"Кривой четверг" - читать интересную книгу автора (Синицына Людмила Алексеевна)

Людмила Синицына



КРИВОЙ ЧЕТВЕРГ


Повесть


Сегодня ночью я одна в ночи.

М. Цветаева.


Уже по тому только, как виновато ссутулилась мать, как воровато скользнула они мимо, бросив косой взгляд — неуверенный и одновременно вызывающий, — Света поняла, что мать пьяна.

«Опять у кого-то заняла?!» — подумала Света, стараясь подавить раздражение, не думать о матери, сосредоточиться и читать дальше, чтобы успеть закончить намеченные главы, но не получилось. Губы задрожали от обиды, слезы навернулись на глаза, и строчки сначала увеличились, словно под лупой, а потом стали расплываться. Света встала, подошла к двери в комнату. И остановилась на пороге. — Опять? — сказала она, сдвинув брови.

— Что опять? Что опять? — с деланным возмущением спросила мать, но тут же отвела глаза в сторону.

— Я же тебя просила не пить?! — все еще сдерживая себя,продолжала Света.

Дней десять назад она села против матери и, как уже давно не бывало, мягко попросила ее:

— Пожалуйста, не пей это время. У меня экзамены начинаются, подожди, вот уеду, тогда пей сколько хочешь.

— Тулечка, золотце мое... Да я для тебя... — Мать вскочила, достала из-за отогнувшейся фанерной планки на потолке смятую десятку: — Вот отложила... Возьми себе.

Света взяла десятку, аккуратно сложила ее и заметила сожаление, которое мелькнуло у матери в глазах.

— Смотри! — с угрозой закончила тогда Света. — А то уеду, и больше ты меня никогда не увидишь!

Мать сначала даже растерялась, потом всплеснула руками:

— Да что ты говоришь, да разве так можно! Ты же знаешь, мы для тебя… Она потянулась, чтобы поцеловать Свету. Но та быстро встала и отвела ее руки в сторону:

— Вы бы для меня одно сделали — бросили пить. Стыдно за вас.

И мать все это время ходила какая-то рассеянная, не могла найти себе места, но действительно держалась. И чего это она вдруг сегодня сорвалась? Завтра вернется отец, начнет злиться, что мать без него пила, хлопнет дверью, пойдет за водкой. И на неделю заведутся.

— Вот отец приедет, он тебе даст! — уже не сдерживая себя,крикнула Света, повернулась и вышла во двор, под виноградник, где стояли грубо сколоченные скамья и стол, покрытые, словно какие-то доисторические животные, вогнутыми бирюзовыми чешуйками облупившейся краски.

Тень от виноградника укрывала эту часть двора, и только лёгкий, быстрый ветерок перемещал брызжущие пятна света на земле.

У самого виска Светы вздрагивала тоненькая ветка с нежно-зелёными, круто загнутыми на концах усиками. Света подтянула её ко рту. Усики были кисловато-терпкими. «Как моя жизнь», — подумала Света, чувствуя некоторую фальшь в этих словах, но от этого ей стало еще больше жаль себя.

Резкий порыв качнул ветки в одну сторону, потом в другую, и листья шлепнули ее по лицу; пятна света и тени на земле смешались так, что начала кружиться голова. Света даже присела поскорее, чтобы не упасть. Готовность засмеяться и заплакать, смутная боль и возбуждение сливались в одно тревожно-радостное чувство, стоило ей только отвлечься от «Парцифаля».

«Да что это со мной? — одернула она себя и тыльной стороной ладони вытерла слезы. — Ведь уже немного осталось терпеть. Через три дня первый экзамен. А через месяц... Через месяц я возьму документы и...» Тут ее глазам явился неведомый, еще никогда не виданный (если не считать открыток и кинофильмов), а поэтому особенно прекрасный город. В этом чужом городе, как в земле чудес Терремварее[1], все должно быть замечательно: и дома, и люди, которые в них живут. И вместе с другими студентами, веселыми, молодыми, остроумными и талантливыми, она будет подниматься по длинным лестницам, входить в аудиторию, и величественные профессора, непременно с седой гривой волос и в академических шапочках, как на портретах в кабинете физики и химии, будут читать им лекции. И все то, что сейчас мучает Свету, уйдет бесконечно далеко. Все пережитое она будет воспринимать как сон, как дурной сон. Она постарается забыть его как можно скорее и заживёт счастливой жизнью, такой, о какой она мечтала по ночам.

Света отломила еще несколько усиков. Первого экзамена — сочинения — она не боялась и только просматривала книги, взятые в библиотеке. Флора Яковлевна некоторое время колебалась, давать ли новое задание на это время или нет, но потом решительно заявила: «Hat es denn eine Sinn jetzt kostbare Zeit zu vergeuden, von der du so wenig hast, und die witerhin noch viel knapper warden wird...» (Не стоит тратить драгоценное время, его у тебя так мало, впрочем, потом его будет еще меньше (нем.)). — И дала ей «Парцифаля» в переложении Вильгельма Герца, полученного когда-то на олимпиаде.

Света полистала книгу: «Dann vielleicht etwas das unseren Tagen naher steht?» (Может быть, что-нибудь поближе к нам? (нем.))

Флора Яковлевна по-птичьи глянула карим насмешливым глазом: «Oft ist das entfernte viel naher als das nachste» (Иногда то, что дальше, гораздо ближе того, что рядом (нем.))

Перевод пошел медленнее, чем Света думала. В книге оказалось довольно много незнакомых слов, из-за которых приходилось то и дело открывать словарь, чтобы узнать напиток, поданный герою, масть лошади, деталь рыцарского одеяния или вооружения. Это немного сердило Свету. В последнее время тексты, которые давала ей Флора Яковлевна, не вызывали такого рода затруднений. Столько новых слов, что у нее появилось ощущение неподготовленности. Некоторые из них Света даже начала пропускать, догадываясь, о чем идет речь. Но уж кого-кого, а Флору Яковлевну не проведешь. Она будто в какое-то волшебное зеркало смотрит — всегда знает, где Света поленилась, в чем не разобралась до конца. И теперь наверняка поймает. На чем? Конечно, не на пустяках. Про кольчатый наглавник или перевязь с пряжкой она и сама подскажет. Значит, надо понять, что здесь самое важное, так внушала ей Флора, постукивая ручкой по столу. Здесь это, конечно, Грааль. В который раз слово попадается, а Свете никак не удается уловить точный смысл. Она открыла последние страницы. Добравшись до конца убористого текста комментария, Света наконец поняла, как надо будет ответить на вопрос Флоры, и улыбнулась, представив, как отчеканит: «Все дело в том, что слово «грааль» имеет несколько уровней. Один из них как бы конкретный, где Грааль — чаша, в которую Иосиф Арамейский собрал кровь распятого Христа, а другой — умозрительный идеал, некий космический символ. Таким образом, поиски Грааля становятся одновременно и поисками Истины, Совершенства».

Ну конечно, ведь именно об этом она говорила Свете в тот вечер после олимпиады и, конечно, именно этот вопрос задаст на завтрашнем занятии.

«...знаю я, — молвил король Артур, — что на поиски Грааля отправитесь все вы, рыцари Круглого Стола. И никогда уж мне более не видеть вас вместе. А потому напоследок я ещё раз погляжу на вас на турнирном поле! Выезжайте на луг под стенами Камелота — выступить в турнире, дабы после вашей смерти люди говорили о том, какие славные рыцари некогда сражались на этом лугу».

Гулко загрохотали тамбурины, им ответили звонкие флейты. Начались состязания.

И вот сэр Галахад выехал на середину турнирного поля и принялся ломать копья с чудесным искусством, так что все кругом ему дивились, ибо всех он, с кем ни встретится, выбивал из седла. И в короткий срок он одерживал верх над многими славными рыцарями Круглого Стола, кроме лишь двоих. И это были сэр Ланцелот и сэр Парцифалъ, за которыми мы с вами, дорогой читатель и последуем в путь. И если он иногда покажется вам слишком путаным, вы должны помнить, что гладкой бывает лишь изъезженная дорога. Но такой нет для тех, кто отправился на поиски Грааля...»


«Die Vollkommenheit» (совершенство), — повторила Света и задумалась.

Парцифаль ищет истину. Прошло столько веков, а её продолжают по-прежнему искать. Отчего она так неуловима? Почему ее нельзя достичь раз и навсегда. И почему одни стремятся к этому, а другие и не задумываются над подобными вещами? Вот в наше время... Все условия для совершенствования есть. Почему же не все стремятся к нему? Отчего отец и мать, вместо того чтобы тратить свои заработанные трудом деньги на что-нибудь хорошее, нужное, пропивают их самым бессмысленным образом? Ну понятно, они жили до войны, у отца почти никакого образования, книг он не читает, музыка и живопись его не интересуют, но ведь он мог бы съездить, например, в другой город, поехать в отпуск к морю, купить путевку на курорт! В конце концов, для них уже это есть совершенствование. Так нет же! Теперь им ничего не надо, кроме водки.

А другие люди, те, что не пьют? Разве они проживают свою жизнь не менее бездарно, не менее скучно? Неужели им никогда не бывает обидно?.. В те рыцарские времена поисками Истины могли заниматься не все. Но сейчас-то... Совершенствуйся, кто тебе мешает?..

И Света не без гордости подумала о том, что вот сумела же она, несмотря на всю мерзость в доме, приблизиться к своей цели, к своему идеалу. А ведь ей было потруднее, чем другим. Но она как ныряльщик, которому не хватает дыхания, стремилась изо всех сил туда, наверх, где прозрачная голубизна воздуха, где мирно сидящие на берегу люди и не подозревают, что скрыто под толщей воды. Она с усилием выгребала вверх, к Совершенству, к свету, к солнцу, и теперь ей осталось сделать последний рывок. Конечно, если бы ей в этот момент задали вопрос, а что такое Совершенство, Истина, как определить их словами, Света вряд ли нашлась бы что ответить, хотя Флора Яковлевна и любила поговорить с ней на эти темы. В представлениях Светы о совершенстве было нечто от чеховского высказывания насчёт красивого лица, одежды и мыслей.

Лицо у Светы хорошее, чем-то, может быть своими русыми волосами, напоминает она ту девушку на картине «Меньшиков в Березове», что сидит лицом к зрителю.

Одежда... За этим она тоже, особенно в последнее время, следит самым тщательным образом. Возможностей у нее, конечно, не так много, но одета она не хуже других. Глядя на Свету, не скажешь, как это трудно ей дается.

А вот мысли... Но как только Света уедет из этого чужого ей дома, и мысли сразу станут красивыми, чистыми. Она уже не будет плакать по ночам от обиды за себя, за свою судьбу, не будет с ненавистью думать о родителях.


Немецкий язык давно помогал Свете уходить в совсем другой мир, который, слава богу, ничего общего не имел с настоящим, он помогал забыть о доме, и он же стал залогом ее будущей красивой, исполненной смысла и значения жизни.

Еще с девятого класса, когда началась производственная практика, Света принялась откладывать деньги, что им платили. Родителям она, конечно, ничего о них не говорила. Себе оставляла только мелочь, остальное шло на сберегательную книжку, которую ей посоветовала завести Флора Яковлевна. У неё же в доме она и хранилась.

А к концу одиннадцатого, вместе с тем, что она перехватывала у родителей, уже накопилась приличная сумма — триста пятьдесят рублей. На первое время студенческой жизни хватит. Разумеется, родители дадут ей на дорогу и будут немного высылать, а еще можно будет подрабатывать переводами — Флора Яковлевна говорила, что в большом городе такую работу всегда можно найти. И все, что было до этого, Света отбросит, как шелуху, как мусор, как гусеница кокон, — вылетит из этой душной комнаты и забудет о ней навсегда. «Никогда моя нога не ступит на порог родного дома!» — с некоторым пафосом думает Света.

Снова легкий порыв ветра — и будто тихий вздох прошёл по верхушкам деревьев.

В ухоженном саду тети Фроси часть вишен уже порозовела с одного бока и на яблонях висели маленькие плоды с лохматой завязкой вроде растрепанного бантика, который еще хранил следы «тычинок и пестиков». «На порог дома», — передразнила сама себя Света. Какого дома? Где он? Эту, что ли, развалюху считать домом? Или те, где они раньше жили?

Сколько мест уже поменяли! Что ни год — новая квартира. То мать уверяла, будто на новом месте хозяева уедут навсегда и в самое ближайшее время оставят им дом (потом выяснялось, что никто никуда не собирается уезжать), то какие-то знакомые уговаривали отца поселиться в районе, который должен со дня на день пойти на снос — и всем дадут хорошие квартиры. Много времени и сил уходило на попытки прописаться, а потом становилось ясно, что ни о каком сносе и ни о какой прописке и говорить не стоит. Случалось, что родители просто не могли поладить с хозяевами или, наоборот, хозяевам надоедали ссоры и драки... Словом, Света привыкла к тому, что у них нет своего угла: сегодня — здесь, завтра — там. Легко, будто с ветки на ветку, собрав немудреный скарб, перебирались они из одного района города в другой.

Во времянке тети Фроси они задержались дольше обычного. Отец стал говорить, что ему, как участнику войны квартиру дадут раньше, чем другим. И Света не могла понять, очередное ли это мечтание или действительно дадут, только подождать надо.

Впрочем, сейчас ей уже было не до того. На теперешнюю свою жизнь она смотрела как на нечто временное, что надо перетерпеть, как на дурной сон, который повторяется с поразительным однообразием. Вот, возвращаясь с работы, отец приносит бутылку, завёрнутую в бумагу, — либо сам купил, либо дали за какую-то «налево» сделанную вещь.

Лицо у матери уже утратило былое выражение, стало как у всех пьяниц: глаза тусклые, кожа морщинистая, с каким-то грязновато-пепельным индюшачьим отливом, безвольное и вместе с тем виноватое. По таким лицам Света всегда с презрением и отвращением определяла пьющих людей. При виде оттопыренного кармана мать оживляется, начинает суетливо накрывать на стол, готовить немудреный ужин: разогревать на сковородке тушенку, ливерную колбасу или картошку. И кажется, что стоящая на столе бутылка в шапочке белого сургуча притягивает их взгляд. Они пытаются это скрыть, как неопытные и неумелые оперные артисты стараются скрыть косые взгляды, брошенные в сторону дирижера. Лицо матери, где смесь желания, жадности, непонятной боязни, так отвратительно жалко, так ничтожно и убого, что уже одного этого, думает Света, было бы вполне достаточно, чтобы сделать любого, кто присутствует при этом помимо своей воли, несчастным. И отец, и мать будто их бьет током, передергиваются перед тем, как выпить, затем торопливо опрокидывают первый стакан, морщатся, крякают, нюхают соленый огурец или маринованные помидоры, брызгая соком во все стороны, и в комнате сразу торжествует, захватывая все вокруг, пропитывая каждую вещь, горьковатый запах водки.

После первого же стакана глаза у родителей оживляются, лица краснеют, они становятся разговорчивее, как будто даже веселее. Они вдвоем начинают подшучивать над ней, предлагают попробовать, она сердится и уходит к себе в комнату. Света хорошо знает цену этому веселью и благодушию. Сначала всё будет хорошо, пока бояться нечего. Но она ложится спать, тоскливо прислушиваясь к тому, что происходит за столом, где отец и мать уже находятся во власти непонятной силы, которая, будто кукловод в театре, дергает их за ниточки, заставляя исполнять отвратительные роли. Света забывается в неуверенном, тревожном сне. И просыпается с уже бьющимся сердцем: из соседней комнаты доносятся бессвязные выкрики. Понять причину очередной ссоры, как всегда, нельзя. Света, с ещё большей тревогой, задерживая дыхание, ждет, что будет дальше: обойдётся или нет?

Но вот после невнятного мычания отец бьет кулаком по столу — раздаётся звон. Или тарелку или стакан разбил. Значит, скорее всего, не обойдется.

Света старается оставаться спокойной, но почему-то не хватает воздуха; она натягивает чулки, платье. Вся одежда, аккуратно сложенная, лежит на стуле рядом с кроватью так, чтобы всегда можно было быстро одеться. Слышится глухой удар. Света уже знает: так бьют только по человеческому телу, и в горле встает ком от жалости и презрения к матери, в ушах поднимается звон. Затем хлопает дверь — это мать вырвалась и убежала на улицу. «Небось опять полураздетая», — злится Света — ей осталось только сунуть ноги в туфли, которые она тоже заранее ставит рядом с кроватью, чтобы потом не искать или, чего доброго, не бегать разутой.

За многие годы Света убедилась, что «страшные» драки иногда обходятся даже без синяков. Отцу нравится покуражиться, изобразить «беспамятную ярость». «Я контуженный!» — кричит он. Но табуретом или молотком (чем, действительно, можно убить) он замахивается на мать так, чтобы она успела увернуться, или когда рядом есть соседи, прибежавшие на крик, и есть кому вовремя схватить его за руки. Только после этого он начинает с особенной силой вырываться и кричать: «Убью, убью!» И все же, когда это начинается, возникает чувство, будто ей на грудь прыгнула тяжелая отвратительная жаба, которая давит и теснит дыхание.

В эти минуты Света одинаково ненавидит обоих. Пока отец еще ни разу не ударил Свету. Но смотреть в его выкаченные, красные, как у какого-то зверя, глаза страшно. Ей становится жутко, когда он пытается непослушными, неуклюжими растопыренными пальцами ухватиться за косяк двери. И почему-то кажется, что это не ее отец, а кто-то другой, незнакомый, страшный, от которого неизвестно чего ждать, стоит рядом и, с трудом ворочая языком, рычит: «Иди, ищи мать!»

Духота в груди заполняет каждую клеточку тела. Ноги и руки дрожат, не слушаются, и она выскакивает в прохладу ночи почти с чувством облегчения: теперь все позади и на сегодняшний день, кроме унижений ночевки, ничего не будет.

Она довольно быстро находит мать у кого-нибудь из соседей, уже услышавших шум и крики. Чья-то голова выглядывает из-за дувала, чья-то рука уже распахнула калитку. Ни разу они не оставались на улице, всегда находился кто-то, кто открывал им дверь своего дома. Но как по-разному это делалось! Вот толстоносая Аннушка садится на стул, пока Сергей разбирает одеяла и подушки, и начинает выпытывать у матери подробности скандала, чтобы на следующий день посудачить об этом с соседками.

Света поворачивается к стене лицом, закрывается с головой одеялом — оно еще пахнет чужим запахом — и стискивает зубы. До нее доносится, как надоевшая радиопередача, слезливый голос матери: она плетет о роковой ревности, из-за которой Петя становится как зверь. Ведь надо же придумать, найти подходящее объяснение тому, что происходит. А объяснения нет. Вот мать и несет всякий вздор.

А Сабохат — она живет через три дома и приехала с мужем из кишлака только на год или два раньше, чем они поселились у Фроси, — молча достает из стопки (на ярком расписном сундуке) одеяла и стелет им на полу. При этом она изредка качает головой, удивленная и опечаленная, вздыхает, но никогда не осуждает отца, не советует разойтись с ним, вызвать милицию, посадить его, как это делают некоторые из соседей. Может, поэтому мать предпочитает забегать в те дома, где её будут слушать, будут ругать Петю или ее саму за то, что терпит всё это... В доме у Сабохат ей неинтересно, скучно. Она обычно бывает возбуждена, и ей надо выговориться, пожаловаться на судьбу. Эти сетования и угрозы, эти глупые небылицы ещё больше злят Свету, и избитая мать вызывает только противное чувство злорадства: «Так тебе и надо! Только меня-то зачем втравливать в это? Я-то зачем должна участвовать?»

Однажды, не найдя мать, она прошла до конца улицы, где на перекрестке стоял такой же, как у тети Фроси, плановый дом.

Там жила ее одноклассница и подруга Нина.

Родители Нины такие старые, что их скорее можно принять за бабушку и дедушку Нины. Света даже не знала, как зовут её отца, — так он тих и незаметен. По утрам он выходит с газетой посидеть на лавочке перед домом и долго-долго читает сначала одну, потом другую сторону — все подряд, и не сразу поймешь, то ли он еще читает, то ли уже начал дремать.

Зато тётя Дуня всегда в деле: то на огороде, то в саду, то в курятнике. И даже когда присаживается передохнуть, ее строгий взгляд продолжает скользить по двору, выискивая непорядки.

Дом Нины смотрел незрячими бельмами окон. Света остановилась в нерешительности, почему-то оглянулась; на улице по-прежнему тихо. Мать забежала к кому-то так быстро, что теперь не понять, где она. Идти искать тот дом, слушать ее бредни, причитания и охи соседок... Света скривилась от досады.

А на улице было так хорошо и так спокойно, что Света вдруг ясно почувствовала, что она совершенно одна в ночи. И только звёзды над головой... Они как дырочки в темном бархате неба. Там, за этим занавесом, сияет пронзительно яркий ослепительно чистый свет неведомого мира. Здесь ночь, а там вечный свет, сияние которого только и видно что сквозь эти случайные прорехи. Но от идущего оттуда света на душе отчего-то становится лучше. Кажется, что смотреть туда, вверх, можно бесконечно долго. Но потом Света представила, как это, наверно, со стороны глупо выглядит, когда человек вот так стоит, задрав голову, смотрит на звезды и думает про всякие там возвышенные вещи, вместо того чтобы нормально лечь спать и не зевать завтра весь день. Преодолевая себя, она стукнула в окно тихо и неуверенно. Никто не ответил. На всякий случай Света стукнула снова, еще тише и еще неувереннее, и собралась уходить. Но как раз в этот момент белая занавеска на окне отодвинулась, и тетя Дуня, придерживая на груди ночную сорочку, стала вглядываться в темноту.

— Это я... — тихо сказала Света, вздрагивая от ночной свежести.

Потом она еще долго ждала, когда наконец тетя Дуня справится с тремя засовами или крючками, которые гремели один за другим, и каждый их удар сопровождала глухим тявканьем собака в соседнем дворе. Потом с треском повернулся ключ, дверь отрывисто скрипнула, послышались шаги к калитке. И тут Света окончательно поняла, что ей не следовало стучаться сюда. Но уйти уже было неудобно. «Раз потревожила — терпи», — решила она про себя.

Нина, пока тетя Дуня стелила постель на сундуке, опершись на локоть, смотрела на Свету такими же, как и у матери чуть недоуменными и укоризненными глазами. И чистая простыня, и легкое пуховое одеяло в пододеяльнике, и мягкая, тоже пуховая подушка, от которой пахло свежестью, ещё больше заставляли Свету чувствовать, как неуместен её приход, как это нехорошо шляться по чужим домам, будить среди ночи людей и вообще как нехорошо все, что происходит у неё дома. С тех пор Света перестала заходить к Нине, а та особенно и не зазывала к себе. «Наверно, тетя Дуня запретила, — думала Света, — побоялась, что «поважусь ходить». Подумаешь, нужно больно!»


— Ка-а-а-ра-а-а-си-и-и-и-н! Е-е-е-сть ка-а-ра-а-а-си-и-н! - С того конца улицы, что выходила на небольшую асфальтированную Площадку, раздавался тягучий, без ударений, как масло, крик: — Е-е-е-сть ка-а-а-ра-а-а-си-и-и-н!

Со всех сторон послышался звон бидонов, стук открываемых калиток.

— Кубурча кани? Дар кадом гураш пинхон карди? (Где бидон? В какую могилу ты ее спрятал? (таджикск.)) — слышалось по ту сторону забора, где жил Илья.

— Тезрог, тезрог, у ерда навбат бошланган! (Быстрее, быстрее, там уже очередь! (узбекск.)) — доносилось из соседнего дома.

Догадавшись, о чем идет речь, заторопилась и Света. Керосин у них кончился еще вчера, осталось только в бутылке.


У машины уже стояла небольшая очередь. Света приставила свой бидон к чистенькой зеленой канистре, что стояла последней, и от этого соседства бидон показался еще грязнее: он был покрыт пушистым серым налетом из смеси керосина и пыли, будто старый пуховый платок.

— Берёт и туды стряхивает ведро-то! — нараспев жаловалась одна старушка, одетая во фланелевый халат, другой. — Я ей несколько раз говорила... Зачем? Прям-таки мне на голову и стряхивай-та. Теперь обижается.

Вторая старушка торопливо кивала головой, выжидая, когда наступит пауза, чтобы рассказать о чем-то своем.

Заговорили и женщины, что стояли перед Светой.

— Печёнку вот взяла... В «Кулинарию» завезли.

— Там бывает часто. Я тоже всегда захожу. Удобно. Прямо сейчас можно жарить...

— А какой день-то сегодня? — спросила первая старушка.

— Да как какой? Кривой четверг, чай. Посчитай...

— Вот время летит! Только недавно пасха вроде была...

Света подумала, какие мелочные, ничтожные разговоры она вынуждена слушать, как все это неинтересно и нелепо. И тут, словно нарочно, впереди очень авторитетно, очень убедительно начал мужчина:

— А теперь его в зоопарк привезли.

— Удава, что ль? — переспросил чей-то голос.

— Какого удава? — одновременно спросили женщины, до этого обсуждавшие удобства «Кулинарии». — Того, что ль?

— Да вы толком скажите!

И мужчина в потрепанной кепке, мятой рубашке, что никак не вязалось с его авторитетным голосом, не без удовольствия вернулся к началу рассказа, как одна девушка собирала хлопок и вдруг ее обвил удав. Обвил и никого к ней не подпускал. Кто близко подойдет, он кольца стянет, и девушка давай кричать. Родственники, конечно, тут же отступили. Ничего не могли сделать. Отраву хотели дать, так удав оказался хитрее — стал есть только из одной тарелки с девушкой.

— Ну и как же? — услышала Света. Она не поворачивалась в ту сторону, нарочно не смотрела, чтобы показать всем своим видом, насколько она возмущена глупым разговором.

— Сонный порошок дали. И девушка заснула. Удав кольца и расслабил. Его в клетку посадили и в зоопарк наш увезли. Я сам видел. У нас с работы все пошли, и я тоже. Худой он совсем стал. Лежит, как палка. Наверно, не ест ничего, скучает. Но вовремя порошок дали, а то девушка чахнуть начала. Сколько страху натерпелась!

В очереди принялись обсуждать эту историю, которая будоражила улицу несколько дней, охали, ахали, гадали, зачем удав обвил девушку. Кто-то высказал предположение, что он ее в жены выбрал.

Света презрительно, но не очень громко фыркнула:

— Ну придумают же вздор такой!

Ей на память пришли плакаты в городском парке, где зелёный змей обвивает человека с бутылкой водки в руках. «Вот этот змей всю кровь у меня выпил, вот об этом бы ахали и охали. Страшнее его нет».

Краем глаза она увидела, что подходит тетя Фая, и, повернувшись к ней лицом, сказала:

— Здрасте.

Тетя Фая кивнула, поправила черную плюшевую душегрейку, которую она носила до самого лета (что-то у неё там болело — то ли поясница, то ли почки). Ее дочь Фирюза училась в одном классе со Светой, пока не ушла в ПТУ.

«Сейчас спросит: «Какдила?» — подумала Света.

— Какдила? — приподняв подбородок, спросила тётя Фая.

Она едва доставала Свете до плеча, впрочем, ей почти со всеми приходилось разговаривать, высоко поднимая голову.

Света снисходительно улыбнулась и сдержанно ответила:

— Хорошо.

И тётя Фая с готовностью принялась качать головой, и в этом движении было все: и сочувствие ей, и осуждение родителей.

— Вот бывает же, таким непутевым — такая девка. У других вон бандит какой растет! — Она кивала в сторону зеленой калитки. Из этого дома парня посадили за драку. — Поступать куда будишь?

Оттого, что тетя Фая говорила с акцентом, было непонятно, это она хочет спросить: будет ли Света вообще поступать или куда именно? Вопрос, конечно, странный. Света и представить себе не могла, что она не будет поступать, а куда именно — это тоже должно быть всем известно.

— Буду, конечно, на иняз.

Впереди освободилось место, и Света ногой подвинула бидон, по прежнему сожалея, что не вычистила его, прежде чем пошла сюда.

А тётя Фая все выспрашивала, в какой город она поедет поступать, и дорого ли будет стоить билет. Очередь прислушивалась к их разговору. Только в самом хвосте, который быстро вырос, жужжали о чем-то своем. Света отвечала коротко, с достоинством, представляя, как, вернувшись домой, все, кто стоял в очереди, в который раз скажут: «Ну и характер!» — и будут укорять своих балбесов, которые ленятся и не учатся как следует, когда у них все условия для этого есть.

Водитель вставил воронку в горлышко бидона и открыл кран Брызнула желтоватая, сладко пахнущая жидкость. Струя была сильная, густая, аппетитная. В воронке закрутилась пена, и смотреть не все это хотелось долго, не отрываясь. Но водитель уже повернул кран. Света взяла сдачу — мокрую, пахнущую керосином мелочь — и зажала в кулаке. Кошелек она не взяла специально, чтобы не запачкать. Осторожно, стараясь не задеть бидоном ногу или платье, она пошла домой. По улице тянулся запах керосина. Кто-то уже прошел раньше, и можно было угадать, где он свернул.

Света поставила бидон в сарае, накрыла его клеенкой, вымыла руки и, поджав ноги, села читать.

«Вы, странствующие рыцари, едущие на поиски рыцарских приключений, перед вами две дороги...» Это я уже читала!» — вспомнила Света. Она быстро нашла нужный абзац.

Здесь речь шла о пиршестве, и, когда началось описание яств на, Света почувствовала, что голодна, и вздохнула: «И что это за жизнь? Других перед экзаменами вон как кормят. А у меня все наоборот! Хорошо, что после консультации догадалась зайти в «Кулинарию», там пообедала». Тут Света вспомнила, что на сдачу (мелочи у продавца не оказалось) ей дали сосиски, запеченные в тесте. Она вынула их из сумки, положила на стол, подстелив ту самую коричневую бумагу, в которую их завернул продавец. Тесто было сухое, сосиски вялые — должно быть, вчерашние. Но Света не заметила, как съела оба пирожка.

«Как же так?! — спохватилась она. — Один же я для матери хотела оставить!»

Но угрызения недолго терзали Свету. «Вместо того, чтобы пить, могла бы приготовить ужин. Я вот из-за нее тоже не могу нормально поесть, в дом противно войти: все водкой пропахло. Лежит небось, мычит — свинство одно! Обрадовалась, что отец уехал. Вот бы хорошо, если бы он не завтра, а сегодня вернулся, дал бы ей как следует, чтобы знала!» — мстительно подумала она.

Были у них, конечно, и относительно тихие вечера, когда отец начинал вспоминать свою деревню и, воодушевляясь всё больше и больше, рассказывал, какая там трудная земля, какие там леса и какие грозы бывали, как только приходило время убирать скошенную траву, — будто небо на куски разламывалось.

Рассказывая о родных местах, отец размягчался, начинал мечтать, как летом они все вместе — на этот раз обязательно — поедут к нему на родину, вспоминал, кто из родственников должен еще быть жив, обещал повезти на озера, ловить рыбу — такой вкусной ухи нигде не поешь! «А красота у нас какая… Об этом и не скажешь...» Света с удивлением смотрели, как меняется выражение лица у него, и думала: может быть, в самом деле права Флора Яковлевна — в деревне отец был бы другим. Город не для него!..

У отца до сих пор, несмотря на столько лет жизни в городе, осталось много деревенского, и особенно непонятное для Светы пристрастие к животным. Когда она была маленькая, отец купил корову. И корова запомнилась как что-то огромное, большое и теплое, словно летняя ночь. Потом заводили в основном кур и свиней. Отец всем давал незатейливые имена, но они будто приклеивались: Пеструшка, Хохлатка, Чернушка, Белянка, — и постоянно рассказывал про них какие-то смешные истории. Света после этого тоже останавливалась и смотрела на них. Но ничего интересного или забавного не происходило: ну, ходит себе курица, поклевывает зернышки, а петух в стороне ковыряется. Свинья Машка, от которой идет кисловато-терпкий запах, вызывает у Светы только брезгливость. Маленькие поросята, те, конечно, смешные и пахнут молоком. Они, как резиновые игрушки, пищат, когда их купают, а потом, смешно хлопая белесыми ресницами, поводя пятачками, засыпают, завернутые в тряпки. Но они слишком быстро вырастают и превращаются в долгоногих, противных свиней, вечно требующих и вечно ищущих еды. И в них уже ничего забавного не остается.

Животные тоже относились к отцу иначе, чем к другим. Куры бежали навстречу с радостным кудахтаньем, Машка радостно похрюкивала, дергаясь всем телом, как студень; поросята визжали, тесня друг друга. Почесывая Машку за ухом, отец что-то приговаривал ласково, а Света морщилась: сквозь серую щетину проступала какого-то противно беззащитного цвета шкура. «Что за удовольствие? — думала она, проходя мимо. — Все равно ведь зарежете и съедите».

Когда вышло специальное постановление и животных в городе держать запретили, когда исчезли Машки, Пеструшки и Хохлатки, Света сначала даже обрадовалась, не понимая, отчего так расстроился отец, — и возни меньше и вони нет, но однажды поймала себя на том, что двор теперь кажется пустым, нежилым и скучным.

Спросив как-то, что это читает Света, и узнав, что рассказ о лошади, отец оживился, стал просить ее почитать вслух: Света неохотно села, боялась разозлить его отказом. Но оказалось, что читать ему вслух интересно. Отец переживал за лошадь, сочувствовал, цокал языком и даже рассказал про ту, что была у них дома, в деревне, и как собака за ним ходила, сахарок, уж если заведется, он делил с ней поровну.

Когда Света закончила, отец долго не мог успокоиться, все возвращался к рассказу, просил перечитать какие-то куски, и эти вечера ей надолго запомнились. Но только в следующий раз в библиотеке ей ни одна книга про животных не попалась, она взяла только по программе. Так больше и не возобновились эти чтения. «А может быть, — подумала Света, — хоть как-то, хоть ненадолго они бы отвлекали отца и мать от ссор и драк?!»

Сам отец читал медленно, с трудом. «Я в школе сначала не понял, как это буквы складываются в слова. Другие читают, а я запоминаю — память у меня хорошая была. Учитель наш спросит, я тоже пальцем вожу, вроде читаю. А сам наизусть шпарю. Так, наверно, месяца три прошло. А он как-то и спроси меня первого — я ни тпру ни ну. «Как же ты, — говорит, — раньше-то читал?» — «Наизусть»,— отвечаю. Ох и бился он со мной! Еле-еле научил. Да я уж с третьего класса стал к отцу — он с бригадой плотников работал — убегать. В школу утром отправят, я посижу-посижу один-два урока — и к отцу. Знаю уж, где они работают. Плотники смеются: «Ты, Петруха, хоть бы пять классов окончил-то!» Ну, пять я окончил, да и сам не знаю, как. Ничего не помню».

Возвращаясь домой, отец частенько, тоже по-деревенски, приносил маленькой Свете гостинец: печенье, бублики, сушки, орехи или горстку «Плодово-ягодного букета» (липкие конфетные бумажки оставляли бледно-розовые отпечатки на пальцах, на сушках и бубликах). «Это тебе зайчик передал», — говорил он, улыбаясь.

И маленькая Света верила, что действительно где-то на улицах прячется любящий ее зайчик с коротеньким пушистым хвостиком. Иногда гостинец передавала рыженькая, весёлая лисичка с хитренькой мордочкой. А однажды — медведь. Света почему-то испугалась, и после этого медведь ей ничего не передавал, а Света не спрашивала, хотя поглядывала некоторое время на каждый гостинец с опаской: не от медведя ли? Когда Света подросла, игра продолжалась. «Зайчик передал?» — спрашивала она, беря шоколадку или пряник. Так было приятнее, хотя она и не понимала почему, как будто этим гостинцем она уже никому не была обязана. Может, ещё и поэтому ей было странно, что отец начал обижаться. «Ты чего ж не делишься с родителями, сама все ешь?» Света совершенно искренне удивлялась: «Ну ты бы взял и сразу отломил себе!»

Отец почему-то продолжал настаивать: «Нет, ты поделись с родителями!»

«Да что тут делиться? — сердилась и недоумевала Света. Сначала ты дашь мне, а потом я тебе. Лучше возьми сразу».

Забывшись, она съедала очередной гостинец, спохватывалась, но уже поздно. Ей вовсе и не жалко было, но всякий раз вспоминала она об этом уже потом и, раздражаясь, отвечала отцу: «Ты уж лучше ничего не носи, чем меня потом укорять».

У отца был и свой, особенный выговор, который придавал всему, что он говорил, неожиданную детскость. Сохранил он деревенские словечки, которых Света больше уже ни от кого не слышала. И они навсегда остались в ее памяти связанными с обликом отца. Непонятно почему эти словечки казались намного сочнее и ярче других, хотя Света их никогда не употребляла.

Про мать он, например, говорил: «Суторная она у нас». И в самом деле, она вечно суетилась, торопилась, вечно спешила, будто боялась куда-то опоздать. Но всегда оказывалось так, что мать, торопившая всех, в конце концов уже где-нибудь на улице спохватывалась: забыла либо билеты, либо деньги, либо Сумочку или заколку. Да и домашние дела она делала так, будто хотела успеть к какому-то непонятному предельному сроку. Может, от этого, а может, и еще почему супы у нее получались жидкими, невкусными, белье пахло хозяйственным мылом и плохо разведенная синька оставляла пятна.

«Сколько раз тебе говорил — вырезай глазкй-то! — сердился отец, заметив в супе плохо вычищенную картошку. — На пожар, что ли, спешишь?»

Мать могла сгоряча купить дорогие портьеры и повесить их, оставив старый тюль в жирных пятнах. Из-под покрывала у неё, как правило, выглядывал пожелтевший подзорник. Надев нарядное платье, мать старательно прятала светлую дорожку спущенной петли на капроновом чулке, поворачивая ее во внутреннюю сторону, или все время поддергивала скрученную бретельку комбинации.

Время от времени она устраивалась на работу — то в садик, то в прачечную, то в столовую. И первое время всегда бывала довольна своим местом — оно «ну ни в какое сравнение» не шло с прежним. Потом начиналось смутное недовольство, выяснение отношений, и тогда за ужином мать с пьяным упорством, возвращаясь к каким-то особенно запавшим ей в душу словам, пересказывала отцу причины ссор, вызывая у него то сочувствие, то гнев и раздражение: «Ты посчитай, сколько мест уже сменяла?» — «Я, что ли, виновата? — говорила она в ответ с недоумением и возмущением. — Да я бы работала и работала, но...» И начиналось перечисление всех обид, после которых остаться просто невозможно.

В последнее время мать особенно быстро пьянела, но пока бутылка оставалась на столе, не сводила с нее жадных глаз, и с работы ей всё чаще приходилось увольняться.

Рассказы отца про деревню она слушала без особого сочувствия, а порой и с насмешкой: «Навоз таскать?! Охота больно! Как это ты говоришь? Упётаться? Там упётаешься за день: и воду таскай, и огород поливай. Я-то знаю! Пожила там, хватит!»

Света — что было нечасто — тут соглашалась с матерью: одно дело приехать погостить, посмотреть, как там, а другое — поселиться совсем (как иногда об этом начинал мечтать отец). В деревне страх один жить: волки вон зимой, отец сам рассказывал, почтальона съели, одни валенки остались. В лесу заблудиться — проще простого, кругом звери, столько опасностей всяких. Даже и представить себе трудно, как люди в таких условиях живут, когда знают, что города есть. Удивительно, что их там держит?

Света вообще не то чтобы боялась, но относилась с опаской и настороженной недоверчивостью ко всему, что можно было назвать стихией, что не было подчинено, распланировано и отрегулировано людьми, как в городе.

Света связывала это с тем случаем в детстве, о котором она помнила смутно, но о котором вспоминали родители.

Наверно, они тогда были на рыбалке. Взрослые занимались своими делами, а Света потянулась за мячом и плюхнулась вслед за ним в воду. Плавать она еще не умела и, всплеснув руками, пошла на дно. Мать, как была в платье и босоножках, прыгнула за ней, подняла над водой. Река в этом месте мягко заходила в ложбинку, течения не было, но зато скользкое, глинистое дно у самого берега довольно круто уходило в воду. Мать сделала шаг вперед и, не будь на руках Светы, легко ухватилась бы за траву. Но отпустить Свету она не могла и всё скользила и скользила на месте.

Чувствуя, что так она ничего сделать не сможет, мать с силой толкнула, почти бросила Свету вперед, на берег, а сама от этого толчка отступила еще дальше. Плавала мать тоже плохо, а тут еще, когда дно уходило из-под ног, совсем растерялась. Она подпрыгивала, хватала воздух и снова опускалась. И с каждым полупрыжком отходила туда, где глубже, где её уже подтягивало к себе щупальце бешеного течения горной реки.

Ухватившись за траву так, что онемели пальцы, Света испуганно смотрела на мать. А мать смотрела на неё. Света видела ее глаза, понимала, что мать как будто просит её что-то сделать, но от испуга не могла издать ни звука.

Уж как отец почувствовал, что там, за спиной, происходит неладное, он и сам не знал. Оглянулся, увидел на берегу мокрую Свету, которая, вцепившись в траву, смотрела куда-то в воду, и тут же кинулся к матери.

Слушая эту историю, Света каждый раз сердилась на мать: «И чего бросалась, если плавать не умеет? Сразу позвала бы отца. И меня бы утопила, и сама бы утонула. Действительно, прав отец: суторная она у нас».

И время от времени Свете кажется, что бестолковые, злобные упрёки, когда отец начинает обвинять мать в том, что она исковеркала его жизнь, что она виновата и в его пьянстве, и во всех остальных несчастьях, имеют основание. У матери, конечно, свои отговорки — она пытается обвинить во всем его. Спор старый, каждый считает виноватым в чем-то, чего и высказать толком не может, другого. Ну чего стоило бы матери иногда промолчать, не доводить отца до белого каления! Нет, не может уняться, и перебранка переходит в драку. Но если по-настоящему разобраться, то, конечно, виноваты оба, считает Света. И это она отчетливо поняла, когда они зашли как-то вместе с ней в пивнушку на базаре. Там было душно, смрадно; помятые, серые фигуры виднелись в сером дыму, словно грешники в аду собрались. К их столику как-то по-собачьи подошел высокий мужчина с зачесанными назад волосами. Весь его вид — независимый и в то же время готовый отозваться на любое движение — показывал, с какой целью он приблизился к столику.

Отец купил ему и той женщине, что стояла рядом, по кружке пива. Мужчина сделал жадный глоток, а потом, должно быть считая, что должен «отработать», громко сказал: «А какой я певец был! Какой певец! Голос у меня был... Карузо!..» Он встал в позу, держа кружку на отлете, и, тряхнув зачёсанными назад лоснившимися волосами, попытался запеть. И по этому сиплому, будто проржавевшему голосу уже, конечно, нельзя было угадать, правду он говорил или врал. Мужчина закашлялся до того, что стал фиолетового цвета, а потом всё так же театрально повел рукой в сторону стоявшей рядом женщины: «Вот она сгубила. Такой талант сгубила!» Женщина негромко засмеялась. Не злорадно, не мстительно, не весело. Как-то неопределенно. И тоже хриплым голосом.

Света потом часто вспоминала их. По сравнению с этими пьянчужками её родители тогда выглядели вполне благополучными. Ну, зашли выпить по кружечке... А теперь? Не так много времени прошло, а Света вполне может представить на месте той женщины свою мать. И, сравнивая их, Света не может не думать, отчего спился тот «певец». «Нет! — думает Света, — был бы настоящий голос, не спился бы. Он почувствовал, что не дотягивает, и пошел туда, где легче. Чтобы потом можно было сказать: «Такой голос был — вот она споила». Это он, конечно, не сознавал, когда делал, но все-таки сделал выбор такой, когда можно другого обвинить в своем падении».

Как-то Света решилась и заговорила с Флорой Яковлевной о том, почему же все-таки пьют люди, почему на них не действуют слова убеждения о вреде пьянства, вид других опустившихся людей. Ведь это же страшно!

«Трудно ответить, — вздохнула Флора Яковлевна. — А воруют, когда знают, что за это их ждет тюрьма? Не думают так, не могут увидеть себя со стороны. К тому же постепенно все происходит. Вот у твоих родителей, например. Отец из деревни приехал. Там для него все было привычное, все знакомое. Здесь — иной уклад жизни. Чтобы город духовно наполнил человека, для этого надо быть подготовленным. Я говорю о музеях, театрах, филармонии. Здесь надо над собой работать, учить себя постоянно. А водка — она сразу дает ощущение яркой, наполненной жизни. Доступно и сначала безопасно. Но это обман. А за обман всегда приходится чем-то платить».

Разумеется, про отца и мать смешно говорить, что они «не дотянули». До чего им дотягивать? Планка стояла на самой нижней отметке. И все-таки, значит, и перед ними стоял какой-то выбор. У каждой развилки своего жизненного пути они сворачивали все более круто туда, где их тащило и бросало об камни течение. Но легче, конечно, обвинить в ошибках не себя, а другого.

Чувствуя, как после некоторого затишья в пьяных разговорах назревает очередной скандал, Света торопилась заснуть, чтобы не слышать, не видеть ничего, — а вдруг это поможет ссора пройдет, как туча, стороной?

Горные вершины спят во тьме ночной,

Тихие долины полны свежей мглой, —


повторяла она, чтобы успокоиться, призывая сон.

Но страх настигал ее и во сне. Она все пряталась от кого-то или чего-то темного, неясного, смутного, а от этого ещё более страшного, бежала по бесконечным пустым улицам, где почему-то никто не мог прийти на помощь, и она с отчаянием понимала это и снова бежала куда-то, где ее могут спасти. А ноги не слушались, как ватные ступали по земле, и она молила: «Скорее, скорее!» — чувствуя, как это огромное, тёмное, с неясным лицом догоняет ее... и просыпалась. Сердце глухо билось, дыхание перехватывало. Она надевала платье и снова ложилась, стараясь не слушать, как в соседней комнате раздаются короткие, глухие выкрики, звенят упавшие на пол ложки, слышится невнятное мычание. И Свете начинало и, что там, в соседней комнате, вовсе и не ее родители, а кто-то совсем другой. Будто два оборотня творят непонятные нечеловеческие дела. Она вдруг боялась пошевелиться, чтобы не привлечь к себе их внимания, и, бросая осторожные взгляды на будильник, повторяла, как заклинание: «Скорее бы утро, скорее бы рассвет!» — пока незаметно не засыпала снова.

Наступало утро, и ночные страхи становились глупыми и наивными. Родители с помятыми, как грязное белье, лицами садились за стол пить жидкий чай. Они были немногословны и отводили мутные глаза в сторону, стараясь не встречаться взглядами друг с другом. Сознавая свою правоту, Света внутренне торжествовала и сердито выговаривала им за вчерашнее.

«Ну хватит, хватит гоготать! — отмахивался неуверенно отец и добавлял, скорее, для порядка: — Не твоего ума дело!»

Правда, когда Света доходила до того, что их надо отправлять лечиться, они оба искренне возмущались: «Да мы же не пьяницы какие-нибудь, на улицах не валяемся!»

«Нет, вы подумайте! Они не пьяницы... А кто же тогда пьяница? Ну скажите, кто тогда пьяница... Чуть ли не каждый вечер…» — «Это где же каждый вечер?» — «Вам что, по календарю отмечать?»

Света и самом деле взялась отмечать. Черным обводила те дни, когда они пили, черным с крестом — когда при этом дрались или ссорились, а красным — дни, когда они были трезвые. И в месяце таких дней набиралось не очень много. Когда Света показала календарь, мать вдруг с ожесточением выхватила его и разорвала.

Света победно вскинула голову: «Боитесь, да? Испугались! А говорите — не пьяницы. Самые настоящие алкоголики».

«Ну! Ну!» — сердито прикрикнул отец. Но Света уже собирала портфель в своей комнате.

Никак не могла Света примириться с тем, что происходило дома. Ведь во всём остальном она ничем не отличалась от других школьников. Вместе со всеми мчалась на перемене в буфет, собирала металлолом, ходила в походы и на экскурсии, отвечала у доски, брала книги в библиотеке. И чем старше она становилась, тем тщательнее скрывала, что происходит в семье. Ей почему-то казалось, что грязь домашних неурядиц переходит и на нее, что у кого-то это может вызвать брезгливое чувство, как у тети Дуни и Нины, например.

Она стала особенно тщательно следить за тем, чтобы воротнички и манжеты были всегда выстираны до голубизны и накрахмалены, чтобы форма и фартук были отглажены. На чистый носовой платок она капала духи из маленького флакончика, как мать Киры, чтобы окончательно забить, заглушить запах дома. И все-таки настоящая перемена в ее жизни началась с появления Флоры Яковлевны...

Это случилось, когда они в очередной раз переехали и Света пришла в новую школу после второй четверти. Через неделю она заболела ангиной. Флора Яковлевна была у них классной.

Света лежала в своей комнате на кровати, только поверх одеяла набросила на ноги пуховый платок, подаренный к бабушкой... Горло у нее прошло, температуры не было, но в новую школу идти не хотелось. Никто ее там не ждал, подруг она еще не завела, и Света решила, что теперь уж лучше в понедельник пойти. Она лежала, читала Жюля Верна, представляя, как плывет в такой вот лодке (все ее там любят, жалеют и с удовольствием выполняют всякое ее желание), как там тихо, спокойно и радостно жить...

Она слышала стук в калитку, слышала, как мать крикнула: «Входите, входите, у нас открыто!» — подумала, что соседка забежала, и продолжала читать.

Когда мать с пунцовыми пятнами на скулах ввела в комнату учительницу, Света страшно смутилась, представив, как недопитая бутылка все еще стоит на столе. «Не дай бог, пригласят выпить учительницу. У них ума хватит!»

Флора Яковлевна поняла все с первого взгляда. Дружески улыбнулась Свете и своим резким, как у майны[2], голосом сказала: «Я на минуту, узнать, что случилось», пожелала ей поскорее выздоравливать и ушла. Света снова легла, хотела читать дальше, но все не могла сосредоточиться и мысленно возвращалась к тому, как вошла Флора Яковлевна, вспоминала резкий голос и быстрый, чуть искоса взгляд. У Светы осталось такое чувство, словно между ними что-то произошло, установилась какая-то тайная связь. И Света не без удовольствия решила, что теперь Флора Яковлевна не будет к ней придираться. Света всегда чувствовала тот момент, когда отношение к ней учителей чуть-чуть менялось, — по тому долгому взгляду, которым встречали ее у доски, по тому, что реже, чем на других сердились, если она путалась при ответе. Со стороны это, может быть, и трудно было бы уловить. Никаких особых знаков внимания ей не оказывали. Но когда каким-то образом учителя узнавали про ее родителей — это Света сразу угадывала и даже научилась время от времени использовать для себя с выгодой. Если она не выучила урока, а взгляд в некоторой нерешительности приближался к ней, Света делала страдальческое выражение, смотрела в окно не мигая, как бы глубоко задумавшись, или вытирала уголок глаза платком... И очень часто помогало. Вызывали кого-то сидящего рядом.

Поэтому в понедельник она, в общем, ничуть не удивилась, когда Флора Яковлевна попросила ее задержаться после урока, указав на первую парту около стола. Света, стараясь не хлопнуть крышкой, осторожно села. Флора Яковлевна что-то сосредоточенно и быстро дописывала в журнале. Пальцы, испачканные мелом, оставляли на авторучке белые пятна. Света смотрела, как ложатся размашистые буквы в строчку, и думала, с чего начнет разговор Флора, ведь никто из учителей раньше не выспрашивал ее о семье.

Кончив писать, Флора Яковлевна весело захлопнула журнал, так что над столом закружилось, завертелось белое облачко пыли, и неожиданно попросила проводить ее домой.

По дороге они занесли журнал в учительскую, прошли по коридору и вышли в ту часть школьного двора, где была спортплощадка, на которой стояли футбольные ворота без сетки, турник и бревно, заляпанное светлой, уже подсохшей грязью.

Свете ещё ни разу не доводилось идти рядом с учительницей и разговаривать просто так, поэтому она все больше отвечала, да и то односложно, неуверенно. Дом, где жила Флора, оказался не очень далеко от школы. Они пересекли большую улицу, и Света вспомнила, как им во время экскурсии рассказывали про неожиданную гибель Путовского — басмачи подстерегли его время возвращения где-то недалеко отсюда; прошли мимо базара, свернули налево, сразу за углом стояли высокие деревянные ворота, выкрашенные красновато-коричневой краской, которой обычно покрывали противопожарные стенды, с маленькой калиткой в них — непонятно для чего, потому что калитка болталась сама по себе, а ворота все равно были распахнуты настежь.

С чувством непонятного разочарования Света вошла вслед за Флорой Яковлевной во двор. Вдоль длинного, унылого одноэтажного дома тянулась дорожка — аккуратно выложенные кирпичи. А рядом с дорожкой — уже углом — такие же кирпичи отгораживали цветник, оттуда торчали сухие белесые стебли.

Фундамент дома постепенно поднимался, и вместе с этим увеличивалось количество пологих ступенек у дверей, выходивших на дорожку. Света, поднимаясь вслед за Флорой Яковлевной, зачем-то посчитала: «Три ступеньки».

В прихожей (она была, судя по горьковато-душному запаху керосинки, одновременно и кухней) Света так долго и тщательно вытирала ноги, что Флора Яковлевна засмеялась и сказала: «Тряпку протрешь» — и помогла повесить пальто: Света до вешалки не могла дотянуться.

«Это Вилли так высоко прибил, пока меня дома не было. Вот вернется из армии — его во флот взяли — и перевесит…» Флора Яковлевна засмеялась.

И Света засмеялась тоже, прикинув, что к тому времени, как Вилли вернется, она будет уже в восьмом классе, — это казалось бесконечно далеко.

Почти сразу же вслед за ними вошла Эрика — дочь Флоры Яковлевны, молчаливая, вялая девочка. Она была на год старше. Света потом видела ее в школе, и они неохотно здоровались друг с другом.

Флора Яковлевна кивнула головой на чайник. Эрика молча пошла к водопроводу. Тут Света спросила, почему они пользуются керосинкой, а не примусом. На примусе гораздо быстрее.

«Правда? — не совсем естественно обрадовалась Флора Яковлевна. — Но мы как-то привыкли. А что, на самом деле быстрее?»

Света, не замечая наигранного интереса, с жаром подтвердила, что на примусе ну просто в один миг чайник закипает.

«Но они взрываются, я слышала...»

«Что вы! — воодушевилась Света. — У нас столько лет — и ни разу не взорвался. Мы одно время даже бензином заправляли — и все равно не взорвался».

«А шумит?» — протянула нерешительно Флора Яковлевна.

Тут Света на некоторое время задумалась — примус действительно шумел, тут уж ничего не скажешь, — но потом нашлась: «Зато его можно ставить на крыльцо, шума не будет слышно!»

«Замечательно! — сказала, как отрезала, Флора Яковлевна. — Я завтра… нет, даже сегодня схожу, куплю примус, а ты потом придёшь и научишь нас обращаться с ним. А то я сама боюсь».

Света ликовала: оказывается, она тоже может быть полезной учительнице, — и сразу почувствовала себя свободнее, раскованнее.

«А иголки не покупайте! У нас отец сам сделал, очень хорошие — у них с двух сторон проволока есть».

На этом они и порешили. Флора Яковлевна достала платье из шкафа и ушла переодеваться. У двери Эрика, поставив чайник, что-то тихо сказала ей, Флора Яковлевна в ответ кивнула, и Эрика ушла. Света, оставшись одна, оглядела комнату.

Казалось, что мебель встроили здесь вместе с домом, — так всё стояло прочно и надежно. Шкаф для одежды с одной стороны и шкаф для книг — с другой отгораживали кровать Флоры и Эрики от той половины, где сидела за большим круглым столом Света. Между кроватями стоял еще и старый комод, откуда Флора Яковлевна потом достала вышитую скатерть. Всё было чисто, аккуратно, строго и вместе с тем по-особому красиво. Вот как эта не очень новая салфетка на комоде, по которой тёмно-вишневыми узорчатыми, как крендельки, буквами шла надпись. Потом Света уже знала ее наизусть и сама могла бы написать точно такими же готическими буквами: «Труд есть бог!»

Вот только кактусы удивили тогда Свету. Она слышала о них, но увидела в первый раз. Кактусы стояли в маленьких баночках, вазочках, горшочках. Одни были похожи на покрытые серебристой паутиной зеленые шарики, другие — на длинные ослиные или заячьи уши, третьи корявым столбиком торчали из земли. Непонятно, чем они могли привлекать людей. Жди сто лет, когда зацветут. Один день постоят и завянут.

Флора Яковлевна вошла в домашнем платье, чуточку старомодном, с карманами, с клапанами.

«А правда, что кактусы цветут раз в сто лет?»

«Чепуха! — засмеялась Флора Яковлевна. — Но они, действительно, цветут нечасто. Очень капризные существа. За ними уход нужен».

«А зачем же тогда их держать? Надо взять те, которые сами растут и цветы всегда есть».

Флора Яковлевна покачала головой, глянула на Свету карим глазом искоса и очень раздельно произнесла: «Чем больше любви, терпения и внимания ты отдаешь, тем больше получишь сам. Кто на этом экономит, тот становится 6еднее. Даже если это цветы. Поняла?»

Света на всякий случай кивнула.

«Ничего, — отчеканила? Флора Яковлевна. — Потом когда-нибудь поймешь!»

Она уже успела расстелить скатерть на большом круглом столе с толстыми ножками, расставить чашки с блюдцами, чайничек и вазу с вареньем. Варенье было темно-красного цвета, как и мебель в доме, а запах, что окружал вазу, был такой густой, что казалось, его надо сначала раздвинуть, как занавес, чтобы протянуть руку с ложкой.

«Это какое варенье?» — взрослым тоном спросила Света, пытаясь оторвать клейкую ниточку, что тянулась от розетки. Ниточка выписывала выпуклые, замысловатые вензеля, которые оседали и еще некоторое время сохраняли рисунок, прежде чем растаять.

«Айвовое, — ответила Флора Яковлевна, — его ни с каким другим не спутаешь, чувствуешь, какой аромат? Мёд...»

«Да-а-а», — все тем же взрослым голосом протянула Света.

Нитка наконец утянулась, поджалась к ложке. Но когда Света поднесла ее ко рту, сочная, густая капля шлепнулась как раз рядом с чашкой. Света смутилась и стала зачем-то тщательно облизывать ложку.

«А как его делать?» — спросила она, чтобы оттянуть неприятный момент (Флора Яковлевна все не замечала, как светится густым медовым цветом капля на чистой скатерти).

«Очень просто...» И Флора Яковлевна принялась объяснять, как готовить айвовое варенье. Света кивала, но думала о том, не показать ли ей на каплю или уж пусть потом увидит сама, когда Света уйдет. Или сделать так, чтобы Флора ее пожалела, — и уже не до пятна будет, тем более что она, наверно, и пригласила Свету затем, чтобы узнать о ее жизни, и, видимо, ждет каких-то признаний.

Момент показался Свете подходящим, и она несколько залихватским тоном начала, что вообще-то ей варенье трудно сварить — отец в последнюю драку выбросил таз для варенья на улицу и отбил эмаль, так что он теперь для стирки годится. Она не обманывала, это действительно было, но только в прошлом году. И принялась рассказывать о своей жизни чуть небрежным тоном, который, как она давно заметила, действует сильнее, чем жалобный, и вызывает гораздо больше сочувствия. Флора Яковлевна почему-то нахмурилась. Света не придала этому значения и продолжала, посмеиваясь, описывать скандалы в доме.

«Вот, положи, а то испачкаешь форму», — вдруг перебила её Флора Яковлевна и протянула салфетку, чтобы Света закрыла айвовую кляксу.

Света растерялась, замолчала и аккуратно, как промокашкой, приложила салфетку к пятну на скатерти.

Флора Яковлевна после небольшой паузы начала сдержанно рассказывать, как приехала в Самарканд из Ленинграда, какое это было трудное военное время, как долго приходилось стоять в очереди за хлебом, как они потом с детьми перебирались в Душанбе.

Некоторое время Света слушала, не понимая, что происходит, а потом почувствовала, как волна стыда, будто столбик ртути на градуснике, поднимается откуда-то изнутри. Жаром обдало лицо, она покраснела и опустила глаза. А Флора Яковлевна все так же ровно продолжала рассказ. Оказывается, кроме Эрики, у нее было еще три сына. Старший сын и муж погибли. Второй сын, когда приехали в Душанбе, пошёл работать на текстильный комбинат — теперь мастером стал. А Вилли вот ушел в армию.

На другой день Света пришла, чтобы показать, как надо заправлять примус, куда наливать керосин, чтобы разжечь скорее. К счастью, ветра не было, и Флора Яковлевна пришла в необыкновенный восторг, что так быстро разогрелся суп. Она похвалила Свету: «Молодец! Настояла на покупке». После чего Света почувствовала себя благодетельницей. И некоторое время примус был для нее предметом особой заботы. Она, чувствуя ответственность за него, по-хозяйски осматривала, прочищала и следила за тем, чтобы не стиралась резина на поршне, чтобы примус горел ровно и хорошо.

Света не заметила, как и когда начала с ней заниматься Флора Яковлевна. Кажется, с разговоров о книге, которая лежала на столе, — Эккермана. Его «Разговоры с Гете» — тогда ещё на русском — вскоре дала ей прочитать Флора Яковлевна. Когда после первой части Света все с большим трудом продвигалась вперёд и Флора Яковлевна, задав несколько вопросов, поняла это, она сказала неожиданную для Светы фразу: «Наступит день, когда ты прочтешь его по-немецки и сумеешь оценить по-настоящему».

Тогда Света восприняла это как шутку или как что-то далёкое и почти недостижимое.

Немецкий, который она начала учить в прежней школе, всю первую четверть преподавала молодая женщина — Вероника Григорьевна. Она носила сильно облегающие костюмы, чтобы подчеркнуть тонкую талию, на которую и в самом деле нельзя было не обратить внимание. Тщательно завитые и уложенные волосы она перебрасывала на одну сторону и закалывала их красивыми заколками. Вероника Григорьевна обычно сидела полуотвернувшись, словно откидывала волосы, чтобы внимательно прислушиваться к тому, что происходит за окном. С рассеянным видом ставила она отвечающим тройки или четверки, в зависимости от того, уверенно или неуверенно отвечал вызванный к доске. И у нее на уроках все читали по-немецки так, как будто это был незаконнорожденный отпрыск русского. Когда Света в первый раз произнесла немецкое «я» как русское местоимение «их», Флора Яковлевна покачала головой, с трудом сдерживая возмущение. К концу года у Светы в табеле было три тройки и две четверки. А купив летом учебники на следующий год, Света вдруг обнаружила, что тексты в новом учебнике немецкого языка не представляют для нее никакой трудности. Не заметила она и того момента, когда на простые вопросы Флоры Яковлевны, заданные на немецком, отвечала, уже не задумываясь, как построить правильно фразу.

И, почувствовав вкус к занятиям, она поверила в свои силы. Помогли и советы Флоры Яковлевны, как надо вовремя повторять пройденное, как важно обращать внимание на правила и формулы. И первое время, когда Света делала уроки всё за тем же круглым столом, она следила, чтобы Света не оставляла «темные» места. Вскоре Света подтянулась по всем предметам и уверенно шла вперед без спадов, привыкая к мысли, что достигла и добилась всего, как Эккерман, благодаря собственным усилиям, как об этом постоянно говорила Флора Яковлевна.


Странное чувство испытала Света, когда через несколько лет Флора Яковлевна обратилась к ней с просьбой позаниматься с Зрикой немецким: «Hilf mir doch, tu mir den Gefalles. Bei uns beiden will es nicht so recht klappen, ich bin da viet nervos und ereifere mich unnutz. Dir wird es gelingren!» (Прошу тебя, помоги мне. Я не могу, начинаю нервничать и сердиться. У тебя получится лучше! (нем.)) — дала им нужные материалы, задание и ушла во двор пересаживать кактусы ими перекапывать клумбу.

И снова Света, как и в случае с примусом, не заметила, что просьба Флоры Яковлевны надумана. И конечно же, Света не заметила, насколько эти занятия больше помогли ей самой, чем Эрике.

«А почему вы с ней не начали разговаривать по-немецки с самого детства?» — как-то спросила Света.

«Ты плохо представляешь, какое это было время! — вздохнула в ответ Флора Яковлевна. — Меня целый день дома не было, Вилли и Эрика сидели взаперти. Тогда не до немецкого было»


…Подвиги словно бежали его: никто не обращался к сэру с просьбой освободить замок от ненасытного чудовища, никто не звал его изгнать великана. И сэр Парцифалъ сокрушался всем сердцем, что судьба не дает ему отличиться.

Очнулся он от своих дум только под стенами замка Мунсальвеш короля Анфортаса, куда привела его указанная тропа. Стены замка были так высоки, что перелететь через них могла только птица. И никому не пришло бы в голову брать эту крепость штурмом, так крепки и толсты были его стены.

Страж, стоявший на башне, учтиво обратился к сэру Парцифалю, вопрошая, откуда он, как его имя и почему ему вздумалось тревожить покой обитателей замка.

Сэр Парцифалъ ответил, чей он сын, как нарекли его родители и что дорогу к замку указал ему рыбак — он же пообещал, что путника ждёт здесь радушный прием.

Страж и в самом деле тотчас, весьма обрадовавшись, опустил подъёмный мост, и рыцарь смело пустил коня вперед.

Но если стены замка говорили о могуществе владельца, то двор, на который въехал Парцифалъ, являл собой весьма печальное зрелище. Он был таким запущенным и неухоженным, что повсюду успела вырасти высокая крапива, словно здесь много лет не ступала нога человека.

Правда, не успел сэр Парцифалъ задуматься о таком странном и необычайном явлении, как двор заполнила радостная, нарядная толпа придворных. Из замка выбежали пажи и валеты, схватили под уздцы его коня, откуда-то сразу же появилась и скамеечка для ног, чтобы удобнее было спешиваться.

Сопровождаемый толпой придворных, наперебой выражавших свою радость по поводу его приезда, вошел сэр Парцифаль в замок.

Вслед за доспехами слуги унесли копье и меч славного рыцаря, оставив его таким образом безоружным. А он, хоть и был смущён этим, не посмел выказать сомнений, чтобы не проявить невоспитанность.

И смущенного сэра Парцифаля отвели в роскошную залу, где на каждой стене сияло, наверно, по сотне свечей.

Далее случилось для сэра Парцифаля еще более неожиданное, что повергло его в еще большее смущение. Празднество уже началось, как вдруг распахнулись двери и в зал вошел оруженосец. В руках он держал копье, с острия которого струилась красная кровь. Не прошел оруженосец и половины пути, как рукав его блио уже намок, и тяжелые капли падали на пол, словно рубины. И пока он шёл вдоль стен к дубовой двери, под сводами замка не смолкал страшный стон. Только когда дверь за оруженосцем закрылась, умолк и этот стон.

Сэр Парцифалъ, услышав этот стон, который звучал как призыв сразиться со злом, готов был немедленно броситься вперёд. Но, оглядев всех, кто стоял в зале, он не увидел на их лицах ничего, что выдавало бы недоумение или сомнение.

Наш герой был смятен и потрясен. Ему казалось, что во взорах придворных он читает нечто непонятное: словно все ждут от него чего-то. Но чего? Если бы не наставления князя Гурнеманца, который, — о, благодарение всевышнему, — научил его рыцарскому вежеству, он бы не смог удержаться от того, чтобы не обратиться к владыке замка с вопросом. Но он сумел взять себя в руки. «О, нет! — уговаривал он себя. — Не следует спешить, все должно разъясниться, всему будет дан ответ».

Но и расставшись с королем Анфортасом (который, преодолевая свой недуг, во все время оказывал знаки внимания нашему рыцарю и под конец заботливо отправил его спать), сэр Парцифаль так и остался в неведении относительно случившегося.

Когда сэр Парцифалъ проснулся, за окнами был ярчайший полдень, чему он несказанно удивился: «Что я? Где я? Эй, слуги!»

Ни звука не раздалось в ответ, но зато рядом с постелью увидел сэр Парцифаль свою одежду, а главное — свои рыцарские доспехи и два меча: один его собственный, а другой тот, что подарил ему вчера владелец замка.

«Так вот что означали мои сны! — воскликнул сэр Парцифаль. — Я обречён на испытание битвой, не иначе! Ну что ж, в угоду столь любезному королю я совершу какие угодно подвиги, мне не страшны никакие поединки, я давно жажду их!» И он сделал то, что велел долг: надел бранные доспехи, сверкнул воинственными очами и выбежал навстречу врагу.

Но никто не вышел ему навстречу с мечом или копьем. И пока он шёл к выходу, лишь эхо откликалось на звук его голоса и шагов. Ни единой души не осталось в замке, пока он спал, словно и не бывало здесь никого.

Парцифаль вышел на мощеный двор и увидел своего быстроногого коня, привязанного к перилам, и обрадовался этому.

«Наверное, и мне следует, не медля, оставить этот замок, — решил он. Я вижу всюду помятый подорожник и вытоптанные заросли крапивы, еще вчера не тронутые никем, — это следы большой свиты короля Анфортаса. Они указывают, куда уехали все».

Страж, стоявший в отдаленье и скрытый от посторонних глаз, опустил мост. Но только Парцифалъ приблизился к нему, как неожиданно для себя услышал проклятья, что сорвались с его губ: «Пусть померкнет ясный день, несчастный пришелец! Какой злой рок занес вас сюда? Всего лишь один вопрос! Всего лишь вопрос, исполненный участия, мог бы все изменить, а вы?! Рожденный для славы, навек останешься глупцом!»

И без того безмерно пораженный случившимся, Парцифаль чуть не зарыдал, услышав непонятное обвинение. «Какой вопрос, кому, зачем? Что означают твои слова?..»

Но страж замер, как если бы его охватил глубокий сон, и не произнёс больше ни слова.

Не постигая еще до конца произошедшего, Парцифалъ тронулся в путь…


— Туля! Туленька! — робко и нерешительно позвала из комнаты мать.

Это ласковое, детское обращение разозлило Свету. Ей хотелось промолчать, она даже сжала руки, но, когда мать окликнула её во второй раз, не выдержала:

— Ты дашь мне спокойно позаниматься или нет?! У меня экзамен на носу! Не приставай! Напилась, ну и лежи себе!

Света ударила кулаком по столу так, что мать в комнате услышала. Наверно, услышала, потому что тут же затихла. А Света с раздражением, которое не успело окончательно выплеснуться в этом коротком окрике, обвела взглядом дом и двор. Все, все здесь вызывало у нее отвращение, все казалось таким отвратительным, мерзким, чужим.

Сколько раз тетя Фрося, толстая, молчаливая, у которой шея начиналась от подбородка и мелко, презрительно подрагивала, как у жабы, говорила: «Не будете ухаживать за домом других жильцов пущу» — и уходила, тяжело шлепая по дорожке.

А за чем тут и ухаживать-то? Окна в землю вросли, крыша на уровне головы: кибитка без фундамента ведь строилась. Все силы тетя Фрося и ее сын на плановый дом бросили. А во времянке теперь квартиранты. Название-то какое! Времянка! И уходит эта времянка в землю, как в болото.

Правда, раньше, когда мать два раза в год обязательно белила дом (весной — к пасхе, а осенью — к Седьмому ноября), смазывая основание дома глиной, смешанной с коровьим помётом, ровная желтая полоска делала двор наряднее, веселее и не давала дождям размывать стену. А теперь... Мать сама вздыхала: «Скоро Троица, а я известку даже не замочила». Побелка давно облупилась, обнажая другие слои то голубого, то зеленоватого, то желтоватого цвета; низ источен муравьями Они проложили себе дорогу и ползут, как автомобили, — один по правой, другие по левой стороне. Рама у окна искривились, толь, которым покрывали крышу, меняя его каждый год, когда-то блестящий, как иней, стал серым, тусклым, и в самом углу комнаты во время сильных дождей надо ставить таз и слушать сначала звонкие, редкие удары капель о дно, а потом более глухие и однообразные всплески. Окна веранды мутные: все стекла в трещинах, с отбитыми уголками. Под умывальником опять таз грязный, а в нем окурки «Беломора» плавают. Сколько раз говорила Света, чтобы мать не гасила в тазу папиросы, но все напрасно. На веранде стоит мерзкий запах, как в общественном туалете. Впрочем, в комнате у родителей не лучше: дорожка на полу скручена, истоптана, вещи висят на спинке кровати, грязные полотенца брошены на табуреты стулья, на столе немытая посуда.

Одно время Света взялась наводить порядок. Она не отдавала себе отчета, но в ежедневном выскабливании досок пола, уборке комнат было желание истребить, уничтожить и грязь семейных отношений. Света даже ввела кое-какие новшества по последней моде: поснимала с кроватей грязные подзорники, пожелтевшие тюлевые накидки на подушках — только покрывала оставила. И отец и мать добродушно ворчали: «Ну вот! Уже все по-своему начала делать. Выйдешь замуж, тогда и хозяйничай». Но приняли ее новшества с удовольствием. Вот только вышивку, что висела в углу, мать не дала снять: «Нет, это память!» И о чем память-то?! Вышитые гладью девушка и кошечка, что выглядывала из корзинки, имели совершенно одинаково умильное выражение лица, одинаковые голубые глаза и алые губки бантиком. В детстве эта вышивка тоже нравилась Свете. Девушка представлялась ей истинной красавицей. Теперь-то она понимала, что это мещанство, и предлагала заменить вышивку репродукцией Ренуара или какого-нибудь другого импрессиониста. Но мать вдруг заупрямилась.

Отец похвалил Свету, отмечая, как она убрала к их приходу комнату. Но что толку? Стоило им напиться, как пепел и окурки снова летели на пол, вслед за ними куски капусты, крошки хлеба. И казалось, что грязь, будто заколдованная, в один миг выступает отовсюду, занимая свое законное место. От тщательнейшей уборки не оставалось и следов.

Бессмысленная борьба с грязью скоро надоела. Света стала убирать только у себя, а через комнату родителей проходила, брезгливо морщась, и старалась как можно плотнее закрывать скособоченную дверь, чтобы запах оттуда не проникал к ней, словно боялась заразиться.

Когда речь заходила о собственном доме, и мать и отец с обидой вспоминали одно и то же: реформу и бабушку. Реформу — потому что все деньги, которые они накопили как раз для покупки хорошего, как у тети Фроси, планового дома и не успели пустить в дело, пропали зря. А бабушку — потому что она не заняла какой-то суммы, которой не хватало для этой покупки. «И у нее тоже пропали... Главное, хоть бы сама на что истратила!» — сердилась мать.

И вот они застряли здесь, во времянке тети Фроси, в углу её большого сада, в закутке, где стояли еще сарай, туалет и старая собачья конура — от предыдущих квартирантов. Хорошо, что отец сразу посадил виноградник, а то бы во дворе было совсем пусто и голо. Может быть, кстати, тетя Фрося и прощает им безобразные скандалы за этот виноградник. Впрочем, о скандалах она узнает в основном на другой день от соседей. Спать тетя Фрося ложится рано, спит крепко и никогда не просыпается. Однажды мать, впрочем, попыталась укрыться в ее доме. Тетя Фрося встала на пороге в длинной ночной рубашке, молча выслушала нескладные причитания матери, только шея у нее снова мелко-мелко вздрагивала, — так ничего и не сказав, она захлопнула дверь. С тех пор мать в ту сторону и не глядела, знала, что бесполезно.

Почему бабушка пожадничала и не заняла денег, Света не могла понять, да и не старалась. С бабушкой у нее было связано все самое хорошее: ощущение дома, семьи, воспоминания об уюте, тепле. У бабушки всегда пахло печеным. Да и сама бабушка была теплая, мягкая, как дрожжевое тесто, которое у нее пыхтело и выпирало из кастрюли, как живое.

Однажды, когда у Светы разболелась голова, бабушка положила ее к себе на колени, стала гладить мягкими ладонями, что-то тихо и монотонно напевая, и Света незаметно уснула, а когда проснулась, голова уже не болела. «Бабушка! Ты меня заколдовала? — допытывалась она потом. — Что ты сделала?»

«Что ты, Тулечка! — смеялась бабушка. — Колдовать — грех!» И крестилась, глядя на икону в углу.

Свету очень интересовала эта бабушкина икона. Там у женщины глаза были необыкновенно печальные и скорбные, так что аж в груди начинало свербеть, поэтому Света переводила взгляд на лампадку. Огонек в ней горел так тихо, тонко и робко, что казалось: еще мгновенье — и он угаснет. Забравшись в постель, Света нарочно закрывала глаза, а потом неожиданно открывала: лампадка продолжала гореть все тем же трепещущим, слабым, но постоянным светом. До сих пор ей помнился запах бабушкиного дома, к которому легкой горчинкой примешивался едва уловимый запах горящего масла в лампадке.

«А бога нет! — язвительно и испытующе начала разговор Света после того, как им в школе объяснили, откуда взялась религия. — Вон спутники летают, все фотографируют, а его ни видят нигде. Он что, спрятался?»

«А бог — он всякому не покажется», — отшутилась сначала бабушка. Но когда Света настойчиво стала допытываться, где же он все-таки, чуть более сердито добавила: «Бог — он в душе у каждого!»

«Что же я его не чувствую?» Света дурашливо приложила руку к груди.

«Он к тебе стучаться не будет, сама постучишься...» ( Ишь хотелось Свете прийти в класс и сообщить, что вот она поговорила с бабушкой — и та перестала верить в бога! Ее бы, наверно, приводили в пример другим ученикам.

Но по голосу Света поняла, что сейчас бабушка сердится, и прогонит ее во двор, и, конечно, не даст остатки от сладкой начинки для пирожков. Уж лучше подождать с перевоспитанием до другого времени. Да и вообще, лучше с бабушкой не ссориться. Так у нее хорошо и спокойно.


В последние годы Света ходила заниматься в библиотеку. Там у нее был свой стол, в самом углу, у окна. Библиотекарши тоже знали ее, книги ей выдавали без очереди; внизу, в буфете, она ела, а потом шла либо к Флоре Яковлевне, либо к кому-нибудь из подруг. Домой она чаще всего возвращалась, когда уже темнело. Если Света приходила к кому-нибудь, то старалась задержаться там до ужина: сидеть с родителями за одним столом было всё противнее, да у других и еда была вкуснее.

Света умела подмечать, как и что делается в домах подруг, и запоминала на будущее. Она уже представляла, как ловко она будет, вроде Антонины Сергеевны — матери Киры, — переделывать старые платья в нарядные фартуки. Света научилась у них снимать выкройки из журналов и шить. И духи на платочек — тоже оттуда.

Взрослые обычно любили Свету, считая ее серьезной девочкой, и одобряли дружбу с ней. Но почему-то у Светы долго не было одной постоянной подруги. Они менялись и из-за того, что Света переходила из одной школы в другую, переезжала с одного конца города в противоположный, и оттого, что зависть, которая тихо, как мышка, грызла прореху в душе, часто толкала Свету на непонятные ссоры.

Вот когда началась дружба с Фирюзой, устраивало Свету то, что она живет недалеко, и то, что на ужин у них часто бывали вкусные пироги с сыром — маслянистые, сочные, с острыми приправами. Тетя Фая радовалась ее приходу, в шутку учила Свету татарским словам и удивлялась, какая она способная и все быстро запоминает. А Света со странным удовлетворением наблюдала за тем, как Фирюзу ругают за плохие отметки. Наверно, Фирюза замечала это и сердилась. А вскоре они совсем разошлись.

Оглядывая комнату Парваны, Света испытывала зависть к тому, что здесь уже есть все то, о чем она мечтала. Но ещё больше она завидовала, так что у нее даже покалывало в груди, когда Парвана — веселая, смешливая — вбегала к отцу в кабинет и повисала на руке. Он сначала делал вид, что сердится, а потом сдавался и шел к столу пить чай.

Вот этому — понимает Света — не научишься, этого нельзя перенять, это можно только иметь. А значит, никогда, никогда уже не будет у нее таких мирных, спокойных, ласковых вечеров, такого серьезного отца, такой ласковой, нежной матери. И тяжелое, темное чувство, как грозовая туча, поднималось откуда-то из самых глубин.


— Ну я панду? — услышала вдруг Света.

Это был голос маленького Бахтиёра. Просьба, с которой он обращался к кому-то, была исполнена такой страсти и желания, что Света невольно поднялась и подошла к калитке.

Бахтиёр, в черных трусах до колен, с ободранными в кровь коленками, щеки вымазаны чем-то —то ли глиной, то ли вареньем, — забежав вперед, заглядывал в глаза Илье и снова умолял:

— Ну я панду?!

Илья, в выглаженной рубашке, брюках, которые он заузил сразу после возвращения из армии, в начищенных туфлях, шел, конечно, на танцы.

Тут только Света поняла, о чем просит его Бахтиёр и не могла сдержать улыбку. У Бахтиёра был такой уморительно серьезный вид, он верил, что брат поймет и возьмёт его с собой. «Ну и кавалер!» — подумала Света.

— Отстань! — шикнул на него Илья. — Брюки испачкаешь, а то счас как дам! — При этом он бросил осторожный взгляд в сторону дома — не слышит ли мать? — и на всякий случай понизил голос.

Бахтиёр спрятал руки за спину и, насупив брови, некоторое время мрачно смотрел вслед брату. Наверно, он представлял, как станет таким же большим, наденет такую же рубашку и брюки и не возьмет с собой на танцы Илью, сколько бы он ни просился. Потом его взгляд упал на собаку, что трусила по улице. Он сразу оживился, присел на корточки и стал подманивать ее, чмокая губами. Собака остановилась на секунду, даже вильнула хвостом, но чутье подсказало, что ему в руки лучше не даваться, и затрусила дальше. Бахтиёр вздохнул, подтянул трусы, сел на деревянную лавочку у дома в ожидании чего-нибудь интересного. Илья месяц тому назад вернулся из армии. Он был веселый и, в общем, симпатичный парень. Но во-первых, он пошел работать на автобазу, даже не попытавшись подать заявление в институт, что сильно роняло его в глазах Светы. Во-вторых, он всё знал про ее родителей, видел, как дрались они, мать даже как-то забегала к ним ночевать, а это значит, что он относился бы к Свете не так, как ей хотелось бы. И поэтому, когда однажды он пригласил ее на танцы, хоть у нее и радостно дрогнуло что-то внутри, Света презрительно и даже с некоторой обидой отрицательно мотнула головой, не в силах найти нужное слово, и, сжав губы, молча ушла в дом. В своей комнате неожиданно для себя расплакалась.

Заметив, что Илья искоса посмотрел на нее, Света демонстративно приподняла книгу, поднесла ее ближе к лицу, словно пыталась закрыться или защититься неизвестно от чего. Вернувшись на место, Света изо всех сил попыталась сосредоточиться только на «Парцифале».

Так получилось, что единственной по-настоящему близкой подругой стала для нее только Вика. Появилась она в классе после третьего сентября. Новенькую ввела Клара Измайловна. Увидев свободное место рядом со Светой, она указала на него Вике. И та села. А через день была физкультура. Когда все вышли из раздевалки строиться, Света не без умысла пропустила новенькую вперед. Здоровая Белка в прошлом году изводила своими глупыми шутками: то ущипнет, то встанет на ногу, и все с таким видом, что ругаться бесполезно. Физрук не любил разбираться, кто прав, кто виноват: кого заметит, тому и двойку, а то и выгонит — ходи потом, проси разрешения. Поэтому Света решила отгородиться новенькой — они были одного роста.

Строй выровнялся, физрук повернулся к кольцам, чтобы объяснить задание, и тут Белка дернула Вику за светлый хвостик так, что у нее клацнули зубы. Света скривилась от досады и решила про себя, что на перемене шваркнет Белку портфелем. Но тут раздался сочный, необыкновенно громкий шлепок. И в зале сразу стало тихо-тихо. Белка, вытаращив круглые глаза и схватившись за щеку, удивленно смотрела на Вику. И все тоже стали смотреть на нее. Вика будто и не замечала этих взглядов, только сжала губы и чуть нахмурила бровь.

Физрук повернулся на пятках и пошел к строю, вглядываясь в лица, чтобы понять, кто нарушает дисциплину.

«Это я сделала!» — отчетливо выговорила Вика, не дожидаясь, когда он подойдет, и посмотрела на физрука таким пронзительным и гневным взглядом, будто он был во всём виноват. Физрук смешался, откашлялся и скомандовал: «На первый-второй рассчитайсь!»

Света была потрясена. Это надо же! Вот умеет себя вести! Физрук и тот испугался, не посмел выгнать. Хорошо бы научиться так смело и решительно действовать...

На перемене Света сказала восхищенно: «Здорово ты её, молодец! А то липнет ко всем, такая дура!»

«А вы что же? — презрительно спросила Вика. — Терпели и молчали? Надо сразу... пресекать».

Последнее слово явно было не ее, но Свете оно тоже понравилось.

И все-таки подружились они не сразу, хотя время от времени вместе смотрели новые кинофильмы и Света заходила за номерами «Иностранной литературы» к ней домой. Это было по пути из школы. Свете казалось, что уж слишком они разные, ничего между ними общего. Да и Вика держалась холодновато, как будто присматривалась. И Света под ее оценивающим, каким-то чересчур взрослым взглядом невольно робела.

Несколько раз видела Света отца Вики, в честь которою её назвали, Виктора Георгиевича, — бледного, худого, с белыми ресницами и волосами. Дома он бывал редко, все в командировках. Вика небрежно, но выделяя голосом «такой специалист», объяснила, что его часто переводят из одного города в другой. Мать Вики — Нелли Яковлевна — преподавала музыку. Но здесь она пока не могла устроиться и сидела дома — каждый раз с новой замысловатой прической, которая очень нравилась Свете, с накрашенными губами и в атласном халате с блестящими розами.

Как же удивилась Света, когда однажды, открыв им дверь, Виктор Георгиевич буркнул что-то сквозь зубы, ушёл к себе в комнату и закрылся на ключ, а Нелли Яковлевну они увидели на кухне. Перед ней стояла бутылка вина. Не обращая внимания на девочек, Нелли Яковлевна продолжала играть на гитаре, с особенной силой дергая струны, когда из груди вырывались рыдания, или, наоборот, рыдания с особенной силой рвались тогда, когда она дергала струны.

Те опустившиеся люди, которых Света видела в пивнушках, те собутыльники, с которыми, особенно в последнее время, выпивали ее родители, вызвало убеждение, что пьянство — участь необразованных, темных людей, у которых нет ни семьи, ни работы. И поэтому они, словно мусор, застревали на любом перекате, у любого препятствия, что встречалось на пути. Но тут... Нелли Яковлевна, такая красивая, с такой прической, музыкант — и вдруг... красное вино, липкие круги на клеенке от бутылки и стакана и такие же липкие, круто загнутые вверх полоски в углах рта, которые придавали лицу выражение неестественного, насильственного веселья.

Было в позе Нелли Яковлевны, в игре на гитаре, бутылке с яркой этикеткой что-то от кино, где всегда пьют красивее, чем в жизни. Но тут Виктор Георгиевич, щелкнув замком, прошел из своей комнаты в туалет. Нелли Яковлевна выкрикнула: «У, нежить бледная! Сгинь с глаз долой! — и захохотала, довольная шуткой, потом ударила по гитаре, так что она загудела, как ветер в трубе, и запела: — Только многа и многа напо-о-омнит…» Её взгляд как неприкаянный блуждал по комнате; порывистые движения, словно ее кто-то дергал за ниточку, чересчур громкие выкрики — все это, как бывало дома, опять вызвало странное ощущение, вроде в кухне сидит совсем не тот человек, какого знала Света. Словно Нелли Яковлевну подменили. Бесшабашный разгул и безнаказанная свобода — стихии непонятные и чуждые Свете — пугали уже тем только, что их логику нельзя предсказать. Они вызывали неясный страх, столь же непонятный, как и страх темноты.

«Да что ты озираешься?! Пьяных, что ли, не видела?» — с презрительным видом мотнув головой в сторону кухни, спросила Вика. Хмыкнув, она объяснила Свете, что отцу нельзя развестись с Нелли Яковлевной «из-за работы», и он должен все терпеть.

Вика при этом засмеялась, намекнув, что ей такое положение вещей очень нравится, потому что каждый из родителей переманивает на свою сторону, а это выгодно. Вот откуда у неё много карманных денег и самые модные вещи, которые отец и мать наперебой покупают. Вика говорила небрежно, высокомерно вскинув голову, чтобы Света и не подумала, что она нуждается в сочувствии. Но все же Света угадала, уловила в ней и свою собственную боль, поняла, почему Вика так осторожно приглашала ее к себе — и вот только сегодня промахнулась. Света сделала вид, что она живет вполне благополучно, а затруднение с квартирой, куда она пока не может пригласить Вику, — недоразумение, которое отец должен уладить. Именно поэтому они снимают квартиру, а не покупают себе дом. Сначала Свете было неловко, что она сказала полуправду Вике, а потом похвалила себя за это. Вика оказалась большой насмешницей и, где могла, кого могла, старалась поставить на место, уязвить. Только по отношению к Свете она была мягче и ровнее, чем к другим.

Благодаря новой подруге противоречивые, смутные, идущие вразброд чувства к родителям обрели, наконец, форму. Нынешнее отношение освобождало Свету от зависимости, от сознания связей с ними, которые угнетали раньше. Теперь как человек, которого совершенно ни за что приговорили — игра природы и случая — к долгому сроку наказания, облегченно вздохнула, увидев свет свободы. Перенесённые страдания — поняла Света — дают ей особые права: право на расплату.

И если каким-то образом тонкие ниточки связей еще тянулись к родителям, то удерживала их только память, воспоминания детства, когда отец и мать так много значили, когда у неё было то, что называется семьей. Но тем хуже для них, если они сами не хотят ничего сделать для того, чтобы сохранить семью. Пусть себе спиваются, если им это нравится, лишь бы присылали некоторое время деньги, пока она окончательно не встанет на ноги. И Света старательно изгоняла прошлое из памяти, его место должны были занять картины будущего, где она — хозяйка своей жизни — устроит все так, как ей представлялось правильным, истинным.

В ее квартире не будет ничего лишнего, все подобрано со вкусом: широкая тахта, кресло, торшер, как у Вики, треугольный столик, которые стали входить в моду, занавески на кольцах и стеллажи вместо этажерки или книжного шкафа.

Забравшись с ногами в кресло и накинув на ноги клетчатый плед, при свете торшера она будет читать в подлиннике Ремарка, слушать музыку. Она купит себе такой же, как у Вики, магнитофон «Яуза» и запишет на пленку все песни Булата Окуджавы, а некоторые, свои любимые, как «Ваше величество, женщина» или «По смоленской дороге», запишет на особую пленку, отдельно, по нескольку раз, чтобы не надо было перекручивать.

Друзья, что будут приходить к ней, рассядутся в креслах у низенького столика и станут потягивать из соломинки сухое вино или коктейли, которые приготовит сама Света, — она не ханжа и ничего не имеет против хороших напитков и сигарет. Гости будут спорить о последних кинофильмах, о новых книгах, об искусстве, и остроумные, в духе Анчарова, афоризмы — чуть загадочные, чуть парадоксальные — будут вызывать либо ответную ироническую реплику, либо глубокое, многозначительное молчание... И она — уже навсегда — в той новой, красивой жизни забудет, что было в прошлом, что так мучило, терзало и унижало ее.

Это чувство диктовало ей, как правильно жить сейчас. Уже без всяких сомнений и угрызений Света выгребала из карманов родителей не только мелочь, что оставалась у них, но и мятые рублии, трешки. Ни отец, ни мать денег никогда не считали, особенно в первые дни после получки. Только однажды мать спохватилась: «Ты не брал? У меня тут рублями, кажется, около пятерки было?!» Отец пожал плечами. Мать, звеня мелочью, обыскала карманы, а потом принялась ругать кого-то, стоявшего в очереди рядом: «Пока в сумку складывала, он и вытащил!» Света молчала, не без иронии наблюдая за поисками денег, которые она уже заложила в обложку дневника. Заподозрить ее родители никак не могли. И, уверенная в своей правоте, она думала: «Все равно ведь пропьют, а мне нужнее. У них безобразие, а я в дело пущу».

Но каким-то образом родители все-таки почувствовали перемену. Скандал разразился после олимпиады по-немецкому.

Сначала Света несколько волновалась, хотя была уверена в победе. Все-таки семь лет занятий, почти ежедневных, — разве в зале найдется еще кто-нибудь, для кого это стало бы так же важно?!

За столом, покрытым красной скатертью, сидела комиссия со строгими, как у судей, лицами, а на подоконнике, недалеко от Светы, ветер, промчавшийся за окном, погнал яркие пятна солнечных зайчиков друг за другом; у нее сразу закружилась голова.

Света перевела взгляд на свое задание и стала читать. И вдруг ей показалось, что она не в состоянии понять ни одного слова, как если бы текст был на китайском. Это было так страшно, что она чуть не застонала от стыда, позора и обиды, но сдержалась, закрыла глаза и глубоко вздохнула. Воздух колом застрял в груди, Света открыла глаза и натолкнулась на первое знакомое слово: «Аrbeit»(работа), а от него уже, словно нашлась ниточка в спутанном клубке, потянулось предложение. И уже сразу вслед за этим стало ясно, что ни одной, ну ни одной трудной фразы в тексте нет. Света взяла ручку. Первые буквы вышли чуть-чуть неровными. Потом они подтянулись. Дрожь стала совсем другой — взволнованно-счастливой, все легко! Так все просто!

Еще раз она споткнулась на загадке: «Was ist unersattlich?» (Что всего ненасытнее?) , но перед глазами ясно и отчетливо встала та страница в книге с загадками, которую Флора Яковлевна заставила ее выучить еще летом. «Der Neid»(зависть), — уверенно вывела Света, неторопливо перечитала все по складам, проверяя, нет ли ошибки, и, не оглядываясь, первой пошла к столу. Уже оттуда она насмешливо оглядела оставшихся в зале. Увидела сумрачные, сосредоточенные лица, деловитое поскрипывание перьев, шелест бумаги; кто-то поднял голову и, глядя на Свету, задумчиво сунул ручку в рот. До чего же было приятно чувствовать себя умнее всех, лучше всех! Такого приподнятого чувства Света не испытывала никогда!

Флора Яковлевна выслушала ее ликующий рассказ, и глаза у нее тоже весело вспыхнули, когда Света кивнула на вышивку с надписью: «Arbeit ist Gott»(труд есть бог). «Ты бы и так перевела успокоилась, пришла в себя, — сказала Флора Яковлевна, — это бывает».

Но когда Света с насмешливым видом стала описывать, как беспомощно барахталась над переводом одна отличница из четырнадцатой школы, Флора Яковлевна удивленно приподняла брови и посмотрела чуть искоса, как птица. Света тут же осеклась и как можно незаметнее перевела разговор на вручение призов. Тут она достала из сумки толстую книгу, где текст был написан крупными, четкими готическими буквами, а гравюры, как в старинных книгах, — на плотных листах.

«Боже мой! — ахнула Флора Яковлевна. — Это же переложение Вольфрама фон Эшенбаха, его «Парцифаля»! Чудесно! Чудесно! Самого Эшенбаха ты еще не скоро сможешь прочесть, — заметив, что Света недовольно нахмурилась, она улыбнулась, провела ладонью сначала по плечу Светы, потом по книге. — У него очень, очень трудный язык, и я не все у него могу понять. А вот эта книга будет чрезвычайно полезна для тебя. Понимаешь, это вообще лучшая глава из истории рыцарства. На мой взгляд. Конечно, любовь Ланселота — тоже поэтично и прекрасно. Но Парцифаль — это поиски Грааля, это идея самоусовершенствования! Когда начинают говорить, что Грааль — языческий символ, рог изобилия, я возмущаюсь. Это не язычество и вообще никакого отношения к религии не имеет. Это вечная идея человека познать истину, познать самого себя!»

Вообще-то Света не поняла, почему Флора Яковлевна смешала в одну кучу поиски истины и познание самого себя. Истина — это то, к чему можно стремиться и достичь путем знания, путём долгих занятий, — так представлялось Свете. Во всяком случае, это то, что вне человека. Но вдаваться в отвлечённые рассуждения сейчас ей не хотелось. Хотелось продлить ощущение торжества, приподнятости, и она только молча кивала в ответ. У ворот они остановились. Флора, зябко кутаясь в свою старенькую, во второй раз — только при Свете — перевязанную кофту, что-то хотела добавить на прощанье (Света уловила слово Herz (сердце)), но слезы снова заблестели в глазах, она махнула рукой и пошла к себе.

Света вышла за ворота и остановилась, вспоминая, как она шла здесь в первый раз — семь лет назад. Как это было давно и как много изменилось с тех пор, и в первую очередь она сама. Ощущение торжества и победы исчезло, каким-то образом Флоре Яковлевне все-таки удалось перестроить ее. На смену прежнему состоянию пришло теплое, глубокое чувство. И у Светы впервые что-то дрогнуло внутри от неясной жалости к Флоре Яковлевне. Вспомнилось, как она в первый и последний раз говорила о погибшем муже и сыне, как она радовалась за своих детей. А ведь только Вилли у нее после армии поступил в политехнический, да и то на вечерний, чтобы днем работать. Эрика тоже устроилась к старшему брату на текстильный комбинат. Ни один из них не стал продолжать дело Флоры Яковлевны, ни один из них не знал немецкого языка так, как Света. Конечно, это и радует Флору Яковлевну.

И домой она шла все с тем же ощущением тихого счастья, которым хотелось поделиться, пусть и с родителями. Рассказать им, какими легкими показались тексты и какая трудная попалась загадка, ее и на русском-то не сразу отгадаешь. «Что всего ненасытнее?» Она вспомнила красивую надпись и печать на книге, как с чувством пожал ей руку председатель комиссии и многозначительно пожелал успехов; как с достоинством, почти как Вика, держалась Света, как спокойно протянула руку, вроде тысячу раз ей вручали награды. И вообще, хотелось сказать, как хорошо все на свете устроено, какая впереди у нее светлая и ясная дорога. Она, конечно, поступит, в этом нет никаких сомнений. И параллельно будет учить английский и французский языки. Вика права. Света способная, языки ей даются легко, и она скоро станет известным переводчиком. Много ли таких, как она?


Но, шагнув во двор, Света увидела в окне комнаты мать и отца, сидящих за столом, сизый дым от «Беломора», услышала их неестественно громкие голоса, в лицо пахнуло противно, как от клетки со зверями, нечеловеческим запахом, словно, направляясь в одну сторону, она всякий раз, как в заколдованном лесу, попадала в то место, откуда хотела уйти.

Привалившись к косяку, Света заплакала тяжелыми, как ртуть, злобными слезами, полными тоски и бессилия. Чтобы успокоиться, она разорвала носовой платок зубами, несколько раз ударилась головой о косяк.

«Кто там? — громко и весело, с готовностью принять кого угодно, крикнула мать. — А-а-а! Это ты, Тулечка, золотце наше...»

«Нет, это не я!» — ответила Света и прошла к себе, плотно закрыв дверь.

Она успела только снять плащ и повесить его, как вошёл отец и с пьяной важностью спросил: «Ты что же это? С родителями по-человечески поговорить не желаешь? Ты что же, нас за людей не считаешь? Мы тебе все: и кормим, и поим, обуваем-одеваем, а ты...»

У Светы в груди, как дрова, облитые бензином, полыхнула ярость.

«Да что ты пристал? — нарочито беспечным тоном вступилась мать, утягивая его за руку в другую комнату. — Устала она, не видишь, что ли? Все по библиотекам занимается, старается, не то что мы с тобой, недоучки! Она у нас умница!»

Обычно отцу такие разговоры доставляли удовольствие, он начинал вспоминать, с каким трудом ему давалось учение, а то бы он большим человеком стал, голова-то у него хорошо варит, потом вытаскивал из карманов мятые трешки и говорил: «Вот, купи себе книжки». Но тут он не поддался.

«Ну и что? — качнувшись, как будто его не держала земля, продолжил:

— Я, может, ради нее семью сохраняю, давно бы ушёл, а она? Ты глянь, как на меня смотрит? Дочь это или кто?»

Света почувствовала, что «заходится», что ее несет такое страшное течение, где уже нельзя сопротивляться, иначе не выдержать.

«Семью сохраняешь?! — начала она совершенно несвойственным ей низким голосом. — Это ты семьей называешь?! Обуваешь-одеваешь?! Не надо мне от вас ничего! Я вас не просила, чтобы вы меня рожали, а если уж, помимо моей воли, на свет произвели, так хоть дайте мне спокойно доучиться! — Тут голос у нее сорвался, и она неожиданно перешла на другой, визгливый: — Вы меня издергали своими драками!.. Я… спать спокойно не могу... Мне кошмары снятся... Мать полуголая по улицам носится, ты за ней с топором... Стыдно!»

Она слушала себя так, будто это кто-то другой выкрикивал бессвязные обвинения, хотя ей хотелось говорить иначе и совсем другое. Но то, что можно кричать, можно говорить, что придёт на ум, делать что захочешь — все сейчас сойдет, — доставляло странное, неизъяснимое удовольствие. Это чувство нарастало, и Света, потому что слов уже было недостаточно, схватила со стола синюю вазу, изо всех сил ударила ею об пол. «Ненавижу вас! Ненавижу!..» — на самой высокой ноте закончила она и... зарыдала, кинувшись на постель.

«Туленька! Золотце мое!» — Мать присела рядом, гладила её по плечу, неуклюже пыталась поцеловать. Отец, протрезвев, растерянно топтался рядом, что-то бормотал невнятно, словно просил прощения. Света махнула рукой, и отец с матерью, тихо притворив дверь, ушли к себе. Обычно, когда ссора только возникала, разрасталась, а затем затухала, изредка прорываясь сквозь пьяный сон родителей глухим мычанием, невнятными выкриками, и громкий храп еще не всегда был точным знаком, отметкой, что драки не будет, Света, напряженно ожидавшая развязки, с глухо бьющимся сердцем, со звоном в ушах, долго не могла заснуть и, глядя в темное окно, начинала плакать — тихо, беззвучно, чтобы случайным звуком не пробудить отца, сжав зубы, выдавливая по капле духоту и тяжесть из груди. Но от этих слез не становилось легче, а по утрам веки надувались, будто комары искусали, и в школе все спрашивали что с ней случилось. Поэтому Света старалась не плакать ночам, отвлекала себя, представляла, как уедет и будет жить одна.

В этот вечер Света рыдала громко, с каким-то подвыванием, самозабвенно и в то же время со злорадством прислушиваясь к тому, как робко перешептываются в своей комнате испуганные отец и мать. После этого они, конечно, через неделю снова пили по-прежнему. Но отец больше не врывался к ней в комнату, не требовал, чтобы она искала в ночи мать. Уезжая, он безропотно отдавал всю зарплату Свете, припрятывая только то, что ему удалось перехватить налево.

«Давно надо бы закатить истерику!» — со смешком думала Света.


Зная, что истинная, настоящая жизнь ждет ее впереди, она смотрела на всех остальных, как человек, едущий в машине, смотрит на прохожих. Света была убеждена, что достигнет цели скорее и вернее, чем другие, оттого хотя бы, что у неё цель есть. Вот, например, Эрика... С презрением вглядываясь в лицо вялой, медлительной девушки, Света думала: «Разве может она чего-нибудь добиться в жизни? Вот будь я на ее месте, будь я дочерью Флоры...»

Примерка чужой судьбы, как правило, заканчивалась безжалостным приговором: мало кто заслуживал хорошей жизни так, как Света, потому что мало кто ценил ее по-настоящему.

Постепенно, незаметно менялось отношение ко всем и даже к Флоре Яковлевне. Теперь, когда Вика, вскинув голову, с холодной усмешкой говорила, что ее Флора, должно быть, не очень хорошая преподавательница, если осталась в школе, иначе давно бы ушла в институт, Света возражала только из упрямства: «Школа ведь тоже важна». Но в душе соглашалась: «Если бы могла, давно защитила бы кандидатскую. И денег больше, и положение. Война тут, конечно, только предлог. Подумаешь, какие-то пять лет потеряла, а потом?»

По-своему оценила Вика и занятия немецким. Получалось, что для Флоры они значили больше, чем для Светы. Ведь занятия давали Флоре Яковлевне ощущение не зря прожитой жизни! « Так что это она должна быть благодарна тебе, а не ты ей. Кто сейчас учит немецкий? Кому он нужен? — строго спрашивала Вика. — Сейчас существует только один язык — английский. Конечно, хорошо, что ты придешь в институт, уже зная язык, но тебе всё равно придется учить английский, без него никуда. Получается, что она учила тебя для собственного удовольствия»

Пересказывая свои разговоры и беседы с Флорой Яковлевной, которую Вика не знала, Света незаметно для себя начала иронически фыркать, передразнивая взгляд искоса, резкий голос и чуть неуклюжую походку, то, как Флора совершенно серьезно уверяет всех, что ее кактусы чувствуют, когда она начинает болеть, и испытывают недомогание вместе с ней.

«Умора!» — говорила Вика, пожимая плечами.

У Флоры вечно нелепые, перешитые из старых платья. А она считает, будто этого никто не замечает: «Такую удачную выкройку нашла...» Все это связано с тем, что она однажды внушала Свете насчет нужды (даже зачитывала для убедительности цитату из Вагнера), которая является выражением истинных потребностей. Света ничего не поняла из прочитанного, хотя Флора тогда ей переводила все сама.

Теперь Света, возвращаясь к прежним разговорам, понимала некоторые случаи иначе, чем раньше. Вот взять, к примеру, то время, когда Флора Яковлевна приучала Свету разговаривать, не смущаясь, по-немецки на улице, в магазинах, в троллейбусах. Внимание, которое они привлекали, нравилось Свете. Она надеялась, что их принимают за двух иностранок. Но часто, всегда в самый неподходящий момент, Флора Яковлевна брякала что-то по-русски. Выбирает себе материю на юбку, обсуждает со Светой, как удобно, что ткань не мнется, мягкая на ощупь, а потом: «Нет! Это все-таки очень дорого!» И все сразу оборачиваются, смотрят. «Зачем сообщать об этом сердилась Света. — Сказала бы, цвет не подходит или не нравится, так нет... дорого! Надо при всех расписаться в том, что ты неудачник, раз не сумел хорошей зарплаты добиться. Да, — думает Света с сожалением и с сочувствием, — не сумела Флора планку на нужную высоту поставить. Как же ей понять мои устремления?!»

Вот поэтому, когда однажды перед занятиями Света отдала деньги, которые она приготовила для сберегательной книжки, и Флора вдруг удивилась и спросила: «Откуда у столько денег набирается?» — Света ответила, почти не запнувшись: «А мне родители стали больше давать». И эта ложь не вызывала смущения или стыда. Объяснить, что она... нет, не ворует, ведь этими словами не назовешь... Она просто брала те деньги, которые, можно сказать, летели по ветру. Света никогда не позволит себе и копейку чужую взять, где это действительно было бы воровством, а здесь... ее всякий бы одобрил. Света каким-то образом чувствовала, что Флора не поймет. Но ей хорошо про достоинства нужды говорить. Она живет дома, дети уже все взрослые, все зарабатывают. А Свете ехать в чужой город — и надо обязательно покупать тёплые вещи, которых у нее нет. Да и мало ли что в чужом городе может понадобиться?!

И пока Флора, восторженно отодвинув в который раз читанного и перечитанного «Фауста», восторгалась тем, как Гете удалось создать миф, «что под силу только целому народу», Света мысленно возвращалась к вопросу, заданному ей, утверждаясь в правильности ответа.

«Ты подумай только! — говорила Флора. — Все, чему на земле дарована форма и жизнь, по его представлениям, берёт начало в созидательном и охранительном принципе, которому придано обличье ж е н щ и н ы. А как он описал это пустое пространство, где живут богини! Там нет времени, ибо нет для них светила, что своим восходом или заходом отмечало бы смену дня и ночи. И все, что не дышит более, возвращается к ним в качестве нематериальной природы, они хранят ее, покуда ей не приспеет время вступить в новое бытие. Ты все поняла?» — спросила она после небольшой паузы.

Разумеется, Света кивнула, потому что и в самим могла бы слово в слово пересказать, о чем говорила Флора, а про себя подумала, что миф — это всего лишь сказочка. И тут кудахтать? Флора никак не может привыкнуть к мысли, что Света уже не глупенькая девочка, а взрослый человек. Тут она поймала себя на том, что думает об этом по-немецки и радостно улыбнулась.

— Поняла, наконец-то?! — настойчиво переспросила Флора Яковлевна. — А то мне показалось, что ты не уловила, о чём идет речь...

Света кивнула еще раз, чтобы Флора не приставала, и на обратном пути улыбалась: все чаще и чаще ловит она себя, особенно когда разговаривает с Флорой или когда читает, что думает по-немецки... А вопрос о женском начале, об охранительном принципе... Что может сказать об этом Света? Что с о х р а н и л а для нее мать? Что передала ей? Вспомнить не о чем.

Конечно, мать, наверно, хороший, добрый до безалаберности человек. К ней приходят занимать деньги, и она дает сразу, если есть, не то что другие. Когда отцу привозили угля больше, чем надо, она сама стала предлагать соседям: «Берите, берите, нам это много». А когда тетя Фрося укорила ее, отмахнулась: «Не экономная?! Буду я еще с ведрами стоять, продавать. Те времена, слава богу, прошли, когда мы покупали да торговали». Она, как правило, и забывала, кому давала деньги, потом ворчала, что не несут.

Вот если вспомнить, как в прошлом году собиралась Света на день рождения к Вике. Собиралась очень тщательно, все продумала и духами капала на платочек осторожно, чтобы едва уловимый запах был, не то что раньше, и попросила деньги на подарок.

«Да подари ей шкатулку, — предложила мать и тут же вытряхнула ремешок от часов, скомканную резинку, поломанную булавку и толстую, золоченую, как майский жук, пуговицу от пальто. — Возьми. Это еще бабушкина. Видишь, какая красивая. Только пыль вытри».

Света взорвалась: «Да что ты все из дома да из дома! Другие родители детям стараются оставить побольше, а ты знай растаскиваешь! Что тебе, пятерки жалко? Знаешь, ей какие подарки принесут? Над этой шкатулкой все со смеху умрут. Кому бабушкино старьё теперь нужно?»

Подарок она давно купила в отделе сувениров за три рубля , но надеялась, что мать даст больше. И мать, смущенно затолкав назад никому не нужные пуговицу, резинку, ремешок, дала Свете две трешки: «Хватит?»

«Попробую найти что-нибудь подходящее, — сурово ответила Света. — Ещё на цветы дай рубль», — чувствуя, что нахальничает, попросила она уже у калитки.

Но мать, довольная, что может угодить, добавила еще рубль. Хорошо, что отец еще не вернулся с работы, он бы принялся ворчать, что можно и без цветов обойтись: «Ишь, барышни!» Мать уже давно побаивается Светы, заискивает и Свете приятно осознавать свою власть.

Цветы она и в самом деле не стала покупать, знала, что Виктор Георгиевич накануне ездил в Горзеленстрой и привез тигровые лилии. Света таких красивых цветов никогда не видела, только на открытках. Она помогала Вике отрезать концы и ставила цветы в вазы с таким видом, будто ее этим не удивишь, а в груди снова покалывало от боли, когда Света думала, как ей и в этом не повезло. Разве можно сравнить ссоры здесь с тем, что творится у нее дома? Да только за одни тигровые лилии на свой день рождения, при виде которых все девчонки из класса ахнут, она бы поменяла свою судьбу на судьбу Вики, не говоря уж об остальном. Света, вздохнув, обвела взглядом нарядный стол, уставленный тарелками из сервиза, тяжелыми, с витыми ручками вилками и ножами, вышитыми салфетками и огромным тортом с башенкой, на котором написано: «Любимой дочурке».

Вика фыркнула при виде надписи, после того как отец вышел, и сказала: «Вот уж не ожидала от него, думала, он придумает поостроумнее».

Странное возбуждение, чувство неясной тревоги, боли и радости, какого-то кипения внутри, как в бокале с шампанским, — все то, с чем Света сегодня вернулась домой после консультации, поднялось в ней с новой силой при виде Ильи. Света одернула себя: «Ну, подумаешь, ничего не произошло ведь! Чего это ты?!» Но она знала, что произошло много. Произошло то, чего ей так не хватало в последнее время. То, что ей казалось невозможным здесь, в этом городе, что она откладывала для себя «на потом» и сдержанно выслушивала намеки одних девочек и нескромные признания других.

После консультации она шла вместе с Викой. Говорили о сочинении, о том, какая может быть тема, и Вика объясняла, как она будет, если возникнет сомнение, писать предложение на черновике, а Света у себя, в своем, ставить нужный знак. Света рассеянно кивала с чувством некоторого превосходства. Она не выказывала его, зная, как это всегда злит, но наслаждалась им. Наверно, Вика все-таки почувствовала что-то. Помолчав, она совершенно неожиданно предложила зайти вместе с ней в стекольную мастерскую химического факультета — невысокое здание виднелось в глубине двора. Ворота были широко распахнуты. Вика замедлила возле них шаги.

«Я пообещала Славке после консультации забежать… Они, там, кстати, все студенты уже...»

Света знала про Славку, знала, что он студент химфака, что он «вечерник». Но что он, оказывается, работает, пусть и вместе с другими такими же, как и он, студентами, — это она узнала впервые. А если «вечерник», если не сумел поступить на дневной, значит, слабак, до планки уже не дотянул...

И Света вошла в мастерскую вслед за Викой со смешанным чувством превосходства и робости.

В мастерской после улицы было темно, как в кинотеатре, когда фильм уже начался. На какое-то время останавливаешься, словно ослепнув, боясь сделать хоть один шаг вперёд. Вика — она тут все знала — сразу растворилась во тьме, оставив беспомощную и раздраженную этим глупым положением Свету одну.

«Знакомьтесь, это моя подруга Света!» — наконец раздался слева весёлый, довольный, что отомстила, голос Вики.

Света повернулась в ту сторону и разглядела две фигуры. Тот, что стоял рядом с Викой, конечно, Слава. Он кивнул и тут же, естественно, отвернулся. Свету его невнимание еще больше задело.

«Вахид!» — сказал кто-то за ее спиной.

Она обернулась. Это был полный, с круглым, почти мальчишеским лицом парень. «Тоже мне студент!» — с пренебрежением подумала Света, кивая в ответ.

Теперь она разглядела и мастерскую, где на полу валялись скомканные газеты, какие-то пыльные тряпки, на длинном столе, похожем на верстак, стояла всякая химическая посуда. И беспорядок, и полумрак, и внезапное чувство одиночества и заброшенности вызывали у Светы неприятное чувство досады. «И зачем пошла? Сейчас постою еще минутку и скажу, что мне пора», — подумала она.

Но тут подошел еще кто-то из самого дальнего конца мастерской и сказал: «Марат» — таким голосом, будто произнес пароль.

Света повернулась к нему, не называя своего имени — это было бы глупо, — и сдержанно кивнула. Тот, который назвался Маратом, держал в руках длинную трубку. «Почему Марат? — подумала Света. — Какое странное имя...» А он, будто угадал ее мысли, пожал плечами и развел руки в стороны: дескать, это не моя вина. И улыбнулся так весело, добродушно и заразительно, что Света тоже вдруг улыбнулась, радуясь неизвестно чему. Она сразу же отвела глаза в сторону, вроде бы разглядывая мастерскую, но странное, непонятное кипение внутри, как в бокале, куда только что налили шампанское, уже началось.

Так же весело и чуть лукаво Марат спросил, обращать к ней на «ты»: «Хочешь, покажу, как колбы выдувают?»

С одной стороны, Свете было приятно, что он так по-дружески к ней обратился, но с другой — хотелось поставить на место, поэтому она решила сохранить «вы».

«Покажите...» Но закончить фразу Света не смогла, хотелось, чтобы тон прозвучал вежливо и сдержанно, а получилось как-то напыщенно и глупо. Света слегка покраснела от смущения. К счастью, Марат уже не смотрел на нее. А когда колба будто сама собой образовалась на конце длинной трубки, она уже пришла в себя.

«Еще?» — спросил Марат, внимательно глядя ей в глаза.

«А... цветы?..» Света и на этот раз не закончила фразу. Продолжать на «вы» было явно глупо и неуместно, но вот так сразу сказать «ты» она тоже не могла.

«Сейчас попробую», — сказал Марат и весело оглядел Свету с головы до ног. Но не тем наглым, оценивающим взглядом, а вроде прикидывал, какой цветок ей больше будет к лицу.

У Светы пересохло в горле.

«Хм... — Марат повертел длинную трубку. — Счас...»

«Ты уж сразу букет делай!» — посоветовал Вахид — у него был мягкий памирский акцент.

«Как у украинца», — подумала Света.

«Прямо с вазой. Чего уж там мелочиться!» — добавил Слава.

И по их тону чувствовалось, что они дружны, довольны своей работой. И только сейчас Света уловила особую атмосферу понимания, доброты и участия, что была в мастерской ей тоже сразу стало хорошо и легко.

Ничего, конечно, смешного не было. Но Марат, когда у него вместо цветка опять получилась колба, состроил такую разочарованную мину, что никто не мог удержаться от смеха. А он вертел трубку и так и эдак, словно пытался понять, когда цветок обернулся подлой колбой.

А после того как Света, изнемогая от смеха, села на табурет, на котором, как оказалось, лежал недоеденный, завёрнутый в бумажку пирожок Марата, это еще больше всех развеселило. Правда, у Светы мелькнула мысль, что теперь на юбке останется жирное пятно. А эту юбку с белой кофтой она надевала в школу и, конечно же, должна была надеть на экзамен, но ей не хотелось об этом думать, и она смеялась вместе со всеми.

Но Марат (какой молодец) догадался сам.

«Что? — деловито спросил он. — Пятно осталось?»

«Да ничего! — смутилась Света. — Отстираю».

«Это не отстирывать надо, а выводить», — сказал он теперь уже покровительственным тоном, и Света сразу почувствовала себя под его защитой.

Марат открыл шкаф в углу, достал с полки бутылку, заткнутую пробкой из газеты, посмотрел на свет, потом пошарил взглядом по мастерской.

«Дай мне, пожалуйста», — обратился он к Славе, указывая, должно быть, на бутылек, что стоял за спиной Вики.

Слава рассеянно покрутил головой и пожал плечами: ему он не был виден, да и не хотелось отвлекаться на такую ерунду. «Отдай сколько есть, не жадничай! Чего там!» — сказал он.

Марат в некотором раздумье посмотрел на бутылку, потом на Свету и широким жестом, будто отдавал сердце, протянул ей: «Держи... это метиловый спирт. Знаешь, как обращаться?»

«Господи! У нее пятерка по химии, что ты спрашиваешь?! — вмешалась Вика. — Она тебе самому может объяснить, с чем и как надо обращаться».

«Ну, Вика дает!» — ликовала Света.

«В самом деле? — Марат развел руками. — Тогда очень прошу назначить дни консультаций, а то мы все тут пропадаем».

И хотя было видно, что он шутит, Свете было приятно.

Не заметив как, она рассказала про химичку, про кружок, в котором занимался чуть не весь класс. «Жаль, что она уехала, — закончила Света, — у нас бы полкласса на химфак пошло...»

«А ты что же?» — уже серьезно спросил Марат.

И она опять обрадовалась, как верно он находит нужный тон, не лезет с шутками, когда не надо.

«Она переводчицей будет, с немецкого. Он ей как родной. У неё няня была немка, с самого детства ее учила».

«Ну что ты! — Света вдруг почувствовала досаду. Ей не хотелось почему-то, чтобы к этому вранью (она и думать о нем забыла) имел отношение Марат, она бы ему сама все рассказала, как надо. — При чем тут няня? Я в основном в школе выучила. У меня учительница хорошая. Мы с ней до сих занимаемся».

«Повезло тебе, — сказал Марат, — а я вот как раз на немецком засыпался, пришлось на вечерний идти».

«Да-а-а... Повезло», — протянула Света.

Марат внимательно взглянул ей в глаза. Света торопливо опустила их, чтобы он не успел ничего узнать, ни о чем догадаться. А сердце запрыгало звонко, громко, как стучат весной мячики на асфальте, и, казалось, его стук слышен в любом конце мастерской и эхом отзывается на улице...


Ветви ивы с недавно проклюнувшейся зеленью почек — как нежнейшие водоросли — тянулись вслед за ними.

«Вы как русалки в подводном царстве, — сказал Марат раздвигая низко висящие ветви. — Только не заманивайте нас со Славой далеко от мастерской, а то начальник должен прийти».

Они остановились. «Так я не понял, когда вы назначили день консультаций», — так же серьезно-весело, но всё-таки просительным тоном сказал Марат, глядя на Свету. Она вспыхнула, потупилась, не зная, как лучше ответить, ей хотелось сказать: «Завтра...»

«После экзамена», — ответила предусмотрительная Вика. махнула им на прощанье и увлекла за собой Свету.

На обратном пути Вика тараторила без остановки. И только у перекрестка, где они расходились, неожиданно бросила: «А ты ему понравилась. Я так и знала, что он на тебя клюнет».

«С чего ты взяла? Просто хочет, чтобы я позанималась с ним немецким!» — деланно удивилась Света, не спрашивая, о ком идет речь. Но сердце снова запрыгало упругим звонким мячиком.

«Ой, не могу! — засмеялась Вика. — Немецким... Ха-ха-ха Посмотрю я, как ты будешь заниматься немецким!»

В ее смехе было что-то неприятное, хотя Света почувствовала, что и в самом деле сморозила глупость. Незачем дурочку строить...

«Ладно... Договорились, значит, — уже деловито закончи Вика. — Я буду тебе показывать ручкой у себя, а ты...»

«Перестань, сколько можно об этом говорить! — неожиданно для самой себя рассердилась Света. Ей так хотелось поговорить еще о мастерской, о Марате, ну хотя бы о Вахиде. Но Вика повернулась и скрылась в подъезде.


— Светик!— снова раздался робкий, осторожный голос матери. — Вызови «скорую».

Представив себе пьяное, хитрое лицо матери, Света снова стукнула изо всех сил по столу и крикнула:

— Напилась — и лежи себе! Дай мне позаниматься!

Мать пристыженно замолчала. Поняла, что ее хитрость, как всегда шитая белыми нитками, не удалась. Это раньше, когда Света поменьше была, ее легко можно было обвести вокруг пальца. Как-то Света делала черчение. Мать подошла, долго внимательно следила за ее движениями, потом участливо спросила, не трудно ли. Света пожала плечами, но ей было приятно, что усердие и старание замечены. Потом мать предложила сходить в магазин — она знала, что отец дал десятку перед отъездом. Свете не хотелось отрываться, а уже темнело, потом магазин закроется, и она, размягчившись, отдала матери деньги, мелких не было. Сомневалась, но отдала: уж таким заботливым голосом говорила мать... Тот еще был ужин! Одна она или с кем там пила, Света выяснять не стала.

В другой раз Света забылась и положила деньги к себе в стаканчик с карандашами, собиралась потом спрятать, — мать два дня домой не приходила...

И сейчас Света почувствовала гордость, что она уже так глупо не попадалась. Зачем мать все это разыгрывает, догадаться нетрудно: надеется выманить на выпивку. Изображает страдание и муку, а потом скажет: «Душа горит, понимаешь, дай хоть на сто грамм!» «Вот, глупая, забыла, сколько мне лет?! Но откуда это в них? Отчего? — с ожесточением подумала Света. — Раньше пили от бедности, от беспросветности жизни, от того, что некуда было приложить силы и талант, как они учили по Горькому. А сейчас?! От бедности? Нет! Если все деньги, которые они тратят на водку, сложить — машину купить можно было бы. У них все наоборот. Мало того что на водку столько тратят, еще и вещи крушат. Приемником отец так хватил об пол, что из него сразу вывалилось нутро — как из зарезанной свиньи. У шифоньера одним махом вырвал дверцу… От зеркал трельяжа осталось одно, остальные он разбил молотком. Осколки брызнули во все стороны, ему бровь рассекло, после чего он сразу успокоился, позволил себя перевязать и уложить».

Через несколько дней он принимался чинить, что испортил, ведь отец был деревенский человек и не мог не уважать вещи, труд, вложенный в них. Тем более что сам умел работать хорошо, со вкусом. Однажды он взялся делать этажерку Свете, не на работе, а дома. У него как раз был отпуск. По тому, как он расчертил фанеру, как выпиливал тонкие планочки, как ласково строгал на небольшом домашнем верстаке доски для тумбочки, было видно, что работа доставляет ему необыкновенное удовольствие. Он неторопливо курил, ожидая, когда разойдется столярный, терпко пахнущий клей, часто отходил в сторону, чтобы окинуть взглядом сделанное. И это ощущение — удовольствия от работы — передавалось Свете.

Но постепенно для них теряли ценность вещи, свой собственный и труд других, человеческие отношения и, наконец, сама жизнь. Однажды после скандала отец вдруг хлопнул дверью и нетвердыми шагами пошел в сарай, заперся там и принялся возиться, выкрикивая песню: «По Дону гуляет, по Дону гуляет...» Мать некоторое время сидела на табурете в комнате, прислушиваясь, чем грозит ей возня в сарае, потом как-то сразу протрезвела и кинулась выбивать дверь. Крючок она, к счастью сорвала легко, он болтался на одном гвозде.

Когда вошла Света, мать уже перерубила веревку. Отец сидел на полу. Разорванная рубаха свисала на нем с двух сторон. Тело было какого-то необычного, голубоватого оттенка. Все молчали.

В дом вернулись такие же притихшие и виноватые, будто почувствовали, что уже перешагнули какую-то невидимую черту, за которой начинается непостижимое, недоступное для живого человека. Света обрадовалась: может, теперь бросят?

Но прошло немного времени, и все стало еще хуже.


Гром гремел, словно кто-то штурмом брал неприступный замок; дождь лил с такой силой, что бурные потоки преградили путь сэру Парцифалю, и он вынужден был повернуть назад. Но именно в эту минуту увидел он огонек, горевший в пещере, мимо которой он проехал, не заметив бы ее, если бы не невольная преграда. Понял сэр Парцифаль, что здесь и находится тот самый отшельник, про которого ему говорили.

Старец принял сэра Парцифаля приветливо и разделил с ним и тепло своего очага, у которого рыцарь мог обсушиться, и тот скудный ужин, каким поддерживал он нетребовательную плоть свою.

Когда старец после некоторого молчания заговорил, Парцифаль невольно поднял потупленные глаза — так неожиданно силен оказался его голос, так страстно зазвучали его слова. И сказал ему старец:

«Отвечу я на все вопросы, что терзают тебя, молодой рыцарь, с превеликой охотой. Но знаю наперед, что хотя и просты мои слова, не скоро они будут тобой поняты. Я как сеятель, что выходит в поле ранней весной... Но кто торопится и жаждет видеть немедля результаты — плоды деяний своих, напрасно ропщет на небо. Не может семя прорасти раньше положенного ему времени. Всему свой черед. Но то поле, которое уже вспахано, и подготовлено, и удобрено, даст хороший урожай, если брошены будут добрые семена, потому и обращаю к тебе, рыцарь, речь свою.

Так знай же, что из всех тех, кто взыскует Грааля, кто отправился на поиски его в великий праздник Пятидесятницы, всем им — слабым верой и нетвердым духом — недостает милосердия, воздержания и праведности. Таким Грааль не открывается никогда. И от их трудов в этом подвиге не будет никакого проку. Целая сотня таких ничего не достигнет, кроме позора.

Будут и такие, кто в своих поисках ложную истину сочтет возвышенной. Такие, думая о подвигах и славе, причинят другим великие страдания и беды. Их путь к искуплению лежит через мучительное познание жизни. И только тот, кто познает ее во всех проявлениях — в добре и зле — и обретет утраченную веру, милосердие и сострадание, станет обладателем Грааля. Путь к святому камню лежит через самого себя».

Сказав эти слова, старец замолчал и больше не прибавил ничего. А сэр Парцифаль больше не посмел нарушить его покой.

Утром он двинулся в путь, ничуть не утешенный словами отшельника. Напротив, они повергли его в еще большее сомнение.

Что означачает «познать жизнь во всех ее проявлениях»? Что означают слова «путь к Граалю лежит через самого себя»?

С досадой сжимал он рукоять меча, украшенного яхонтами и янтарем и драгоценным синим камнем.


Резкий порыв ветра захлопнул окна и двери. Света вздрогнула, огляделась. Уже смеркалось. На западе клубились черные тучи, будто кто-то готовил колдовское зелье.

Надо было бы пойти, зажечь на веранде свет, но Света никак не могла заставить себя сделать это. Не хотелось ни читать, ни готовиться к экзамену, сидеть бы вот так и даже ни о чем не думать. И от этого волнение, теснившее грудь, все более переполняло ее, казалось, что вот сейчас еще секунда, еще мгновение — и ей все станет ясно, мир откроется во всей полноте.

— Кто я? Откуда? Куда я иду? — сказала Света.

Звук голоса прозвучал неестественно, совсем не так, как хотелось, и фраза от этого выглядела напыщенной. Исчезло и ощущение значительности минуты и значительности того, что происходит вокруг... Света сделала усилие, чтобы вернуть прежнее возвышенное состояние...

Дверь скрипнула, и на пороге веранды появилась мать. Она сделала несколько неуверенных, пьяных шагов, потом вытянула перед собой руки и такими же неуверенными движениями, как слепая, принялась шарить по стене, будто разыскивая выход.

— Иди ложись! — сердито крикнула Света. — Еще не хватало, чтобы ты по улицам шлялась сейчас.

Но мать как будто и не слышала ее. Все так же беспомощно, но упрямо она все шарила по стене и никак не могла найти выход. Видимо отчаявшись, она села прямо на пол и тонко, жалобно вскрикнула:

— Фрося! Фрося!

Света удивилась. Чтобы мать звала Фросю на помощь? Значит, действительно ей плохо, если уж она на это решилась.

Положив книгу на стол, Света нерешительно подошла к веранде и осторожно, по-прежнему ожидая подвоха, спросила.

— Ну что тебе неймется?

Мать повернула к ней испуганное, бледное лицо:

— «Скорую», Света, позови!

— Сейчас! — тоже вдруг испугалась Света, но тут же взяла себя в руки и более строго закончила: — А ты все-таки иди ложись. Нечего тебе ходить. — И повела мать в комнату.

Мать шла без особой охоты, но покорно, задевая за дверь, стулья, спотыкаясь и вытянув перед собой руки. Уложив ее, Света побежала к магазину, где на углу стояли две телефонные будки. В одной из них было выбито стекло, и, хотя она была свободна, Света решила подождать, пока освободится вторая. Мимо автоматов в хлебный ходили люди, и Свете не хотелось, чтобы кто-нибудь посторонний, пусть даже и незнакомый, услышал, как она вызывает машину к матери, у которой явно началась белая горячка.

Автомат освободился не скоро. Видимо, парень говорил с девушкой, потому что подолгу углубленно и сосредоточенно молчал, покачивая головой, тихо-тихо проговаривал что-то — видно было только, как шевелятся губы. Света нарочно встала так, чтобы ее было видно из будки. Но парень скользил по ней остановившимся взглядом, то подтягивая замок куртки до отказа, то вновь расстегивая его. Наконец он вышел.

Женщина, принявшая вызов, несколько раз раздраженно переспросила: «Что? Белая горячка?» — фыркнула, еще более раздражённо бросила: «Ждите!» — и в трубке загудело. Света внимательно посмотрела на цифру «15» — еще совсем недавно, до обмена денег, за телефон надо было платить пятнадцать копеек, и цифры пока остались. Она обвела их кончиком пальцев, чтобы успокоиться. Потом, все еще чувствуя неприятный комок в горле от обиды и оскорбления, вышла из будки и встала на углу, чтобы было видно, откуда поедет «скорая».

В хлебном продавец, выпустив последнего покупателя, закрыл дверь. И чувство одиночества еще более обострилось. Когда-то, возвращаясь домой, Света представляла себе: вот сейчас — как в той книге — кто-то очень добрый, веселый и сильный возьмет за руку и уведет туда, где будет свет, тепло и любовь. Но никто не брал за руку и не уводил в прекрасный, сияющий мир. Тогда она сама попыталась что-то сделать, изменить жизнь. Одно время ей казалось, что отец и мать — каждый сам по себе — может бросить пить, что они заражают друг друга. Когда отец делал этажерку по ее заказу, она время от времени помогала ему. Он был в отпуске и не торопился, работал с особенным вкусом. Делал перекуры, во время которых сосредоточенно смотрел на планки, помешивал терпко пахнущий клей. Света сначала пыталась представить, как сложилась бы его жизнь, уговори он мать уехать в деревню. А потом стала думать о том, как хорошо им сейчас вдвоем. Может быть, если заживут вместе, так и пойдет?! И, подавая гвозди, она принялась уговаривать отца уйти, снять квартиру, где они начнут жить вместе, без пьянки, скандалов и драк, Света научится хорошо готовить, сама будет ему все стирать... Отец слушал ее молча, не перебивал и вроде соглашался... А вечером после второго стакана принялся ругать мать, что это она подговаривает дочь выжить его из дома. Весь разговор, словно вывернутый наизнанку, предстал в совсем ином виде. И мать укоризненно качала головой: «Что ж ты, как змея подколодная...» А Света, чувствуя свою вину, огрызалась: «Бросай пить, сколько я говорила!»


Прошло довольно много времени. Света пожалела, что не прихватила кофту, — все-таки по вечерам прохладно, а тут ещё гроза вроде собирается. Ветер налетал порывами, и дерево размахивало ветвями, словно отгоняло кого-то. Под световым колпаком фонаря бились, метались мошки, бабочки, мелкие жучки, как если бы и в самом деле существовало невидимое стекло и они не могли вырваться на волю.

«Вот глупые!» — подумала Света. Но судорожные движения мошкары завораживали, и, глядя на колпак света, падающий от фонаря вниз, она снова почувствовала знакомое волнение, когда кажется, что вот сейчас поймешь что-то важное, нужное, и стала торопить себя: «А ведь и люди так же... Мечутся, суетятся, а что их влечет, что удерживает — не отдают себе отчета. Свет фонаря они тогда принимают за свет истины...» Волнение перешло в гордое сознание своей значимости, отделенности от других, особенности, потому что, осознавая это, она вроде бы выпадала из плена попавших в такой вот обманчивый колпак, и на какой-то миг Света даже забыла, зачем пришла сюда, почему стоит у перекрестка и смотрит на фонарь. Оклик шофера заставил ее вздрогнуть.

— У кого это здесь белая горячка? — весело спросил он, неожиданно выруливая прямо к Свете.

Она ничего не ответила, но подошла к машине.

Дверца открылась, и она села.

— Куда ехать-то? Что же ты молчишь? — все так же весело спросил шофер.

«Почему это «ты»? — подумала про себя Света, сердясь на шофера за неуважение и грубость. — Надо бы ему сказать, а то думает: если к пьянице вызвали, так уже и не люди!» И ещё больше сердилась на себя за то, что растерялась и сразу не оборвала его, теперь поздно. Вот Вика не заставила бы себя долго ждать... Так бы отбрила, что он бы язык прикусил.

— Прямо, потом направо... Я скажу, где остановиться.

Впереди сидела женщина-врач. Поверх белого халата она накинула тёплый — какого-то мышиного, арестантского цвета. Её очки в тонкой золотой оправе вызывали у Светы недоверие. Она вспомнила, как ходила в поликлинику к невропатологу, и у того врача были вот такие же белые, выкрашенные перекисью волосы, светлые глаза и очки в тонкой золотой оправе. Свете тогда кто-то сказал, что у невропатолога можно взять направление на принудительное лечение, и она решила, что, если отправить лечиться мать, отец испугается и бросит сам.

Когда Света записывалась на прием и брала карточку, ей казалось, что медсестра в регистратуре уже догадывается, зачем она идет к врачу. «Ведь про меня не скажешь, что я псих», — думала она. Увидев очередь в кабинет № 17, Света удивилась. Там не было ни одного, кто был бы похож на психа. Скрюченная старушка, молодой парень, явно с завода — руки так и остались чёрные; пожилая таджичка с длинными косами, как у молоденькой девушки, — они совершенно не вязались с ее плотным, круглым лицом; еще одна пожилая женщина с хозяйственной сумкой — сумка все время падала, женщина поднимала ее, ставила у ножки стула, и сумка сразу же начинала медленно сползать, потом плюхалась на пол. Женщина без всякого выражения поднимала ее и снова ставила рядом. Это почему-то раздражало Свету. «Вот дура! — думала она про себя. — Не может хорошо установить, так хоть держала бы на коленях».

Наконец подошла ее очередь, и Света зашла в кабинет, который в этот раз особенно ошеломил чистотой и белизной, села на указанный стул, взглянула на врача, которая листала ее тощую карточку, и никак не могла представить, как можно начать в присутствии чистой, строгой женщины говорить о пьянке, о дебошах, о всей грязи, которую собиралась вычистить Света с помощью этой самой женщины.

«На что жалуетесь?» — сухо спросила врач, встала и подошла к ней.

«М-м-м… — растерянно промычала Света, не зная, с чего начать.

«Следите за кончиком карандаша», — все так же сухо приказала врач.

Света обрадовалась тому, что можно хоть на время отложить немыслимый разговор, и принялась добросовестно следить за кончиком карандаша. В душе она надеялась на то, что сейчас врач всплеснет руками, заохает и скажет, что у неё нервы совершенно никуда не годятся. Вот тогда Света объяснит: родители ведут такой образ жизни, что никаких нервов не хватит... И все уладится.

Потом врач заставила Свету высунуть язык, постучала молоточком по колену, нога дернулась (как в книге у Марти Ларни, которую в третий раз перечитывала Вика и цитировала на каждом шагу).

Обследование кончилось неожиданно быстро. Не выказав ни удивления, ни осуждения, ни сочувствия, врач села за и так же молча, по-прежнему не обращая особого внимания на Свету, принялась что-то писать в карточке.

«Господи?! Что она там пишет? — изумилась Света, понимая, что сейчас надо будет встать и уйти, так ничего и узнав, — Второй раз ведь ни за что не пойду. Такое позорище…» И, собравшись с духом, Света произнесла: «Я вообще-то по-другому... Мне сказали, что здесь отправляют... Я хочу отправить на принудительное лечение мать...»

Врач бросила короткий взгляд, словно она и без того знала: причина не в болезни (Света внутренне дернулась, как удара), постучала карандашом о стол и, глядя в карточку стала объяснять, что это ошибка, она такую бумагу дать не имеет права, не может, для этого нужно...

Лицо у женщины оставалось невозмутимым, и Света почувствовала, как в ней растет непонятная неприязнь к чисто вымытой, опрятной женщине. Зачем она дает советы? Ясно ведь, что девочка одна не сможет все эти бумаги оформить!


Чувствуя ту же самую неприязнь, Света вела врача «скорой помощи» через двор, веранду, стараясь всем своим видом показать, что она лично не имеет никакого отношения ко всему.

Мать лежала, запрокинув голову, тяжело дыша, и даже не посмотрела, кто вошел.

«А я-то думала, что во время белой горячки человек должен метаться, бегать, прыгать. Вот как я ошибалась!» — подумала Света и одновременно почувствовала странное удовлетворение.

Может, это и к лучшему, что так получилось. Увезут мать лечиться, Света спокойно сдаст экзамены, соберется и уедет. А потом пусть как хотят, ей дела нет. Сопьются окончательно. Скорее всего. Но хоть не у нее на глазах, хоть не придется ей переживать из-за этого.

Врач, придерживая одной рукой полу теплого халата, наброшенного на плечи, другой щупала пульс; заглянула в глаза, приподняла веки. Мать даже не пошевельнулась. Строгость ее черт немного пугала Свету. Но рядом был врач, и она старалась не выказать беспокойства. Пусть думают, что Света соседка или знакомая.

— Как ее зовут? — обратилась врач к Свете.

— Настя…

— А по отчеству?

— Ивановна...

— Анастасия Ивановна!.. Анастасия Ивановна!..

Врач похлопала мать сначала по руке, потом по щеке. Окликнула еще раз. Но мать все так же тяжело дышала и не открывала глаз. Света усмехнулась: «Да она трезвая не поняла бы, что это к ней обращаются. А когда так упилась!.. Если врач хочет узнать, реагирует больная или нет, позвала бы ее просто, по-человечески, как к ней обычно все обращаются. Но им не положено. А на вежливое обращение мать, конечно же, не откликнется. Может, мне ее позвать?!» Света уже было открыла рот и наклонилась над кроватью. Но грязное одеяло, на котором лежала мать, ее помятое платье, запах — все это вернуло Свету к происходящему. Произнести при враче слово «ма-ма»… «Ма-ма!» — вот к этой упившейся до бессознательного состояния женщине?!

Врач стояла, придерживая полу халата (и как Свете казалось, в этом жесте было что-то брезгливое — не задеть бы чего), и о чём-то думала, потом сказала:

— Знаете, у нее не горячка. Вы ошиблись. Похоже, что у неё отравление. Тут нужна другая машина, другая бригада.

Света никак не могла понять, в чем тут разница: отравление от водки или же белая горячка? Ну только что не бегает по дому.

— Вы посидите с ней. Я сама схожу, — неожиданно мягко сказала врач. — Здесь легко найти? Какой у вас номер дома?

Света почувствовала острый приступ признательности, когда она не ждала помощи или сочувствия, а они приходили неожиданно.

Хлопнула калитка, весело фыркнула машина. А Света всё еще стояла посреди комнаты в растерянности. Вдруг она вспомнила, что при отравлении промывают желудок. Наверное, надо вскипятить воду и марганцовку поискать…

Она вынесла примус во двор, налила из бутылки керосина в головку, чиркнула спичкой, потом прикрутила вентиль, и после энергичных движений поршня ровное, сильное пламя выровнялось и, как корона, приняло форму аккуратных зубчиков.

Звеня кружкой — в ведре было как раз на чайник, — Света набрала воды. После этого она быстро сложила грязную посуду со стола в таз, половик вынесла и повесила на веревке — завтра вытрясти надо будет, — собрала одежду со спинок стульев и повесила ее за занавеску, обвела комнату взглядом и словно бы все увидела впервые — глазами тех людей, которые сейчас войдут: «До чего же все грязно, запущено! Свиньи, а не люди. Смотреть и то противно». Дом как будто медленно уходил под землю, уже по самые окна врос, может, поэтому в нем казалось особенно душно и трудно дышать. И хотя Света широко распахнула дверь, прохладный весенний ветер проносился мимо. Взгляд Светы остановился на вышивке — девушка с кошечкой. Один гвоздь выпал, оставив в стене серый кружок отвалившейся побелки. Материя провисла, в мягких складках осела пыль, и по лицу девушки проходили дугой серые полосы, от чего умильное выражение лица изменилось, стало злобно-плаксивым.

«А как странно, — подумала Света, — я только сейчас заметила. Сколько мы ни меняли квартир, мать всегда прибивала вышивку в один и тот же угол — тот самый, где висела икона. Удивительно. Мать сама, наверно, не отдавала себе отчета, завешивая его. И как смешно — чем?! Глупой и пошлой вышивкой. Бессмысленной и бесполезной, в которой не было ничего, что давало бы хоть какое-то представление о долге, истине, справедливости... Тоже, нашла замену… А у меня? — спохватилась Света, тут же по привычке примеривая все к себе. — Что будет у меня?!»

И, вызвав видение будущей комнаты с книгами на полках, с музыкой и разговорами об искусстве, она успокоилась: «У меня все будет хорошо, правильно и красиво... Я уже почти у цели. А пока, чтобы дойти до нее, нельзя позволять себе расслабиться, потому что слабость — она вон к чему приводит…»

Мать шевельнулась, застонала и попыталась приподняться. Света подошла к ней и зачем-то надавила ладонями на плечи, чтобы мать легла. Свете все казалось, что мать может вскочить и бегать по комнатам — лови тогда! Пусть уж, если может, лежит.

Лязгнула крышка чайника, и едва Света успела выключить примус, как подъехала машина. Она тут же выскочила за калитку и позвала:

— Сюда! Сюда!

Но вода, которую она приготовила, не понадобилась.

— Неть! Что ви! — сказал с сильным акцентом врач, быстро осмотрев мать. — Ее надо вести в больнису.

Пока мать укладывали на носилки, Света зашла к себе в комнату,взяла теплую кофту, подумала и прихватила «Парцифаля». «Всё равно там придется сидеть, ждать, когда ее промоют», — с некоторой досадой подумала она и пошла за носилками к машине.


В коридоре, где ее оставили, стоял стул с порванной на углу коричневой обивкой. На стуле были еще какие-то светлые пятна — должно быть, от хлорки. И с некоторой брезгливостью, хотя видно было, что стул чистый, Света села, поджав под себя ноги... Пол тоже недавно вымыли, он еще блестел. «Чего это они на ночь пол моют? Разве утром нельзя?» — подумала Света. А потом, уже не обращая внимания на то, что хлопают двери и мимо время от времени ходят люди, принялась читать — главу-то она так и не закончила.

— Где Гани Ганиевич? — громко и тревожно спросил женский голос.

Света вздрогнула и подняла голову. Дверь уже закрылась, и лица женщины она не успела увидеть. Этот же голос спрашивал Гани Ганиевича до самого конца, видимо, очень длинного коридора. Света усмехнулась: вопрошающий голос затихал, как далёкое эхо.

Перелистав последние страницы, Света нашла в комментариях нужную цифру. Здесь говорилось о категориях вины, приведённых Августином: «Наказанием за совершенный грех является то, что человек теряет нравственную ориентацию и уже обречён на совершение дурных дел».

«Ага! — обрадовалась Света. — Это к тому, что проступок, совершенный Парцифалем в Мунсальвеше, является всего лишь возмездием за еще более тяжкий грех, совершённый раньше... Флора обязательно спросит. Хорошо, что посмотрела. Хм! В этом и в самом деле что-то есть. Один грех, вернее, говоря нашими словами, один проступок влечет за собой другой. Бабушка в детстве пугала, что бог накажет, что на всё божья воля! Никакая не божья воля!»

Разглядывая кафельные плитки пола, на которых пятнами высыхала вода, стягиваясь, как кусочек шагреневой кожи, пока не исчезала совсем, Света сделала очень важный вывод: за грехи человека никто наказать не может. Он наказывает сам себя. Своей последующей жизнью. Вот как ее родители. Ведь они пьют не просто так. Они пьют, потому что им стыдно. И, не понимая, не желая понять, отчего их гложет стыд, они забивают, заглушают совесть, топчут и мнут ее, обманывают себя и вместе с этим убивают, уничтожают себя. Происходит это незаметно. Ведь не сразу же они стали пить так, как сейчас. Все же понемногу, потихоньку начиналось. Ни одному человеку не придет в голову нарочно так жить. Каждый мечтает о чем-то хорошем, своем, но оступается, пачкается, а дальше делает все, чтобы замазаться так, чтобы того — старого пятна не было видно.

Света вспомнила фотографии, которые любила рассматривать в детстве: мать в длинном платье с белым пояском у какого-то цветущего дерева. Война только-только кончилась. Она стоит вместе со своими подругами. У нее чуть напряжённое, но, в общем, приятное лицо. Именно в это время, вместе с другими эвакуированными, эта молодая девушка уже начала спекулировать. Мать вспоминала об этих днях без стеснения, как о чем-то обычном. Быть может, вместе с теми же девушками, что стоят вместе с ней на фотографии, она занимала очередь, когда что-то «выкидывали», закупала, сколько могла, неважно что, а потом продавала или выгодно обменивала.

Она приехала с бабушкой из маленького посёлка на Волге. Но от города она переняла только самое дурное, что можно было в годы войны. Она выбрала легкий, но грязный путь. Выменивала и доставала, перекупала и продавала не из необходимости, не от страшного голода, а уже только ради выгоды. Наверно, с такими же, как и она, молодыми, энергичными, веселыми девушками начала выпивать для храбрости, для отчаянности — война ведь, а мы молоды, не пропадать же! А скорее для того, чтобы не думать.

«Ну конечно! — Света даже немного обрадовалась, что нашла для себя еще одно, теперь, кажется, самое верное объяснение пьянству. — То, что человек потом физически привыкает, — это ясно. А вот найти корень, причину, исток... А для отца?» — спохватилась она.

Первые его фотографии с фронта. Деревенских нет ни одной: не было фотографа. А на военной он стоит с боевыми товарищами у машины. У него открытый взгляд. Нет и следов того, что он сделал что-то дурное, зазорное. В наступлении он был ранен, и его отправили долечиваться в госпиталь в Сталинабаде. А в госпитале работала нянечкой бабушка, мать иногда забегала к ней. Там и познакомилась с отцом. Оба решили, что теперь, после войны, надо пожить в свое удовольствие. Мать устроила его на мылзавод, у нее уже были там знакомые. Мыло тогда трудно было достать. Отец выносил его, а мать продавала.

«Мы в день зарабатывали тысячи», — с горечью говорил отец и почему-то злился, сам не понимая на что. А злился он потому, что чувствовал: там он потерял больше, чем приобрёл.

Свете в детстве от этих разговоров становилось не по себе, и она радовалась, что реформа, как какая-то волшебница в сказке, превратила нехорошие деньги в ничто. Потом Света раздражалась: «Вот дураки, даже то, что имели, не смогли в дело пустить. Вон тетя Фрося — у нее ни один рубль из кулака не вылетит. Правда, глядя на нее, не скажешь, что она очень счастлива, что ей хорошо живется. Иначе с чего бы ей тогда ходить вечно хмурой, недовольной, злой?! И сын у неё такой же. Никак жениться не может. Боится, что жена оберёт. И с тётей Фросей они постоянно ссорятся, каждый уверен, что другой его обманывает, что-то выгадывает. Как-то сын приходил к ним, выспрашивал, сколько они платят на самом деле. Так и не поверил. Смотрел тяжелыми, круглыми глазами и молчал. После его ухода так противно было...»

Родители деньги тратили легко, никогда не могли ничего накопить и никогда не жаловались, что им не хватает. Наверно, все могло... могло бы пойти по-другому.

Света еще помнила те времена, когда у них были семейные праздники. Вот по воскресеньям, например, они шли в парк смотреть кино. Мать надевала креп-жоржетовое платье, туфли на высоком прямом каблуке, проводила карандашом чёрную дугу много выше того места, где у нее самой были брови, из маленькой плоской коробочки набирала пальцем красную помаду и делала аккуратный бантик, как у той девушки на вышивке. От отца пахнет крепким одеколоном, и он посмеивается, когда мать возвращается за своей сумочкой, в которой оставила деньги. Когда они приходят в парк, Света просит, чтобы он приподнял ее и подержал под едким облаком из автомата, чтобы от нее тоже пахло. Сама бросает монету и быстро закрывает лицо ладонями, но одеколон все равно попадает в глаза. И отец дует в лицо и смеется. А Света думает, что её родители самые лучшие люди в мире.

«Сегодня кататься будешь?» — спрашивает отец, кивая в сторону качелей. Света молча кивает в ответ. Но после первого же сильного толчка сердце у нее, как звезда в ночи, обрывается и скользит вслед за лодкой вниз. Свеча бледнеет, и отец сразу же останавливается, посмеивается над ней, но заботливо держит за руку, ведет туда, где продают коржики и лимонад. Кто-то рядом напевает индийскую мелодии, из кинофильма, который они собираются снова смотреть. Родители в это время пьют пиво, сдувая пышную пену. Света ещё не замечает нечастых ссор, они легко забываются, и кажется, что в их семье все хорошо.

Иногда отец договаривается со знакомыми шоферами, и они едут на воскресенье куда-то за город, на рыбалку, чаще всего к Абдурахману — его дом стоит недалеко от реки. Абдурахман встречает отца радушно, они долго обнимаются, хлопая друг друга по плечу. Жена Абдурахмана тихо исчезает в летней кухне готовить еду. А потом мужчины уходят рыбачить. Света чаще всего оставалась в саду, с детьми Абдурахмана, Саидой и Зухрат, собирала с ними прозрачный, как янтарь, урюк, рвала яблоки или груши. А когда ложились спать, им стелили в саду на широком деревянном кате, от костра доносился запах ухи, лаврового листа.

Небо было усыпано огромными, пушистыми, как астры, звездами, и казалось, они вздрагивают, как цветы, когда по ним ползают лохматые пчелы и, перебирая лапками, испивают до конца сладкий нектар южной ночи. И чем больше Света всматривалась, тем все больше звезд она видела, и в конце концов ей начинало казаться, что все небо сияет пронзительно чистым светом.

Только вот с каждым годом знакомые и друзья менялись всё быстрее. Крепких, прочных связей не оставалось. Прилипали к ним на время только уже какие-то нехорошие, грязные люди. Одни отваливались, появлялись другие, еще хуже. Вот и докатились. Это же надо? Отравление водкой. Сколько же надо было выпить?!

Света поднялась и вышла на улицу вдохнуть свежего воздуха. И в первую минуту действительно показалось, что на улице свежо.

Улица казалась незнакомой, пугающе пустынной, словно Света осталась одна во всем мире. Двухэтажные дома спали, как большие кошки, поджав лапы. Настороженная, непривычная тишина стояла вокруг. Черная туча медленно заползала на другую половину неба. «Хоть бы прошла стороной, — подумала Света, — а то я кофту взяла, а зонт забыла. Как ливанёт…»

Приближающаяся гроза на улице ощущалась, пожалуй, больше, чем в коридоре больницы. И еще этот запах... Света глубоко вздохнула, пытаясь вспомнить, что напоминает приторный запах цветущих акаций. Везде их вырубили из-за мошкары, что летом вилась над ними, а еще из-за старости. Непонятно, почему на этой улице оставили... Она еще раз глубоко вздохнула... И вспомнила. Такой же душный, сладковатый запах стоял в комнате у одной девочки из их класса, когда , у неё кто-то умер. Женщина, лежавшая в гробу, походила на человека столь же странным образом, как и те восковые яблоки, что им показывала учительница ботаники на уроке. Все очень правдоподобно и в то же время ясно: подделка. Поэтому Света довольно равнодушно разглядывала незнакомое ей лицо, бледное и вроде бы прозрачное, как стеариновая свечка. Но запах, стоявший в комнате, нагонял тяжелое, тоскливое чувство. Света поскорее вышла, чтобы не затошнило.

И, вспомнив этот сладковатый запах, Света почему-то испугалась, впервые представив, что отравление иногда кончается плохо. Очень плохо. Но тут же одернула себя, отогнала ненужные опасения: «Глупости! Не от водки же...» А почему она решила, что отравление от водки? Может, она грибами или консервами какими закусывала. Кто ее знает! Дозакусывалась… Всё, конечно, обойдется, но, к сожалению, ничему это мать не научит. Ее уже ничто не научит. Потому что человек должен добиваться лучшего так же устремленно, как Света. Насильно не заставишь.

Чувствуя вялость и усталость во всем теле, Света вернулась к своему стулу, села, неохотно открыла книгу и заставила себя читать дальше. Теперь каждое предложение давалось с трудом, будто она его откалывала от текста.

Картины дня, мастерская, голос Вики, улыбка Марата, его внимательный взгляд — все мешало сосредоточиться на приключениях Парцифаля.


— Вот она, Гани Ганиевич! — произнес тот же ж голос, который она слышала прежде.

Света подняла голову. Но дверь за Гани Ганиевичсм закрылась, и Света опять не увидела той женщины. «Зачем я ему нужна?» — подумала Света, не замечая, что за врачом идет еще один мужчина, в сером костюме.

Врач снял очки, старательно потер их носовым платком и испытующе посмотрел на Свету.

— Скажите, она пила? — наконец после нескольких формальных вопросов спросил он.

— Да... д-д-да... — потянула Света и как-то сразу успокоилась.

Она поняла, что врачу неудобно начинать с ней разговор о причинах отравления. «Видно ведь, что я... не такая… и вдруг — у матери отравление от водки».

— Да! — твердо повторила она, призывая к тому же своим тоном врача.

«Пусть не думает, что меня это волнует, пусть поймёт, что я живу своей, независимой жизнью и могу обсуждать такой вопрос как что-то совершенно постороннее».

— И сегодня тоже пила?

— Конечно! — удивилась Света. — Разве у нее не от этого отравление? — Она подозрительно посмотрела на него: «Что он тянет?»

Но тут неожиданно вмешался мужчина в сером костюме, на которого Света и не смотрела.

— А вы не знаете, с кем она пила?

— Вот еще! — обиделась она. — Небось у магазина с кем-нибудь, я разве их знаю?! Пьянчужки какие-то. А может, и одна. Я у нее не спрашивала... А почему вы?..

Мужчина и Гани Ганиевич переглянулись, будто получили подтверждение чему-то.

— Это не простое отравление, надо выяснить обязательно, с кем она пила, потому что...

— Ей очень плохо? — перебила его Света, и вопрос прозвучал даже как-то сердито.

— Она… кхм... умерла…


Умом Света понимала, что мать умерла. Но представить, почувствовать не могла. Казалось, сейчас раздадутся ее шаги, откроется дверь и она снова войдет, скажет своим виноватым, чуть заискивающим тоном: «Тулечка, золотце мое...»

И вот тут Света расплакалась, одновременно жалея мать и жалея себя. Она представила себе пустые, никчемные, ничтожные годы, прожитые матерью, — в них мало радости, о которой она, когда была той молодой девушкой, застывшей перед фотоаппаратом, думала и надеялась так же, как и тысячи других людей. Разве тогда эта молоденькая девушка в светлом длинном платье с белым пояском могла представить, какой будет её жизнь, какая смерть ожидает? И разве бы не содрогнулась, если бы ей показали сморщенную женщину с мутным взором, сизым, индюшачьим цветом лица, со стаканом водки в руке… Да она, наверно, все что угодно сделала бы, чтобы не случилось такого. Мало кто умеет представить, куда приведёт шаг, сделанный чуть в сторону, в какие дебри он заведёт!

Горячие ручейки бежали по щекам. Света вытирала их и думала о том, что, может, к лучшему, что мать умерла вот так, быстро и тихо. Что ждало ее впереди? Окончательное падение и только. В том, что она спилась бы окончательно, никаких сомнений нет.

Слёзы ещё наворачивались на глаза, но уже не такие жгучие. Тёплые, чуть горьковатые, такие знакомые на вкус... Сколько пролила их Света в своей жизни! И по чьей вине? Сейчас, конечно, нельзя упрекать мать. Но ведь и в самом деле она ничего не смогла дать родной дочери, кроме тощенького узелка с воспоминаниями, которые вызывали горечь и боль. Вот и всё.

Света попыталась заснуть — днем ведь не удастся. Вернётся утром отец, начнутся хлопоты, придут чужие люди, — одна мысль об этом вызывала раздражение. Ах, если бы можно было куда-нибудь на это время уйти, спрятаться! Вот бывает же летаргический сон, на два дня... И наверно, от этого, от беспокойного ожидания завтрашнего дня, сон не шел к ней.

В памяти всплывали какие-то случаи, связанные с матерью. Как она всегда ласково и настойчиво уговаривала Свету, если та болела ангиной, выпить теплое молоко с медом и маслом. Как она, если Света видела в магазине что-то нужное, всегда безропотно шла занимать деньги, как она придумывала по утрам ласковые прозвища, когда Света, обессиленная ночными слезами и ожиданием скандала, тревожно засыпала, и долго не могла проснуться.

Вспомнилось и то, как мать, так же ласково обращаясь к ней, просила вызвать «скорую». Только теперь Света представила, какое бессилие и страх, должно быть, охватили мать в последние минуты, с каким отчаянием, тонко, по-заячьи вскрикнула она на веранде: «Фрося!» Сердце у Светы сжалось. «Если бы я знала! — подумала она. — Разве я могла представить, что это серьезно? Она, когда хотела выпить, могла придумать что угодно... Нет, к лучшему, что так получилось… Она бы точно спилась, ходила бы по базару и клянчила на бутылку портвейна».

И Света вздохнула, жалея, что она одна, что нет никого рядом с ней, кому можно было бы рассказать все, как есть, не таясь, и кто мог бы понять ее, рассеять сомнения, успокоить… С кем рядом она бы могла почувствовать себя уверенней, как сегодня, в мастерской, когда Марат сказал: «Это не отстирывать надо, а выводить...»

И тут она вспомнила про юбку, про пятно... А ведь юбку надо будет завтра надевать! Другой нет...

«Вот и дело», — почти с облегчением подумала Света. Она высморкалась последний раз в большой носовой платок, включила утюг, достала вату, тряпку, промокательную бумагу и открыла дверцу стола... Здесь должна была стоять бутылка с метиловым спиртом... Но бутылки почему-то на месте не оказалось. Света беспокойно огляделась, заглянула за этажерку, потом под кровать, потом отодвинула занавеску на окне. Да нет! Как бутылка могла бы оказаться там, если Света помнила, что поставила именно сюда, в ящик стола? Она ещё стукнула о дверцу бутылкой.

И все же Света осмотрела свою комнату еще раз, а затем, чувствуя, как непонятное беспокойство усиливается, вошла в комнату родителей. У стола в углу стояли бутылки — уже слегка запылившиеся. Свежей среди них она не увидела и вздохнула, будто избавилась от непонятной тяжести. Подошла к табурету, села и только тут под левой ножкой стола заметила туго свёрнутую газетную пробку. Это была та самая пробка — чёрные крупные буквы находили одна на другую.

Всё еще не желая верить себе, Света подняла пробку, зачем-то пытаясь разобрать надпись из скрученных букв. Ей хотелось найти какое-нибудь объяснение и причину того, как могла оказаться здесь эта пробка, хотя уже знала — знала! — куда делась бутылка и что за отравление было у матери. А значит, значит…

«Нет! — сразу оборвала себя Света. — Какое я имею отношение к этому? Она могла где угодно достать без меня. Я принесла, чтобы вычистить пятно. Но я же не заставляла ее пить! Моей вины здесь нет и быть не может».

Всё было правильно. Но отчего слова оправдания казались такими беспомощными? И почему она не могла заставить замолчать другой, очень тихий голос, который продолжал говорить, словно про себя, вовсе не думая о Свете: «Так вот почему она шарила по стене руками... Уже начала слепнуть и не могла понять, что с ней происходит, отчего ей так плохо». Света вспыхнула, чувствуя, как сводит лицо. Неужели это она говорила тем злым, раздраженным, презрительным голосом?! «Мать боялась признаться, что выпила из бутылки, которую нашла в столе. Услышала, наверное, как я ставила. А когда я уходила в «Кулинарию», посмотрела, понюхала, обрадовалась, что это спирт, и выпила весь побыстрее, чтобы я не отобрала. Сначала ничего необычного не заметила, а потом не могла понять, что с ней происходит, пока не стало совсем худо... А значит, если бы я действительно раньше спохватилась, если бы поверила, если бы пожалела и сразу вызвала «скорую», может быть, её успели бы спасти?!»

Света не могла бы сказать, как и почему она очутилась во дворе и остановилась у стола, за которым сегодня занималась. Она не чувствовала, как сжимает туго свернутую газетную пробку, словно хочет, чтобы она навеки отпечаталась на ладони.

Света снова до боли ясно и отчетливо увидела мать с вытянутыми вперёд руками, как она беспомощно шарит по стене, ищет выход. Мать уже поняла, что бесполезно звать на помощь Свету. Одна в страшной темноте, предчувствуя смерть, мать каким-то особым чутьем угадала, что ей не дозваться, не достучаться до Светы, уж эта бесчувственная жаба — Фрося — и то скорее услышит.

В правой половине неба, будто разорвали черную материю, хлынул ослепительный свет, послышался сухой треск, и тут же в образовавшуюся прорезь полил дождь.

По двору, бурля, клокоча и пуская пузыри, побежали ручейки. Потекло с крыши, с оконной рамы, с каждой ветки дерева, и голос матери — беспомощный, слабый, тонкий — опять звал кого-то, опять молил в ночи о сострадании и милосердии...

Душанбе 1985 г.