения. Могут быть грабежи, убийства, поджоги... Его величеству лучше всего уехать из города, предположим в Порт-Артур или Дайрен. Там под охраной японских войск ему будет спокойнее.

Робкий по натуре экс-император Пу-и заподозрил неладное – не хочет ли этот грубоватый японский майор завлечь его в западню? Пу-и ответил – он не желает покидать Тяньцзинь. Здесь у него жена, слуги... Наконец, куда он денет свое имущество... Бросать его? Нет, нет, он не желает подниматься с насиженного места...

– Кто советники императора, – спросил Доихара, – сколько они будут стоить?

Полковник Доихара был уверен, что в Китае все продается и покупается, дело только в цене. Но на свой вопрос Доихара не получил ответа. Он вскочил с кресла и нервно забегал по комнате...

Надо действовать, действовать прежде всего через людей, окружающих Генри Пу-и, через вдовствующую императрицу, через жену, слуг, сторожа, который стоит в воротах... Это ведь задача для детей младшего возраста!

Доихара приказал немедленно разузнать все, что касается окружения бывшего императора, и очень подробно, вплоть до склонностей характера – азарт, алчность, женщины, честолюбие...

В конце октября Доихара уехал в Тяньцзинь. Ему понадобилось несколько дней, чтобы уяснить обстановку. Он долго сидел и ломал голову над списком придворной челяди, обслуживающей свергнутое императорское семейство. Пока он остановился на двух лицах – на матери Пу-и, тщеславной, выживающей из ума старухе, и слуге Чэн Сяо, беззаветно преданном экс-императору, – управляющем дворца в Тяньцзине.

Накануне полковник Доихара отправил во дворец визитную карточку с приложением вежливейшего письма, в котором выражал надежду, что его величество император Сюань-тун, как величали экс-императора, соблаговолит принять полковника японской армии Доихара Кендези, находящегося здесь проездом и желающего отдать императору визит вежливости.

Доихара умышленно не употреблял в письме слова «бывший» или «экс-император» и называл его Сюань-туном, будто он оставался действующим представителем Цинской династии.

На прием Доихара явился во всех регалиях, их было у него предостаточно: ордена «Священного сокровища», «Золотого коршуна», «Двойных лучей восходящего солнца»... Мундир сиял золотыми галунами, на поясе висел парадный меч самурая. Доихара торжественно прошел во внутренние покои. Его сопровождал пожилой китаец с хитроватым лицом – управитель дворца. Дворец выглядел мрачно, в узкие окна едва проникал тусклый свет, анфилада комнат, через которые проходил Доихара, напоминала антикварный магазин, в беспорядке загроможденный старинными вещами.

Генри Пу-и встретил полковника в маленькой гостиной, управляющий оставил их вдвоем. Перед Доихара сидел молодой близорукий китаец в громадных роговых очках, таких больших, что казалось, они закрывают его щеки. Растянутый, несоответственно большой рот при мелких чертах лица придавал Пу-и выражение болезненности и безволия. Когда Пу-и говорил, он обнажал высокие десны, из которых торчали крупные неровные зубы.

– Я прибыл сюда, ваше величество, чтобы засвидетельствовать глубокое уважение к вам со стороны Квантунской армии, офицером которой имею честь состоять.

– Благодарю вас! – тихим безразличным голосом ответил Пу-и.

Вначале разговор не клеился. Пу-и отвечал односложно.

– Я должен принести извинение за необдуманные слова майора Кассиа, – сказал Доихара. – Он, несомненно, сгустил краски, говоря об опасности пребывания в Тяньцзине для вашего величества.

– Вы так думаете? – оживляясь, спросил Пу-и.

– Несомненно... Конечно, лица высокого происхождения всегда находятся в некоторой опасности, тем более такой человек, как вы, которого ждет трон маньчжурского государства, трон ваших предков, ваше величество. Но мы сделаем все для вашей безопасности.

– Вы думаете, меня там ждут?

Доихара заметил, как вспыхнули и тотчас же погасли глаза собеседника.

– Об этом не может быть двух мнений! – воскликнув полковник. – Народ ждет вас, и, я не скрою, императорская Япония будет только приветствовать в вашем лице монарха дружественного государства Маньчжоу-го. Я употребляю древнее название Маньчжурии. Обстановка благоприятствует вашему вступлению на престол. Не упускайте такой возможности.

– Вы хорошо знаете историю, полковник.

– Да, я люблю вашу страну и огорчен событиями, которые лишили вас трона. Это все неблагодарная китайская чернь... Вы должны стать императором маньчжурского государства, независимо от Китая.

– Нет, это очень сложно, – возразил Пу-и, но Доихара заметил, что его слова находят благодатную почву, и он продолжал говорить настойчиво и вкрадчиво...

В конце беседы Доихара сказал:

– Если хотите, я готов прервать свою поездку в Токио и позаботиться о безопасности вашего величества... Нет, нет, не возражайте! Я именно так и сделаю. Но уверяю вас, пока ничего тревожного нет! Будьте спокойны!..

Провожал его к выходу все тот же Чэн Сяо, управитель дворца. Доихара успел шепнуть ему несколько слов:

– Я бы хотел с вами встретиться, господин Чэн Сяо, дело серьезное, оно касается безопасности молодого императора... Если не возражаете, сегодня вечером машина будет у дворца ждать вас.

– Лучше подальше и в стороне, – так же тихо ответил управитель...

В условленный час, когда сгустилась вечерняя темнота, Доихара проехал мимо дворца и остановил машину у защитной дамбы. Тотчас же подошел Чэн Сяо, и они поехали в японскую комендатуру, находившуюся недалеко от порта. С дворецким Доихара говорил иначе, чем с экс-императором.

– Перед вами, господин Чэн Сяо, я не стану скрывать угрожающего положения, в котором находится ваш повелитель. Я знаю вашу преданность Сюань-туну и хочу говорить вам всю правду. В Тяньцзине действует тайное общество «Железа и крови», они хотят воспользоваться беспорядками и убить императора, чтобы не допустить его к трону. Надо сделать все для того, чтобы он хотя бы на время переселился в японское консульство. Там он будет в безопасности.

– Генри Пу-и не согласится на это. Ему трудно будет принять такое решение, – возразил дворецкий.

– Так убедите его! Вы самый доверенный его советник. Если не ошибаюсь, вы были его воспитателем. Он привык к вам с детства.

– Да, это верно.

– Постарайтесь, чтобы он последовал вашему совету. Его ждет трон предков, а вы могли бы стать премьер-министром. Подумайте об этом, мы готовы помочь вам...

Конечно, в первом разговоре Доихара не смог убедить Чэн Сяо, тем более привлечь его на свою сторону, но начало было положено. Кто откажется из слуги сделаться премьер-министром.

Доихара продолжал действовать, готовил бунт, чтобы подкрепить свою правоту, но какой-то китайский репортер едва не испортил дела. Второго ноября в тяньцзиньской газете «Иши бао» появилась сенсационная заметка:

«Новый мэр Мукдена и начальник особой японской миссии полковник Доихара тайно прибыл в Тяньцзинь. Он разрабатывает план похищения бывшего китайского императора Генри Пу-и, как известно живущего в Тяньцзине».

Стиснув зубы, Доихара читал газету, и на скулах под кожей перекатывались желваки... Он вызвал резидента, молча протянул печатный листок:

– Что это значит? Кто это?

Резидент прочитал заметку, растерянно пробормотал:

– Не могу знать, выясним...

– Выяснить и... – Доихара рассек воздух указательным пальцем, точно коротким мечом срубил кому-то голову, – и... устранить.

Доихара был не из тех, кто легко признает себя побежденным. Он никогда не останавливался на полдороге.

Вскоре на базарной площади Тяньцзиня и на окраинах города вспыхнули волнения. Возникали пьяные драки, где-то грабили лавки. Купцы торопливо закрывали свои магазинчики. Вмешивалась полиция, но беспорядки не прекращались. Время от времени в городе раздавалась стрельба, где-то даже разорвалась граната, но никто не мог понять, что же все-таки происходит. Около дворца Пу-и рыскали подозрительные субъекты.

Беспорядки в городе, как определил Доихара, развивались как-то лениво – то усиливались, то ослабевали без всякой видимой причины. А ему нужны были настоящие беспорядки – с толпами на улицах, стрельбой, грабежами, убийствами. Он снова вызвал к себе резидента:

– Мне нужен фон, на котором мы будем работать... Пусть ваша голытьба ведет себя поактивнее. Позаботьтесь об этом...

Доихара опять поехал во дворец Генри Пу-и. Его приняли незамедлительно.

– Ваше величество, обстановка становится опасной, – с тревогой в голосе говорил Доихара. – В городе беспорядки, и совершенно ясно, кто их подогревает. Теперь и я настоятельно вам советую укрыться в японском консульстве.

Пу-и выглядел растерянно, но все же не спешил послушаться совета Доихара – ему так не хотелось на что-то решаться... События в городе его напугали, он перестал выходить из дома, целыми днями сидел закрывшись в комнате. Но прошел еще день или два, беспорядки усилились, и упорство Пу-и было сломлено. Помогли советы дворцового управителя Чэн Сяо.

А неизвестный газетчик, как тень, продолжал следовать за Доихара, и начальник военной миссии приходил от этого в бессильное бешенство. В газете «Иши бао» под заголовком «Тайный визит Доихара в Тяньцзинь» появилась новая информация, служившая как бы продолжением первой заметки. Конечно, это писал один и тот же человек.

«Как стало известно, – сообщалось в газете, – полковник Доихара прибыл в Тяньцзинь по приказу военного министра Японии, чтобы убедить Пу-и создать и возглавить независимое правительство Маньчжурии».

Среди тайных противников Доихара был не только репортер тяньцзиньской газеты. Едва Доихара выехал из Мукдена в Тяньцзинь, как в Токио барону Сидехара ушла секретная телеграмма. Мукденский консул телеграфировал министру иностранных дел:

«Шифром. Секретно. Барону Сидехара. Некоторые штабные офицеры Кнантунской армии пытаются доставить императора Сюань-туна в Маньчжурию. Пока этот план не имел успеха, так как император отказывается покинуть Тяньцзинь. Возник другой план – в Тяньцзинь направили некоего Уедзуми, опытного в таких делах человека, чтобы увезти императора в Танку, а оттуда пароходом в Инкоу. План этот также не удалось осуществить, так как резиденция императора находится под строгим наблюдением китайской полиции. Только после этих неудач миссию поручили выполнить полковнику Доихара, он тайно выехал отсюда вчера вечером и направился в Тяньцзинь через Дайрен. Возможно, там к нему присоединятся несколько других лиц, не придерживающихся каких-либо определенных политических взглядов».

В ответ на донесение генерального консула министр иностранных дел немедленно отправил секретные инструкции консулам в Тяньцзине, Инкоу, Мукдене с просьбой немедленно информировать Токио о действиях штабных офицеров Квантунской армии. У него сам по себе не вызывал возражений существующий план похищения последнего китайского императора в случае, если не удастся убедить его переехать в Маньчжурию. Тяньцзиньскому консулу он так объяснял точку зрения императора:

«Даже если все это мы осуществим в форме добровольного побега императора, другие державы не поверят нам, и мы окажемся в затруднительном положении, так как будет чрезвычайно трудно сохранить этот инцидент в тайне».

С этого момента японский министр иностранных дел постоянно находился в курсе происходящих событий. Из Тяньцзиня пришла телеграмма:

«По вашему указанию мы предприняли все возможное, чтобы убедить Доихара действовать осторожнее, но он упорно настаивает на своем. Полковник Доихара ссылается на свои полномочия, данные штабом Квантунской армии, говорит, что сейчас нет надежды на естественное развитие событий, нужно принимать радикальные меры. Он согласен – необходимо создать видимость, что Япония не имеет никакого отношения к похищению императора, но в то же время Доихара намерен форсировать события, чтобы успеть провести операцию до того, как замерзнет порт Инкоу. Для предотвращения слухов переезд Сюань-туна в Инкоу полковник намерен осуществить на китайском судне».

А Доихара продолжал действовать. Утром шестого ноября к воротам императорской резиденции на рикше подъехал торговец фруктами, который назвал себя Чи Сао-синем из Фынтяна и показал свою визитную карточку. Он раболепно кланялся и просил сделать ему великое одолжение – передать бывшему императору вот эту корзину фруктов. Если фрукты понравятся, торговец обещал безвозмездно доставлять их во дворец. Для него это большая честь...

Корзина из буро-зеленых пальмовых листьев стояла в коляске на сиденье, и фрукты действительно выглядели чудесно: ярко-оранжевые апельсины, глянцево-красные яблоки, спелые желтые груши. Пирамиду плодов венчала гребенка изогнутых бананов, а по бокам красовались золотистые грейпфруты... Торговец осторожно снял корзину с сиденья и подал служителю.

– Обязательно передайте это в руки самого императора вместе с визитной карточкой. Завтра я привезу еще...

Продолжая кланяться, торговец сел в коляску, и рикша побежал к городу.

Слуга отнес фрукты в дом, передал их дворецкому. Чэн Сяо торжественно внес корзину в гостиную и поставил на стол перед Пу-и.

– Подданные вас не забывают, – льстиво произнес Чэн Сяо, и они вместе стали перекладывать плоды на широкое блюдо.

Вдруг Чэн Сяо отпрянул от корзины: под фруктами обнажилось что-то темное, круглое, и Чэн Сяо с ужасом понял, что это бомбы.

– Не прикасайтесь, не прикасайтесь! – закричал он.

Осторожно подняв корзину, Чэн Сяо спустился в сад, отошел далеко от дома и дрожащими руками опустил ее на землю. Слуга не мог знать, что гранаты были старые, с обезвреженными запалами.

Тяньцзиньская газета «Иши бао», столь ненавистная полковнику Доихара, на другой день писала:

«Вчера бывшему императору Пу-и доставили корзину с фрутами, где оказались две бомбы, которые, к счастью, не взорвались. Одновременно Пу-и получил несколько угрожающих писем от штаба тайного общества «Железа и крови», от тяньцзиньского отдела китайской компартии и от других неизвестных лиц».

Все это сломило нерешительное упорство Пу-и, он согласился и даже заторопился покинуть Тяньцзинь. Доихара торжествовал, хотя «Иши бао» снова написала о миссии Доихара, – проклятый хроникер неотступно следовал за полковником. Но теперь дело было сделано.

Одиннадцатого ноября газета сообщала:

«Вчера в три часа дня небольшой японский катер ушел вниз по реке, имея на борту нескольких штатских лиц и группу сопровождающих японских солдат. Предполагают, что на этом катере похищен бывший император Пу-и. Его тайно увезли в автомобиле на пристань, откуда на катере, в сопровождении вооруженных солдат под командой полковника Доихара, бывший император доставлен на японский пароход «Имадзи-мару».

Через день японский консул в Инкоу телеграфировал в Токио подробности исчезновения Пу-и из Тяньцзиня.

«Из того, что я узнал от капитана «Имадзи-мару», – сообщал консул барону Сидехара, – ясно, что полковник Доихара возглавил заговор по организации бегства Пу-и из Тяньцзиня. Императора тайно увезли в автомобиле из японской концессии на пристань, откуда он и его свита, охраняемые вооруженными солдатами с двумя пулеметами, погрузились на катер и направились в Танку. Здесь их приняли на борт «Имадзи-мару», который сразу же вышел в море».

В те дни барон Сидехара получил еще одну шифрограмму – из Мукдена. Консул дополнительно информировал министерство иностранных дел:

«Срочно. Шифром. 13 ноября 1931 г. Сегодня командующий Квантунской армией генерал Хондзио информировал меня, что император Сюань-тун прибыл в Инкоу и находится в распоряжении японских военных властей. Предполагается, что он некоторое время проведет в курортном городке Тан Кан-цзы в отеле «Тайсуйкаку», затем будет доставлен в Порт-Артур.

Армия намерена полностью отрицать свою причастность к похищению императора. Если осуществить это не удастся, военные будут утверждать, что бывший император сам обратился к ним за помощью после покушения, организованного на него в Тяньцзине. В корзине с фруктами ему подложили бомбы. Сюань-тун сам разработал план бегства и через несколько дней прибыл в Маньчжурию, в страну своих предков.

Из других источников мне стало известно о подготовке побега жены бывшего императора – Суань Тэ, оставшейся в Тяньцзине. Она энергично возражала против отъезда в Маньчжурию, что вызывает раздражение военных».

Осведомленный и посвященный в события тяньцзнньский консул через две недели телеграфировал в Токио:

«Двадцатидвухлетняя императрица Суань Тэ, известная резкими антияпоискими настроениями, вчера ночью тайно покинула резиденцию и уехала в Дайрен на пароходе «Чосен-мару». Ее сопровождает японка Кавасима Иосика, которая несколько дней назад, по заданию полковника Итагаки, передала императрице письмо от мужа, написанное на желтом шелке и зашитое в складки одежды. Во дворец она явилась переодетая в мужское платье. Письмо скреплено личной печатью недавно бежавшего императора Сюань-туна. Он настоятельно просил Су-ань Тэ приехать в Маньчжурию. Об этом меня информировал представитель армии, руководивший операцией».

Теперь все семейство последнего императора Цинской династии находилось в Маньчжурии под надзором Квантунской армии. Но шум, поднятый в газетах, заставлял быть осторожнее. Этого требовало министерство иностранных дел, и генерал Минами приказал командующему Квантунской армией не торопиться с возведением на престол императора Сюань-туна, или Генри Пу-и, как его обычно называли.

Тем временем Рихард Зорге тоже получал регулярно информацию о событиях в Маньчжурии. Первое же письмо, полученное от Каваи, показывало, сколь серьезный характер эти события приобретают. Каваи писал, что Квантунская армия приведена в боевую готовность, что она пополняется войсками и вооружением. Японцы расширяют зону оккупации и продвигаются к границам Советского Союза и Монгольской Народной Республики. Командование Квантунской армии настаивает на создании в Маньчжурии самостоятельного государства, независимого от Китая. В Токио это предложение встречено одобрительно, но возникли серьезные трения между гражданскими и военными властями. Однако это касается только тактики, но не существа дела. Командующий Хондзио постоянно совещается с представителями японского генерального штаба. Корреспондент «Асахи» Такеучи несколько раз встречался с полковником Итагаки, который не скрывает агрессивных настроений военных и говорит об этом довольно откровенно. Полковник Доихара выехал в Тяньцзинь, чтобы увезти в Маньчжурию бывшего императора Пу-и. Судя по всему, миссия его увенчалась успехом: Пу-и живет сейчас в Порт-Артуре. Сохранить свое инкогнито в Тяньцзине Доихара не удалось, китайские газеты узнали о его тайной миссии.

В дополнение к собранной информации, Каваи прислал несколько газетных вырезок. В последней из них Зорге прочитал:

«Вчера на улице Тяньцзиня подобран труп сотрудника «Иши бао», хроникера, сообщавшего в газете о похищении Пу-и. Виновники убийства не обнаружены».

Это насторожило Зорге: людям Доихара удалось выяснить, кто поставлял информацию в газету, – не потянет ли цепочка дальше, к Каваи?

После первого сообщения от Каваи долго не было вестей – ни писем, ни предупреждающих открыток. Потом он вдруг сам появился в Шанхае. Оказалось, что полковник Итагаки уехал в Токио, и Каваи лишился источника информации. Каваи решил ненадолго заглянуть в Шанхай и рассказать лично о своих наблюдениях.

Совещались втроем – Одзаки, Зорге и Тэйкити Каваи, потом Рихард с Клязем обсуждали полученную информацию, разговаривали под звуки патефона, который заводила Луиза.

– Чертовски надоел мне этот ресторан, – говорил Клязь, – хоть бы разориться, что ли! – смеялся он. Клязь был в нарукавниках, – он прямо от стойки поднялся в квартирку.

Рихард ждал его, перекидываясь шутками С Луизой.

– Тебе мало, что обворовали твой магазин... Видно, собственника из тебя не выйдет... А теперь, Луиза, поставь Моцарта... Совместим приятное с полезным. Нет ли у вас «Волшебной флейты»?

Рихард рассказал о встрече с Каваи.

– Прежде всего, ясно одно, – говорил он, – японская оккупация имеет антисоветскую направленность.

– Это не ново, – возразил Клязь. – Такая направленность существует много лет. Что конкретное привез Каваи?

– Проект договора с будущим монархом Пу-и. Японцы начинают создавать монархию с военного договора. Хондзио требует, чтобы ему предоставили право размещать войска по всей Маньчжурии.

– Информация достоверна?

– Думаю, что да, она исходит от полковника Итагаки. Он – правая рука командующего Квантунской армией, если не сказать больше... В договоре предусматривается полная свобода действий японского командования в случае вооруженного конфликта с третьей державой... Подразумевается Советская Россия. Командование маньчжуро-японскими войсками будет передано штабу Квантунской армии.

– Это яснее, – кончиками пальцев Клязь забарабанил по своим зубам. Раздумывая, он сидел молча и слушал музыку. Рихард тоже умолк.

Потом они снова заговорили, анализируя, обсуждая, прикидывая возможные повороты японской политики. Рихард набросал донесение для Москвы. Клязь сделал несколько поправок, и Луиза села шифровать текст. Потом она надела шляпку, положила пачку листовок в сумочку и поехала к Максу Клаузену.

Луиза ушла. Мужчины еще сидели некоторое время.

– Ты знаешь, – сказал Рихард, – Каваи рассказал смешную историю, как Доихара сел в лужу... Это уже после того, как он вернулся из Тяньцзиня с Сюань-туном в мешке... Есть такой генерал Ма. Японцы выбили его войска из Цицикара. Он отступил на север, здесь и нашел его Доихара. Уговаривал перейти на сторону японцев, предложил пост то ли главы местного правительства, то ли военного министра. Начали торговаться. Ма запросил миллион долларов золотом – в слитках. Доихара согласился, а генерал Ма получил золото, увел куда-то свои войска и сбежал...

– Так ему и надо, – засмеялся Клязь, – не сори деньгами!

Вскоре Каваи снова уехал в Мукден. Маньчжурия продолжала привлекать внимание Зорге. Информация поступала к Рихарду непосредственно из штаба Квантунской армии. Из других источников разведчики выяснили отношение американцев к маньчжурским событиям. Японский посол в Вашингтоне информировал свое министерство иностранных дел, что Вашингтон не намерен протестовать против создания нового государства – Маньчжоу-го. Американская реакция поощряла агрессию на границах Советского Союза.

В конце декабря, располагая информацией о положении в Маньчжурии, Советское правительство предложило Японии заключить пакт о ненападении между двумя странами. Москва стремилась предотвратить назревающий конфликт. Из Токио долго не отвечали, затем японский посол в Москве передал от имени своего правительства: Япония считает преждевременным начинать официальные переговоры по этому поводу...

На политическом горизонте Дальнего Восгока все больше сгущались тучи. Они шли из-за моря, со стороны Японии, и именно там, под грозовыми разрядами возможной войны, находился доктор Зорге и его люди.


БУДНИ


Мукденский инцидент и дальнейшее развитие событий на континенте принесли военным новые звания, ордена, денежные награды... Получил свое и разведчик-диверсант Итагаки Сейсиро. Он стал генералом, и на его груди появился новый орден «Восходящего солнца». По этому поводу корреспондент Такеучи явился в мукденскую военную миссию – засвидетельствовать свое уважение и поздравить Итагаки с новым званием.

Итагаки принял журналиста в маленькой комнате, полугостиной-полуприемной, которую он приказал оборудовать позади своего кабинета для частных встреч и доверительных разговоров в неофициальной, располагающей обстановке. Здесь были низкие столы, циновки-тами, приятно пахнувшие травой, на стенах какемоно с изречениями древних и наивно-примитивными рисунками тоже в стиле старых художников. Погода стояла холодная, и поэтому в комнату принесли хибачи – жаровни из зеленой глазурованной керамики, наполненные пылающими углями. Пили саке и заедали нежным, только что приготовленным суси из сырых морских рыб и отлично разваренного остуженного риса, в меру острого от бобового соуса и винного уксуса.

Когда разговор перешел к маньчжурской проблеме, Такеучи спросил:

– Скажите, генерал, можно ли сейчас более точно определить границы Маньчжоу-го? Для меня они расплывчаты и неясны...

– Границы? – переспросил Итагаки и рассмеялся. – Для военных, Такеучи-сан, границ не существует... Все зависит от ситуации, от успеха или неуспеха армии... Есть ли границы у масляного пятна? Смотрите!..

Итагаки взял лист бумаги, набросал мягким черным карандашом схему: Великая китайская стена, берега Японского моря, Амур, Монголия... Потом взял фарфоровый графинчик с бобовым маслом и капнул на бумагу несколько капель. Пятно расплылось, бумага стала прозрачной.

– Можете вы определить, где остановится это пятно? Оно зависит от количества масла, пролитого на бумагу: еще несколько капель – и граница другая. А у нас – от того, сколько войск использовано для оккупации.

Маслянистое пятно расплылось дальше, перешло за Амур, за китайскую стену.

– Вы меня поняли, Такеучи-сан. Это для вас, но не для печати.

– Посмотрите, – сказал Такеучи, – масляное пятно распространилось за Амур, на русское Забайкалье.

– Совершенно верно! Сфера великого сопроцветания Восточной Азии включает север и юг. Хакко Итио! Все это углы японской крыши. К сожалению, в Токио нам кое-кто мешает, но рыхлые плотины не могут долго сдерживать высокий напор воды...

Действительно, в Токио продолжалась скрытая борьба военных с гражданскими властями. На смену премьеру Вакацуки, перепуганному покушением, пришел Инукаи, но и он не удовлетворял экстремистов, группировавшихся вокруг генерального штаба. Правда, военным министром стал генерал Араки, это можно было считать достижением – на политической арене Араки был куда более значительной фигурой, чем его предшественник Минами.

Что же касается деятельности премьера Инукаи, то он в первые же дни своего правления вызвал недовольство военного лагеря. Не прошло и двух недель после того, как Инукаи занял резиденцию японского премьер-министра, когда Мацудайра – министр императорского двора – известил главу нового правительственного кабинета, что его величество соизволит дать аудиенцию своему премьеру. Министр двора сообщил также, что в назначенный час дворцовый экипаж прибудет за Инукаи в его резиденцию.

Сопровождаемый кавалерийским эскортом, Инукаи прибыл ко дворцу в открытой коляске, запряженной конями из императорской конюшни, – в той самой коляске, в которой ездил на прием генерал Танака и другие японские премьеры. При дворе во всем существовали неизменные традиции. Экипаж проследовал по Двойному мосту и через главные ворота въехал во внутренний двор к подъезду старого здания. Точно в назначенный час император появился в первом зале дворца, одетый в военную форму, с большим орденом «Хризантемы» на груди – орденом, которым награждаются только члены императорской фамилии.

Инукаи с достоинством приблизился к трону, прочитал подготовленную речь и с поклоном отступил на несколько шагов назад. На этом торжественная аудиенция закончилась, но император пожелал продлить разговор и пригласил Инукаи в свою гостиную, уставленную европейской мебелью немецкой работы. Над диваном высилась массивная бронзовая аугсбургская скульптура, изображавшая схватку конников с медведем и львами. В простенках стояли вазы севрского фарфора, французская бронза...

На беседе кроме императора были: министр двора его величества, лорд хранитель печати и его старший секретарь маркиз Кидо. Разговор шел о колониальной политике нового кабинета.

– Что вы будете делать, если армия выступит против вашего предложения? – спросил Хирохито.

Перед тем Инукаи только что высказал свою точку зрения: мир не должен воспринимать события в Маньчжурии как японскую агрессию. Действовать надо тоньше, дипломатичнее. На континенте надо смягчить, разрядить обстановку. Инукаи ответил императору:

– При всех обстоятельствах, ваше величество, буду продолжать свою политику. Я возлагаю надежду на вашу благосклонную поддержку, о сын неба, и хотел бы покорно просить вас издать рескрипт о частичном отводе наших войск из Маньчжурии...

– Теперь это будет слишком сложно, – произнес лорд хранитель печати, постоянный и личный советник императора.

Хирохито не стал издавать рескрипт, он тоже побаивался военных.

На частной аудиенции у императора кроме премьера было еще только три человека, и тем не менее разговор стал известен в «Сакура-кай». Мнение Инукаи вызвало гневное возмущение молодых офицеров. Но премьер продолжал свою политику. Он не остановился даже перед тем, чтобы тайно отправить своего личного посла Кояно в Китай к Чан Кай-ши для переговоров. В секретной телеграмме Кояно известил премьера, что китайцы не возражали бы начать переговоры. Эту телеграмму перехватили работники военного министерства. Они еще больше насторожились. Речь премьер-министра в парламенте окончательно решила его судьбу: Инукаи восхвалял демократию, осуждал фашизм, который вызывал все большее одобрение японской военщины.

Мнение премьера, высказанное перед депутатами парламента, расходилось с крайними взглядами того же Окава Сюмей. Вместе с Хасимота, который отбыл свои двадцать пять дней на городской гауптвахте за участие в путче, Окава создал повое общество и назвал его именем первого императора Дзимму. Окава Сюмей, идеолог, философ могучих промышленных кругов, высказывал взгляды, диаметрально противоположные мнению Инукаи. В стране надо избавляться от растлевающего влияния демократизма, укреплять дух нации, утверждал Окава. Он ставил в пример фашистскую партию в Германии...

Окава Сюмей не ограничивался только словесными спорами. Как только закончилась сессия парламента, директор Южно-Маньчжурской компании передал подполковнику Хасимота тяжелый сверток, завернутый в нарядный фуросика – шелковый платок цвета фиолетовых ирисов. В городе наступил «фиолетовый» сезон – на берегах токийских прудов, каналов, дворцовых рвов распускались ирисы, и токийцы носили фуросика такого же фиолетового цвета. Обычно в платках лежали самые безобидные вещи, и кто бы мог подумать, что в фуросика Окава лежали несколько пистолетов и запас боевых патронов.

Через неделю несколько офицеров военно-морского флота ворвались в резиденцию Инукаи и в упор застрелили премьера. Все они исповедовали закон Бусидо и не считали преступлением политическое убийство. Так говорил им Окава...

За минувшие два-три года это было, вероятно, двенадцатое, может быть, пятнадцатое политическое убийство в японской столице.

Морские офицеры, убив премьер-министра, тотчас же отправились в ближайший полицейский участок. Они сдали оружие дежурному и сообщили, что произошло в резиденции премьера. Офицеры не скрывали того, что они совершили.

Но другие, тот же подполковник Хасимота, Окава Сюмей или благоразумный генерал Койсо, снабдившие оружием заговорщиков, конечно, не явились в полицию. Они предпочли остаться в тени. В тот день, когда хоронили премьера Инукаи, они обедали в доме барона Харада. Здесь был еще маркиз Кидо, старший секретарь лорда хранителя печати императора. Барон Харада сказал:

– Если и новый кабинет станет проводить все ту же политику, произойдет и второе и третье убийство... Не так ли, Окава-сан?

Окава, как и другие сидевшие за столом, согласился с бароном Харада, хотя здесь никто не говорил о личной причастности к покушению на премьера.

После того как генерал Танака ушел в отставку, во главе правительственного кабинета в продолжение очень короткого срока были еще три премьера: Хамагучи, Вакацуки и Инукаи. Двоих из них убили, а третий – Вакацуки – случайно избежал смерти. Военные шли напролом, любыми путями добиваясь власти. Они ощущали могучую поддержку со стороны промышленных трестов, которым все теснее становилось на островах. Представителей дзайбацу никто никогда не видел, никто не мог бы изобличить их в соучастии, они только давали деньги, а деньги не пахнут... Разве только Окава Сюмей действовал более открыто, поддерживая связь между военными и промышленно-финансовыми кругами, но и он вел себя осторожно.

Создание монархического государства в Маньчжурии во главе с Пу-и было завершено, когда Тайный совет в присутствии императора задним числом одобрил то, что уже сделано. Все так же сидели за длинными столами и так же вставали, принимая решение. Так же безмолвствовал император, присутствием своим как бы благословляя все, что происходило здесь, на Тайном совете. Председатель сказал:

– Нам передана просьба Квантунской армии создать правительство в Маньчжурии, которое управляло бы государством. Квантунская армия считает, что было бы целесообразно возвести на трон Генри Пу-и. Эту просьбу направил командующий Квантунской армией генерал Хондзио.

– Мы сознательно медлили с провозглашением монархии, – сказал один из советников. – Теперь мы это можем спокойно сделать. Наше решение не приведет к международному кризису, как это могло быть еще год назад.

Второй советник возразил:

– Новое государство создано по воле народа Маньчжоу-го. Мы заключим пакт, который предусматривает уважение и неприкосновенность нового государства. Правительство Маньчжоу-го объявило о своей независимости и отделении от остального Китая. Это их внутреннее дело. Мы не нарушаем международных законов, признавая Маньчжоу-го. Что касается секретных статей соглашения с Маньчжоу-го, об этом никто не узнает...

Но все же кто-то спросил:

– А как посмотрят на это американцы, англичане, французы?

Ответил председатель Тайного совета:

– Наш посол в Соединенных Штатах интересовался: не заявит ли американское правительство протест, если императорская Япония признает Маньчжоу-го. Государственный секретарь ответил, что у них нет намерения вмешиваться в наши дела, тем более созывать по этому поводу международную конференцию, Лигу наций или тому подобное. Наш посол предполагает, что Вашингтон благожелательно принимает выход Японии на континент к границам Советской России.

– Тогда мы спокойно можем голосовать, – сказал кто-то, сидевший рядом с председателем.

При голосовании поднялись все до единого. Кабинету министров предложили выполнить просьбу Квантунской армии – сделать Пу-и правителем Маньчжурии.

Но главные хлопоты легли на четвертый отдел штаба Квантунской армии. Генерал Хондзио прямого участия в этом не принимал, доверившись работникам своего штаба. Только раз он заглянул в отдел по пути к своему кабинету. Офицеры встали при появлении командующего.

– Чем занимаетесь? – спросил генерал Хондзио.

– Делаем монархию, ваше превосходительство...

– Ну, продолжайте, – сказал Хондзио и прикрыл за собой дверь.

Обсуждение в отделе продолжалось. Нужно было предусмотреть все до мелочей, вплоть до государственного флага. При Чжан Сюэ-ляне он был голубым с белым солнцем посередине. Его решили сменить, чтобы ничего не напоминало о старом. Сошлись на пятицветном флаге, причем для каждого цвета определили символику. Получалось внушительно: красный – преданность и верноподданство, синий – благоденствие, белый – справедливость, желтый – приветствие, а вот к черному цвету так ничего и не придумали...

Потом совещались о резиденции императора – где ее поместить, о расходах на содержание двора, о министрах, советниках, о названии эры царствования императора. По поводу премьер-министра решили сразу – главой правительства пусть будет Чэн Сяо – дворецкий из Тяньцзиня. Важнее с умом подобрать японских советников. Остановились на двух генералах из жандармерии: Иосиока станет личным министром двора императора, а генерал Таракасуки – советником. Его сделать еще синтоистским епископом... Жандарм-епископ! Таракасуки к тому же следует поручить еще управление опиумной торговлей, которая дает основной доход Квантунской армии. Но Итагаки возразил: опиеторговлю пусть возьмет на себя Доихара...

Когда все посты были распределены и все подготовлено, послали делегацию за императором. Генри Пу-и самому уже не терпелось занять место на троне. К нему приезжал недавно атаман Семенов наниматься на службу. Как-никак – пятнадцать тысяч сабель не валяются на сопках. Японцы поддержали Семенова, и атаман начал перебрасывать свою конницу ближе к Амуру.

Атаман Семенов выполнил заодно и поручение Итагаки – подсказал будущему императору написать письмо военному министру Японии по поводу трона: пусть посодействует – он согласен. Генри Пу-и написал такое письмо в соответствии с обычаем – на желтом шелке, и Чэн Сяо скрепил послание красной императорской печатью. Итагаки торжествовал – пусть посмеют теперь поддержать версию, что императора похитили! Пу-и сам рвался к императорскому трону, просил о поддержке...

...Когда Генри Пу-и было четыре года, точнее, три, потому что на Востоке возраст исчисляют с момента зачатия, он унаследовал трон Цинской династии, и отец повел его в храм Неба в Пекине, чтобы сообщить предкам о знаменательнейшем событии. Пу-и не помнил, какие слова он повторял шепотом в храме перед алтарем среди громадных золоченых колонн. Ему запомнилась только фиолетовая синева трехъярусной крыши, будто слитой с цветом неба, да белый пьедестал храма, окруженный мраморной кружевной балюстрадой.

Но что на всю жизнь запомнилось Пу-и – это Хуаньцю – Алтарь неба – на круглой, снежно-белой террасе. Мальчика-императора привели сюда и поставили в центре, подсказав произнести фразу:

«О Небо, я пришел к тебе!»

Пу-и произнес это слабеньким, детским голоском и вдруг испугался, услышав собственный громоподобный голос: «О Небо, я пришел к тебе!..» От могучих раскатов, казалось, обрушатся небесные своды.

Это было искусство акустики – изобретение древних, но маленький Пу-и с того момента возомнил себя великим из великих, ощутил в себе императора – ведь он говорил с небом, и его голос гремел как гром...

Теперь Пу-и, назначенный японским полковником на пост императора, снова шел в храм, одетый, как того требует ритуал, в древние маньчжурские одеяния, шел, чтобы поклониться алтарю, известить предков о своем назначении. Но сейчас у него не возникало ощущения торжественности, которое он испытал тогда в храме Неба. На душе было как-то обычно, буднично...

Из храма он, выпятив грудь, прошел в тронный зал, воссел на роскошный трон и подписал рескрипт о своем восшествии на престол под именем Кан Дэ.

«Вступивши на престол, – сказано было в рескрипте, – по воле неба, мы, император, издаем настоящий манифест... Престол маньчжурской империи наследует на вечные времена мужская линия сыновей и внуков императора Кан Дэ».

Кан Дэ объявили эрой, в которой начинали жить подданные его государства, началом нового летосчисления.

Но в душе Пу-и не было почему-то ощущения чего-то постоянного, тем более вечного. Может быть, права его жена Суань Тэ, которая так скептически отнеслась к японскому предложению... В разгар торжества Пу-и захотелось вдруг обратно в Тяньцзинь, в тенистый сад и тишину...

Дворецкий Чэн Сяо, каждый вечер много лет раздевавший императора, снимавший обувь, быстро вошел в новую роль премьер-министра. Он почтительно поставил императорскую печать под рескриптом и прочитал вслух его содержание. Все закричали «Вансуй!» в честь рождения новой империи, в честь восшествия на престол нового императора.

Рядом с троном тесной группкой стояли японцы – командующий Хондзио, его ближайшие сотрудники Итагаки, Доихара, а также будущий советник императора Таракасуки. Они тоже кричали «Вансуй!» и выражали радость по поводу национального праздника.

Это было в столице нового государства Чанчуне, переименованном в Синьцзин по случаю восшествия на престол Генри Пу-и, императора Маньчжоу-го.

А вечером, когда за окнами императорского дворца еще продолжала бушевать толпа, приветствуя рождение новой эры, когда темноту неба еще прорезали сияющие разноцветными огнями ракеты праздничной иллюминации, в покои Генри Пу-и явился генерал Таракасуки. Он успел снять парадный мундир, в котором присутствовал на коронации в тронном зале, и был теперь в штатском темно-коричневом будничном кимоно.

– Ваше величество, – почтительно сказал Таракасуки, – вам надо подписать военный договор с командующим Квантунской армии.

Он раскрыл большую сафьяновую папку и протянул Пу-и тонкую колонковую кисть, обмакнув ее в маслянистую тушь.

– Но я не читал его...

– Ничего, ничего... Теперь я ваш советник, и вам не придется обременять себя докучливыми делами. Здесь предусмотрено все, что нужно. Генерал Хондзио уже подписал договор. Прошу вас!

Генри Пу-и покорно взял кисть и начертал под договором свое имя.

– Господин премьер, поставьте императорскую печать...

Когда Чэн Сяо скрепил договор красной печатью, генерал Таракасуки повернулся к нему:

– Вам тоже, господин премьер-министр, надо подписать вот это ваше письмо – приложение к договору.

Чэн Сяо все же успел пробежать некоторые строки.

«Моя страна, – говорилось в письме, – в будущем поручит Японии национальную оборону Маньчжоу-го и поддержание общего порядка в стране. Все расходы, необходимые для этого, будет нести наша страна...»

Чэн Сяо услужливо подписал протянутую ему бумагу. Советник императора, подождав, пока просохнет тушь, положил документы в сафьяновую папку.

– Ваше величество, – сказал Таракасуки, – я бы хотел воспользоваться случаем и посвятить вас в дела вашего государства... Вы будете отныне именоваться Верховным правителем. Личную императорскую охрану мы заменим солдатами Квантунской армии... Оберегая ваш покой, почтительно прошу представить список ближайших родственников вашего величества, им мы разрешим посещать дворец. Разумеется, родственники не должны отвлекать императора Кан Дэ от государственных дел... Аудиенцию своим министрам вы будете давать лишь раз в год. Мы сделаем все, чтобы не отвлекать ваше величество от мудрых размышлений о судьбах монархии... Послом императорской Японии при дворе вашего величества назначен командующий Квантупской армией... На личные расходы императорской семьи в бюджете государства предусмотрено полтора миллиона иен, в том числе на карманные расходы вашего величества сто пятьдесят тысяч иен в год... Мне, вашему покорному слуге и советнику, поручено освободить ваше величество от излишних забот по управлению государством... Я желаю вашему величеству приятных сновидений...

Изложив императору все, что ему поручил генерал Хондзио, Таракасуки склонился перед Пу-и, шумно втянул в себя сквозь зубы воздух и удалился из императорских покоев.

Началась эра Кан Дэ – период царствования последнего императора Цинской династии Генри Пу-и...

Еще не закончилась агрессия в Маньчжурии, а уж японская военщина предприняла новые шаги к захвату Китая. События перекинулись в Шанхай, крупнейший в Китае портовый город.

Каваи Тэйкити возвращался в Шанхай морем на японском пароходе «Хотэно-мару», совершавшем рейсы вдоль китайского побережья. Он предпочел морское путешествие сухопутной поездке через континент, взбудораженный событиями в Шанхае. Здесь 19-я китайская армия, вопреки приказу чанкайшистского правительства, вступила в бой с японским десантом и вот уже месяц вела ожесточенную борьбу с интервентами.

Путешествие проходило спокойно, погода стояла тихая, и весеннее море отливало густой синевой. Среди пассажиров находилось несколько европейцев и китайцев, но больше было японцев. Вечерами в салоне играла музыка, дамы в вечерних платьях танцевали с партнерами танго, фокстрот, только что входивший в моду чарльстон, и внешне казалось, что ничто не омрачает атмосферу непринужденного отдыха и веселья. Правда, китайцы, живущие на верхней палубе, держались очень замкнуто, не говоря уж о китайских пассажирах кают второго и третьего класса. Там эта отчужденность проявлялась особенно отчетливо. Китайцы собирались группками, негромко переговаривались и тотчас же умолкали при появлении японцев.

Газеты, которые доставлялись на пароход во время недолгих стоянок в портах, пестрели сообщениями о шанхайском инциденте. Различные газеты оценивали события по-разному, как и люди, населявшие пароход «Хотэно-мару».

Вахтенный штурман по утрам отмечал путь, пройденный пароходом, передвигая на большой карте маленький пластмассовый кораблик, точную копию «Хотэно-мару». Карта висела у широкого трапа перед входом в ресторан, и пассажиры современного ковчега обязательно останавливались возле нее. Модель белоснежного судна с крохотным японским флагом спускалась все ниже на юг. Пароход «Хотэно-мару» входил в зону военных действий. Теперь, через месяц после начала событий, уже никто не обсуждал причин инцидента, не говорил о подозрительном пожаре в японском консульстве, поспешном японском ультиматуме и еще более поспешной высадке десанта. Всем было ясно – повторяется мукденский инцидент, с той только разницей, что 19-я китайская армия вдруг оказала сопротивление и японцам, и своему гоминдановскому правительству.

В дельту реки вошли поздно вечером, когда солнце исчезло в палевой дымке широкой реки. Только три дня пути отделяли Шанхай от Инкоу, но здесь уже было совсем тепло. Наступил вечер, а пассажиры сидели на палубе в летних платьях. Пароход приближался к Шанхаю, когда в отдалении загрохотал гром, потом замелькали зарницы, багрово-красные, в одном и том же месте. Нет, это не похоже было на приближающуюся грозу. Под Шанхаем артиллерийская перестрелка...

Пароход причалил к пристани напротив Английского банка. Башенные часы, венчавшие здание, показывали за полночь. Мягкий женский голос на разных языках объявил по радио, что пассажиры могут остаться на борту парохода до утра – в городе неспокойно. Но все же часть пассажиров сошла на берег. Среди них был и Каваи, решивший сразу же добираться к Одзаки. Он вышел на безлюдную набережную, прошел мимо парка Уай-тан, что рядом с Садовым мостом. В парке он различил орудие и рядом с ним силуэты японских солдат в металлических шлемах. Патруль проверил документы, и Каваи прошел через мост в японские кварталы...

Он ощупью поднялся на второй этаж и осторожно постучал в дверь.

– Кто здесь? – Каваи узнал испуганный голос Эйко, жены Ходзуми.

– Эйко-сан, это я – Каваи, извините меня... Откройте!

Одзаки проснулся и тоже вышел в прихожую. Сняв башмаки, Каваи прошел в комнату.

– Я только что с парохода, – говорил Каваи. – Мне нужен Зорге. Может быть, пойдем к нему сразу?

Крохотная комнатка, где они сидели, служила гостиной и детской. За ширмой на циновке спала маленькая Йоко. Каваи в нескольких словах рассказал Ходзуми о последних событиях в Маньчжурии.

– В Шанхае повторяется то же, что было в Мукдене, – ответил Одзаки, – только в несколько ином варианте и, кажется, с иными результатами. – Одзаки сидел в ночном кимоно из дешевой ткани, какие выдают приезжим в номерах заурядных гостиниц. – Но ты прав, надо тотчас же идти к Рихарду...

Через несколько минут Одзаки уже натягивал свой кожаный реглан в прихожей.

– Эйко, не жди меня, я вернусь утром, – бросил он, прощаясь с женой.

– Но там стреляют, – с тревогой сказала молодая женщина.

– Ничего... Будь спокойна, стреляют дальше...

Стрельба на улице действительно утихла. Но когда они перешли мост и приблизились к Нанкин-род, канонада возобновилась с новой силой.

Прижимаясь к стенам домов, шли по темному мертвому городу, без единого огня в окнах... Вдоль проспекта, со стороны ипподрома, просвистело несколько пуль. Одна пуля ударила в витрину. Зазвенело разбитое стекло, и снова наступила тишина, нарушаемая отдаленными выстрелами, глухими, словно подземные взрывы.

Кружным путем вышли к французскому сектору. Несколько раз натыкались на патрулей. Лучик электрического фонаря падал на белые прямоугольники документов, перескакивал на лица журналистов. Патрули были разные – японские, британские, французские, но корреспондентские билеты открывали дорогу.

С Зорге проговорили до самого утра... Одзаки переводил, потому что Каваи очень плохо говорил по-немецки. Рихард, одному ему известными знаками, записывал в свой блокнот все наиболее важное. Рихард переспрашивал Каваи по нескольку раз, казалось бы, одно и то же, уточняя для себя какие-то детали, подробно интересовался военным договором штаба Квантунской армии с марионеточным императором. Но Каваи в конце-то концов знал очень немногое – Итагаки рассказывал Такеучи, конечно, далеко не все.

– А теперь давайте думать, что все это может значить, – предложил Зорге и, по своей привычке, потянулся за сигаретой.

– По-моему, – сказал Одзаки, – генеральный штаб на какое-то время сосредоточил свое внимание на Маньчжурии и пока откажется от захвата Шанхая.

– А новый морской десант адмирала Нагано севернее города? – спросил Зорге. – Девятнадцатая армия оказалась в тяжелом положении.

Несколько дней назад командующий японским флотом выбросил десант морской пехоты к северу от Шанхая в тылу 19-й китайской армии.

– Да, это верно, – подтвердил Одзаки, – в штабе адмирала Нагано есть данные, что Девятнадцатая армия начала отступать от Шанхая. Вместе с ней уходят рабочие и студенческие отряды добровольцев, чтобы не попасть в окружение. В то же время британский посол и посол Соединенных Штатов заявили совместный протест адмиралу Нагано. У них есть свои интересы в Китае. Французы тоже присоединились к протесту.

– Это достоверно?

– Да... адмирал сам подтвердил. Я передал информацию в газету.

– А китайская сторона?

– Чан кай-ши отдал новый приказ – перебросить Девятнадцатую армию для борьбы с коммунистами.

– Но в этой армии очень сильны прокоммунистические настроения, – вступил в разговор Каваи.– Как же так?

– В том-то и дело! – Одзаки поднялся и взглянул в окно. На улице было совершенно светло. – Вы слишком многого требуете от командующего армией Цай тин-кая, он настроен антияпонски, но еще далеко не прокоммунистически... Я слышал, что маршал Чан Кай-ши сказал по этому поводу: пусть коммунисты бьют непослушные мне войска! Это человек хитрый и вероломный... Однако не пора ли нам расходиться, господин Зорге...

– Тогда перед уходом – по чашке кофе, – предложил Зорге. – У меня есть особый рецепт.

Перешли в кухню. Рихард поставил на огонь сковородку. Когда она накалилась, он протер сковороду долькой очищенного чеснока. В кухне распространился чесночный запах.

– Что вы делаете! – воскликнул Одзаки.

– Сейчас увидите...

Он поджарил кофейные зерна, смолол их, заварил кофе и, плеснув в кофейник несколько капелек сырой воды, чтобы осадить пену и гущу, разлил дымящийся напиток в чашки. Кофе действительно получился ароматный и вкусный.

– Когда-то меня научил этому один скандинавский гурман, я ведь долго жил в Стокгольме и Осло.

После завтрака ночные гости ушли. Стрельба все еще продолжалась, но начинала удаляться от города. Одзаки был прав – 19-я китайская армия отходила, чтобы не потерпеть поражения, – японские войска брали ее в клещи, нанося удары с фронта и тыла.


Несколько месяцев назад (Каваи Тэйкити находился тогда еще в Мукдене) Рихард отправил Макса Клаузена на юг – в Кантон, чтобы развернуть там еще одну радиостанцию. Шанхайское кольцо, как иногда называли группу Зорге, постепенно расширялось, и теперь связь с Москвой, Хабаровском, Владивостоком поддерживалась из трех городов Китая, и каждая местная группа работала самостоятельно. Вся техника: оборудование, изготовление передатчиков, установление связи – легла на плечи Клаузена. В Кантон они поехали втроем – Макс, Анна и Константин Мишин, а радистом в Шанхае остался работать чех Вацлав Водичка, накопивший опыт связиста еще в мировую войну.

В Кантон везли готовый передатчик, который сделал Макс с помощью Мишина. Клаузен шутил: «Переходим на серийное производство, в случае нужды передатчик сможет заменить мясорубку...» И в самом деле, из множества деталей передатчика только маленькая тяжелая динамо-машина имела какое-то отношение к радиотехнике, остальное для непосвященного человека представляло собой нагромождение старых хозяйственных вещей: от керосинок пакетики слюды для конденсатора, плетенная из тонкой проволоки вьетнамская ваза, хлеборезка.. Все это рассовали по чемоданам, корзинам, а динамо машину запаковали в ящик с посудой. В дороге Клаузен выдавал себя за хозяина фотоателье и в случае таможенного досмотра мог объяснить, что динамо-машина нужна ему на тот случай, если возникнут перебои с подачей электроэнергии. Ведь в Кантоне так плохо работает городская электросеть...

...Прошло всего пять лет после трагических событий в Кантоне. Гоминдановские власти, натравив всякое отребье, хулиганье, деклассированные элементы, разгромили советское консульство, зверски расправились с советскими дипломатами, – они были убиты во время погрома.

Гоминдановцы совершили контрреволюционный переворот, начали разгром Китайской коммунистической партии. Жестокий террор обрушился на китайский народ – полмиллиона революционных рабочих, крестьян, интеллигентов погибло в гоминдановских застенках, было обезглавлено при массовых казнях, карательных экспедициях, антикоммунистических походах. Ценой крови своего народа Чан Кай-ши и его вероломные генералы старались снискать расположение империалистов Японии, Англии, Соединенных Штатов. Но ненадолго восторжествовала реакция! В Москве знали и верили, что государственные отношения с Китайской республикой могут восстановиться.

Следовало наблюдать за настроением гоминдановцев и представителей иностранных держав, заинтересованных в разрыве советско-китайских отношений, чтобы предотвратить повторение кантонских событий.

Такое задание и получил Клаузен...

Группа работала успешно. Но вот в мае, когда влажные, прохладные ветры сменились нестерпимой жарой, из Кантона от Макса Клаузена пришло тревожное сообщение: «Мишин тяжело заболел туберкулезом, климат губительно действует на его здоровье. Разрешите выезд хотя бы в Шанхай».

Зорге прочитал телеграмму. Советовались, обсуждали с Клязем сложившееся положение. Шанхай в такое время года немногим лучше Кантона для больных туберкулезом. Зорге тогда сказал:

– Запросим Центр, я обещал Мишину помочь ему вернуться в Россию. Там он быстрее может поправиться. Клязь согласился, но высказал опасение:

– Ведь он эмигрант... Служил у Колчака. Как посмотрят на это в Центре?

– Ну и что?.. Мишин заслужил право вернуться на родину. Старик не откажет.

В Москву послали шифровку, а Мишину разрешили вернуться в Шанхай.

К тому времени, когда Константин Мишин приехал в Шанхай – еще более худой, с запавшими глазами и подозрительно ярким румянцем, подпольщики уже имели ответ из Центра. Старик давал согласие на поездку Мишина для лечения в Москву. Надо было видеть, как засияли глаза больного, когда Рихард сказал ему об этом.

– Спасибо! Спасибо, Рихард! – взволнованно говорил он. – Признаться, я боялся, что меня не пустят в Россию, и там были бы правый. А теперь... теперь я поеду на Цну. Вы знаете Цну – реку на Тамбовщине? Такая светлая, чистая вода... Буду лежать целыми днями на горячем песке в зарослях тальника... И мать принесет холодного молока в кувшине!..

Но вдруг Мишин закашлялся, достал из-под подушки носовой платок – на нем заалело пятнышко крови.

– Опять кровь, – на мгновение помрачнев, сказал он. – Но это ничего!.. Теперь ничего!.. Ты знаешь, Рихард, иногда мне кажется, что это не туберкулез, а ностальгия. Тяжелая форма – ничего нет тяжелее жить изгнанником. Когда я смогу поехать?

Решили, что Мишин отправится сразу же, как только ему станет лучше. За больным ухаживала Агнесс Смедли, она тоже недавно вернулась из Цзянси, побывала в горах Цзинганшаня в частях Красной армии. Приехала полная впечатлений. Иногда появлялась Луиза, но ненадолго, а Смедли даже приспособила для работы подоконник, на котором разложила свои блокноты, записи, газетные статьи. Она писала в то время, когда Константин спал или лежал со счастливым лицом, предаваясь мечтаниям о горячих золотых песках, о спокойной далекой Цне с ее прозрачными омутками и прохладной, как в сказках, живой водой...

Но скитальцу Мишину, заброшенному бурей событий далеко от родных краев, не довелось увидеть снова берегов Цны. Он таял на глазах и умер тропическим знойным днем, мечтая все о той же речке Цне, про которую, быть может, во всем Шанхае никто и не слышал, а ему она была дороже жизни.

Похоронили Константина на православном кладбище, с попом и панихидой, как решил эмигрантский совет. В церковь на отпевание пришли несколько его знакомых и чужих друг другу людей. По-настоящему близкой покойному из людей, стоящих у гроба, была лишь Агнесс Смедли. Из подпольщиков никого не было – даже на похороны товарища они не могли прийти все вместе...

Вечером к Смедли заехали Одзаки и Зорге. На Агнесс уже не было траура, но она почти не участвовала в разговоре. Ходзуми был тоже подавлен, и не только смертью Мишина. Он заговорил о других смертях – в британском сеттльменте английские жандармы схватили больше двадцати настроенных прокоммунистически китайцев, всех, кого успели арестовать на сходке в маленьком ресторанчике на бульваре. Их передали из английской полиции в гоминдановскую охранку. Пытали страшно и изощренно. Среди арестованных оказались пять членов Лиги левых писателей, некоторых из них Ходзуми хорошо знал.

Рихард впервые видел Одзаки таким взволнованным. Он непрерывно шагал по комнате, останавливался у окна, невидяще глядел на капал с плывущими джонками и снова ходил из угла в угол. Агнесс и Зорге следили за ним глазами.

– Я ничего не понимаю в этой стране!.. Ничего, хотя живу здесь несколько лет, – говорил Одзаки. – Наши военные хотя бы знают, чего они хотят. А эти? Они истребляют своих, которые хотят защитить Китай от японцев... Я вижу как на ладони, что принесет с собой наша колонизация. Наша! Я ведь тоже японец. Временами я начинаю себя ненавидеть... Я вижу союз китайских предателей с японскими оккупантами.

Одзаки снова зашагал по комнате.

– Но при чем же здесь ты? – пытался его успокоить Зорге.

– При том, что мне стыдно за свое бессилие... Вот все, что мог я сделать для этих людей, которых нет уже в живых... Я перевел декларацию Лиги левых писателей по поводу расстрела двадцати четырех... Вот она.

Ходзуми достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный листок, испещренный иероглифами. Он читал, сразу переводя на немецкий, потому что Агнесс и Зорге не знали японского языка.

«Расстреляли их на рассвете. Сначала обреченных заставили копать могилу, потом солдатам приказали закопать их живыми. Пятерых закопали. Но такая расправа даже солдатам показалась жестокой. Остальных застрелили и бросили в ту же яму, где зарыли живых...

Когда перед казнью солдаты пришли за ними, они все – мужчины и женщины – запели «Интернационал». Потом это пение было слышно у тюремной стены, где их казнили. Прерывалось оно только выстрелами и начиналось снова. Под конец пели пять или шесть человек... Снова выстрелы, теперь пел только один человек. Голос был слабый, хриплый, отрывистый. Раздался еще один выстрел, и голос умолк...»

Одзаки бессильно опустил листок.

– Это ужасно! – воскликнул он. – Их расстреляли гоминдановские солдаты, когда другие солдаты из Девятнадцатой армии, отряды студентов дрались с японским морским десантом, когда в Шанхае на рабочие кварталы падали японские бомбы... Я готов стрелять в китайских предателей, но не могу этого делать, потому что я сам японец... Это ужасно!

– Послушай, Ходзуми-сан, – голос Рихарда стал резким, глаза его сузились, брови устремились вверх, – ты впадаешь в истерику... Да, да! – движением руки он остановил протестующий возглас Одзаки. – Не будем подбирать слова. Но ведь ты сам рассказывал, что еще студентом или аспирантом переводил Маркса со своим однокурсником... – Рихард запнулся, защелкал пальцами, вспоминая фамилию. – Помоги мне...

– Фуюно, – подсказал Одзаки. – Потом он умер в тюрьме Мацуя-ма...

– Да, Фуюно... Ты читал с ним «Государство и революция», «Капитал», книги Ленина об империализме... Разве ты не понял из этих книг главного, что мир расчленен на два лагеря, извини за сентенцию, на богатых и бедных, независимо от рас, цвета кожи...

– Я все это знаю, понял, хотя и не стал коммунистом, – Одзаки перебил Рихарда, – я исповедую гуманизм.

– Но гуманизм тоже требует борьбы для своего утверждения.

– Верно, ты прав, Рихард, но я хочу сказать о другом... В наше время марксизм хотят использовать и другие – колонизаторы.

– Не понял, – признался Зорге.

– Я говорю о правых японских социал-демократах... Они тоже поддерживают колониальную политику гумбацу – военной клики, делят государства на богатые и бедные. По их мнению, Япония – нищая страна, стесненная несправедливым развитием истории, вынужденная жить на островах, в то время как рядом существует несправедливо богатый Китай. Два государства – пролетарское и буржуазное. Поэтому требуют экспроприации экспроприаторов... Вот смотри, что пишут наши социал-предатели.

Одзаки достал из портфеля пачку газетных вырезок, порылся в них, нашел нужный ему листок и прочитал:

– «Если смотреть с точки зрения социализма, то нашу страну, имеющую стомиллионное население на небольшом клочке земли, вынужденную сжиматься до крайности, нельзя не назвать в международном масштабе пролетарским государством. В противоположность этому Китай, который обладает огромной территорией и сравнительно редким населением, является в международном масштабе буржуазным государством. В настоящий момент за пролетариатом, который находится под угрозой голодной смерти, признается общественное право предъявлять буржуазии, обладающей излишками, требования для защиты своих жизненных интересов. Поэтому, когда наша страна, являющаяся пролетарским государством, добивается от Китая – буржуазного государства – права разработки хозяйственных ресурсов, то это ни в коем случае не является империалистическим захватом».

– Так это же проявление фашизма! – воскликнул Зорге. – Вспомните гитлеровский «лебенсраум» – жизненное пространство за счет соседних народов. Это национал-социализм в чистом виде, под лозунгами которого Гитлер рвется к власти в Германии.

– Да, но если китайские коммунисты и их руководители в один прекрасный момент тоже станут на такие позиции, если перенесут социальные законы человеческого общества на отношения государств, племен, наций...

– Этого не может быть, – убежденно возразил Рихард.

– Послушайте, – прервала спорщиков Агнесс Смедли, – вы, кажется, хотели узнать, что я привезла из Цзянси.

Смедли почти месяц провела в советском районе, где китайская Красная армия отбивала очередной поход гоминдановцев... Она снова встречалась с интересовавшими ее людьми, работала в госпитале, совершала утомительные переходы с военными частями. Агнесс рассказывала образно, с живыми деталями, которые помогли представить картину жизни освобожденного района.

Последние месяцы Рихард реже встречался с Агнесс – то уезжала куда-то она, то он надолго исчезал из Шанхая или, занятый делами, неделями не появлялся в ее квартире. Агнесс сидела молча, и Зорге не мешал ей думать, может быть, вспоминать. Был вечер, такой же, как год назад, и тонкий, почти абстрактный рисунок на оранжево-серых шторах повторял жизнь за окном: джонки, паруса, лодочники под зонтами из пальмовых листьев... Так же тянуло в окно влажным теплом, пряными запахами реки. Это чисто внешнее ощущение чего-то, уже раз происходившего, напоминало ему и другое – давний разговор, когда он, по непонятному движению души, вдруг заговорил о прошлом, доверил этой женщине свое незажившее, старое.

Рихард курил, Агнесс сидела, откинув голову на спинку кресла, и свет из окна освещал половину ее лица, невидимую Зорге. Граница между светом и тенью вырисовывала ее четкий профиль. Красивые, тонкие руки лежали на подлокотниках, и кисти, словно забытые, упали вниз.

Она нравилась ему, эта женщина с лучистыми серыми глазами и чуть выдающимися скулами.

Вероятно, они думали об одном и том же. Агнесс сказала:

– Хотите, Рихард, я тоже расскажу вам о своей жизни?..

Она долго молчала, будто ждала, чтобы сумрак вечера сгустился еще больше.

– Когда-то я любила бродить в пустыне – мы жили на ее краю в шахтерском поселке... Пустыня беспредельна, на ней лежит отпечаток ушедших веков, которые поглотили человеческие страсти, надежды, подвиги... В пустыне забываешь обо всем, и мне казалось, что там я обретаю покой. Потом я возвращалась, и все начиналось сначала.

Агнесс говорила, словно думала вслух, не заботясь о логике повествования.

– Сегодня я вспомнила смерть матери. Она лежала в гробу с худым, изможденным лицом и темными натруженными руками, сложенными на плоской груди. Маленькая, хрупкая, вся в морщинах и совершенно седая... А ей было сорок лет, когда она умерла.

Если бы в моей крови не было страсти к скитаниям, унаследованной от отца, а может, и от индейских предков, я, вероятно, так и осталась бы в каком-нибудь городишке, вышла замуж за шахтера, народила бы ему детей, чтоб они горевали на белом свете, и умерла бы, также не дожив до сорока лет...

Мать сказала мне перед смертью: «Агнесс, обещай мне, что ты добьешься образования». Она обняла меня первый раз в жизни. Меня захлестнула волна неизведанного чувства. Я страстно ответила на ее поцелуй. Раньше этого никогда не было. В нашей семье не было сантиментов – ни поцелуев, ни ласк. Нищета вытравила все чувства. Ведь кроме меня было еще четверо детей...

Мать всегда на нас кричала, а отец, если жил дома, был пьяным или молчаливо угрюмым. Измученные бедностью, они не могли думать ни о чем, кроме хлеба. С тех пор как я себя помню, во мне всегда гасили нежные чувства, проявления ласки. А мне так хотелось, чтобы мать взяла меня на колени.

Мне казалось, что мать навсегда смирилась со своей неизбежной судьбой, из жены неудачника фермера она сделалась пролетаркой, чернорабочей, прачкой, бралась за все, что сулило какой-то заработок. Отец был другого склада, он не терял надежды выбиться в люди, куда-то уезжал, чего-то искал, не находил, все больше озлоблялся и окончательно спился.

Мы часто переезжали с места на место. Я ходила в школу, если она была близко, и работала – не помню с каких лет. Прямо из школы ходила нянчить ребят, мыть посуду. Но чаще помогала матери в стирке, это был наш главный заработок.

Я никогда не забуду чувства унижения, которое испытала, очутившись в богатом доме на именинах моей одноклассницы. Меня пригласили из вежливости, сострадания, не знаю из-за чего еще...

Я долго уговаривала мать купить какой-нибудь подарок. Бананы были всегда моим любимым лакомством. Стоили они гроши, но для нас были недосягаемы. Какой отличный подарок – бананы! Ни на что другое у меня не хватало фантазии. Мать, ворча, согласилась купить три банана. Но, придя в дом к имениннице, я увидела, что ей надарили. На столике лежали вещи, которые мне и не снились, – книги в золоченых переплетах, серебряные вещицы, коробки, украшенные бантами. И вот, на глазах у всех, я должна была подойти к столу и положить эти свои три никому не нужных банана... Я шла как на пытку. Дети свободно разговаривали, кругом смеялись, а я села у стены, озабоченная только тем, чтобы они не видели мои стоптанные башмаки. И платье, казавшееся дома таким нарядным, выглядело здесь нищенски жалким. Я сгорала от стыда...

Потом я что-то разлила на скатерть, уронила ложку и, чтобы никто не заметил, не стала есть мороженое, а мне так хотелось его попробовать!

Меня выручила мать девочки. Она мягко спросила: «Может быть, тебе нездоровится? Тогда, если хочешь, иди домой». Я с радостью ухватилась за подсказанный повод и, глотая слезы, ушла в наши трущобы.

Но к этому времени я была первой ученицей в классе (вероятно, потому меня и пригласили в гости), сидела на самой задней парте – почетная привилегия, – я могла заниматься без помощи учительницы...

Агнесс остановилась и спросила:

– Не надоела вам, Рихард, моя болтовня? Я уверена, что люди рассказывают такое больше для самих себя, чем для своих собеседников... Ну, хорошо...

Таким было детство! Впрочем, как и вся моя жизнь в Штатах: бесцветная, серая. Я часто голодала, воровала даже что-то на рынке, чтобы накормить младших детей. Мать делала вид, что не замечает откуда-то взявшейся булки, куска колбасы. Отец надолго исчез, и нам помогала сестра матери, которая сделалась проституткой. Она была хорошей, любящей нас женщиной. Потом умерла моя старшая сестра, потому что у нас не было денег заплатить доктору. Я никогда не спала на простыне и не знала, что надо раздеваться на ночь.

Раз мне посчастливилось, и я поступила на табачную фабрику. После школы с такими же девчонками я отбирала листья, из которых мужчины катали сигары. Среди мужчин, катавших сигары, мне нравился молодой парень, и захотелось, чтобы он обратил на меня внимание. Раз я поставила на его дороге ящик с табачными листьями, он споткнулся и обругал меня. Хозяин был недоволен моей работой, он сказал, что я слишком медленно отбираю листья, о чем-то мечтаю... В субботу он выдал мой недельный заработок – полтора доллара – и сказал, чтобы я больше не приходила...

Мне было пятнадцать лет, когда меня первый раз поцеловал мужчина. Это был шахтер из ковбоев, живший в нашем поселке. Он пригласил меня на танцы в соседнее ранчо, и мы ехали верхом на лошадях краем пустыни. Усатый шахтер казался мне старым, хотя ему не было тогда и тридцати лет. Наши лошади шли рядом, он говорил, что хочет завести семью, и предложил мне выйти за него замуж. И я готова была согласиться, такое ощутила желание быть любимой. Он говорил, что мы будем жить в его ранчо, обещал подарить лошадь и хороший револьвер. Особенно меня привлекал револьвер... Потом я достала себе револьвер и никогда с ним не расставалась. В нашем суровом крае все имели оружие.

Шахтер наклонился ко мне в седле и поцеловал. От него пахло табаком и закисшим потом. Я сделала вид, что не заметила этого. Но вдруг подумала: брак – это дети, нужда. Перед моими глазами предстала мать... И я уже жалела, что ответила на поцелуй.

А жених, когда вернулись, пошел к отцу. Отец ответил – мне еще рано. А я уже ненавидела и отца, который встал на пути моего замужества, и усатого шахтера, от которого пахло потом и табаком... На другой день он уехал из поселка и больше никогда не возвращался.

Вскоре наш поселок охватила стачка, бастовали шахтеры Колорадской компании. Мать стояла на стороне шахтеров, отец выжидал. Среди забастовщиков начался разлад. Компания вызвала войска, арестовала зачинщиков, но упорство шахтеров сломили не солдаты, а жены, они не могли смотреть на голодных детей. Во мне накипала ненависть к несправедливости, к неравенству...

Еще не окончив школы, я стала учительницей, хотя сама была малограмотной. Считали, что для шахтерских детей сойдет, тем более для мексиканцев. Жила в самой глуши, среди людей, для которых даже наш поселок казался столицей. Домой я приезжала редко, и на меня смотрели здесь с уважением – учительница. Однажды меня вызвали телеграммой – мать тяжело заболела. Она так и не встала с постели. На меня легла забота о сестре и двух братьях.

Потом я переехала в городок к тетке, научилась стенографировать, поступила машинисткой в редакцию. Редактор благоволил ко мне. Он был пожилой и образованный человек, мне казалось, что он относится ко мне, как к дочери. Как-то раз редактор задержал меня на работе, мы остались одни, и он хотел овладеть мною силой... Конечно, из редакции мне пришлось уйти.

Вскоре я вышла замуж. Мой муж был социалистом, американец скандинавского происхождения. Он строил в пустыне какой-то канал, надолго уезжал, и я оставалась одна, зарабатывая на существование себе и братьям. Это было уже в Сан-Франциско. Брак не закабалял меня. Но вот я почувствовала, что становлюсь матерью. Я была в панике, но в глубине души во мне просыпалось материнство. Тем не менее я написала мужу: «Приезжай, избавь меня от этого. Ты виноват. Иначе я покопчу самоубийством...»

Он мягко пытался разубедить меня, я настаивала. Мы обратились к доктору. Когда я пришла в сознание, муж сидел у моей постели и улыбался. Я возненавидела его за эту улыбку. Теперь мое тело, моя душа жаждали ребенка. Как смел он улыбаться?!. Брак не получился. Мы разошлись.

Очевидно, я недостаточно помогала семье, хотя выбивалась из сил. Младшего брата арестовали за воровство. Я назанимала денег и послала ему в тюрьму. Брата освободили, но он вскоре погиб – его завалило землей в канализационной канаве. После тюрьмы он работал поденщиком-землекопом. А второй брат поступил добровольцем в армию – был разгар мировой войны, и Соединенные Штаты готовились вступить в нее на стороне союзников. Брат, совсем не хотел воевать, но он стал солдатом, чтобы существовать, хотя бы ценой смерти. Он написал: «Мне надоело голодать, я ухожу в армию...» Ему не было восемнадцати лет.

Я возненавидела еще и войну. Мои друзья предложили мне участвовать в антивоенной работе, и я согласилась. В конце концов нас арестовали, держали в тюрьме, пока не кончилась мировая война. Я узнала, что такое тюремная похлебка, сырые камеры и прикованная к стене железная койка.

У меня допытывались – нет ли во мне немецкой крови, тогда им было бы легче обвинить меня в шпионаже. В тюрьме и произошел тот разговор с федеральным чиновником, который упрекнул меня, что я не американка. Я возразила: мои предки индейцы – кто же больше американец, вы или я? Это стоило мне нескольких дней карцера.

После войны я уехала в Германию, продолжала учиться, писала, и вот я здесь, в Китае. Один мой друг сказал мне однажды: «Неважно, в какой стране вы будете работать, лишь бы работали для свободы». Я не хочу для себя покоя в этом мире, пока многое в нем не изменится...

Вот и все, что хотела я вам рассказать, Рихард. В Соединенные Штаты я никогда не вернусь. Там люди – волки. Казалось бы, я все же выбилась в люди, но чего это стоило мне и моим близким в стране, где процветает предпринимательство. Мне скоро будет сорок лет, для женщины в таком возрасте уже не время думать о личном счастье. А теперь, Рихард, ступайте домой. Уж очень поздно...

Зорге курил в темноте, зажигая сигареты одну от другой.

Агнесс встала, поднялся и Рихард.

– Я верну вам ваши собственные слова, – сказал он, – какая же вы одинокая...

Женщина пошла к двери. Рихард шел сзади, угадывая в темноте лишь очертания ее фигуры. Он поравнялся с ней и обнял за талию. Агнесс отвела его руку:

– Не надо, Рихард, я ведь тоже могу забыться...

Она открыла входную дверь, протянула ему руку. Дверь захлопнулась. Рихард слышал, как Агнесс дважды повернула в замке ключ...


Осенью тридцать второго года Ходзуми Одзаки покинул Шанхай. Его отзывала редакция в Токио. Зорге пытался убедить Ходзуми остаться, он был так нужен здесь. Одзаки, усмехнувшись, ответил:

– Кто же меня будет кормить, Рихард? Наша с тобой работа не приносит доходов. За свои убеждения нельзя получать денег...

Одзаки с семьей уехал в Японию ближайшим пароходом, а вскоре из Москвы пришло распоряжение: оставить вместо себя Клязя, а самому, как только позволит обстановка, выехать в Центр.

Было холодно и неприютно, когда Зорге и Смедли в канун отъезда гуляли в безлюдном парке. Брели по иссохшей траве, зеленой даже зимой. В вершинах деревьев шумел ветер. Агнесс остановилась у могучего дерева, широко раскинувшего ветви. Она искала что-то в траве и, наконец найдя, протянула Зорге.

– Вы помните, Рихард, что вы сказали мне о дружбе?

– Конечно!..

– Это акация из породы мимоз. Смотрите, какие ярко-красные чечевицы скрыты в созревших стручках. По-китайски дерево называется «Помни тысячу лет» – его семена дарят друзьям на память. Возьмите их от меня. Древний поэт написал о них чудесные строки. Хотите послушать?


Красные бобы в долинах Юга

За весну еще ветвистей стали,

Собери побольше их для друга

И утешь меня в моей печали...


Агнесс провожала Рихарда на вокзале. Когда поезд тронулся, она высоко подняла руку и так стояла недвижимо, пока вагоны, все отдаляясь, не исчезли из вида..

Некоторое время Зорге вынужден был задержаться в Пекине – в Шанхайгуане близ китайской стены возник новый вооруженный конфликт, и поезда перестали ходить на Мукден и Гирин. Газеты писали, что неизвестный китайский диверсант бросил на платформе гранату в то время, когда рядом стоял японский эшелон с войсками. Жертв не было, тем не менее Квантунская армия оккупировала район Шанхайгуаня южнее китайской стены. Сообщалось также, что полковник Доихара в момент инцидента находился на станции Шанхайгуань.

Железнодорожное сообщение было прервано на неделю. Зорге выехал в Москву первым же поездом, как только движение восстановилось. Станция Шанхайгуань находилась в полсутках езды от Пекина. Японская агрессия распространялась за пределы Маньчжурии. Поезд на станции стоял недолго. Выходить из вагонов пассажирам не разрешали, на перроне стояли усиленные наряды японских солдат. Из окна виднелись горы, подступающие к станционным постройкам. От вершины к вершине по скалистым хребтам, опоясывая их, тянулась высокая, многометровая стена с амбразурами, сторожевыми башнями, воздвигнутая в древности для защиты от набегов кочевников. Теперь она никого не защищала. Куда-то устремится японская агрессия дальше? Рихард вспомнил рассказ Каваи о масляном пятне на географической схеме Маньчжурии, набросанной рукой Итагаки Кендези. Пятно расплывалось, Маньчжоу-го было государством, лишенным границ.

Рихард не знал, зачем его отзывают в Москву. Вероятно, новая работа. Где?.. Может быть, в Германии?.. Там ситуация острая, Гитлер настойчиво рвется к власти... Ну что ж, если так надо... Как это сказала Агнесс?.. «Неважно, в какой стране работать, лишь бы работать для свободы...» Работать для свободы... А защищать Советскую страну, оберегать ее – разве это не значит работать для свободы человечества?!..

Рихард Зорге возвращался в Москву после трехлетнего отсутствия с чувством выполненного долга, готовый и дальше защищать родину всюду, где это потребует дело, которому он беззаветно служил.

Москва встретила его морозом, розовой дымкой недавнего рассвета, палевыми султанами дыма, отвесно вставшими над трубами домов, уличной суетой, звоном трамваев. Москва была все та же и все же какая-то другая. Площадь, на которую он вышел из Ярославского вокзала, загромождала вышка строящегося метрополитена, из раскрытых ворот выезжал грузовик с сырой, незамерзшеи глиной.

В Охотном ряду уже не было церкви, и с левой стороны, на месте старых лавок, поднимались леса новой строящейся гостиницы. И телеграф на Тверской прочно утвердился на углу Газетного переулка, – когда Рихард покидал Москву, здесь высились недостроенные кирпичные стены кинотеатра – обиталище чумазых беспризорников.

Преодолев крутой подъем, машина поднялась к площади с монументом Свободы. Рихард любил этот памятник с медными скрижалями Конституции, отлитыми из металла, взятого с памятника какому-то царю... Еще квартал, и машина остановилась перед гостиницей с изящными мраморными колоннами. Здесь Рихард жил и раньше.

Товарищ, который встречал Зорге на вокзале, сказал, что Рихарда ждут на Знаменском переулке. Наскоро переодевшись, он вышел на улицу, вскочил в трамвай, ему хотелось именно в трамвае проехать к Арбату. Здесь тоже все было по-новому – исчез храм, загромождавший площадь, она стала широкой, просторной... Мимо памятника Гоголю Рихард прошел по бульвару, свернул за угол, в переулок, остановился у парадной двери желтенького особняка и нажал кнопку звонка. В ответ раздалось гудение зуммера, замок открылся автоматически, и Рихард вошел внутрь. Знакомая лестница в двенадцать ступеней из белого камня, площадка, балюстрада, окошко дежурного...

Через минуту он был в приемной Берзина. Секретарша Наташа исчезла за дверями кабинета, и оттуда послышался голос Старика:

– Зови, зови его, китайского подданного... – И тут же Берзин сам появился в дверях и стиснул Рихарда в медвежьих объятиях. – Ну давай, давай рассказывай...

Секретарша прикрыла за ними дверь, обшитую толстым войлоком... Разговор был долгий, Наташа несколько раз меняла им чай, а он все стоял на столе, остывший и недопитый.


ДНЕВНИК ИРИНЫ


Мне очень грустно и хочется плакать... Все было так хорошо, и вот такое горе. Ездили с мамой в Москву, она все еще не может оправиться после гибели папы. Но теперь как будто бы лучше, профессор сказал, что опасности больше нет. Собрались уезжать, и вдруг газеты в траурных рамках. Умер Фрунзе. Мама пошла на вокзал и продала билеты.

Мама говорит, что отец когда-то встречался с Фрунзе, но я его совсем не знаю, а переживаю почти так, как два года назад, когда умер папа. Это случилось в субботу, а в воскресенье мы пошли на площадь перед Домом Союзов. Было уже темно, очередь протянулась далеко-далеко. Люди стояли молча, падал большими пушинками снег, и все стали будто седые. Шли медленно, медленно.

В Доме Союзов траур. Зеркала закрыты черным шелком, а люстры обвиты крепом. Не знаю откуда, лилась музыка, оркестр исполнял похоронный марш. От этих печальных звуков тоскливо замирало сердце. Мы вошли в Колонный зал. Михаил Васильевич лежал среди цветов и венков. Милый, дорогой товарищ Фрунзе! Я не могу передать словами, что я чувствовала в ту минуту. Ну, зачем он умер, почему ничего нельзя сделать! Там, в Колонном зале, я мысленно поклялась себе с этого дня стараться хоть чуточку походить на товарища Фрунзе, чтобы быстрее закончить то дело, за которое умирают такие великие люди.

Как ничтожно малы мы все в сравнении с таким человеком! Но я клянусь, что в жизни товарищ Фрунзе будет мне примером».


«Решила написать повесть. Настоящую, с главами. Название еще не придумала. Девчонки говорят – не выйдет, а я все-таки пишу. Сначала сделала наброски, потом переписала, исправила, добавила, затем снова переписала и вот переписываю уже целый год и никому не показываю. Почти никому.

Интересно, как писатели пишут повести, как излагают свои мысли, составляют предложения, описывают события. Конечно, им легче. Мария Филипповна (учительница по литературе) говорит, что надо знать жизнь, а мне еще только шестнадцать лет. Знаю, что нужно уметь чувствовать, волноваться, переживать вместе с героями, но пока у меня ничего не получается. Я читала много книг о любви, о жизни наших людей, но ведь, наверное, это не то, сама-то я ничего не знаю. Может, лучше писать стихи, но мне хочется повесть. Говорят, нужно показывать характер, я даже не знаю, какой у меня самой характер? Вот и приходится почти все выдумывать.

Подружилась с одним мальчиком, он мне нравится, рассказывал мне о своей первой любви, влюблен в Соню. Говорит, что проходит мимо ее дома затаив дыхание, а она ничего не знает. Спрашивал совета, как, сделать, чтобы она знала. Он комсомолец, а Соня нет. Бывает же так! Она живет около церкви, поет на клиросе, а Володька даже ходит в церковь. Из-за нее. Стоит и смотрит. Говорит, что она очень красивая, когда вокруг горят свечи и в глазах отражается пламя, а лицо остается в тени. Но я не нахожу, что она очень красивая. Вероятно, влюбленный видит то, чего не замечают другие. Интересно, как сложатся у них отношения. А недавно под большим секретом он рассказал мне, что не только ходит в церковь, но даже лазит на колокольню по воскресеньям. Лазит выше колокола, где гнездятся голуби. Говорит, что залез бы даже на крест ради нее. А все для того, чтобы сверху глядеть на двор и на дверь дома, где живет Соня. Сидит над колоколами, как голубь, в круглом окне и ждет, пока не увидит ее. После этого счастлив целую неделю. Конечно, Володька ведет себя глупо, я так и сказала ему, – чего доброго, разобьется еще в один прекрасный момент... Но Соне я немного завидую – хорошо жить, когда тебя кто-то любит, даже если ты об этом не знаешь».


«Володька Жигалин отличился на всю школу. Дело было так. Сидели на обществоведении. Мы с Марусей на второй парте, а Володька с Ерохиным сзади, на третьей. Слышу, кто-то из них говорит: «Слабо, не отрежешь». Другой отвечает: «Нет, отрежу...» Оказывается, это они говорили про Марусину косу. У нее большая, толстая коса, чуть не до колен. В это время прозвонил звонок. Михалев показывает: «Маруся, смотри, от твоей косы...» И в самом деле, у Ерохина Юрки в одной руке перочинный нож, а в другой кончик косы, правда совсем маленький, но жалко все же; Маруся в слезы, выбежала из класса. Поднялся шум. Гриша Веселов сказал: «Так нехорошо, ребята, на обществоведении...» Он у нас секретарь комсомольской ячейки. Ему в ответ: «А на математике, значит, можно?» Тут Володька и говорит: «Что вы на Ерохина напали! Ему сказали, он и отрезал». Тогда все напали на Володьку: «Тебе скажут – полезай в колодец, ты полезешь?» – «Полезу!» – «Ну, тогда полезай». – «А что, и полезу...»

Конечно, Володька сказал это сгоряча, но теперь делать ему было нечего. Всем классом выскочили на школьный двор, у сторожа взяли веревку, опустили ее в колодец. Тут еще малыши набежали, целая школа. Маруся тоже вышла, бледная, руки прижала к груди и шепчет: «Не надо, не надо». А Володька Жигалин перелез через сруб и начал спускаться.

Его долго не было, потом все закричали и начали тянуть веревку. Он вылез, голова мокрая. Он ее намочил руками и сказал, что для подтверждения. Конечно, про Марусину косу все позабыли. Володька ходил в героях...

Домой шли вместе, нам по дороге. Он и говорит: «Ты, Ирка, ничего не понимаешь. Ерохин отрезал косу, чтобы обратить на себя внимание. К Марусе он неравнодушен».

С Соней у него все расстроилось. Соня гуляет с каким-то парнем из соседней школы. Володька гордый. «Если так, – сказал он, – ну ее к черту!»


«Повесть свою писать перестала. Правда, Володька говорит, что такую повесть, будь он редактором, давно бы напечатал, но я об этом не думаю. Не в том дело. Конечно, у меня не хватает чувств для повести, хотя появилась, может быть, не любовь, но очень большое увлечение. Можно бы написать всю правду, но сейчас я с ним поссорилась, поэтому прервала писать, но думаю, что, может быть, буду продолжать.

То, что казалось мне дружбой, перешло в увлечение. Володя хороший парень, честный, смелый, и все же я больше с ним никогда не стану встречаться. Еще перед экзаменами мы сидели с ним и занимались, устали, пошли погулять в парк. Сидели на скамейке, он говорил что-то про Соню, про то, как обманчивы бывают чувства. Ему казалось, что это навсегда, а теперь он даже не вспоминает. Потом вдруг схватил меня за плечо и поцеловал. Мне даже стыдно об этом писать. Я вырвалась и убежала. Когда шла домой, слышала позади его шаги, но не оглянулась. Он тоже не подошел, не нагнал. В школе мы с ним не разговариваем. Если буду продолжать повесть, напишу все как было.

Школу закончили. Был выпускной вечер, не расходились до рассвета. Было хорошо и грустно. Сговорились через каждые пять лет собираться в этот день у памятника расстрелянным коммунарам. Он стоит на берегу, в парке.

Теперь надо думать, что делать дальше. Когда мне исполнилось семнадцать лет, мама дала мне прочитать папины дневники. Я плохо помню отца, хорошо сохранились в памяти только дни, когда мы узнали о его смерти. Узнали через полгода. Какой же он был чудесный человек! Дядю Пашу я, конечно, тоже люблю, но это другое. Я его так и не стала называть папой. Мама вышла за него замуж лет через пять после того, как умер отец. Теперь я ношу фамилию отчима, он меня любит, я знаю, и я его люблю. Конечно, люблю, он товарищ отца, вместе с ним партизанил, часто вспоминает о нем. За это я люблю его, еще больше благодарна ему. Какие это все чудесные люди! Вот о ком, может быть, надо писать.

Мама много рассказывала мне о папе, я всегда плакала, когда она говорила, как он умер.

Обо всем я узнала, только прочитав его дневники. Мама дала их мне на одну ночь, и я читала до утра. Потом она взяла, завернула их в газету, перевязала лентой и положила в комод, где лежит у нее все самое сокровенное. Она сказала мне: «Теперь, Ирушка, когда ты захочешь, можешь брать папины дневники. Ты уже взрослая».

Я читала их снова после экзаменов и решила, что буду тоже микробиологом, как отец. Я тоже буду бороться с чумой, с тифом, холерой, со всеми болезнями, которые угрожают человечеству. Так будет, потому что я дочь своего отца».


«На нашей лестничной площадке три двери, три квартиры, за каждой дверью своя жизнь, свои судьбы. У нас отдельная квартирка в две комнаты с кухней. Переехали к Октябрьским праздникам, отчиму дали в облисполкоме по должности, по заслугам. Мне даже как-то не по себе – чем мы лучше других. Рядом в трех комнатах три семьи, а напротив – две, профессор с женой и девочкой, а одну комнату дали Ерохину с теткой. Родителей у него нет еще с гражданской войны. Работает в комсомоле инструктором, важничает ужасно. А я студентка второго курса. Тоже важничаю и пропадаю на лекциях с утра до вечера. Я и не представляла себе, как все это захватывает. Микробиология – наука будущего. Я уже твердо определила, что буду делать в жизни – заниматься патогенными бактериями, возбудителями болезней. Передо мной открывается новый, невидимый мир. Помню, как я была поражена на первой лекции словами профессора (он теперь живет рядом). В каждом кубическом сантиметре почвы у нас под ногами миллиарды бактерий! Миллиарды. Если бы любой из видов мог беспрепятственно развиваться, если бы только хватало питательной среды, бактерии дали бы такое потомство, что через десяток дней их колония равнялась бы объему земного шара... Но мы о них еще ничего, ничегошеньки не знаем. Среди них есть бактерии добрые и злые, как и люди. Друзья наши и враги. Я буду заниматься врагами – чумой, холерой, сибирской язвой... Брр, даже страшно. Теперь я уже знаю – бактерии сибирской язвы сохраняют жизнеспособность десятки лет, чумы – еще больше. Я посвящу жизнь тому, чтобы уничтожить в мире заразные болезни.

После второго курса нас обещают послать на практику в Монголию. Вот здорово!

Володька ушел в армию, где-то учится в военной школе. И вообще все наши ребята разбрелись кто куда. Встречаюсь только с Юркой Ерохиным, иногда он заходит к нам, не знаю – ко мне или к маме? У них большая дружба, мама его опекает. Повесть свою я так и не дописала...»


«Вот и Монголия. Участвую в экспедиции по изучению эпизоотии среди скота. Экспедиция небольшая, дружная. Работаем на юго-востоке, ближе к китайской границе, точнее, к Маньчжурии. Предварительную обработку материалов будем проводить в Улан-Баторе, а уже потом домой.

Меня прикрепили к эпидемиологу Яворскому, он взял себе дополнительную тему: «Роль грызунов в распространении пастеурелла пестис». Эта страшная чума имеет такое красивое название.

Весь день проводим в степи. Я уж, вероятно, десять раз обгорела, и кожа сползает лохмотьями. Вылавливаем грызунов, собираем с них блох и пересчитываем. Нас так и зовут – блохоловы. Каждый раз обязательно напоминают, что поспешность нужна при ловле блох. Это стало дежурной остротой – Яворский пообещал штрафовать за отсутствие выдумки каждого, кто повторит эту остроту. Пока не помогает.

Перед отъездом, снова перечитала дневники отца. Оказывается, мама не все мне дала читать прежде. В Монголии он занимался какой-то очень важной работой. Как бы мне хотелось пройти по следам его экспедиции. Недавно я узнала о судьбе живого бога Богдо-гегена, про которого писал отец. Он умер лет десять назад – дряхлый, слепой, сифилитичный старец. А вдова живого бога еще жива, и я ее видела! Она живет в гобийском аймаке, не так далеко от нашей стоянки. Простая аратка в рогообразной прическе, сделанной из волос и самодельного клея. Ходит в засаленном халате – дели – и какая-то заспанная, неопрятная, один вид ее вызывает брезгливое чувство. Пасет в степи скот, собирает аргал, топит им очаг в своей юрте. Божество! И это в двадцатом веке!

А новым хубилганам в Монгольской республике запрещено перевоплощаться. Есть такое решение правительства. А перед тем о судьбе хубилганов специально говорили на съезде народно-революционной партии. Душа Богдо-гегена будто бы восемь раз перевоплощалась из одного человека в другого – на девятый раз запретили... Как это смешно звучит. Сначала решили обратиться за разъяснением к далай-ламе в Тибет. Я записала текст резолюции:

«Джибзон Дамба Хутухта до восьмого перевоплощения имеет большие заслуги перед государством и религией. После чего, когда последний перевоплощенец раскрепостил народные массы от китайского гнета и поставил основу государства, он показал закон невечности и ушел из мира.

Пророчество говорит, что после перевоплощения Богдо-гегена девятого не будет. Он должен перевоплотиться в области Шамбала воителем по имени Ханшанда. Поэтому нет основания для приглашения хубилгана девятого перевоплощения. Но мы, простые ученики его, своим темным умом и земными очами не в состоянии окончательно разрешить, где истина, и поэтому постановляем: поручить Центральному Комитету Монгольской народно-революционной партии обратиться к далай-ламе для окончательного установления истины».

Это рассказал нам Джамсаран, председатель монгольского Ученого комитета, умный, интеллигентный человек, которого по внешности не отличишь от арата – ходит в гутулах (такие сапоги), в дели, повязанном кушаком. Мы жили несколько дней в Ученом комитете в Улан-Баторе перед тем, как выехать в экспедицию.

Я наивно спросила Джамсарана – разве нельзя было обойтись без далай-ламы? Джамсаран посмотрел на меня снисходительно (что девчонка может смыслить в таких делах!) и прочитал мне целую лекцию:

«Монголия страна очень своеобразная – мы идем к социализму, минуя капиталистический путь развития. Но у нас только несколько лет назад отменили хамджилга – крепостное право – и до сих пор почти сорок процентов мужского населения составляют ламы, то есть монахи. Высшее духовенство пользуется громадным влиянием. С этим надо считаться. Сначала был издан закон, по которому без разрешения народного правительства запрещалось искать ребенка, в которого переселилась душа Богдо-гегена. И только года три назад у нас вообще запрещено перевоплощаться живому богу. А у нас чуть не в каждом монастыре свой хубилган, правда пониже рангом, но есть хубилганы, насчитывающие до восемнадцати перерождений. Такой религиозный обычай относится еще к временам Чингисхана. Как видите, все не так просто».

Джамсаран еще рассказал, что после того, как японцы захватили Маньчжурию, они поддерживают панчен-ламу и называют его преемником Богдо-гегена. После революции он бежал в Баргу и оттуда поддерживает связь с монастырями. У меня прямо голова кругом пошла от всех этих рассказов. Оказывается, первого премьер-министра народного правительства Сайн Ноинхана отравили во дворце Богдо-гегена, а Сухэ Батора тоже отравили ламы по тайному распоряжению живого бога. Сухэ Батор простудился на охоте, и ламы вместо лекарства дали ему яд, который действовал медленно и неотвратимо. Говорят, что ламаистские монахи непревзойденные отравители, в тибетской медицине есть даже такая область науки, которая занимается ядами. При дворе Богдо-гегена состояли высшие ламы-отравители. Это я прочитала еще в дневниках отца, и то же самое повторил Джамсаран. Ламы умеют отравлять что угодно, даже уздечки, седла, одежду, не говоря уже о пище, лекарствах, после которых как будто происходит сначала выздоровление, а потом внезапно наступает смерть. Так произошло и с Сухэ Батором.

Сначала мы должны были ехать в другой район, но на юго-востоке вспыхнула эпидемия сапа, и нас послали сюда. Возникла эпидемия внезапно, – впрочем, эпидемии всегда возникают внезапно, как землетрясение. Но монголы рассказывают, что падеж скота начался вскоре после того, как к их стаду приблудились несколько чужих верблюдов и лошадей. Вот удивительная наблюдательность! По следу, который оставляет верблюд, по каким-то другим, совершенно непонятным признакам араты точно узнают, какому хозяину принадлежит животное. На этот раз верблюды перешли из Барги, с той стороны границы. Но в Маньчжурии никакой эпидемии не было, монголы всё знают – их «беспроволочный телеграф» работает безотказно. Яворский говорит, что причины эпизоотии вызывают очень серьезные раздумья».

«В нашем институте училась студентка Оксана Орлик. Она старше меня на несколько лет и уехала на практику после третьего курса в тот год, когда я только что поступила учиться. Я с ней почти не знакома, видела только раза два в столовой и на собрании – высокая худая девушка с узким лицом и удивительно красивым профилем, как камея, вырезанная из твердого камня. Потому она и запомнилась. Она уехала на несколько месяцев в Монголию и не вернулась с практики. Прислала заявление с просьбой дать ей академический отпуск, получила его и совсем перестала писать. В деканате перед отъездом меня просили узнать в Монголии, что с ней случилось, почему она не продолжает занятия. И вот я ее встретила почти случайно.

Мы поехали за продуктами в аймачный центр – поселок, затерянный среди песчаной степи на границе Гобийской пустыни. По дороге испортилась машина – «пропала искра», как сокрушенно говорил водитель, несколько часов копаясь в моторе. Наконец «искру» нашли, но в Долон Дзагодай приехали поздно, пришлось заночевать. Спали в байшине – единственном жилом домике на весь поселок. Остальное – юрты, разбросанные в степи, да еще магазинчик с большим замком на двери и прилепившийся к нему аптекарский склад – избушка на курьих ножках.

Кругом безводная каменистая степь и ни единого деревца, только вдали, среди песков, виднеются заросли корявого саксаула. А поселок, вопреки всему, носит поэтическое название Долон Дзагодай – семьдесят открытых родников. Вероятно, когда-то здесь были колодцы, иначе как бы жили люди на краю пустыни.

Оксану я узнала сразу. Она шла от аптеки к байшину, нагруженная свертками, даже прижимала их подбородком, а в руке держала бутыль с прозрачной жидкостью. Я назвала ее по имени, и она удивленно на меня посмотрела. Кажется, ей неприятна была эта встреча.

Оказалось, что она тоже приехала в аймак за аптекарскими товарами, живет в нескольких уртонах от аймачного центра, ждет попутной машины либо верблюжьего каравана, чтобы вернуться домой. Уртон – это непонятная мера длины, которой измеряют дорогу. Уртон может быть от пятнадцати до шестидесяти верст – сколько пробежит лошадь, от одного колодца, почтового станка до другого, где можно было раньше сменить лошадей.

Мы вместе поужинали и перед сном вышли в степь. Ночь была темная, и я сразу потеряла ориентировку, не знала, где наш байшин и вообще в какой стороне поселок. Мне казалось, что кругом только степь, наполненная таинственными шумами, шорохами, приглушенными криками каких-то зверей и ночных птиц. Оксана шла рядом, не обращая на все это никакого внимания. Так ходят в парке, где известна каждая тропка. На ней было старенькое, обвисшее, выгоревшее пальто, в котором я ее встретила днем, порыжевшие, давно не чищенные туфли с покосившимися каблуками.

Я рассказала ей о поручении деканата. Оксана достала из кармана сигареты, закурила от спички, которая осветила ее профиль. Лицо Оксаны потеряло девичью нежность тех лет, когда я видела ее в институте, но стало, пожалуй, даже более красивым, чем раньше. Она глубоко, жадно затянулась дымом и некоторое время шла молча. Под нашими ногами хрустел песок.

«Я никуда не поеду отсюда, – сказала она и как-то странно усмехнулась. – Вам не понять этого, людям, приобщенным к культуре. Я бы сама не поняла два года назад. А сейчас... – Оксана на мгновенье запнулась. – Хочешь, я расскажу тебе, почему я погрузилась в раннее средневековье, в обстановку, которая мало чем отличается от времени Чингисхана!.. Я не тороплю время, и оно не торопит меня. Я просто живу. Кажется, первое монгольское выражение, которое я запомнила, было «моргаш угло» – завтра утром. Оно означает: не делай завтра того, что можно сделать послезавтра. Не торопись! Вот я и не тороплюсь!»

Я что-то возразила, Оксана снисходительно выслушала меня (я заметила – здесь часто слушают снисходительно, уверенные в своей правоте) и сказала: «Я же говорила – тебе этого не понять».

«Но почему же, почему ты решила так жить? – допытывалась я. – Это так просто не бывает...

Мы долго ходили в ту ночь по степи, и Оксана, доверившись мне, рассказала, что побудило ее уйти в «раннее средневековье».

Она приехала в Монголию больше двух лет назад, ее послали в худон, или, как у нас говорят, на периферию. Работала одна, практиканткой фельдшера, остальные студенты разъехались по другим аймакам. Вскоре познакомилась с заготовителем кож, скота, верблюжьей шерсти, одновременно он был товароведом и бухгалтером. Человек ограниченный, он сумел чем-то расположить к себе Оксану. Она сама удивляется чем – силой, хваткой, практичностью ума? В общем, она полюбила своего Сашку Кондратова. Счастлива ли она? Вероятно, счастлива, потому что живет еще по одной монгольской поговорке: «хома угей» – ладно, все равно обойдется...

Сашка ее из монголеров, то есть давно живущий в стране, он хорошо знает язык, в прошлом харбинец – родители его из белоэмигрантов, осевших в Маньчжурии. Ему все надоело, и он уехал в Монголию. Плохо только, что сильно пьет, напивается до потери сознания, становится грубым, злым, бьет ее. Оксана безропотно ухаживает за ним, укладывает спать, снимает с него сапоги. Утром Сашка просит прощения, валяется в ногах, но вскоре все начинается снова. Живут они в юрте и ничем не отличаются в быту от монголов. Сашка ничего не читает, перестала читать и Оксана, раскрывает иногда только медицинские книги, которые привезла с собой. Ламы научили ее тибетской медицине, и она считается теперь опытным фельдшером.

«Но это же ужасно!» – вырвалось у меня.

Оксана в темноте повернула ко мне лицо:

«Было бы ужасно, если б я его не любила, а так– хома угей!»

И все же я почувствовала, что Оксана, может быть подсознательно, хочет как-то оправдать передо мной свою жизнь. Она вдруг заговорила о Рерихе, художнике Рерихе, который давным-давно уехал из Москвы и живет в Гималаях. Я даже не слышала об этом. Он создал какую-то общину необуддистов и намеревается преобразовать мир с помощью биотоков психических лучей, которые излучают люди. Если собрать лучи воедино, получится мощнейший генератор добрых мыслей, побеждающих зло. Несколько лет назад Рерих приезжал в Монголию, напечатал здесь книгу в русской типографии, нечто вроде евангелия. Книжка эта есть у Оксаны, называется «Община». Обещала дать почитать...

Она увлечена этими идеями, читает куски на память, декламирует, как стихи, ведет себя точно баптистка, одержимая в своей вере. Сначала я слушала молча, потом заспорила, но у меня не хватало доказательств, одна убежденность. Оксана сказала:

«Книгу написал общинник Востока, так называют Рериха. Он утверждает, что мысль весома, как лучи света, как электромагнитные волны. Его последователи разбросаны по всему свету. Но в Гималаях есть община, где члены ее совершенствуют сознание. В лучах психической энергии, как в серебряном кубке, нет места микробам предательства, эгоизма, всякой подлости. Придет время, и мы с Сашкой найдем дорогу в Гималаи. Там накапливают психическую энергию, чтобы уничтожить зло на земле. Ведь все происходит от дурных мыслей».

«И ты веришь во всю эту чепуху?» – спросила я.

«Почему бы нет! Разве коммунизм не стремится преобразовать мир?»

В голове Оксаны сплошная каша, неразбериха, но я не могла разубедить ее. Стоит на своем, мечтает о Гималаях со своим Сашкой, как о земле обетованной.

Мы взяли Оксану на свою машину, ей было почти по пути с нами – пришлось только свернуть в сторону на два ургона.

Приехали в аил днем. Это было летнее кочевье – юрт двадцать. Стояли они вблизи горного кряжа, недалеко от большого дацана – ламаистского монастыря, обнесенного глинобитными стенами. Вокруг машины тотчас же собрались все обитатели аила. Среди них плотный, высокий, статный молодой парень без шапки, в монгольском распахнутом халате, накинутом поверх обычного пиджака и косоворотки. На ногах – красные гутулы с зелеными разводами, носы загнуты, как у турецких туфель. Полумонгол-полуевропеец. Лицо широкое, крупный низкий лоб и над ним копна засаленных, давно не мытых волос.

Когда сняли с машины Оксанины вещи, он помог ей выбраться из кузова. Просто подхватил на руки и понес в юрту. Я поняла, что это и есть Сашка.

«А вещи, вещи!» – крикнули ему.

«Э, хома угей!» – ответил он.

Оксана, как девочка, полулежала на его руках, и лицо ее было такое счастливое...»

«Несколько месяцев не писала дневник. За это время произошли события, которые едва не кончились для нас трагически. Сейчас все позади, и можно спокойно рассказать о том, что случилось. Я уже дома, хожу на лекции, вернулась в привычную обстановку, и временами даже не верится, что все это могло быть.

Начну по порядку. Вернулись мы из аймачного центра в самую пору – в экспедиции доедали последние продукты, и все были рады нашему возвращению. Мы снова занялись своими делами, а дня через три, вечером, к нам в большую палатку зашел дарга Церендоржи. Дарга – это старший. В сомоне он был председателем самоуправления. На работу в сомон его прислали из Улан-Батора. Он бывал у нас и раньше, пил чай, вел неторопливые разговоры, курил ганзу и поздно вечером уезжал на коне в свою юрту.

На этот раз Церендоржи был сильно встревожен и сказал, что нам надо немедленно уезжать.

«Му байна, му байна, – повторял он, – плохо, плохо. Сейчас же уезжайте, завтра будет поздно».

Яворский сначала ничего не мог понять. Позвали переводчика.

Церендоржи рассказал, что в аймаке появились конные баргуты из отряда Халзан Доржи, перешедшие из Маньчжурии, Халзан Доржи – эта правая рука панчен-ламы, который уже не в первый раз поднимает восстание против народного правительства. Панчен-лама объявил себя хубилганом вместо умершего Богдо-гегена и намерен восстановить монархию в Халхе. Его поддерживают японцы и монгольские князья, всякие цинваны, бейсэ, тайчжи, бежавшие в Баргу после разгрома Унгерна. Ходят слухи, что на этот раз в войсках желтой религии находится сам панчен-лама. Церендоржи сомневается в этом: панчен-лама человек хитрый и осторожный – он не полезет сюда раньше времени. Тем не менее в соседнем дацане поставили перед монастырем пеструю почетную палатку для встречи живого бога. И вообще ламы ведут вредную пропаганду. Это Церендоржи знает точно.

Вчера отряды Халзан Доржи были в двух уртонах от нашей стоянки, завтра могут появиться здесь.

«Пока дорога на Улан-Батор свободна, вам надо уезжать, – сказал Церендоржи. – Может, успеете прорваться. Мы тоже уходим в горы, надо спасать скот и людей».

Яворский стал возражать – уезжать надо рано утром. Среди ночи скорее можно наткнуться на засаду баргутов. Церендоржи молча слушал возражения, невозмутимо сосал трубку. Когда Яворский выложил свои доводы, дарга сказал:

«Про нас, монголов, говорят, что мы все откладываем на утро – маргаш угло. Кто же теперь монгол – ты или я? Езжай сегодня, сургухчи[1]. Не будь верблюдом, который ложится на землю, когда его настигают волки, – ешьте меня, не хочу бежать... Я все сказал, поступай как хочешь».

Церендоржи поднялся, докурил ганзу, сунул ее за голенище и вышел из палатки. Он легко вскочил в седло и поскакал к кочевью, где час назад стояли юрты. Сейчас там ничего уже не было, только степь. Араты успели за это время разобрать юрты, погрузить их на верблюдов. Караван, вытянувшись длинной цепочкой, уходил в сторону гор. Солнце опускалось все ниже. Верблюды с изогнутыми шеями, всадники на тонконогих лошадях казались в розовой дымке силуэтами, вырезанными из черной бумаги.

Потом, когда мы добрались до Улан-Батора, я видела в Ученом комитете в кабинете Джамсарана картину Рериха. Он написал ее, когда приезжал в Халху: на фоне багровой вечерней зари, в такой же розовой дымке силуэт всадника. Картина художника напомнила караван, идущий в горы, и удаляющуюся фигуру Церендоржи, скачущего через степь.

Но в тот вечер нам было не до красот природы. Мы всю ночь собирались в дорогу, торопливо паковали имущество. Яворский был, вероятно, прав – он не хотел бросать имущества экспедиции, в нем проснулась жадность ученого, который ни за что не хочет расставаться с плодами исследовательского труда. Мы тоже так думали, еще не сознавая опасности.

Утром, чуть свет, на двух машинах двинулись в путь. Но едва мы проехали несколько верст, справа от нас и значительно впереди, на горизонте, появились всадники. Они тоже заметили нас и галопом помчались наперерез нашим машинам. Сомнений не было – это мчались на нас баргуты. Теперь все зависело от водителей – успеем ли мы проскочить. Слева от нас тянулся горный кряж, вдоль него русло пересохшего ручья, справа баргуты. Значит, дорога только вперед. Баргуты старались прижать нас к песчаному руслу, где, несомненно, застряли бы наши машины. Там и верблюд-то идет с трудом.

Началась дикая гонка. Автомобили неслись по степи без всякой дороги, баргуты, прижавшись к гривам маленьких лохматых лошадей, мчались наперерез... Мы сидели наверху, вцепившись в веревки, которыми завязали груз. Вот когда мне стало страшно! Я держалась за веревки, которые могли оборваться в любой момент, и почему-то твердила: только бы не потерялась у шофера искра, только бы не потерялась...

И все же нам удалось проскочить мимо баргутов, они начали отставать и, сделав несколько выстрелов, прекратили погоню...

Но, проехав еще с полчаса, мы снова увидели впереди группу конников. На этот раз наша тревога оказалась напрасной. Один из всадников выехал вперед и принялся размахивать руками, как бы приглашая нас подъехать ближе. Мы долго присматривались к всаднику, пока не узнали в нем Церендоржи. Оказалось, что он выехал нас встречать, потому что этой ночью баргуты продвинулись вперед и перерезали дорогу на Улан-Батор, по которой мы должны ехать. Церендоржи сказал, что нам нужно сворачивать в горы и там переждать...

Можно только удивляться выносливости наших машин, искусству водителей, которые без дороги, по зыбучим пескам, по камням пробрались в горы и очутились в долине, зеленой чашей лежащей среди горных, скалистых хребтов. Здесь уже стояли юрты, дымились очаги, на склонах паслись стада.

Я не стану подробно описывать нашу жизнь в горах, где мы провели почти две недели, пока нам удалось выбраться на Калганский тракт и в сопровождении отряда цириков проехать угрожаемый участок дороги. Постепенно в горах собиралось все больше аратов, бежавших от террора мятежников. Со всех сторон приходили тревожные вести. Восстание панчен-ламы поддержали монахи, феодалы, каждый монастырь сделался оплотом повстанцев. Оказалось, что Халзан Доржи готовил восстание задолго до выступления, поддерживал тайные связи с реакционным ламаистским духовенством.

Через несколько дней после нашей встречи с Церендоржи в горном лагере появилась Оксана. Ее тоже встретил отряд самообороны, организованный Церендоржи. Оказывается, Церендоржи воевал еще с Унгерном в войсках Сухэ-Батора. Оксану невозможно было узнать – худая, почерневшая и такая усталая, что едва стояла на ногах. Двое суток она провела в степи без пищи и едва не умерла от жажды. Но еще страшнее было то, что пришлось ей пережить с приходом баргутов.

В ее кочевье араты, жившие вблизи монастыря, с приближением отрядов Халзан Доржи остались на месте. Ламы уговорили, что не надо бояться воинов желтой религии. Только несколько жителей бежали в степь, намереваясь угнать свои стада в горы, но их настигли и привели в монастырь.

То, что произошло дальше, Оксана не могла вспомнить без содрогания. Полураздетых пленников со связанными руками вывели к монастырским стенам, поставили рядом с молитвенными барабанами. Из дацана вынесли священные знамена. Их несли ламы в ритуальных масках каких-то страшилищ. Следом за знаменами двигалась процессия высшего духовенства во главе с монастырским хубилганом – раскормленным мальчиком лет двенадцати, до того ожиревшим, что лоснящиеся толстые щеки чуть ли не закрывали глаза-щелочки. Процессия остановилась перед пленными. Одного из них вытолкнули вперед. Сзади к нему подошел высокий баргут в одежде ламы. Он схватил пленника сзади за волосы, запрокинул ему голову и ударом ножа рассек грудную клетку. Потом, бросив нож, лама-палач сунул руку в раскрытую рану и вырвал у своей жертвы трепещущее сердце...

Я отчетливо представила себе эту ужасную картину: так монголы режут баранов, они вспарывают грудную полость и вырывают сердце, чтобы кровь животного не вытекала на землю. По ламаистским законам грех бросать недоеденную пищу и проливать кровь на землю.

Лама-баргут вырвал окровавленное сердце и протянул его мальчику-хубилгану. Тот боязливо взял человеческое сердце и кровью начертал какие-то знаки на священных знаменах. В монастыре ударил гонг, ламы вскинули длинные трубы, рожки, морские раковины, превращенные в духовые инструменты, – и воздух огласили резкие, воинственные звуки.

Так же расправились и с остальными пленными. Это была ритуальная клятва сражаться за желтую веру.

С приходом баргутов Сашка Кондратов куда-то исчез. Оксана сначала думала, что он убежал в горы. Но через два дня он вернулся в сопровождении японца, одетого в монгольскую одежду. Они пришли в юрту, пили чай, молочную водку – арик. Потом японец принес большую флягу рисовой водки, ее подогревали и пили из маленьких чашечек. Разговаривали они по-китайски, и Оксана не понимала, о чем идет речь. Говорил больше Сашка, а японец записывал. Иногда он раскрывал карту, и Сашка что-то ему показывал.

Когда они расстались, Сашка был совершенно пьян. Оксана спросила, кто это был.

«Полковник Сато – вот кто был! – Сашка пьяно засмеялся. – Ты думала, что я и правда заготовитель... Господин Сато обещал дать мне чин капитана... Теперь я буду большим человеком... Мы с тобой...»

Сашка полез целоваться, но Оксана вдруг поняла все, что произошло, вырвалась из рук Кондратова, выбежала из юрты. У коновязи стояла оседланная лошадь. Оксана вскочила в седло и ускакала в степь. Последнее, что она слышала, – пьяный крик Сашки. Оксана оглянулась, он бежал за ней, потом споткнулся и упал на землю.

Два дня блуждала она в степи, а на третьи сутки набрела на заставу, выставленную Церендоржи вблизи горного лагеря.

Вот что произошло с Оксаной. Мне казалось временами, что она сходит с ума... Лицо ее стало коричневым, как на старой иконе. Я много дней не отходила от нее ни на шаг. Даже во сне она невнятно бормотала: «Хома угей, хома угей!..» Но ей не было все равно! Когда Оксана вспоминала Кондратова, в ее глазах загоралась такая ярость, что становилось страшно. Сильное возбуждение сменялось у Оксаны глубокой апатией. Только в Улан-Баторе она немного пришла в себя.

Здесь, в Улан-Баторе, мы прожили почти месяц, приводя в порядок материалы, собранные в экспедиции.

Оказалось, что ламаистское восстание приняло довольно широкие размеры. Панчен-ламу стали называть Богдо-ханом, объявили его монархом всей Халхи – Внешней Монголии. Войсками желтой религии панчен-ламы руководил военный штаб, где советником был какой-то японец – не тот ли, с которым встретилась Оксана Орлик? Начальником штаба, главнокомандующим, главарями банд стали ламы из Барги и связанные с ними настоятели монастырей. Монахи превратились в военных, их стали называть «далай-ламами желтого войска». В приграничных районах, охваченных восстанием, аратов объявили защитниками желтой религии, посылали их в бой с палками, кремневыми ружьями, луками. Какой кровавый обман! Ламы распространяли слухи, что умершие хубилганы возвратились на землю из небытия и стали во главе войск желтой религии. В монастырях служили молебствия, заговаривали средневековое оружие, объявили, что в борьбе главное – вера, потом оружие. Панчен-лама посылал свои благословения, восстановил старые княжеские, дворянские звания, сословные знаки – павлиньи перья на шапках. Все это именем живого бога, именем защиты желтой религии. Даже «хамджилга» – крепостное право – начали восстанавливать. Но даже темные, фанатичные араты в самых глухих сомонах поняли обман, стали разбегаться из желтого войска панчен-ламы. К осени отряды Народно-революционной армии восстановили порядок в стране, переловили главарей банд и привезли их в Улан-Батор. Только баргуты во главе с Халзан Доржи и, конечно, японские советники успели сбежать из Монголии в Баргу.

Вот свидетелем каких событий я оказалась! Хорошо, что мама ничего не знала о моей «студенческой практике»

В Ученом комитете у Джамсарана неожиданно увидела на библиотечной полке книжку «Община», про которую рассказывала мне Оксана. Признаться, многое в ней не поняла. Уж очень заумным языком написал ее художник Рерих. Он свалил в одну кучу буддизм и материализм, учение Ленина и мистику. Считает себя материалистом, утверждает, что мысль имеет материальную субстанцию. Уважительно относится к Ленину и прославляет Будду. Сделала запись на память о таинственной общине в Гималаях:

«Вы уже слышали от достоверных путешественников, что проводники отказываются вести путников в некоторых направлениях. Они скорее дадут убить себя, нежели поведут вперед. Так и есть. Проводники психологированы нами. Но если неосторожный путник осилит это препятствие и все-таки пойдет вперед, перед ним загремит горный обвал. Если путник осилит это препятствие, то дождь щебня унесет его, ибо нежеланный в общину не дойдет».

«Для посвященных дорога открыта: уходите не в спокойный час, но в зареве нового мира. Хотим вам дать на дорогу магнит, как знак изучения пока скрытых свойств материи. Дадим еще кусок метеорита, где заключен металл морий, конденсатор электроэнергии. Этот осколок напомнит вам об изучении основной психической энергии, о великом Оум».

Когда я читала «Общину» в библиотеке Джамсарана, зашла Оксана. Она впилась в эти строки. «Теперь я знаю, что делать!» – воскликнула она. Оксана хотела возвращаться домой, но накануне отъезда экспедиции вдруг исчезла. Я так и не знаю, куда она делась. Может быть, и в самом деле отправилась искать общину в Гималаях».


ВПЕРЕДИ ЯПОНИЯ...

Курортный город Карлсбад, которому сейчас вернули его древнее название – Карловы Вары, лет тридцать назад выглядел почти так же, как и теперь. Раскинутый в зеленом ущелье по берегам торопливой, весело журчащей реки, он будто застыл, закаменел в позднем средневековье. Здесь все что-либо напоминает: вот строения ганзейских поселений, а это улица старой Праги, там вычурные французские виллы, с амурами на фасаде, опоясанные венками каменных роз. А православный собор петровских времен будто перенесли из русского Суздаля. Знаменитую прогулочную колоннаду, где расположены целебные источники, построили в древнегреческом стиле; ее каменные изваяния точь-в-точь такие, как на крышах готических храмов. Даже лесистые горы, нависшие над долиной, напоминают Кавказ в миниатюре...

Здесь все что-то напоминает, но в то же время эта эклектика создает неповторимый облик города, столетиями сохраняющего свое лицо.

Война пощадила Карлсбад. Американские летчики не разглядели его сверху, не нашли среди гор и сбросили бомбы в рабочий пригород. Главной потерей курорта во время войны оказалась колоннада над горячим гейзером, изображенная на всех старинных гравюрах.

Когда Геринг приехал в оккупированный Карлсбад, местные генлейновцы[2] преподнесли ему эту колоннаду, чтобы переплавить металл для нужд войны. Прекрасную колоннаду разрушили. Но оказалось, что сплав не годен для военного производства. А колоннады уже не было. Потом генлейновцы оправдывались – война требует жертв.

Однако все это произошло значительно позже тех событий, о которых идет рассказ.

Если от горячего гейзера пойти мимо костела с темными, будто графитовыми, куполами и подняться наверх по каменным ступеням, сразу же очутишься в лабиринте маленьких, пустынных горбатых улочек с булыжными мостовыми. Здесь и сейчас еще стоит трехэтажный дом с потускневшей золоченой надписью – названием пансионата.

В самом конце лета 1933 года старомодный экипаж с откинутым верхом остановился перед подъездом этого дома, и услужливый извозчик снял с козел серый клетчатый чемодан, под цвет макинтоша его владельца. Прибывший был человеком средних лет, высокого роста, с крупными чертами лица, которое оживляли внимательные серо-голубые глаза, казавшиеся совсем белесыми на загорелом лице со впалыми щеками. На нем был светлый дорожный костюм, отлично сидевший на его широкоплечей спортивной фигуре, и одноцветный галстук темно-вишневого цвета.

Откинув рукой прядь темных, с каштановым отливом волос, человек, прихрамывая, вошел в пансионат.

– Я приехал ненадолго, – сказал он владелице пансионата. – Хорошо бы поселиться на солнечной стороне, но мне обязательно нужна тихая комната. Не выношу шума.

Приезжий протянул хозяйке свой паспорт.

– Господин Рихард Зорге?

– Да, Рихард Зорге. Но меня знают больше как Джонсона. Вы слышали о таком журналисте? – Нет, хозяйка пансионата не слышала такой фамилии... – Это мой литературный псевдоним – Александр Джонсон. Впрочем, называйте меня, как вам нравится...

Элегантный иностранец, умеющий держать себя просто и непринужденно, произвел выгодное впечатление. Хозяйка проводила гостя на второй этаж, распахнула перед ним дверь.

Рихард бегло осмотрел комнату и как будто остался доволен. Был послеобеденный час, и в комнату лились потоки света. Зорге подошел к окну и взглянул на открывшуюся панораму: буро-оранжевые черепичные крыши, почерневшие трубы, рядом с костелом резная колоннада, увенчанная открытым куполом, из-под которого тянулись белесые струйки пара от горячего гейзера. Еще дальше виднелась часть набережной, аллея каштанов, и все это на фоне зеленых круч, нависших над городом. Зеленый цвет листьев нарушался малиновыми, желтыми, даже лиловыми мазками подступающей осени.

В тот день гость никуда не выходил из комнаты и попросил принести ему ужин наверх. Только совсем поздно, когда на улицах схлынула толпа отдыхающих, он ненадолго вышел подышать свежим воздухом. По лестнице с железными перилами он спустился к костелу и сквозь высокие, как в храме, двери прошел внутрь колоннады. Рихард остановился перед гигантской каменной чашей, в которой бились пульсирующие струи гейзера, постоял перед статуей богини здоровья и отправился дальше. Он перешел через мост на тесную площадь и вернулся в пансионат.

Вечерняя прогулка освежила его. Рихард запер дверь, сбросил пиджак и прилег на тахту под окном. Облегченно вздохнул – кажется, все сделано! – последняя встреча и пароход... С улицы тянуло прохладой, было приятно лежать и наслаждаться покоем. Говоря по правде, он чертовски устал за последние недели, а ведь главная-то работа еще впереди.

В Карлсбад он приехал из Мюнхена, чтобы встретиться с представителем Центра, рассказать ему о последних своих делах, получить указания перед отъездом в Японию. Карлсбад избрали не случайно местом встречи – здесь больше гарантии уберечься от гестаповских агентов.

Рихард любил этот курорт, он бывал здесь, когда работал в Германии, и теперь охотно заглянул сюда перед отъездом, чтобы заодно денек-другой отдохнуть. К тому же лучше никому не мозолить глаза в Германии, тем более что его могли пригласить к Риббентропу. А этот визит министру иностранных дел он совсем не хотел наносить.

На следующее утро Рихард поднялся рано и тотчас же ушел из пансионата, сказав хозяйке, что позавтракает в городе. Не было еще и восьми часов, когда он, миновав гейзер, вышел к набережной, заставленной деревянными ларьками, где уже торговали всякой мелочью: брошками, пуговицами, дешевыми ожерельями и прочими безделушками. Он замедлил шаг перед фешенебельным рестораном с широкими витринами-окнами и несоразмерно тесным входом. Вчера вечером он уже побывал здесь и поэтому уверенно, как завсегдатай, подошел к дому, облицованному розоватым полированным камнем.

В этот час обширный зал, заставленный громоздкими креслами, был почти пуст. Здесь все выглядело добротным, солидным – и мягкие глубокие кресла, стоящие, как слоны, вокруг маленьких круглых столиков, и швейцар в золотых галунах, и сдержанные, наглухо застегнутые кельнерши, похожие на монахинь в своих белоснежных крахмальных наколках. Все деловито и строго! Зорге выбрал место ближе к окну и заказал завтрак. За его столиком сидел еще один посетитель, погруженный в чтение газеты. Он рассеянно посмотрел на Зорге, когда тот спросил, свободно ли место, утвердительно кивнул головой и снова занялся газетой.

Рихард еще при входе в зал успел разглядеть этого человека: невысокого роста, блондин, глубоко сидящие глаза – первые приметы сходились.

Сосед по столику молча допил кофе, достал бумажник, порылся в нем и досадливо пожал плечами.

– Простите, вы не могли бы разменять мне деньги? – обратился он к Зорге и положил перед ним пятидолларовую бумажку.

– Боюсь, что нет. – Зорге вытащил из бумажника такой же банкнот и положил рядом. – У меня тоже только пять долларов, не мельче...

Незнакомец взял банкнот Зорге, взглянул на номер и положил в свой бумажник. Зорге сделал то же с банкнотом незнакомца. Сомнений не было, номера, почти совпадали: последние цифры следовали одна за другой – семь и восемь.

Блондин поднялся из-за стола, оставил какую-то мелочь и, не дожидаясь официантки, вышел из ресторана. Перед уходом он негромко сказал:

– Я Людвиг... Сегодня в пять за Почтовым Двором... На выезде из города, вверх по реке... Пойдете следом за мной...

Замешавшись в толпе праздных курортников, Зорге в условленное время неторопливо прогуливался у реки. Курортный сезон был в разгаре, и повсюду – на пешеходных дорожках, по берегам одетой камнем реки – виднелись группы расфранченных людей. По асфальту шуршали открытые автомобили с нарядными дамами. Многие из этой изысканной публики предпочитали пролетки, и лошади вереницами цокали в направлении Почтового Двора. Было что-то чопорное и старомодное в этой процессии.

Полуденный зной начинал спадать, и под вековыми деревьями разливалась приятная прохлада. Самое время для предвечерних прогулок!

Миновав какие-то помпезные ворота с каменными амурами, похожими на головастых медвежат, Зорге вышел к Почтовому Двору, стилизованному под конно-почтовую станцию, с конюшнями на мощеном дворе, псевдостарой гостиницей и модерн-рестораном на просторной застекленной веранде.

Рихард еще издали увидел Людвига, шедшего ему навстречу. Тот тоже заметил его в толпе, тотчас же повернул назад и энергично зашагал по шоссе с видом человека, совершающего дневной моцион. Он шел не оглядываясь, свернул на мост, перешел на другую сторону реки, пересек низину и стал подниматься по тропе в гору. Здесь было меньше гуляющих, Людвиг замедлил шаг и подождал Зорге. Они пошли рядом. Под ногами шуршали прошлогодние рыжие листья.

– Ну, здравствуйте! – весело воскликнул он и крепко пожал руку Зорге. – Вам масса приветов, но сначала о деле – когда вы собираетесь уезжать?

По-немецки Людвиг говорил без акцента, но Рихард знал, что этот человек, упруго шагавший с ним в гору, был из Москвы.

– Паспорт готов, – ответил Зорге. – Билет я заказал на Ванкувер. Предпочитаю ехать через Канаду. Пароход уходит в субботу из Гамбурга.

Он говорил лаконично, собранно, хорошо зная, что разговор может быть неожиданно прерван. Разведчик никогда не гарантирован от слежки или других неприятностей.

– Вы едете корреспондентом?

– Да... Об этом я уже сообщил в Центр. Вероятно, еще не дошло. Аккредитован корреспондентом «Франкфуртер цайтунг» и еще буду представлять две, возможно, три небольшие газеты... Уже заказал визитные карточки.

Зорге с усмешкой достал визитную карточку и протянул Людвигу:

«Доктор РИХАРД ЗОРГЕ

Корреспондент в Японии

Газеты «Франкфуртер цайтунг» (Франкфурт-на-Майне) «Берзен курир» (Берлин) «Амстердам хандельсблад» (Амстердам)»

– «Франкфуртер цайтунг» – это наиболее солидная немецкая газета, – говорил Зорге. – Негласно ее поддерживают директора «ИГ Фарбен». Она распространена среди немецкой интеллигенции. Геббельс пока оставляет газету в покое. Считаю, что получилось удачно, но от заключительного визита в министерство пропаганды я уклонился. Несомненно, это вызвало бы дополнительную проверку моей персоны... Точно так же и со вступлением в нацистскую партию: «партайгеноссе» я сделаюсь в Токио, там это проще, а главное, подальше от полицейских архивов.

Зорге подробно рассказывал о своей работе в последние месяцы. Людвиг, видимо, хорошо был информирован о делах разведчика – понимал с полуслова, а порой даже прерывал его рассказ сухими, короткими фразами: «Знаю, знаю... Я это читал у вас...»

Возвращение Зорге в Москву почти совпало с трагическими событиями в Германии. В последний день января тридцать третьего года в Берлине вспыхнул рейхстаг, Гитлер захватил власть, и страшный террор обрушился на немецкий народ. В мае советский разведчик был уже в этом пекле, где царил фашистский разгул, где охотились за коммунистами, социал-демократами, профсоюзными функционерами, за любым демократически настроенным немцем, бросая их в концлагерь на муки, на смерть. Было яснее ясного, что в полиции Веймарской республики сохранилось досье на коммунистического редактора и партийного активиста Рихарда Зорге, участника Кильского и Гамбургского, Спартаковского и Саксонского восстаний. После гитлеровского переворота старые полицейские архивы, конечно, оказались в руках гестапо. В этих условиях уже сам приезд Рихарда Зорге в фашистскую Германию под своей фамилией, под своим именем был поступком героическим. Он пошел на это – коммунист Зорге.

Конечно, было величайшей дерзостью прибывшему из Москвы коммунисту пойти к редактору респектабельной буржуазной газеты и предложить свои услуги в качестве иностранного корреспондента. Но Старик именно в такой дерзости видел успех операции. «Старик» – это Ян Карлович Берзин, он же Павел Иванович, человек легендарный, стоявший уже много лет во главе советской разведки.

Рихард помнил, как это произошло. Берзин провел его в свой кабинет, остановился среди комнаты, взял за плечи и, откинувшись, глянул ему в лицо:

«Молодец, молодец, Рихард... Хорошо поработал! Тобой все довольны. Но должен тебе признаться, Китай – это только начало. Давай-ка потолкуем. – Без лишних слов Берзин спросил: – Что ты думаешь по поводу Гитлера?..»

Ян Карлович Берзин сел за письменный стол, Рихард в кресло напротив. Берзин был такого же роста, как Зорге, но поплотнее в плечах, с широким лицом и коротко постриженными волосами. На гимнастерке орден Красного Знамени, широкий офицерский ремень туго перетягивал его талию. Он положил крупные руки на стол, оперся на них подбородком и ждал ответа.

Рихард и сам много размышлял об этом. Гитлер у власти – это приближение войны, в первую очередь войны против Советской России. Еще там, в Шанхае, он резко обрушился на тех, кто воспринимал фашизм как временное, недолговечное явление. Зорге отлично разбирался в политической обстановке Германии. Он анализировал положение и делал вывод – дальнейшее развитие событий в Германии может объединить международную реакцию, прежде всего в самой Германии, в Японии, в Италии... Приход Гитлера к власти подтверждает сделанный вывод. Теперь можно предвидеть, что силы фашизма, несомненно, готовятся к наступлению против демократии...

Рихард ответил Берзину:

– Я думаю, что сейчас в мире происходят определенные сдвиги в пользу фашизма. Я знаю обстановку в Японии, в Германии, в Италии... Несомненно, что фашизм усиливает свои позиции, и это повышает угрозу войны против Советского Союза.

Ян Карлович согласился с мнением Зорге.

– А это значит, – добавил Берзин, – что нам надо знать планы наших вероятных противников, проникать в их организации... Это наш вклад в защиту Советской России. Знать мысли противника означает сорвать его агрессивные планы или, во всяком случае, предупредить их... Отвести угрозу войны – вот что главное. Не так ли?

– Именно так! – воскликнул Зорге. – И я просил бы, Ян Карлович, послать на эту работу меня. У меня есть некоторые соображения в защиту собственной кандидатуры.

С глазу на глаз Зорге называл Берзина его настоящим именем.

– Для этого и вызвали из Китая, – сказал Берзин. – Давай подумаем...

Было еще много встреч в кабинете Яна Карловича Берзипа. Как в шахматы, Берзин и Зорге прикидывали различные варианты, отбрасывали их, возвращались к ним снова, и постепенно складывался план, получивший название «Операция Рамзай» – слово, в которое входили инициалы Рихарда Зорге.

Конечно, размышляли они, Зорге должны хорошо знать в старой немецкой полиции. Вероятно, в полицейских архивах лежит подробная справка о его работе. Казалось бы, это сулит неизбежный провал. Но, с другой стороны, гитлеровцам сейчас не до архивов, им некогда – они только начинают создавать свой аппарат контрразведки, государственной тайной полиции. Вот это обстоятельство и надо использовать. Через год, возможно, через полгода будет уже поздно – государственный аппарат политического сыска пройдет неизбежный этап своего становления и начнет действовать. В неразберихе, вызванной ломкой старого аппарата, перетасовкой людей, легче всего проникнуть в штаб-квартиру противника. А время не ждало. Захват Гитлером власти все больше осложнял обстановку. Нацисты задолго до поджога рейхстага вынашивали мысль о разбойничьем походе на Советскую страну.

Как-то раз в разговоре с Рихардом Ян Карлович подошел к шкафу, взял с полки книгу в коричневом переплете и принялся ее листать. Это была книга Гитлера «Майн кампф». Берзин нашел нужное место и прочитал:

– Мы переходим к политике завоевания новых земель в Европе. И если уж желать новых территорий в Европе, то в общем и целом это может быть достигнуто только за счет России. К этому созрели все предпосылки».

Ян Карлович швырнул книгу на стол.

– Видишь, на что они замахиваются! – сказал он. – История не простит нам, если мы упустим время. Мне кажется, что мы решаем правильно: через Германию проникнуть в Японию и там добывать информацию об агрессивных планах Германии. Именно так!

Потом, по привычке ударяя кулаком в открытую ладонь другой руки, Берзин остановился перед Рихардом и добавил:

– В нашем деле расчет, самая дерзкая смелость, трезвый риск должны сочетаться с величайшей осторожностью. Вот наша диалектика!.. Понимаешь?

Да, Рихард понимал этого человека, которого уважал, любил, считал своим учителем. Он преклонялся перед Яном Карловичем – представителем старшего поколения революционной России.

Ян Берзин был всего на пять лет старше Зорге, но Рихард считал его человеком, умудренным большим житейским и революционным опытом, считал его стариком с молодым лицом и неугомонным характером. Это было действительно так. В шестнадцать лет, поротый казачьими шомполами, трижды раненный в схватке с жандармами, приговоренный к смерти, потом к пожизненной каторге, Петер Кюзис сделался совершенно седым. Когда он бежал из далекой Якутии и тайком, среди ночи, прибрел домой, мать не узнала его. Он усмехнулся:

– Так и должно быть... Теперь я Берзин, Ян Берзин, а Петрика не существует. Он пропал без вести где-то в Сибири, в тайге... Знаешь, мама, я взял себе имя отца. Я никогда не осрамлю его, никогда!..

Эту клятву Ян никогда не нарушал. В феврале, в июльские дни семнадцатого года, в Октябрьскую революцию Ян Берзин стоял на революционном посту, он сражался с юнкерами, участвовал в петроградском восстании, потом в Латвии...

Об этом как-то между делом Берзин рассказал Зорге.

– Вот откуда моя седина! Жандармы и охранка научили меня уму-разуму. Учился шесть лет в школе и почти столько же провел в тюрьме. Хорошо, что удалось сократить эту науку, – бежал с каторги...

Когда Зорге и Берзин уставали, Ян Карлович предлагал сыграть партию в шахматы, «просветлить мозги». Пили крепкий чай и снова принимались раздумывать вслух о предстоящей «Операции Рамзай», и снова, как бы между делом, Ян Карлович говорил о характере, о качествах советских разведчиков.

Рихарду запомнилась фраза Берзина, которую бросил он в разгар шахматной партии:

– Ты знаешь, Рихард, что должен я тебе сказать? Требуется всегда быть начеку, а в противнике видеть не глупого, не ограниченного человека, но изощренного и очень умного врага. Побеждать его надо мужеством, дерзостью, находчивостью и остротой ума... Извини меня за такие сентенции, но вот смотри – ты приезжаешь в Берлин...

И снова оставлены шахматы, стынет чай, забытый на столе. Уже сложился план операции, нужно только отшлифовать детали, но каждая деталь может быть причиной поражения или успеха.

– В нашем деле, в советской разведке, нужно иметь горячее сердце стойкого патриота, холодный рассудок и железные нервы, – говорил Берзин. – Мы люди высокого долга и своим трудом должны стремиться предотвратить войну, и в частности войну между Японией и Советским Союзом. Это главное задание твоей группы, и, конечно, ты должен знать планы наших врагов в Германии... Все это трудно, чертовски трудно, но это нужно сделать, Рихард. Понял меня?..

Такая уж была привычка у Берзина – спрашивать, понял ли его собеседник, сотрудник, единомышленник.

Когда «Операция Рамзай» стала ясна, начали обдумывать тактическую и организационную сторону дела. Прежде всего нужно внедряться не в Германии, а в Токио, но проникнуть туда через Германию. Бить на два фронта. Прикрываться нацистской фразеологией, войти в доверие. Для этого Зорге должен использовать старые связи в деловом мире, связи, установленные в Китае. Как это сделать практически? Берзин полагается на самого Зорге – у него есть хватка, навык, наконец, интуиция, присущая опытному разведчику.

Лучше всего, если бы для этого представилась возможность поехать в Японию корреспондентом солидной немецкой газеты. Ян Карлович согласился с Рихардом, который предложил использовать «Франкфуртер цайтунг», там сохранились некоторые связи. На том и порешили. Берзин просил держать его постоянно в курсе дела. Связь обычная, но, если понадобится, – через специального человека.

Прощаясь, начальник разведки вынул из сейфа две американских пятидолларовых бумажки и одну из них протянул Зорге.

– Другую получишь в обмен, когда приедет наш человек. Можешь доверять ему, как мне, знай твердо – это я сам послал доверенного человека.

Пошел третий месяц, как Зорге покинул Москву. Берзин послал к нему своего человека. Рихард рассказывал ему о том, что удалось сделать за это время.

Они поднимались все выше по отлогой тропе, вышли на северную сторону лохматой горы. Видимо, солнце редко сюда проникало, и тропинка, как малахитом, была покрыта темным, зеленым мхом. Людей здесь не было. Сели на уединенную, грубо сколоченную из жердей скамью перед обрывом, круто спускающимся к реке.

– Доложите Старику, – продолжал говорить Зорге, – что мне удалось получить рекомендательное письмо к германскому послу в Токио Герберту фон Дирксену. Написал его директор химического концерна «ИГ Фарбен» из Людвигсхафена. Это дальний родственник посла фон Дирксена и его покровитель. В Китае я оказал кое-какие услуги химическому концерну, когда изучал банковское дело в Шанхае. Директор позвонил и в редакцию. После этого передо мной открылись многие двери...

Редактором «Франкфуртер цайтунг» оставался не чуждый либеральным настроениям человек, которого нацисты еще не решались сменить. Он предупредительно встретил Зорге, расспрашивал о Китае, доброжелательно выслушал желание доктора заняться корреспондентской работой и без долгих раздумий пригласил его сотрудничать в газете.

– Я уже слышал о вас, господин доктор! Редакция «Франкфуртер цайтунг» будет рада видеть вас своим сотрудником. Мне говорили о вас весьма почтенные люди. Иных рекомендаций не требуется... Представьте себе, вы попали в самое удачное время – наш токийский корреспондент намерен вернуться в Европу. Его место остается вакантным...

Теперь Рихарду Зорге предстояло обойти еще одно серьезное препятствие в лице амтслейтера – особого уполномоченного нацистской партии в редакции газеты. Такие представители появились во всех немецких учреждениях после гитлеровского переворота. Без них никто не смел и шагу шагнуть, они же решали вопросы о благонадежности отъезжающих за границу.

Зорге явился к амтслейтеру во второй половине дня. За столом сидел начинающий тучнеть молодой человек с покатой спиной и тяжелой челюстью. Шрамы, которыми было иссечено его лицо, – следы многочисленных студенческих дуэлей – придавали ему свирепое выражение. Было жарко, а амтслейтер сидел в расстегнутом эсэсовском кителе.

Еще с порога Зорге крикнул «Хайль Гитлер!» и вытянул руку в фашистском приветствии. Рихард без обиняков начал деловой разговор.

– Моя фамилия Зорге, – сказал он, развалясь в кресле. – Рихард Зорге. Из-за дерьмового режима Веймарской республики я восемь лет прожил за пределами фатерланда. Теперь вернулся, хочу служить фюреру и возрожденному им рейху. Мне предлагают уехать в Японию корреспондентом газеты. Нужен совет – как поступить?

Зорге хорошо усвоил несложную терминологию гитлеровцев, их лозунги, примитивно-демагогические идеи и легко сошел в разговоре за убежденного нациста, желающего послужить фюреру. Через час они говорили с амтслейтером на «ты», а вечером сидели в «Кайзергофе», излюбленном месте сборища франкфуртских нацистов, пили водку и пиво, стучали по столу кружками, пели песни, ругали евреев и коммунистов.

Амтслейтер был еще довольно трезв, хотя движения его становились все неувереннее. Он убеждал Зорге:

– Фюреру служить можно везде. Ты, брат, об этом не думай... В Японии нам тоже нужны надежные люди... Давай лучше выпьем!.. Цум воль!

Недели через три все документы были оформлены, амтслейтер обещал перед отъездом Зорге устроить ему встречу с Геббельсом – так поступают все аккредитованные корреспонденты перед выездом за границу. Рихард всячески благодарил своего нового приятеля, но от встречи с Геббельсом решил уклониться.

– Вот и все, – закончил Зорге. – Передайте товарищам, и прежде всего Старику, мой самый горячий привет. Скажите, что буду стоять на посту до конца... Пусть побыстрей присылает людей, прежде всего радиста.

– Передам обязательно. Из Центра просили сообщить, что связь пока будете поддерживать через Шанхай. Люди прибудут за вами следом. Кое-кто уже прибыл. Сигнал дадут сразу же после вашего приезда в Токио... Павел Иванович просил еще раз напомнить вам, что Центр интересует в первую очередь информация о политике Японии в отношении Советского Союза. После захвата Маньчжурии это первое... Второе...

Людвиг излагал вопросы, по которым Центр ждал сообщений от Зорге.

После оккупации Маньчжурии выход японских войск к дальневосточным границам Советского Союза и Монгольской республики существенно изменял военно-политическую обстановку. Возрастала угроза войны на Дальнем Востоке. Для страны было жизненно важно знать, как станет вести себя Квантунская армия, какими силами она располагает и вообще какие наземные, морские и военно-воздушные силы Япония может бросить против Советского Союза. Следовало также знать, каков общий военный потенциал страны, где к власти так упорно идут агрессивно настроенные генералы.

Все это были военно-технические, экономические проблемы, интересовавшие разведывательный Центр, но его интересовали также и проблемы политические. В международной обстановке многое будет зависеть от того, сколь тесными станут отношения между Японией и фашистской Германией после прихода Гитлера к власти. Складывающиеся отношения между двумя этими странами будут чутким барометром агрессивных намерений наиболее вероятных противников Советского Союза.

Людвиг сжато перечислял вопросы, которые интересовали руководство Центра.

В мире отчетливо вырисовывались два очага войны – на Западе и на Востоке. Рихарду Зорге и его людям предстояло вступить в единоборство с нависавшей над миром войной, обеспечить безопасность Советского государства.

– Повторить задание? – спросил Людвиг.

– Не нужно, – возразил Зорге. – Я надеюсь на свою память. К тому же все это мы уже обсуждали в Москве.

Обратно разведчики возвращались разными путями – Зорге лесными тропами поднялся в верхнюю часть города и вскоре был в пансионате, а связной Центра вышел на шоссе и замешался в нарядной толпе курортников. Они условились встретиться на другой день. Людвиг должен был передать Рихарду кое-что из техники связи.

За ночь погода испортилась, и с утра моросил мелкий теплый дождь. Зорге и Людвиг встретились в сквере у памятника Карлу IV. Будто ссутулившись, он стоял под дождем в каменной мантии, с каменными атрибутами давно ушедшей власти. Людвиг и Зорге столкнулись на мокрой дорожке сквера. Рихард попросил огня, прикурил и ушел, сжимая в руке маленький пакетик. Больше они не сказали ни слова – связной из Москвы и разведчик, уезжавший в Японию.

В комнате Рихард развернул полученный пакетик – броши, брелки, ожерелье, браслетик... Все будто бы купленное в лавочке сувениров и бижутерии. И еще использованный билет в Парижскую оперу без контрольного ярлыка, половина маленькой любительской фотографии, немецкая бумажная марка с оторванным казначейским номером, что-то еще...

Через два дня Рихард уезжал в Мюнхен повидаться со своим старшим братом. Поезд отправлялся поздно вечером, и Рихард пошел побродить по Карлсбаду. Его привлекала улица, название которой он узнал от матери только в свой последний приезд в Гамбург. Мать его, Нина Семеновна, старая украинская женщина, связавшая судьбу с отцом Рихарда, была как бы хранительницей семейных реликвий, преданий, легенд, родословной семейства Зорге. Когда отношения родителей Рихарда еще не были омрачены жизненными разногласиями, да, пожалуй, и политическими, Нина Семеновна Зорге, урожденная Кобелева, по письмам сдружилась с двоюродным дедом Рихарда – Фридрихом Зорге – соратником Маркса, хотя никогда с ним не встречалась. Старик, вынужденный эмигрировать в Америку, в письмах к невестке каждый раз рассказывал о каком-либо эпизоде из своей жизни, о своих встречах и взглядах. По мере того как возрастала их духовная близость, Фридрих Зорге все больше уделял места в письмах ушедшему, пережитому. Он приводил выдержки из своей переписки с Марксом и Энгельсом, с которыми дружил, которых глубоко уважал, взгляды которых разделял. С Энгельсом его роднило еще и другое – оба они были участниками Баденского восстания, их связывало боевое содружество в революции, прокатившейся через все европейские страны.

Когда-то, приехав впервые в Советский Союз, Рихард привез с собой и передал в Институт Маркса – Энгельса – Ленина кое-что из переписки Фридриха Зорге с Карлом Марксом, но это было далеко не все.

Дед Рихарда умер в Америке четверть века назад, давно в живых нет и отца, но мать заботливо хранит резной ларец с дорогими ей письмами. Среди этих писем оказалось и письмо Маркса, написанное старому Зорге из Карлсбада. На поблекшем конверте стоял обратный адрес.

И вот теперь Рихарду захотелось найти дом, в котором тогда жил великий друг его деда.

Он вышел из пансиона, перешел реку и по другой стороне поднялся в верхнюю часть города. Его охватили сложные чувства, схожие с теми, что испытал он впервые при входе в Мавзолей Ленина. Нечто похожее Рихард пережил еще раньше, когда, раскрыв ленинский том, вдруг увидел фамилию Зорге...

Захваченный мыслями о прошлом, Зорге шел через город... Это не были воспоминания, Рихард совсем не знал брата своего деда, но он испытывал чувство благоговения человека, отдающего долг ушедшему из жизни единомышленнику и соратнику... Рихард как-то особенно ясно ощутил себя наследником идей своего деда. Этому единомыслию с великим международным братством коммунистов прошлого века способствовала мать Рихарда. Он был многим обязан ей. В семье она была как бы связной двух поколений – поколений Фридриха и Рихарда Зорге.

Фридрих Зорге и его товарищи, ставшие полноправными американцами, никогда не порывали связей с Германией. Одной из таких связей была переписка Зорге с Марксом и Энгельсом. Она продолжалась десятки лет, и Фридрих Зорге, хранивший всю жизнь дорогие для него письма, опубликовал их незадолго до своей смерти. Рихард читал их в немецком и в русском издании с предисловием Ленина, но еще до этого многое рассказывала ему мать. Давным-давно она показала Рихарду письмо деда, в котором он вспоминает о последних годах переписки с Марксом.

И еще одно письмо вспомнилось Рихарду... В семье деда не все было благополучно, его тревожила судьба сына. Адольф рос типичным молодым американским бизнесменом, который не желал иметь ничего общего с идеями отца, его братьев, с идеями людей, участвовавших в революции, в борьбе Севера с Югом. В семье произошел конфликт. В самом конце столетия дед написал о своих огорчениях Энгельсу, писал, что Адольф работает инженером и намерен уехать в Европу.

Рихард невольно усмехнулся, подумав об этом эпизоде. Как меняются роли! Дед огорчался, тяжело переживал, что сына развратила американская жизнь, что он стал бизнесменом, таким далеким от революции. Но Рихард помнит другое – огорчения своего отца, который стремился сделать из Рихарда предпринимателя-коммерсанта. А он, как дед, стал революционером, и мать была на его стороне...

Погруженный в эти мысли, Рихард медленно шагал по городу, отыскивая нужную ему улицу. Он нашел ее, нашел и тот дом, в котором жил Маркс, – высокий, с колоннами, с каменными мансардами и сводчатыми проемами окон. Здесь и сейчас был пансион.

Рихард прошел мимо подъезда вверх по улице, вернулся назад. Вдруг подумал: «А зачем это? Нужен ли этот поиск, который я предпринял? Наивный романтик?» И Рихард сам же ответил: «Да, романтик!.. Хранитель прошлого и настоящего! Хранитель революционных традиций!»

Рихард гордился своими дедами, их дружбой с людьми, которые определили и его, Рихарда, мировоззрение. Взгляды младшего Зорге сформировались не сразу. В борьбе отца с дедом за Рихарда Зорге мог одержать верх коммерсант, делец, представитель фирм Маннесмана, Круппа в России, кого-то еще. Этому воспрепятствовало многое, главное – жизнь, война, революция, заочное знакомство Рихарда с дедом и его братьями через полвека...

Рихард тепло подумал о матери – он обязательно навестит ее в Гамбурге. Иначе когда же еще они свидятся.

Он посмотрел на часы: времени было достаточно, но все же пора на вокзал...

А через месяц – 6 сентября 1933 года – Рихард Зорге приплыл в Иокогаму. Чуть прихрамывая, он сошел по трапу на берег, в многоголосый шум порта.

Так вот она – Япония...


«РАМЗАЙ» ВЫХОДИТ НА ПЕРЕДНИЙ КРАЙ

Первые месяцы после приезда в Токио Рихард Зорге жил в «Санн-отеле», гостинице средней руки, которая не могла, конечно, тягаться с «Империалом», но имела, однако, репутацию вполне солидного заведения. Белый отель, с несколько тесноватыми, на японский манер, номерами, стоял в стороне от шумной Гинзы и в то же время не так уж далеко от нее, чтобы живущие в отеле могли чувствовать оторванность от городского центра.

В «Санн-отоле» останавливались деловые люди, ненадолго прибывшие в Японию, туристы, военные – люди самых различных профессий среднего достатка. Именно такая гостиница больше всего устраивала журналиста, впервые приехавшего в Японию и не завоевавшего еще признания читателей.

На первом этаже, рядом с лоби – просторным гостиным залом, разместился портье с неизменными своими атрибутами – полками для ключей, пронумерованными, как рулетка, громоздкими книгами для записи приезжающих, коллекций телефонов на полированной, похожей на ресторанную, стойке. Рядом суетились услужливые бои в жестких картузиках с позументом; бои мгновенно угадывали и выполняли любое желание клиентов. Был здесь еще один завсегдатай – человек неопределенной наружности и возраста. По утрам, когда Зорге спускался вниз и подходил к стойке, чтобы оставить ключи, этот человек либо мирно беседовал с портье, либо сосредоточенно перелистывал книгу приезжих. Он вежливо кланялся Зорге и потом, нисколько не таясь, неотступно следовал за ним, куда бы тот ни поехал. Он часами ждал Рихарда у ворот германского посольства, в дверях ресторана или ночного клуба, куда заходил Зорге, потом сопровождал его до гостиницы и исчезал только глубокой ночью, чтобы рано утром снова быть на посту.

Это был «йну», в переводе «собака», полицейский осведомитель, приставленный к иностранцу или подозрительному японцу. Всегда молчаливый и вежливый, он тенью ходил следом, ни во что не вмешивался, ни о чем не спрашивал. Он только запоминал, что делает, где бывает его подопечный. Непостижимо, как этот человек, отстав где-то в городской сутолоке, через полчаса снова брел следом за Рихардом, который только что вышел из такси в другом конце многомиллионного города-муравейника.

Иногда этого плохо одетого человека сменял другой – молодой и развязный, иногда за журналистом следовала женщина с ребенком за спиной. Появлялись какие-то другие люди, с безразличным видом крутившиеся рядом. У себя в номере Зорге обнаруживал следы торопливого обыска: кто-то рылся в его чемодане, забыв положить вещи на те же места. Под телефонным диском Рихард обнаружил крохотный микрофон для подслушивания разговора...

Это была система тотального сыска, надзора за всеми подозрительными людьми. А подозрительными считались все, кто приезжал в Японию.

Однажды зимой, когда стояла холодная, промозглая погода и ветер швырял на землю мокрый снег пополам с дождем, Рихард пожалел своего безответного спутника. Веселая компания журналистов направлялась к Кетелю в «Рейнгольд» – немецкий кабачок на Гинзе. Зорге уже познакомился со многими корреспондентами, с работниками посольства, с членами германской колонии, которая в те годы насчитывала больше двух тысяч людей. Новичка-журналиста охотно посвящали в токийскую жизнь, водили вечерами в чайные домики и японские кабачки. Но нередко предпочтение отдавалось немецким заведениям, где можно было поесть сосиски с капустой, запивая баварским пивом, чокаться глиняными кружками под крики «Хох!» и непринужденно болтать о чем только вздумается.

Уже смеркалось, когда они свернули в маленькую улочку, густо увешанную круглыми цветными фонариками, множеством светящихся вывесок, вспыхивающих иероглифов. Казалось, что стены улицы фосфоресцируют в густой пелене падающего снега. Зорге приотстал от компании и пошел рядом с осведомителем.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Хирано.

– Послушай, Хирано, тебе ведь очень холодно. – Зорге обвел взглядом его стоптанные башмаки, жиденькое пальтецо и непокрытую голову. – Давай сделаем так: от Кетеля я не уйду раньше десяти часов. Я обещаю тебе это. Ступай пока погрейся, выпей саке или займись своими делами... Держи! – Рихард сунул в руку осведомителя несколько мелких монет.

Хирано нерешительно потоптался перед выпуклой дверью, сделанной в форме большой винной бочки, перешел улицу и нырнул в кабачок, перед которым, как лампада, висело смешное чучело рыбы с черным цилиндром на голове. На притолоке был прикреплен еще пучок травы, сплетенный в тугую косу, и спелый оранжевый мандарин, чтобы отгонять злых духов, – таков новогодний обычай. Хирано прикоснулся к талисману – пусть он оградит его от неприятностей. Полицейский осведомитель не был уверен, что его не обманет этот европеец с раскосыми бровями... Но так не хочется торчать под холодным дождем...

«Папаша Кетель», как называли хозяина кабачка, был из немецких военнопленных, застрявших в Японии после мировой войны. Сначала он еще рвался домой, в фатерланд, а потом женился на хозяйке квартиры, открыл собственный бар; появились дети, и уже не захотелось ехать в Германию. Но папаша Кетель считал себя патриотом – в его кабачке все было немецкое. Начиная с вывески «Рейнгольд» и винной бочки на фасаде и кончая пышными мекленбургскими юбками и фартуками разных цветов, в которые папаша Кетель обрядил официанток-японок. Здесь чаще всего собирались немцы, и Зорге уже не в первый раз был у Кетеля.

Время текло быстро и весело. Рихард рассказывал смешные истории, вспоминал про Китай, где жил еще год назад. Кто-то сказал, что не так давно из Китая приехал также подполковник Отт, не знает ли его Рихард? Подполковник Отт? Нет, не слыхал. У Чан Кай-ши было много советников... Зорге ответил, не проявив интереса к подполковнику, но сам подумал: уж не тот ли это Отт, о котором он слышал в Мукдене? Разведчик и протеже генерала Секта. Интересно!

Когда собрались уходить, Зорге взглянул на часы, поднял руку:

– Господа, подождите расходиться! Не оставляйте меня одного. Я не могу уйти от доброго Кетеля раньше десяти часов. Я обещал это своему шпику. Он ходит за мной, будто я коронный разведчик! Слово надо держать. Папаша Кетель, еще по стаканчику за мой счет.

Из «Рейнгольда» ушли поздно, забрели еще в «Фледермаус» – «Летучую мышь», тоже немецкий ресторанчик, но рангом пониже. Здесь за деревянными столами, выскобленными добела, сидели подвыпившие завсегдатаи, разговаривали с кельнершами, которые едва виднелись в сизом табачном дыму. У девушек, одетых в кимоно, были высокие прически и густо напудренные, накрашенные лица – как фарфоровые куколки.

Осведомитель Хирано встретил Зорге у дверей «Рейнгольда», облегченно вздохнул и больше уже от него не отходил. И тем не менее именно в этот день Рихард Зорге отправил в Центр одно из первых своих донесений. Он писал:

«Больше я не боюсь постоянного надзора и разнообразного наблюдения за мной. Полагаю, что знаю каждого в отдельности шпика и методы, применяемые каждым из них. Думаю, что я их всех уже стал водить за нос...»

Рихард передавал в этом сообщении о своих первых шагах, о деловых встречах, расстановке людей, тревожился, что не может установить надежную связь с «Висбаденом», то есть с Владивостоком, как шифровался в секретной переписке этот советский город.

В условиях непрестанной слежки Рихард не торопился приступать к работе, прежде чем не осмотрится, не разберется, что к чему. «Медленно поспешай...» – помнил он напутствие Берзина. Но все же он не сидел без дела. Как ни странно, именно этот тотальный сыск, нашедший такое широкое распространение в Японии, в какой-то мере способствовал конспирации Зорге. Он сделал один немаловажный вывод: кемпейтай – японская контрразведка – следит огульно за всеми, разбрасывается, распыляет силы и посылает своих агентов не потому, что кого-то подозревает, а просто потому, что таков порядок. Значит, тотальной слежке, надзору надо противопоставить резко индивидуальную, очень четкую и осторожную работу, что бы не попасть нечаянно в сеть, расставленную не для кого-либо специально, а так, на всякий случай.

Первые месяцы Рихард «создавал себе имя» – он много писал во «Франкфуртер цайтунг», в популярные иллюстрированные журналы, устанавливал связи среди дипломатов, в деловых кругах, в кругах политиков, актеров, военных чиновников... И только с одним человеком Рихард не мог сблизиться, хотя отлично знал о его присутствии и даже мельком встречался с ним в Доме прессы на Западной Гинзе, где многие корреспонденты имели свои рабочие кабинеты. Это был французский журналист Бранко Вукелич, приехавший в Токио на полгода раньше Зорге. Он знал, что должен работать под руководством «Рамзая», но не знал, кто это. Оба терпеливо ждали, когда обстановка позволит им встретиться. Сигнал должен был подать Зорге. Но он не спешил, присматриваясь, изучая – нет ли за ним серьезной слежки. Разведчик придавал слишком большое значение встрече со своим помощником Вукеличем, чтобы допустить хоть малую долю риска.

Интеллигентный, блестяще образованный Бранко Вукелич, серб по национальности, представлял в Токио французское телеграфное агентство Гавас и, кроме того, постоянно сотрудничал в парижском журнале «Жизнь» и белградской газете «Политика». Моложавый, с тонкими чертами лица, прекрасной осанкой и красиво посаженной, немного вскинутой головой, он слыл одним из самых способных токийских корреспондентов. Ему не было и тридцати лет, когда он приехал в Токио по заданию Центра, чтобы подготовить базу для подпольной организации. Сын отставного сербского офицера, Бранко Вукелич учился в Загребском университете, когда в стране вспыхнуло освободительное движение за независимую Хорватию. В то время Бранко Вукелич, двадцатидвухлетний студент, уже входил в марксистскую группу, существовавшую в Загребском университете. Он с головой ушел в революционную работу: участвовал в демонстрациях, писал листовки, распространял нелегальные газеты, выступал на митингах и, естественно, одним из первых угодил в тюрьму, когда в стране начались аресты. Против него не было прямых улик, студента вскоре освободили, но оставаться в Хорватии было рискованно, и при первой возможности Бранко уехал в Париж. Начались годы эмиграции, скитаний, поиски заработка, но при всех жизненных перипетиях Бранко не оставлял Сорбонны, где учился на юридическом факультете. Он сознательно отказался от своего увлечения архитектурой, отдав предпочтение юриспруденции. Бранко еще не избавился тогда от юношеской наивной убежденности, что соблюдение даже буржуазной законности поможет людям сохранить человеческое достоинство, элементарную свободу, право жить по своим убеждениям. Порывистый, экспансивный, подчиняющийся первому движению души, он с годами все отчетливее понимал, что в окружавшем его сложном мире, построенном на гнетущей несправедливости, не все обстоит так, как ему казалось в юношеских мечтах. Все чаще он думал о стране, где существовали иные порядки, где люди жили по другим законам. Отбросив старое, они создавали новое общество. Молодой серб Бранко Вукелич преклонялся перед страной, которая называлась Советским Союзом.

Бранко начал пробовать свои силы в журналистике, в литературе, его успехам способствовало знание языков. Иногда он выезжал в другие страны, так очутился в Дании. В Париж вернулся уже не один – он полюбил датчанку Эдит, девушку-спортсменку, с которой познакомился в Копенгагене в спортивном обществе, существовавшем при социал-демократической партии. Эдит преподавала в колледже, вела спортивные занятия, отлично играла в теннис, и Бранко Вукелич был покорен после первой же встречи на теннисном корте. Бранко и сам прилично играл в теннис, но его поразила упругая гибкость и красота движений, с которой играла Эдит. Она была мила, датчанка Эдит, и походила на андерсеновскую бронзовую Русалочку, что сидела на камнях в морском порту. Об этом и сказал ей Бранко, когда они бродили по набережной, возвращаясь с теннисного корта. Через неделю они были мужем и женой, и восторженный Бранко чувствовал себя счастливейшим человеком в мире.

Где-то здесь, в Скандинавии, в те годы работал и Зорге, по Рихард и Бранко не знали тогда друг друга...

Бранко и Эдит Вукеличи с пятилетним сыном приехали в Токио за полгода до того, как там появился Зорге. Они поселились в особняке на улице Санай-тё неподалеку от университета Васеда, в одном из аристократических кварталов города. Их обставленная со вкусом квартира была предметом восхищения всех, кто хотя бы раз побывал здесь на дружеских журналистских встречах.

Бранко Вукелич терпеливо ждал, когда среди его гостей появится человек с подпольной кличкой «Рамзай», который, как предполагал Вукелич, давно уже должен быть в Токио. За эти месяцы ему кое-что удалось сделать, чтобы сколотить ядро будущей подпольной организации, – приехали радисты Бернгардт и Эрна, из Лос-Анджелеса прибыл художник Мияги, удалось наладить связи с иностранными корреспондентами, но руководителя все еще не было – «Рамзай» не давал о себе знать. Вукелич терпеливо ждал.

Служебные помещения токийских корреспондентов располагались в многоэтажном сером доме с широкими окнами, и этот дом называли пресс-кемпом – лагерем прессы, а чаще шутливо: «пресс-папье», вероятно, потому, что над входом висела литая бронзовая доска, в самом деле походившая чем-то на пресс-папье. Офис Зорге был на третьем этаже, и окно его выходило на Западную Гинзу. Агентство Гавас занимало помещение этажом выше. Однажды Зорге лицом к лицу столкнулся с Вукеличем на лестнице, возле лифта. Рихард нагнулся, будто что-то поднимая.

– Простите, вы что-то уронили, – сказал он, протягивая Вукеличу какую-то бумажку.

Это было неожиданно – услышать пароль от человека, с которым Бранко много раз встречался и знал его как нацистского журналиста. Ни один мускул не дрогнул на лице Вукелича.

– Благодарю вас, – ответил он, – это старый билет в Парижскую оперу. Теперь это только воспоминание...

Опустился лифт, и оба вошли в него.

– Нам нужно встретиться, – негромко сказал Зорге.

– Я давно жду, – улыбнулся Вукелич. – Хотите в субботу? У меня собирается компания журналистов, это удобнее всего.

– Согласен.

Зорге вышел, приветливо махнув рукой.

В субботу в квартире Вукелича собралось человек двадцать, почти одни мужчины, и Бранко пригласил по телефону гейш. Они приехали тотчас, как неотложная помощь, как пожарная команда... Их появление встретили веселым шумом. Гейши вошли чинно, в изящных нарядах, держа в руках самисены, затянутые чехлами. Они сбросили в прихожей дзори и в одних чулках прошли в гостиную. По японскому обычаю, все гости Вукелича сидели в носках, оставив обувь при входе.

Бранко Вукелич устроил вечер на японский манер. Расположились за низеньким столиком на подушках, подобрав под себя ноги. Гейши принесли с собой атмосферу непринужденной веселости. Они, как хозяйки, уселись среди гостей, принялись угощать их, наливая саке, зажигая спички, как только видели, что кто-то достает сигареты. Они поддерживали разговор, пели, когда их об этом просили, играли на самисенах. С их приходом гостиная сделалась такой нарядной, будто сюда слетелись яркие тропические бабочки.

После ужина, разминая затекшие ноги, перешли в курительную комнату. Здесь была европейская обстановка, сидели в удобных креслах, курили, пили кофе, лакеи разносили спиртное, им помогали гейши. Бранко Вукелич, переходя от одной группы к другой, очутился рядом с Зорге.

– Идемте, я покажу свою квартиру, лабораторию, – сказал он, тронув его за локоть. – Вы, кажется, тоже увлекаетесь фотографией... Это мой кабинет, моя спальня. Здесь комната жены. Ее сегодня нет, она уехала в Камакура показать сыну храмы...

Прошли в дальнюю часть дома. Бранко включил свет и провел Рихарда в небольшую затемненную комнату, облицованную до половины деревянной панелью. На столике стоял увеличитель, рядом ванночки, бачки для проявления пленки; на стенах – шкафчики, полочки. Это была фотолаборатория любителя, сделанная умело, удобно, и, может быть, только излишне громоздкий запор на плотной двери нарушал легкость стиля, в котором была задумана лаборатория.

– Здесь мы можем поговорить несколько минут, – сказал Бранко, запирая за собой дверь. – Прежде всего, здравствуйте, наконец! – Он протянул Зорге руку. Рука была плотная, крепкая. Зорге любил у людей такие вот руки, с энергичным пожатием. Этот интеллигентный французский корреспондент вызывал у Рихарда чувство дружеского расположения. – Здесь я устроил фотолабораторию, – продолжал Бранко, – здесь же разместил пока рацию. Радисты прибыли, но пробные сеансы не дают надежной связи с «Висбаденом». Недостаточна мощность. Придется дублировать через Шанхай.

Вукелич отодвинул столик, открыл в панели невидимую дверцу и вытащил рацию – довольно громоздкое сооружение. Зорге присел, бегло взглянул, открыл крышку и сказал:

– Радиостанцию надо менять. Не рекомендую держать ее здесь, это опасно... Ну, а как с людьми? Джо прибыл?

Джо – это художник Иотоку Мияги, которого ждали из Лос-Анджелеса.

– Джо в Токио, но я с ним не связывался, ждали вас, – ответил Вукелич.

– Тогда свяжитесь, я тоже должен с ним встретиться... И еще: в редакции «Асахи» работает журналист Ходзуми Одзаки. Дайте ему знать, что Александр Джонсон, его китайский знакомый, хотел бы с ним поговорить. На связь пошлите надежного человека, и, конечно, только японца. Сами останетесь в стороне... Ну, нам пора...

Их отсутствия никто не заметил. В курительной они появились из разных дверей. Зорге держал в руке коньячную рюмку, прикидывался, что много выпил, был разговорчив, смешлив и остроумен.

Вечер удался на славу.

Спустя несколько дней в одной из рекламных токийских газет появилось небольшое объявление: коллекционер, любитель японской старины, купит «укийоэ» – традиционные гравюры работы старых японских мастеров. Вскоре Бранко Вукеличу позвонил издатель рекламной газеты: один японский художник прочитал объявление и предлагает прекрасные «укийоэ».

Через день они встретились в редакции «Джапаниз адвертайзер» – журналист Вукелич и японский художник Иотоку Мияги.

Художник – невысокий японец с узким, нервным лицом – выложил целую серию прекрасных «укийоэ». Они долго обсуждала достоинства каждой гравюры, восхищались изяществом линий, выразительностью рисунка, спорили о качестве бумаги – Мияги предпочитал японскую «хоосё», она нежна, не имеет холодного глянца и напоминает матово-мягким цветом только что выпавший снег. На такой бумаге пишут дневники, завещания и делают оттиски старинных гравюр.

Вукелич отобрал несколько «укийоэ» и просил художника позвонить ему в агентство – он подумает. Они незаметно обменялись половинками бумажной иены – теперь все становилось на свои места, разорванная иена подтверждала, что художник Мияги – это тот самый «Джо», которого ждали в Токио.

Вскоре Вукелич представил его доктору Зорге.

Иотоку Мияги родился и вырос на юге – на острове Окинава, «среди теплых дождей и мандаринов», как любил он сам говорить. Но кроме теплых дождей там царило страшное угнетение, и нелегкая жизнь гнала людей за океан. В семье Мияги ненавидели японскую военщину, спекулянтов. В шестнадцать лет Иотоку уехал в Соединенные Штаты. Жил в Сан-Франциско, Сан-Диего, потом в Лос-Анджелесе, учился в художественных училищах, но, став художником, понял, что одним искусством прожить невозможно. Он собрал все свои сбережения, продал, что только мог, и сделался совладельцем маленького ресторанчика «Сова» в отдаленном квартале Лос-Анджелеса. Здесь собирались активисты – рабочие, профсоюзные функционеры, учителя, студенты, сюда приезжали киноактеры Голливуда – публика интеллигентная и в большей части лево настроенная. В Лос-Анджелесе было много немецких эмигрантов. Они давно переселились из Европы, но десятками лет продолжали держаться на чужбине вместе. Немцы также были завсегдатаями «Совы», и главным образом для них художник создал дискуссионный кружок «Ин дер Даммерунг» – «В сумерках». Именно в сумерках посетители заходили обычно в «Сову». Среди немцев тоже были сильны прогрессивные настроения. Годы были горячие, бурные, все жили здесь событиями, происходившими в революционной России, и вполне естественно, что Мияги стал разделять революционные взгляды. Жил он тогда у японки «тетушки Катабаяси», которая зарабатывала себе на жизнь тем, что содержала пансионат и кормила обедами жильцов. Она тоже придерживалась левых взглядов, и в ее пансионате жило несколько членов кружка «Ин дер Даммерунг».

Художнику Иотоку Мияги исполнилось ровно тридцать лет, когда он снова вернулся в Японию, на этот раз в Токио. Через несколько лет сюда приехала и «тетушка Катабаяси».


...В один из январских дней 1934 года, когда на улицах царило новогоднее праздничное веселье, когда еще не были завершены традиционные визиты и встречи друзей, в редакцию «Асахи Симбун» зашел художник Мияги и спросил, где он может увидеть господина Ходзуми Одзаки, обозревателя по Китаю. Услужливый клерк повел художника наверх в громадный зал, занимавший целый этаж, больше похожий на гараж, чем на редакцию, загроможденный десятками столов, шкафов, стульев. Сюда доносился грохот наборных машин, в котором растворялся гул голосов множества сотрудников, делавших очередной номер газеты.

Клерк провел Мияги сквозь лабиринт тесных проходов и остановился перед столом широколицего японца в европейском костюме. Тот отложил в сторону гранки, которые читал, и поднялся навстречу. Клерк ушел, и Мияги после традиционного поклона сказал:

– Одзаки-сан, меня просили узнать – не пожелаете ли вы встретиться с вашим американским знакомым мистером Джонсоном...

Одзаки настороженно вскинул глаза на художника, перевел взгляд на сотрудников, которые сосредоточенно занимались каждый своим делом.

– Знаете что, идемте куда-нибудь пообедаем, – вместо ответа сказал он. – Я очень голоден...

Они вышли на улицу и спустились в подвальчик рядом с отелем «Империал». Когда официант принял заказ, Одзаки спросил:

– Так что вы хотите мне сказать о мистере Джонсоне? Он в Японии?

Мияги объяснил, что Джонсон в Токио и хотел бы восстановить добрые отношения с Одзаки-сан.

– Давайте сделаем так, – предложил Одзаки, – передайте мистеру Джонсону, что в ближайшее воскресенье я собираюсь поехать в Нара, это недалеко – всего несколько часов поездом. Было бы хорошо встретиться там, ну, предположим, часов в десять у изваяния Большого Будды перед бронзовым лотосом. Если его это устроит, пусть приезжает, я буду там при всех обстоятельствах...

Когда Вукелич – со слов художника – рассказал Зорге о состоявшемся разговоре, Рихард воскликнул:

– Узнаю! Честное слово, узнаю Ходзуми! Если он станет нам помогать, гарантирую, что мы с вами сделали уже половину дела. Осторожность, точность и эрудиция! Уверяю вас, я не знаю другого человека с такими глубокими знаниями дальневосточных проблем, особенно Китая... Еду! Тем более что по дороге я смогу ненадолго остановиться в Нагоя, там у меня тоже может быть интересная встреча.

В субботу ночным поездом Зорге выехал в Нара – древнюю японскую столицу, в город парков и храмов, о которых Рихард так много слышал и читал.

В Нара поезд пришел ночью, но Рихард успел выспаться в гостинице и ранним утром был уже на ногах. Стояла ясная, теплая, совсем не зимняя погода, и он вышел на улицу без пальто. Дорога к храму Большого Будды тянулась вдоль парка, и торговцы сувенирами уже раскидывали здесь свои палатки. Туристы, как паломники, тянулись в одном направлении; людей сопровождали сотни ручных оленей, живущих при храме. Священные животные бесцеремонно втискивались между прохожими, подталкивали их безрогими лбами, требуя внимания, пищи. Продавцы оленьего корма торговали коричневыми вафлями, и олени брали пищу из рук, теплыми шершавыми губами подбирали сухие крошки с протянутых ладоней.

Толпа людей, сопровождаемых оленями, становилась все гуще. Зорге протиснулся к кассе, купил билет и прошел во внутренний двор старого буддийского храма. Рихард замер перед раскрывшейся панорамой тысячелетней пагоды, устремленной ввысь, такой воздушной и массивной одновременно. В нем проснулся интерес ученого-ориенталиста. Он готов был бесконечно долго созерцать это великолепное творение древних, но, взглянув на часы, заторопился. Одзаки уже ждет его где-то здесь.

По упругому мелкому гравию Зорге прошел к подножью храма, поднялся по широким ступеням и вошел внутрь. И снова его охватил трепет ученого, открывшего для себя что-то новое, неожиданное и прекрасное. Поразило его не столько величественное изображение Будды, сколько его рука, живая, трепетная, человеческая рука, чуть приподнятая, предостерегающая. Неизвестный скульптор вылепил и отлил ее в бронзе так искусно, что видна была каждая линия на раскрытой ладони, каждая складка на сгибах припухших, очень длинных – в рост человека – пальцев...

Здесь все было невиданно громадно, и людям казалось, что они смотрят на окружающие их предметы сквозь волшебную лупу. Такими, во много крат увеличенными, были здесь и цветы, листья изящного лотоса, тоже из бронзы и тоже будто живые, поднявшиеся из воды. Зорге даже не расслышал сначала, что кто-то его окликнул.

– Мистер Джонсон? – повторили еще раз.

Рихард оглянулся. Перед ним, протягивая руку, стоял улыбающийся Одзаки.

– Я доктор Зорге... Может быть, вы ошиблись? – Рихард выжидающе посмотрел на Ходзуми Одзаки.

В глазах японца на секунду мелькнуло недоумение.

– Да, да, доктор Зорге, доктор Зорге, – повторил он. – Для меня вы всегда будете тем, кто вы есть...

Зорге раздумывал – как встретит его Одзаки. Это была проверка, может быть, вызов, предупреждение, и Одзаки, не колеблясь, все принял. Он не опустил руки. Рихард горячо ответил на рукопожатие, говорившее ему больше, чем любые слова.

– Я очень, очень рад, – сказал Одзаки. – Смотрите, какие великолепные лотосы!..

Они заговорили о буддийском искусстве и, казалось, совсем забыли о том, что привело их к статуе Будды, к бронзовым листьям лотоса. Продолжая беседу, они вышли из храма, свернули влево, аллеей каменных светильников вышли в парк, и только здесь Одзаки спросил:

– Вы хотели со мной поговорить, доктор Зорге?

– Да, мне нужна ваша помощь, – ответил Рихард. Он решил говорить откровенно и прямо. – Я знал ваши убеждения, разделял их и надеюсь, что они не изменились. Вы остались все тем же убежденным противником войны, каким я вас знал?

– Конечно!.. Больше того, я поверил в существование меморандума Танака. Помните наш спор в Шанхае?

Ходзуми высказал тогда сомнение в достоверности меморандума. Уж слишком циничны и откровенны были высказывания генерала! Сомнение вызывала и таинственная, как в детективном романе, история похищения документа.

– Мне запомнилась фраза из меморандума, – сказал Зорге. – «Продвижение нашей страны в ближайшем будущем в район Северной Маньчжурии приведет к неминуемому конфликту с красной Россией». Помните? Я думаю, что эта опасность сейчас возросла еще больше. На международную арену вышла фашистская Германия. Она ищет союза с милитаристской Японией. Такой союз не принесет ничего хорошего. Я посвятил свою жизнь борьбе с войной, я сам испытал ее и не хочу, чтобы она вспыхнула снова. Прежде всего надо предотвратить войну между Японией и Советским Союзом. Помогите мне в этом, Одзаки-сан! Если война разгорится, она станет трагедией и для России и для Японии! Я говорю с вами открыто и жду от вас такого же ответа – да или нет? Я не буду огорчен, вернее, – поправился Рихард, – не стану вас убеждать, если вы ответите мне отказом.

Они вышли к оврагу с насыпным мостом, перешли на другую сторону. Зеленые гиганты криптомерии уходили высоко в небо, и воздух под ними тоже казался зеленым. Одзаки шел, глубоко задумавшись. Зорге не мешал ему. Потом Одзаки сказал:

– Вы знаете, о чем я думал? Вот мы встретились с вами и говорили об искусстве, о храмах, о нашей поэзии... Я предпочел бы всегда говорить только на эти темы. Но мы заговорили о войне, которая если возникнет, то уничтожит искусство, древние храмы, и не будут нужны стихи, потому что в ожесточенные души не проникает поэзия. А я люблю все это, не могу без этого жить – и, значит, прежде всего должен бороться против войны. Я считаю себя патриотом моей Японии и поэтому говорю вам – согласен! Да, я готов помогать вам.

Они еще долго гуляли в парке, говорили о разном, но главное было сказано. Эти два человека навсегда связывали свои судьбы.

Зорге уехал из Нара ближайшим поездом, а Ходзуми Одзаки отправился осматривать другие храмы. Они условились о новой встрече в Токио. На первое время связь будут поддерживать через Мияги.

Спустя два часа, еще засветло, Рихард приехал в Нагоя, остановился в гостинице, которую назвал ему подполковник Отт, и тут же принялся разыскивать своего знакомого по телефону. Отт предупредил его, что обычно живет в японском полку, в казарме, но, когда приезжает жена, переселяется в гостиницу. Жить постоянно в гостинице накладно, он не располагает такими средствами. Вероятно, супруги жили довольно скромно.

С Эйгеном Оттом Зорге случайно познакомился в посольстве несколько недель назад. Эйген Отт подъехал в машине, когда Зорге выходил из посольства. Рядом с ним сидела его жена – фрау Хельма Отт, высокая элегантно одетая женщина с тонкими, ярко накрашенными губами. Моложавое лицо ее контрастировало с пышными седыми волосами. Это лицо было удивительно знакомо Рихарду, но он никак не мог вспомнить, где мог его видеть. Потом осенило – так ведь это та самая Хельма, с которой он встречался в Германии. Она даже бывала у него дома, во Франкфурте, одно время дружила с Христиной...

– Вот так встреча! – воскликнула Хельма, выходя из машины. Она протянула руку в тонкой перчатке, сквозь которую просвечивала очень белая кожа. – Какими судьбами, Ики?.. Познакомьтесь, это мой муж.

Отт церемонно представился. На нем была форма германского штабного артиллерийского офицера, витые погоны и Железный крест на груди.

Подполковник Отт сказал, что в Японии они уже несколько месяцев, он приехал сюда военным наблюдателем, живет в Нагоя при японском артиллерийском полку. Скука страшная! Жена с детьми в Токио, сам он бывает здесь наездами, но скоро надеется осесть тут более прочно – надоело жить одному.

Так они познакомились. И тогда же условились встретиться в Нагоя, как только для этого представится возможность.

Теперь такой случай представился.

Зорге позвонил в номер к Отту, но никто не ответил, и он позвонил портье. Тот сказал, что ключа на месте нет, – вероятно, господин подполковник где-то в гостинице, может быть в ресторане. Рихард сошел вниз и увидел в ресторане за табльдотом Эйгена Отта с женой и детьми. Подполковник поднялся, приветствуя Зорге и приглашая к столу. Отты только что начали обедать, и Зорге присоединился к ним. За обедом Рихард шутил с детьми, показывал им смешные фокусы, и малыши были в восторге от «онкеля Рихарда». После этого обеда в Нагоя дети Отта называли доктора Зорге не иначе, как «наш дядя Рихард».

После обеда фрау Хельма сразу же поднялась из-за стола и, извинившись, ушла с детьми наверх. Мужчины остались одни.

Отт рассказал, что работает над военно-политическим обзором для генерала фон Бока из генерального штаба, но испытывает затруднения в подготовке внешнеполитического раздела. Не может ли доктор Зорге порекомендовать ему надежного, осведомленного в этих делах человека.

Перед Зорге сидел человек с грубым, будто наспех вырубленным из камня лицом – типичный представитель прусской военной касты, думающий медленно, но обстоятельно, обладающий железной хваткой, умеющий добиваться цели.

Выходец из семьи высших государственных чиновников, Эйген Отт избрал себе военную карьеру, но одно время был преподавателем танцев при Вюртембергском дворце. В мировую войну служил в артиллерии, был начальником полкового штаба, в «черном рейхсвере» работал под началом патриарха германской разведки полковника Николаи в Институте истории повой Германии. Эта существенная деталь, как рентгеном, просветила фигуру Отта. Зорге отлично знал, что такое «Институт истории». Под ширмой «научных учреждений» в послевоенной Германии работали военные штабы, органы разведки, мобилизационные управления. Связанный с высшими кругами немецкого генералитета, Отт был на разведывательной работе в Китае, – значит, и здесь, в Японии, он занимается тем же. Перед Зорге сидел опытный немецкий разведчик, который, судя по всему, нуждался в серьезной помощи.

– Я думаю, – сказал Зорге, – политику современной Японии можно попять только в свете прошлого... Я поясню свою мысль: император Мейдзи с полвека назад, может быть, немного раньше сказал, что раса Ямато сможет начать завоевывать мир лишь после того, как осуществит три фазы его императорского плана. Это захват Тайваня, во-первых, Кореи, во-вторых, и, наконец, Маньчжурии, а затем и всего Китая – в-третьих. Тайвань уже захвачен, Корея тоже. Сейчас осуществляется третья фаза – Маньчжурия оккупирована, очередь за Китаем... Все это я назвал бы политическим синтоизмом – культом идей предков в политике. Японцы не только поклоняются предкам, своему императору, но и старым идеям, они осуществляют традиционную политику главенства в мире, и, будем говорить прямо, Европу они считают полуостровом Азиатского материка. Это не только самурайская география.

Эйген Отт внимательно слушал доктора Зорге. Да, это как раз то, чего ему недостает в предстоящем отчете, – дальновидные суждения, раскрывающие широкий кругозор автора. Военный наблюдатель отчетливо представлял себе, что от содержания отчета, который он должен представить в Берлин, будет зависеть его дальнейшая карьера. Отправляясь в Японию, Отт имел тайное, совершенно конкретное задание: установить сотрудничество двух разведок – императорской Японии и нацистской Германии. Ему многое удалось сделать, но это еще не все. Нужны ясные выводы, отчетливые перспективы. Было бы полезно привлечь к работе такого человека, как Зорге.

Тем временем доктор Зорге продолжал развивать свою мысль. Он, казалось, увлекся, говорил громко, темпераментно.

– Теперь еще один тезис: Япония нуждается в военном союзнике для осуществления своей политики на континенте. Это ясно. Кого она может привлечь? Советскую Россию? Нет! Америку, Англию? Тоже кет! Кого же? Только Германию! Немецкий национал-социализм и японский политический синтоизм, если можно так выразиться, имеют общие идейные корни. Вспомните «лебенсраум» и «дранг нах остен», разве у военных кругов Японии нет тех же устремлений? Отсюда я делаю вывод – Германии фюрера тоже нужны союзники. Таким союзником может быть сегодняшняя Япония. Вот наша перспектива, основа нашей политики на Дальнем Востоке.

...Я высказываю свою точку зрения, – сказал в заключение Зорге, – может быть, она и не верна. Я подумаю, кто бы мог вам помочь. Дайте мне для этого несколько дней.

– Я не осмеливаюсь просить вас, – возразил Отт, – но, может быть, вы сами согласитесь мне помочь?

Зорге этого ждал. Теперь главное – не дать преждевременного согласия. Он рассмеялся;

– Господин Отт, но я же почти невежда в этих вопросах! Какой от меня толк? Я сам хотел обратиться к вам за консультацией. Я найду вам более сведущего человека. Обещаю!

– Нет, нет, я вас очень прошу. Конечно, если можете найти время.

– Ну, мы еще поговорим об этом...

Своими рассуждениями Рихард не открывал Америку, он просто хорошо знал настроение в Берлине, изучил психологию нацистских дипломатов, которые жаждут получить подтверждение собственным концепциям. И если наблюдатель угадывает мнение начальства, считается, что он хорошо разбирается в обстановке, отличается острым умом... На самом-то деле подобная оценка лишь дань тщеславию чиновников с Вильгельмштрассе, где помещается германское министерство иностранных дел... Почему бы не подсказать такую идею Эйгену Отту. Он может пригодиться, тем более что у Рихарда есть одно конкретное дело. В Нагоя под видом какого-то фарфорового заводика работает большое военное предприятие. Похоже, оно изготовляет морские мины. Это надо проверить, но кто может знать о таких вещах лучше артиллерийского офицера-разведчика, живущего в Нагоя?!

Отт предложил подняться наверх, у него есть настоящий кюммель. Еще из Германии. В Японии такого не найти...

Когда они вошли в комнату, фрау Хельма вязала в кресле. Большой клубок шерсти лежал рядом. Спицы быстро мелькали в ее руках. Она задумчиво поглядела на Рихарда.

С тех пор, когда они встречались, прошло лет пятнадцать. Хельма была тогда женой архитектора Мея, баварского коммуниста. Потом они разошлись. Мей уехал в Россию, а Хельма вышла замуж за молодого рейхсверовского офицера. Оказывается, это был Отт! Как тесен мир! В те годы Хельма разделяла левые убеждения. Что думает она сейчас?

Когда Отт вышел, чтобы раскупорить бутылку кюммеля, Хельма оторвалась от вязания и сказала:

– Я очень довольна, что мы встретились... Помните, вы жили во Франкфурте у вокзала и у вас была старинная мебель и много картин...

– У вас хорошая память, фрау Хельма....

– Но я не хотела бы, чтобы во все это были посвящены другие...

– Несомненно! – Рихард понял смысл произнесенной фразы. – Прошлое принадлежит только тем, кто его пережил...

Вошел Отт с бутылкой кюммеля, поставил на стол. Фрау Хельма продолжала вязать.


НА ЗЕМЛЕ ПРЕДКОВ


Генри Пу-и вступил во второй год безмятежного и благополучного царствования на земле своих предков. Теперь на государственных бумагах, скрепленных личной подписью и печатью императора, ставили дату: «Год 2-й эры Кан Дэ». Казалось бы, никакие события, волновавшие мир, не омрачали настроения Великого управителя, они просто не достигали стен синьцзинского дворца – старого двухэтажного здания с анфиладой комнат, открытой галереей наверху, тянущейся, как лоджия, вдоль всего фасада, с круглой парадной лестницей, ведущей внутрь императорского жилища.

Всезнающий советник императора генерал Таракасуки, он же начальник полевой жандармерии Квантунской армии и епископ синтоистской веры, ревностно следил за тем, чтобы император не утруждал себя государственными делами. Время Пу-и проходило в приемах, церемониях, торжественных молебствиях, на которых непременно присутствовал Таракасуки. Он каждый день появлялся во дворце в ритуальном облачении епископа, с молитвенной дощечкой в руке либо в военно-полевой форме с поперечными погонами японского генерала, а то и просто в будничном коричневом кимоно. Таракасуки был связующим звеном между дворцом и четвертым отделом штаба Квантунской армии, где вершились судьбы нового государства.

Генерал часто беседовал с императором, напутствуя его и поучая. На таких собеседованиях иногда присутствовала супруга императора Суань Тэ, маленькая и своенравная молодая женщина, ей исполнилось всего двадцать три года, когда она, волей судеб, стала императрицей. Начальник особой миссии Итагаки не раз говаривал Таракасуки, что надо внимательнее присматриваться к Суань Тэ, – в Китае издревле существует традиция: жены властителей вмешиваются в политику, подчиняют мужей своему нраву. Своенравность умной и волевой Суань Тэ вызывала озабоченность в штабе Квантунской армии.

– Ваше высочество, – поучал Таракасуки, – перед вами пример тысячелетней истории народа Ямато. Сын неба в Японии окружен божественными почестями, но за него всегда управляли государством мудрые военачальники – сёгуны. Лицезреть микадо могли только ближайшие родственники и прислуживающие ему лица. Ваш удел – почести и поклонение народа...

Пу-и согласно кивал головой, но ему хотелось бы, чтобы среди приближенных остался его воспитатель англичанин Джонстон, он его первый учитель. Пу-и желает изучать английский язык...

Таракасуки снова возвращается к истории:

– Нет, нет... Чтобы не осквернять землю богов, чужестранцев, много веков не допускали в Японию. Зачем это делать в Маньчжоу-го?!..

Советник императора запретил передавать Пу-и даже учебники английского языка, которые англичанин Джонстон посылал во дворец... В окружении императора оставалось все меньше людей, приехавших с ним из Тяньцзиня, – они один за другим либо неожиданно умирали, либо навсегда исчезали из синьцзинского дворца. И охрану дворца, сплошь состоявшую вначале из маньчжурских и китайских солдат, заменили японскими военнослужащими. Но император, уверовавший в свою божественную миссию, как-то этого не замечал. Однако от Суань Тэ ничего не ускользало.

– Господин Таракасуки, – говорила она, – но сёгуны перестали управлять государством в вашей стране. Сын неба Мицухито объявил, что он намерен делать это сам. Ведь поэтому и произошла революция Мейдзи.

Суань Тэ хорошо знала историю. Наедине с мужем она говорила еще откровеннее.

– Айсин, – шептала она, называя его по имени, которое Пу-и носил в детстве еще до того, как его возвели на китайский престол, – Айсин, во времена сёгунов у микадо всегда были дети. Их устраняли, как только они становились совершеннолетними, и уничтожали, как пчелы уничтожают трутней, исполнивших свое предназначение. ...Тебе, Айсин, воздают почести, но у тебя нет власти. Ты должен вернуть себе власть предков, Айсин.

Безвольный император соглашался с Суань Тэ, он любил эту женщину с маленькой девичьей грудью и нежным прохладным телом, ее агатовые глаза, глядящие на него из-под густых ресниц... Но что он мог изменить? Без помощи японцев ему никогда бы не вернули трон предков...

Генерал Таракасуки упорно осуществлял во дворце план, разработанный в четвертом отделе штаба Квантунской армии, – император должен представлять, но не управлять. До последнего момента император Пу-и даже не знал, что в его государство приехала международная комиссия лорда Литтона, созданная в Лиге наций по жалобе китайского правительства на японскую агрессию в Маньчжурии. Комиссию Литтона не допустили в район военных действий, которые все еще продолжались в Маньчжоу-го. С ней разговаривали только японские представители. Лорд Литтон выразил желание посетить императора, ему это обещали, но предупредили, что все встречи с Пу-и происходят в присутствии его советника генерала Таракасуки, – таков порядок во дворце императора. Отвечать на вопросы лорда Литтона или членов его комиссии будет генерал Таракасуки. Вопросы, которые Литтоп намерен задать Великому управителю, следует представить заранее и других вопросов во время аудиенции не задавать. Да и вообще нельзя говорить с божественным императором, как с простым смертным. Его можно только лицезреть. Так повелевает обычай, придворный этикет, установленный в Маньчжоу-го...

Под конец возникла еще одна препона: оказалось, что, по существующему ритуалу, на аудиенцию к императору надлежит являться только в определенной одежде. Разве лорд Литтон не слышал об этом?! Смокингов у членов комиссии не было. Аудиенция у императора так и не состоялась...

И все же лорд Литтон направил в Лигу наций пространный доклад о событиях в Маньчжурии. Доклад перенесли на обсуждение ассамблеи и представлять интересы нового независимого государства поручили вице-президенту Маньчжурской железнодорожной компании господину Мацуока, коротенькому, пожилому человечку, с усиками, в непомерно высоком, как дымогарная труба, цилиндре.

По вероисповеданию Мацуока был христианином, и это обстоятельство играло немаловажную роль в сложном и деликатном деле, которое ему поручили в Токио.

В Женеву на ассамблею Лиги наций Мацуока отправился в сопровождении обширной делегации. Там он занял всю гостиницу «Метрополь», закупил роскошные легковые машины, устраивал бесчисленные приемы, сорил деньгами и вечерами появлялся среди гостей в кимоно, подчеркивая свою национальную принадлежность.

На заседаниях ассамблеи Мацуока выражал искреннее негодование по поводу напраслины, возводимой китайцами на его правительство. Он сказал при гробовом молчании зала:

– Я исповедую христианскую религию, верю в бога... Две тысячи лет назад назаретяне распяли нашего Христа, теперь хотят распять Японию... Но мы не совершили ничего предосудительного. Япония – непорочный агнец. Китай – волк! Но пусть ассамблея знает, что Япония далеко не робкий ягненок!..

Тем не менее ассамблея Лиги наций осудила японскую агрессию – оккупация Маньчжурии затрагивала интересы капиталистических стран, представленных в Лиге наций.

– В таком случае, – заявил Мацуока, – Япония выходит из Лиги наций! – После этого он покинул Женеву...

На вокзале, нарушая дипломатическую вежливость, никто не провожал японскую делегацию.

Первая дипломатическая миссия Мацуока закончилась неудачно, но, вопреки этому, с той поры как он побывал в Женеве, коротенький человек в высоком цилиндре пошел в гору. Мацуока стал президентом Южно-Маньчжурской железнодорожной компании, объединявшей всю промышленность, все разработки полезных ископаемых в оккупированной Маньчжурии.

А сотрудники штаба Квантунской армии в Синьцзине все больше тревожили настроения императрицы Суань Тэ. Генерал Итагаки как-то сказал Таракасуки:

– К императрице Суань Тэ относитесь внимательнее, Таракасуки-сан!.. Командующий будет огорчен, если с ней что-нибудь случится. Не доверяйте китайским врачам, если она заболеет. В Жэхэ у монголов есть отличные тибетские средства...

Таракасуки хорошо понял, чего от него ждет Итагаки...

Весной второго года эры Кан Дэ императрица неожиданно заболела. Поначалу ее болезнь не вызывала тревоги. Сухонький китаец – придворный лекарь – осмотрел больную и определил, что недомогание вызвано легкой простудой, через день-два все пройдет. Он прописал отвар целебных трав, настой корня женьшеня для повышения общего тонуса и еще пиявки – по две пиявки на виски и шею. Пиявки должны отсосать дурную кровь, которая в это время года скапливается в человеческом организме. Доктор сам поставил императрице пиявки. Суань Тэ лежала в своих покоях, обложенная подушками, на высоком ложе под балдахином. Доктор осторожно извлек из банки с прозрачной водой худую, голодную пиявку, посадил ее в полую тростинку так, что из нее торчала только крошечная головка, и, как карандашом, принялся медленно водить тростинкой по коже, чтобы пиявка сама выбрала место, где присосаться... Пиявки напухли, отвалились, и доктор, закончив процедуру, кланяясь, попятился к двери.


Но Таракасуки убедил Пу-и вызвать на всякий случай еще и японского доктора. К счастью, говорил он, из Японии в Квантунскую армию недавно прибыл знаменитый врач, и ему нелишне показать императрицу.

Полнолицый, с одутловатыми щеками японец в кимоно, испещренном на спине и рукавах белыми иероглифами, прибыл во дворец к вечеру. Его провели к Таракасуки в северную часть дворца, где советник занимал несколько комнат. Они долго совещались вдвоем, перед тем как японский врач направился в покои императрицы. В комнате, наполненной благовонными курениями, было душно, и японец распорядился распахнуть окна. Он долго осматривал больную, потом дал ей лекарство, после которого императрица должна была хорошо заснуть. Императрица Суань Тэ почувствовала себя значительно лучше, вскоре она задремала, и сон ее был спокойным, дыхание ровным, на щеках появился легкий румянец.

Глубокой ночью в состоянии больной наступило резкое ухудшение. Суань Тэ металась в бреду, лицо ее побледнело, покрылось потом, она задыхалась. К императрице снова пригласили врачей. В ту ночь генерал Таракасуки не покидал императорского дворца. Он сидел в своих апартаментах и через каждые полчаса посылал узнать о состоянии императрицы. Под утро, не приходя в себя, Суань Тэ умерла. Таракасуки, облаченный в одеяние синтоистского епископа, немедленно покинул дворец...

Императрицу хоронили торжественно. Генри Пу-и, потрясенный свалившимся на него горем, едва стоял на ногах. После смерти жены он много дней не выходил из своих покоев.


А через месяц к нему пришел генерал Таракасуки с печальным лицом, в траурном епископском облачении. Пу-и, осунувшийся и постаревший, стоял на коленях перед домашним алтарем, над которым тонкими, расплывающимися нитями поднимались зеленоватые дымки молитвенных курений. Таракасуки тоже встал перед алтарем, помолился, закрыв глаза, перешел к столу и сел на циновку... Они долго молчали. Потом Таракасуки медленно заговорил.

– Великий управитель, – торжественно и печально начал он, – судьбы человеческие в руках богов... Не станем печалью своей огорчать души предков...

Таракасуки говорил долго, как проповедник.

– Живым надо думать о живущих, – продолжал он. – Богиня солнца прекрасная Омиками Аматэрасу, рожденная из глаза великого Изанги, завещала нам это... Род божественных императоров должен быть вечен. Подумайте, ваше величество, о продолжении вашего рода. Посмотрите неомраченными очами на фотографии, которые я вам принес...

Таракасуки извлек из сафьяновой папки десяток фотографий молодых девушек и протянул их Великому повелителю. Девушки на снимках были на разные вкусы – улыбающиеся и серьезные, робкие и задорные, но каждая по-своему красива. Все в дорогих нарядах, с одинаковыми прическами.

– Эта из древнего японского рода Фудзивара, прекрасная Юмико, – пояснял Таракасуки. – По-японски это означает – нежно красивая... А это Аико, что значит «любовь», тоже из рода прославленных сёгунов Минамото... Это из семьи самураев, смотрите, как она хороша...

Император Пу-и без интереса, только из вежливости смотрел на фотографии. Он был подростком, когда ему представилась возможность поехать на Тайвань в маленькое путешествие. Они остановились в Келлунге, в северной части острова, в маленьком городке, окружавшем глубокую бухту. У него был Ши, приятель, сын того самого дворецкого, который теперь стал премьером. Годами Ши был несколько старше Пу-и. Вдвоем они тайно сбежали в город, в ойран – район публичных домов. Свободные и независимые, они бродили по узеньким улочкам, прошли мимо полицейской будки с раздвинутыми фусума – легкими, заклеенными бумагой стенными перегородками. Полицейский, как диспетчер, сидел за столом, уставленным телефонами. Он наблюдал за порядком в кварталах публичных домов, и над ним висел большой круглый красный фонарь... Они вошли в один из домов, сняли обувь, их встретила пожилая, хорошо одетая и заискивающая хозяйка, подвела к стене, на которой висели портреты девушек с красивыми и напряженными лицами. «Эта занята... Эта свободна. Эта скоро освободится», – говорила хозяйка. Тогда Пу-и первый раз познал женщину, он еще не встретил тогда Суань Тэ. Сейчас епископ, начальник военной полиции, как старая хозяйка в ойране, предлагает ему на выбор, у него они все свободны...

– Нет, нет! – воскликнул вдруг император. – Я никого не хочу в жены, я никогда не забуду Суань Тэ...

Таракасуки собрал фотографии.

– Ну, не будем торопиться, – сдержанно и примирительно говорил он, – но вам нужно подумать, ваше величество... А теперь я хотел бы сообщить вашему величеству одну новость, которая рассеет и отвлечет вас от печальных мыслей.

Накануне командующий Квантунской армией генерал Хондзио вызвал к себе Таракасуки.

– Тайный совет, – сказал ему Хондзио, – согласился с предложением армии – объявить синтоизм государственной религией в Маньчжоу-го. Согласно решению правительства, богиня Омиками Аматэрасу отныне будет также и маньчжурской богиней. Это поможет нам обеспечить контроль над душами живых и мертвых... Народ должен поклоняться японскому императору. Вам поручается осуществить решение Тайного совета. Сделайте так, чтобы Пу-и сам выразил желание поехать в Японию и привезти оттуда статую богини. Для нее следует построить храм. Сродства получите из опиумного управления...

Торговля опиумом, его производство, все опиекурильни находились в ведении штаба и покрывали значительную часть текущих расходов Квантунской армии.

Теперь Таракасуки переходил к приказанию, полученному от Хондзио.

– Богиня Омиками Аматэрасу оставила потомкам, три сокровища, – говорил он, заглядывая в лицо Пу-и, – меч, зеркало и ожерелье. Бесценные сокровища хранятся в храме Камакура. Их благодать распространяется и на подданных вашего государства, ваше величество. Религия синто, я бы сказал, как пористый камень, впитывает живительную влагу других религий – буддизма, ламаитов, христианства, ислама... Исполните предначертание богов, станьте во главе религии, и вам будут поклоняться, как богу, как сыну неба. Поезжайте, ваше величество, к вашему старшему божественному брату Хирохито...

Через несколько дней Пу-и торжественно проводили в Инкоу, где он в сопровождении свиты поднялся на борт японского линкора «Хией-мару» и отбыл в страну Ямато за тремя сокровищами богини Аматэрасу. Советник императора генерал Таракасуки находился рядом, облаченный в одеяние епископа синтоистов, что куда больше соответствовало исполнению его религиозной миссии, нежели полицейская форма.

Что касается императора, то он не расставался с парадным мундиром, украшенным сияющими золочеными эполетами, муаровой лентой и орденами. Только огромные роговые очки, заслонявшие глаза и щеки императора, несколько нарушали военную импозантность его величества. Всю дорогу император сочинял стихи, соответствующие его необычайному путешествию, и охотно показывал их епископу Таракасуки. Советник одобрительно относился к занятию императора. Он был совершенно уверен и старался убедить в этом Пу-и, что поэтические словоизлияния являются обязательной прерогативой высоких сановных особ. Каждый, отмеченный печатью власти, должен писать стихи. Расплывчатое, школярское их содержание, несовершенство формы не имели существенного значения. Найдутся комментаторы, которые сумеют раскрыть глубокий смысл императорских творений, включить их в анналы национальной поэзии.

«Совершение далекого путешествия через океан, спокойствие которого можно сравнить только с поверхностью зеркала, приведет наши страны к вечному сотрудничеству в восточном мире...»

«Чудесно путешествие в десять тысяч ли навстречу летящим волнам! Небо и воды слились в бирюзе. Поездка раскрывает не только красоту морей и материков, но и союз наших стран, сияющий, как луна и солнце...»

Конечно, император Пу-и кривил душой в этих восторженных излияниях. Он хитрил и лукавил, но... если японцам это нравится... Если они довольны... Пу-и хитрил, пресмыкался и утверждался в своей гениальности. На время путешествия в страну Ямато в императорскую свиту ввели бойкого на перо поэта и литератора Хаясидо Кандиро. Впоследствии он написал восторженную книгу «Приятное путешествие в обществе императора Маньчжоу-го», которую, впрочем, никто не читал...

Советник Великого повелителя Таракасуки предусмотрел все, вплоть до издания стихов и мемориальной книги.

Путешествие прошло успешно. На токийском вокзале – неслыханная честь! – маньчжурскую делегацию встречал благословенный Тенно – сын неба – император Японии. Оркестр исполнил национальные гимны двух стран – гимн Маньчжоу-го, возникший совсем недавно, и гимн народа Ямато, существовавший, если применить европейское летосчисление, со времен расцвета Римской империи.

Хирохито сказал Пу-и, когда они выходили на привокзальную площадь:

– Из глубины веков вас приветствуют предки музыкой гимна...

Щеки маньчжурского императора розовели от удовольствия, когда он в форме командующего маньчжурскими войсками проходил вдоль почетного караула, рядом с императором великой Японии. Но он совсем упустил из вида, что маньчжурских-то войск не было – только Квантунская армия...

Миновав старые крепостные валы, рвы, залитые водой и поросшие распустившимися цветами лотоса, коляска, в которой восседали два императора, въехала во дворец.

Из трех сокровищ Хирохито передал Пу-и только два, конечно в копии: священный меч – знак решимости верховной власти – и священное зеркало – эмблему богини солнца. Нефритовое ожерелье – символ благожелания – оставили в Токио, – должна же существовать дистанция между старшим и младшим духовными братьями!..

Статую богини Аматэрасу и два сокровища привезли в Синьцзин и начали строить храм Основания нации – главный храм синтоистов в Маньчжурии, верховным служителем которого сделался Пу-и. Отныне синтоизм стал государственной религией Маньчжоу-го и весь народ обязан был поклоняться японскому императору. В казармах и школах строили алтари.

Таракасуки пришел во дворец, раскрыл сафьяновую папку и положил перед Великим повелителем закон, касающийся религии синто.

– Это надо подписать, – сказал он.

Закон объявлял синто государственной религией в Маньчжоу-го и предостерегал подданных, что каждый, кто проявит непочтительность к ее обрядам и существу веры, будет караться годом тюремного заключения.

Император подписал указ. Он подписывал все, что приносил Таракасуки. Премьер-министр скрепил закон личной печатью Пу-и.


Солдат чжансюэляновской армии Чан Фэн-лин – песчинка среди тридцатимиллионного народа, живущего под началом Великого повелителя, – тоже стал подданным маньчжурского императора. После той страшной сентябрьской ночи, когда солдаты бежали в панике из Северных казарм под Мукденом, Чан долго скитался по дорогам, отходил на север и наконец, отстав от группы солдат, решил окончательно покинуть армию. Он знал, что теперь-то никто не накажет его за дезертирство – просто некому. Зиму он прожил у японского колониста, рубил лес, возил тяжелые бревна к железной дороге, а весной приехал в Ляодун, известный деревообделочными мастерскими, где делали гробы и мебель, но больше гробы, славившиеся по всему Северному Китаю. Жилось, конечно, трудно, куда хуже, чем в армии, однако на миску риса он мог заработать. Правда, рис был не тот, что раньше, – лучшие его сорта подданным Маньчжоу-го есть запрещалось. Для коренного населения отпускали что похуже, но и это можно бы пережить – рис есть рис, любой его сорт утолит голод. Хуже стало, когда в городке объявили о мобилизации всех мужчин от восемнадцати до сорока пяти лет на какие-то строительные работы. Скрыться от мобилизации не удалось, ловили всех поголовно и загоняли в большие амбары, стоявшие рядом со станцией.

Сначала строили автомобильную дорогу на север, работали под горячим солнцем, в жару, а кормили одной чумизой, и каждую партию охраняли, как арестованных, японские солдаты.

Строительством дороги руководил военный инженер – маленький, шустрый, постоянно озабоченный капитан японской армии в мешковатой форме желто-зеленого цвета, Он не расставался с непомерно большим для его роста планшетом. В планшете лежала крупномасштабная карта, а по ней жирной чертой легла линия будущего шоссе. В верхнем углу дорожной карты, рядом с условными обозначениями, стояли иероглифы «Кондо» – императорский путь.

Впереди партии шли саперы с теодолитами и, определяя направление дороги, ставили высокие бамбуковые шесты с белыми флажками и красными выцветшими кругами посередине – национальный символ страны Ямато.

Дорогу вели напрямик, сообразуясь только с картой, не обращая внимания на крестьянские поля, поросшие гаоляном, бахчи и огороды, где уже созревал урожай. Саперы молчаливо ломали одинокие фанзы, оказавшиеся на пути строителей дороги. Крестьяне безропотно и торопливо уносили свой скарб подальше от императорского пути...

Гаолян уже выбросил шелковистые рыжие метелки, он поднимался стеной вдоль новой дороги и напоминал Чану густые бамбуковые заросли в Шаньси рядом с его деревней... И еще вдоль дороги стояли янгуйдзы – заморские дьяволы – солдаты с короткими винтовками. Их фигуры сливались с цветом зреющего гаоляна. Рабочих охраняли строго, зорко, но Чан все же подумывал – а что, если сбежать из этого проклятого пекла?.. В зарослях гаоляна нетрудно скрыться. Но Чана опередили – несколько мобилизованных попытались так поступить. Солдаты охраны их заметили, начали погоню, открыли стрельбу. Всем рабочим приказали лечь ничком на дорогу.

Четверых беглецов принесли застреленными и бросили на землю. Они лежали здесь до вечера, и по их лицам ползали мухи. Говорили, что двоим все же удалось бежать, но, может быть, их тоже убили и не нашли в зарослях гаоляна.

После этого случая Чан уже не захотел бежать...

Ближе к осени поля обнажились, крестьяне свезли урожай, все кругом стало непривычно голым, на месте гаоляновых зарослей торчала лишь колючая щетина жнива. Вместе с убранным гаоляном исчезла и надежда бежать на волю. А вскоре в партии подневольных строителей отобрали наиболее сильных и куда-то увезли ночью в грузовых машинах, плотно затянутых брезентом. Чан был среди них.

Под утро колонна военных машин остановилась среди поля. Всех загнали на площадку, обнесенную несколькими рядами проволочных заграждений.

Сначала строили фанзы – длинные бараки с нарами вдоль стен, вкапывали столбы и натягивали колючую проволоку. Ряды столбов уходили далеко к горизонту, исчезали в низине, за которой суетились другие рабочие. Все это пространство, огороженное столбами и проволокой, японцы называли запретной зоной, и выходить за ее пределы запрещалось под страхом смерти.

Чан подумал: люди здесь точно шелковичные черви – сами опутывают себя паутиной, только тут вместо шелковичных нитей колючая проволока... Когда закончили строить проволочные заграждения, рабочих перевели ближе к центру запретной зоны. Рыли котлованы, такие глубокие, что, если б на дно поставить деревенскую пагоду, она исчезла бы там вместе с крышей. На некотором удалении от котлованов стали копать длинный ров с крутым валом, на гребне которого тоже тянулись проволочные заграждения. Но этого мало – вдоль вала, окружавшего стройку с внутренней стороны его, подняли высокий, непроницаемый забор из железобетона. Никто не знал, что задумали японцы тут, на пустом месте. Отрезанные от внешнего мира, люди не знали, где они находятся, лишь отдаленные гудки паровозов, а в тихую погоду еле слышный перестук колес, бегущих по рельсам, говорили о том, что где-то здесь проходит железная дорога.

Каждый день, с утра и до вечера, военные грузовики возили на тайную стройку камень, кирпич, бревна, и рядом с котлованами выросли горы строительных материалов.

Кормили здесь лучше, чем на постройке дороги, но работа была еще тяжелее. Заморские дьяволы почему-то очень торопились, работа шла в несколько смен, круглые сутки. Принятый изнуряющий темп не ослабел и зимой, когда наступили морозы, а земля сделалась твердой, как вязкий камень. Ее долбили кирками и на тачках возили наверх, где гудел ветер и колючий снег больно хлестал лицо.

Шел третий год эры Кан Дэ – царствования Верховного правителя императора Маньчжоу-го Генри Пу-и.

С наступлением теплых дней начали класть фундаменты, возводить стены. Но перед тем как стены поднялись над поверхностью, мощные, громоздкие автомобили привезли на низких платформах какие-то странные сооружения – огромные, круглые металлические цилиндры, похожие на котлы с литыми тяжелыми крышками, привинченными рядами болтов. Котлы поставили на фундаментах заранее, пока не было стен, потому что они не прошли бы ни в какие двери.

Постепенно из хаоса строительной неразберихи начали вырисовываться контуры будущих сооружений. Через несколько месяцев здесь поднялись корпуса зданий, все еще непонятного назначения.

В центре замкнутым прямоугольником выросло трехэтажное здание, а внутри двора большой корпус, похожий на тюрьму, с множеством тесных камер, с крепкими запорами, железными дверями и железными решетками на узких окнах.

Откуда бывшему китайскому солдату Чан Фэн-лину, ставшему теперь землекопом-строителем, было знать, что это и в самом деле тюрьма на несколько сот заключенных...

Какие-то звериные клетки из толстых железных прутьев стояли и в других зданиях, посередине просторных и светлых комнат, – низкие, с железными дверцами, в них, только согнувшись, мог пролезть человек.

Рядом с воротами при въезде в городок под землю уходил широкий тоннель, соединяясь с подвальным этажом тюремного корпуса.

В подвалах служебного здания, загораживавшего собой тюрьму, вдоль стен тоже стояли клетки, как в птичнике, но совсем маленькие, затянутые очень плотной металлической сеткой, такой плотной, что сквозь нее не могла бы проскользнуть даже полевая мышь.

За бетонной оградой возникли и обычные жилые здания – в каждом корпусе по несколько квартир с ванными, туалетами, большими светлыми окнами. Таких домов было большинство. И если бы не служебное здание с непонятными котлами и звериными клетками да тюрьма во внутреннем дворе, можно было бы подумать, что в этой глуши вырос просто маленький благоустроенный городок...

По мере того как строительство приближалось к концу, сюда все чаще наведывались японские военные чины. Они расхаживали по корпусам, отдавая какие-то распоряжения, и торопили, без конца торопили саперов-строителей. Но кругом еще валялся мусор, лежали груды извести, битого кирпича, да и не все здания еще стояли под крышами. Чан вместе с другими занимался уборкой строительного мусора. Было по всему видно, что работа их на том и закончится. Куда-то их отправят теперь? Говорили даже, будто японцы распустят всех по домам.

Как-то раз Чан убирал мусор около главного здания. Они вдвоем тащили носилки с камнями мимо подъезда, когда рядом с ними остановилась грузовая машина, закрытая брезентом. Японские солдаты откинули брезент, и Чан увидел под ним клетки с крысами. Их было великое множество. Один из солдат, заметив Чана, закричал на него, замахал руками, и рабочие торопливо отошли в сторону. Но Чан успел разглядеть, что в кузове машины стояло несколько клеток и в каждой кишмя кишели длиннохвостые крысы. Они тыкались мордами в сетку, перелезали друг через друга и противно пищали.

Чан хорошо запомнил все это, потому что увиденное было одним из последних впечатлений о стройке, где он провел много месяцев. Той же ночью произошли события, которые оказались даже страшнее тех, что он пережил под Мукденом во время внезапной японской атаки.

Когда все уже спали, в барак пришел комендант в сопровождении вооруженных солдат. Он разбудил спящих и приказал взять вещи и собраться на площадке перед бараками, где обычно проводили вечернюю поверку. Стояла темная ночь, и только электрические фонари на столбах неярко освещали лагерь за колючей проволокой. Он был оцеплен солдатами, словно поднятыми по боевой тревоге – в касках, с оружием и патронными сумками на поясах. Рабочих построили и стали грузить в машины.

Тем временем несколько японцев подошли к баракам с горящими факелами. Они плескали из маленьких ведерок бензин и совали под крыши пылающие факелы. Сухие, успевшие обветшать кровли занялись быстро, и багровые отсветы огня прорвали темноту ночи. Стало совсем светло, и лампы на столбах будто погасли.

В каждую машину с рабочими садилось по два солдата с винтовками и электрическими фонарями, длинными и толстыми, как дубинки. Они опускали брезентовый полог, и машина трогалась. Чан оказался в самой последней. Он видел сквозь щель в брезенте пламя разгорающегося пожара. Неровные блики словно просачивались сквозь плотную ткань брезентового полога. Потом машина повернула, и в кузове наступила непроглядная тьма.

Остановились на берегу какой-то реки. Рядом темнела чуть выступавшая над водой баржа, чуть дальше тарахтел катер. По хлипким, прогибающимся сходням рабочих загнали в трюм. Под ногами хлюпала вода, и ноги скользили по деревянному днищу, заваленному камнями. Погрузка шла медленно, в трюм набивалось все больше людей, стало очень тесно. Но вот затолкнули последних, и над головами захлопнулся тяжелый люк, сбитый из толстых досок. Чан вспомнил крыс, которыми были набиты клетки, здесь люди сгрудились в такой же тесноте...

На палубе затих топот солдатских башмаков, баржу качнуло, и катерок потянул ее вверх по течению. Наступила такая тишина, что слышно было, как плещутся волны, ударяясь в деревянный борт.

Становилось душно, не хватало воздуха. Чан попытался приподнять головой люк, но он не поддавался. Вдруг раздался глухой взрыв, баржу качнуло, и в трюм хлынули потоки воды. Раздались крики людей, охваченных ужасом смерти. Вода поднималась все выше, ее потоки врывались через пролом где-то рядом. Чан кричал и не слышал своего голоса. Он откинул руку, чтобы удержать равновесие, и в темноте ухватился за какую-то скобу. Он вцепился в нее и повис, сопротивляясь водяному потоку. По мере того как прибывала вода, крики замирали, баржа все погружалась. И вода, точно насытившись, потекла медленней, напор ее ослаб, и Чан бросился вперед, навстречу потоку. Теперь уже воздух, сдавленный водой, остававшийся под самой палубой, с бульканьем и свистом вырывался из трюма... Чан нащупал пролом в борту и, напрягая силы, задыхаясь, преодолевая ленивый, но все же сильный поток, выскользнул из трюма. Он поднялся на поверхность, всей грудью хлебнул воздух и снова погрузился в воду. С катера падали лучи прожектора, освещавшего реку в том месте, где только что плыла баржа. Ее уже не было.

Теряя сознание, стараясь уйти как можно глубже под воду. Чан несколько раз всплывал на поверхность и вновь исчезал, чтобы не оказаться под лучами прожектора. Он уже не помнил, как добрался до берега, сколько времени пролежал на отмели, вцепившись в корягу, торчавшую из песка. Ему казалось, что он все еще держится за скобу там, в трюме, наполненном водой и криками.

Встав на ноги, качаясь от усталости, он поднялся на высокий берег и еще долго брел среди ночи, пока не дошел до одинокой фанзы и устало свалился у ее порога. У него не было сил даже для того, чтобы постучать в дверь.

Хозяин фанзы нашел его утром. Вместе со старшим сыном он внес Чана и положил его на кане, чуть теплом со вчерашнего вечера. Скрывая любопытство, крестьянин молча ждал, когда ночной пришелец сам заговорит о том, что с ним случилось. Чан рассказал, что работал на маковых плантациях, что люди, выдавшие себя за рыбаков, взялись перевезти его через реку, в лодке ограбили, хотели убить, но он вырвался и бросился в воду... Чан решил никому не говорить о событиях ночи, иначе узнают, найдут и убьют его заморские дьяволы. А старику маньчжуру он не мог ответить, где были плантации, близ какого селения его ограбили. Чан и сейчас не знал, где он находится. Окольными путями Чан выведал у старика, что ближайший город – Харбин. Но хозяин сам никогда не бывал в городе, не видел даже железной дороги. Места здесь глухие.

Скорее всего, Чан остался единственным свидетелем гибели рабочих военного строительства, которых много месяцев японцы держали за проволокой, а потом утопили на старой барже, чтобы сохранить свою тайну. Но Чан Фэн-лин не знал, в чем заключается эта тайна. Не знал, что в городке, обнесенном рвом и колючей проволокой, в больших домах, которые они строили, разместилось «Управление водоснабжения и профилактики штаба Кван-тунской армии». А если бы и знал, то удивился: что же здесь может быть секретного и таинственного – в водоснабжении...