"Дева Баттермира" - читать интересную книгу автора (Брэгг Мелвин)

Письма

15 ноября

Моя дорогая Мэри! Хотя я и датировал это письмо к тебе, я не могу указать в точности место, где сейчас нахожусь.

В то же время я не совсем уверен, что тебе доставят мое послание, уж слишком велик риск на данный момент. И все же я пишу тебе самое важное письмо в моей жизни, даже не будучи уверен, получишь ты его или нет. Но ты обязательно прочтешь его. Поскольку мы неизбежно будем вместе в будущем, как только смолкнет шум и уляжется скандал. Я вернусь за тобой, и мы навсегда соединим наши жизни. Если бы я не верил в это всем своим сердцем, то я бы сию же секунду отправился бы на Боу-стрит, дабы добровольно сдаться на милость властям.

Только в тебя, в мои воспоминания о тебе, в думы о тебе, в то, что когда-нибудь я смогу искупить грехи свои пред тобою и заставить тебя понять мои поступки — поскольку душа твоя чиста, — в тебя одну мне остается веровать. Случалось мне даже думать, будто верую я в Господа нашего Иисуса Христа и Отца Нашего Небесного, но то ли Господь отвернулся от меня, то ли сам я потерял веру в него. Я страшусь говорить об этом, страшусь, что огонь небесный поразит меня, кара Божия меня постигнет и проклятье Господне сотрет даже и память обо мне с лица земли, но я и без того проклят и наказан многочисленными ударами судьбы. Несколько недель назад, близ твоей маленькой деревушки, я думал, будто Господь вновь примет блудного сына Своего. Однако с тех пор — хотя это чувство временами возвращалось ко мне — душу мою покрыл мрак кромешный, что застилал ее еще в те далекие времена, когда я был ребенком. Та самая тьма, с которой никто и ничто не в силах бороться — ни я теперешний, ни тот, кем я был в прошлом, ни тот, кем я стану в будущем. Только любовь твоя ко мне и моя истинная любовь к тебе даровала мне свет.

Если бы ты только оказалась сейчас рядом со мной, я бы сумел объяснить тебе все гораздо лучше, нежели на то способно мое письмо; но раньше, находясь рядом с тобой, я молчал и вероломно таил от тебя правду, так и не открыв тебе, кто же я на самом деле.

Письмо это, да и прочие, которые я могу в будущем написать тебе, отчасти объяснит тебе, каков я на самом деле. Яне стану лгать. К тому времени, когда это письмо окажется в руках твоих, ты уже, должно быть, прочтешь полицейское объявление в газете, и уж, без сомнения, за ним последуют измышления и клевета. Ты же должна узнать о жизни моей от самого меня — и только тогда ты станешь судить меня. И в том заключается главное значение этого и — всех последующих — моих писем: дать тебе возможность по совести судить меня. Пусть другим надлежит вершить суд над всем королевством. Но лишь твой — и только твой — суд имеет для меня значение, и коль скоро ты узнаешь всю жизнь мою без прикрас, то я убежден, ты согласишься стать моею вновь и уехать со мной прочь из этой страны, дабы начать новую жизнь за пределами Англии, которая не принесла мне ничего, кроме мучений и унижений с того самого момента, как вышел я из утробы матери моей.


Он отложил прочь перо и задумался на несколько минут, которые, впрочем, растянулись на полчаса. Теперь он жил в маленьком фермерском домишке в городе Аберистуит, — уже не еврей, а шотландский путешественник из Суонси после успешной поездки за границу по коммерческим делам. Он всем в округе заявил, что у него непомерное количество работы с книгами, которую требуется закончить в самом ближайшем будущем, и это оправдание позволяло ему оставаться у себя в комнате столь долго, сколько ему желалось. В течение двух дней ливень, прерывавшийся самое большее на час, помогал ему хранить уединение. В те моменты, когда дождь прекращался, небо все равно покрывали низкие, темные облака или туман. Это давало ему возможность избегать посторонних взглядов. Он отправится дальше через пару дней, а пока внимательно присмотрится к хозяину дома, где он остановился, и запомнит его манеру говорить. Во время следующей своей остановки он станет уэльсцем.

В Ливерпуле он навел самые подробные справки о кораблях, отправляющихся в Америку и на Восток. Он интересовался наличием работы, которую приличная супружеская пара (жена совсем молодая), имеющая опыт содержания гостиницы, могла бы исполнять на борту корабля, — эта работа стала бы оплатой за их путешествие. Ответы были малоутешительными. Женщину на корабле видели исключительно в качестве пассажирки, проститутки или же заключенной. Он также постарался собрать все сведения о ценах на билеты и немедленно перешел к самой жесткой экономии.

Сначала он планировал украдкой пробраться обратно в Баттермир и увезти с собой Мэри, ведь как бы ни были скудны их средства, их хватило бы, чтобы добраться морем в какую-нибудь соседнюю страну. Уж этому-то воспрепятствовать полицейская заметка, составленная с помощью Ньютона, не могла никак. Все основные порты страны, конечно, окажутся под наблюдением, но, несмотря на подробное описание его внешности в сообщении, адресованном ищейкам, соглядатаям и назойливо честным гражданам, он был уверен в том, что замаскировался удачно. А вот Мэри чересчур заметна. Ее необычайную красоту невозможно скрыть.

Теперь же он намеревался просто ускользнуть — возможно, в Ирландию или же в Данию — и уж оттуда договориться с Мэри о встрече где-нибудь за пределами Англии. Для этого требовалось преодолеть две преграды: сначала скрыться от представителей закона, которые теперь повсюду преследуют его, и, что более важно, держаться подальше от Ньютона, до тех пор, пока не появится возможность уйти морем. По этой самой причине он путешествовал по Северному Уэльсу, постоянно меняя направление, принимая все возможные меры предосторожности. Находясь в Аберистуите, например, так ни разу и не поинтересовался лодками, словно бы отметая саму возможность путешествия по морю. Он додумался надевать перчатки всякий раз, как выходил из дому, стремясь спрятать от посторонних взглядов искалеченные пальцы, а трость весьма кстати помогала ему скрыть небольшую хромоту. Волосы ему удалось покрыть париком; приходилось также обуздывать собственный нрав, он превратился в делового человека, придерживавшегося весьма консервативных взглядов, даже чересчур консервативных. До тех пор, пока полицейские ищейки не потеряют его след, ему ни в коем случае не следует предпринимать решительные шаги. Вторым препятствием была сама Мэри. Она должна быть готова отправиться за ним хоть на край земли, как только он позовет ее. Иначе… любые размышления на подобную тему лишь усиливали его сомнения.

Он задремал.

Огонь в камине согревал его уютную спальню, которую почти целиком занимала гигантская дубовая двуспальная кровать; плотный обед: горшочек тушеного мяса, хлебный пудинг, эль — все это способствовало умиротворению и расслабленности, охватившим его после первых же абзацев письма, обращенного Мэри… Его охватило ощущение полета, и в наступившем полузабытьи ему представлялось, как он закидывает удочку, как рыба клюет на приманку и как он вытягивает ее из воды… затем он увидел, как на теле рыбины вдруг проступают черты лица его матери, вот они сменяются лицом его друга, любовницы, ребенка, тюремного надзирателя, судьи, покровителя… его прошлое словно бы закручивалось вокруг него, увлекая его в эту унылую воронку. Если бы он только мог рассказать о себе все, как это делают католики на исповеди…. и даже более того. Ему не хотелось ничего скрывать, хотелось извлечь из собственной души все низости, подлости и пороки, выложить их на страницы своего письма, чтобы они уж больше не смущали и не мучили его сознание.

После часа подобных размышлений он вдруг, к собственному неудовольствию, обнаружил, что настроение его резко изменилось. Словно он после долгого и утомительного путешествия вдруг обнаружил, что стоит на самом краю гигантской скалы и властный внутренний голос командует ему: «Прыгай! Лети!»

Он вышел из дому в промозглый зимний день — свинцовые облака, серое море, мрачный и безлюдный пейзаж — и отправился по тропинке, по которой, как ему говорили, любили ходить многие. Холодный ветер хлестал в лицо, мороз проникал в башмаки и прихватывал кончики пальцев на ногах, проскальзывал в крохотные бреши не по-зимнему легкой одежды, наскоро накинутой на плечи, покусывал кожу, и вскоре волны дрожи стали прокатываться по всему телу, заставив его укрыться в жарко натопленной спальне, словно в берлоге.

Этим вечером он больше не станет трудиться над письмом, решил он. Все, что он успел написать, послужит своего рода прологом. Ему необходимо выспаться этой ночью, прежде чем он сядет сочинять следующее письмо.


16 ноября

Моя дорогая Мэри,

Я родился в середине прошлого столетия в Мортраме, Лангдейл, Чешир. Мне думается, что в детстве мы не слишком-то задумываемся, какие события формируют наш характер. В моем случае сыграли роль самые противоречивые обстоятельства: мне бы хотелось разобрать по порядку — и уж тем более рассказать тебе, — что я за человек, но всякий взгляд на самого себя у меня порождает лишь боль, искажается чувством несправедливости и замутнен множеством ошибок. Но я хочу, чтобы ты знала обо мне все, дабы ты смогла во всеоружии встретить те многочисленные измышления и нападки, которые возводятся на меня, и еще, как я уж раньше писал тебе, мне хочется, чтобы ты судила меня на основании достоверных свидетельств.

Мои родители были такими же скромными людьми, как и твои. Мой отец работал в лесах, принадлежащих лорду И. Моя мать была младшей из четырнадцати детей в семье школьного учителя. Нас же было всего восемь: моей матери пришлось похоронить трех дочерей и одного сына еще до того, как им исполнился год. Я же был самым младшим из всех оставшихся в живых детей. Самый старший брат был намного старше меня — разница в возрасте составляла почти одиннадцать лет; я полагаю, он покинул родной кров раньше, чем в моем сознании отложились воспоминания о нем. Приблизительно то же самое случилось и с моей старшей сестрой, которую отправили в услужение, когда ей едва минуло десять. Другая моя сестра была очень болезненной и все время оставалась дома, лишь изредка помогая матери по хозяйству.

Поскольку большую часть времени мой отец проводил вне дома, работая в лесах — сжигал дрова, готовя древесный уголь, валил лес, нарезал ивовые прутья для изготовления корзин, — меня воспитывала одна лишь мать, души не чаявшая во мне и моей сестре, которую я боготворил. Болезненность, что иногда присуща некоторым детям, придавала ей необычайную кротость и смирение, и оттого она казалась и вовсе безгрешной. Она была похожа на мою матушку, которая сама в то время— а мне тогда только минуло семь — начала постепенно чахнуть. Я так и вижу их глаза — большие, карие глаза, наполненные безмерной добротой и любовью ко мне, никогда более в жизни мне не доводилось почувствовать такой заботы о себе.

Деревня наша была чрезвычайно скромной — хотя и больше, нежели Баттермир, — и к нам всем относились весьма доброжелательно. Местный священник испытывал особую симпатию к моей матушке, и он частенько навещал нас, всякий раз непременно принося с собой какое-нибудь лакомство, которое его жена посылала кому-нибудь из нас. В то время я был смышленым и смелым мальчуганом, и священник любил задавать мне вопросы по тексту Библии, устраивал мне проверки и в награду за мои успехи частенько одаривал меня парой мелких монет. Однако даже такое сокровище было ничто в сравнении с той гордостью, которая переполняла меня всякий раз, как я давал повод моей матушке гордиться своим маленьким сынишкой.

Так мы и проводили время — иногда втроем, иногда вчетвером; в тех редких случаях, когда отец возвращался домой, он лишь немного нарушал сложившийся порядок. Он был до чрезвычайности предан матушке и сестрице моей, и времена эти теперь уж прошли безвозвратно. Все это длилось не так уж и долго, может, два года, ну, от силы, три, но даже сейчас я помню эту крохотную комнатенку, в очаге которой жарко пылали брикеты торфа, моя матушка читала нам, а моя сестрица шила, и лицо ее всегда лучилось поистине ангельской улыбкой. Я, позабыв обо всем, внимал матушкиному рассказу, иногда часами просиживая у нее на коленях и мало заботясь о том, что, должно быть, от моего веса у нее частенько болели ноги. А затем все мы шли спать, и это были самые безмятежные, самые невинные ночи в моей жизни.

Но однажды мой отец пришел домой и принес нам не слишком добрую весть: для лорда И наступили не лучшие времена и теперь уж он больше не нуждается в таком количестве слуг, и потому он просто уволил всецело преданного ему отца. После двадцати без малого лет изнурительной, тяжелой работы с мизерной оплатой. Поначалу мой отец не печалился: найдется для него другая работа, и такие перемены пойдут ему только на пользу. Мы всегда проявляли бережливость и не видели особых причин для беспокойства. Однако вскоре они появились, и наше беспокойство росло все больше в течение следующих нескольких недель, когда выяснилось, что тяжелые времена наступили не только для одного лишь лорда И, но и для всех остальных. Отец искал работу безуспешно. В это же самое время со мной случилось событие, само по себе незначительное, но имевшее самые ужасные последствия. Я влюбился всем сердцем, и если кто-то думает, что ребенок семи лет не способен на подобные чувства, то могу заверить тебя: со мной случилось именно это. Объектом моей пылкой страсти стала юная дочь лорда И. Она была всего на несколько лет старше меня, и мне не раз доводилось видеть, как она катается на своем пони, под присмотром конюшего и одной леди, которая, как я подозреваю, доводилась юной девушке тетей или же служила у нее гувернанткой. Едва увидев ее, я был совершенно покорен. Я не мог ни думать, ни говорить ни о чем больше с моей дорогой матушкой и сестрицей, которых поначалу забавляли мои разговоры, затем смутили, а в конце концов окончательно встревожили. Я умолял их не говорить ни единого словечка отцу, боясь — и я до сих пор уверен, что правильно опасался, — как бы он силой не заставил меня прекратить эту, на его взгляд, бесполезную и опасную игру. Все свое свободное время я проводил, раздумывая и составляя планы, как бы мне увидеться с ней или же ненароком попасться ей на пути. Мне было довольно одного лишь взгляда, украдкой брошенного на нее: на эту горделивую осанку, на прекрасное лицо с этими серьезными глазами, которые никогда не посмотрят на меня благосклонно. Возможно, я постепенно сходил с ума… ибо разве это не чистое сумасшествие?

Постепенно я осмелел. Я подкрадывался к конюшне, чтобы увидеть, как моя богиня выезжает на прогулку. Я готов был часами сидеть в лесу, чтобы несколько раз за утро попасться ей на пути. Я грезил о ней, ее лицо стояло перед моим взором точно икона.

Между нами была непреодолимая пропасть, между моей мечтой и ее жизнью, и пропасть эта была шире, нежели Атлантический океан, однако я об этом не задумывался. Я только знал, что должен видеть ее постоянно, ибо жизнь без нее лишена всякого смысла. У меня попросту не было выбора.

Однажды, вернувшись домой после одной из таких погонь за предметом моего обожания, я обнаружил мою матушку и сестрицу на улице, рядом с нашим маленьким домишкой, тут же громоздилась вся мебель, которую мои родители нажили за многие годы. Слух о моей сердечной привязанности достиг ушей лорда И, и он тут же выставил всю нашу семью из дома, дабы мы немедленно и навсегда покинули этот край. Вот так вот он поступил. Мой отец не сумел найти приют ни для себя, ни для семьи. Никто в Мортраме и во всей округе не желал противиться воле самого лорда, и потому мы провели два дня в сарае с прохудившейся, протекавшей крышей, у одного нашего соседа, который меньше других боялся гнева лорда. Однако даже он через несколько часов пожалел о своем милосердии и с великим нетерпением дожидался того момента, когда мы уйдем от него. И мы отправились в Честер.

Мой отец и словом не обмолвился об истинной причине такого внезапного выселения. Когда же мы уходили из деревни, упаковав свои нехитрые пожитки и уложив их все на тележку, которую пришлось тащить за собой вручную, матушка моя усадила на самый верх мою маленькую сестру, точно королеву на трон, хотя та и сопротивлялась. По дороге нам встретился, заставив нас всех сойти с тропинки, предмет моей страсти, эта маленькая, надменная, неотразимая особа. Я не мог противостоять искушению и, оставив отца тащить тяжелую тележку с вещами, бросился следом за девочкой, скакавшей прочь по осенней дороге, чтобы еще раз взглянуть на нее. Однако на сей раз конюший получил от лорда весьма строгий приказ, он с такой силой хлестнул меня по лицу кнутом, что я упал как подкошенный, едване теряя сознание от боли и обливаясь кровью. Однако кавалькада даже не остановилась, молча проехав мимо.

Этот удар, эта незаслуженная обида всколыхнули в душе моего кроткого отца волну гнева. Матушке же моей и вовсе стало плохо, когда она увидела мое окровавленное лицо. Мы остановились в ближайшем трактире, и она настояла, чтобы мы провели в нем всю ночь, хотя оплата, которую запросил хозяин, весьма смущала отца. Я, словно в горячечном бреду, уговаривал его позволить мне остаться. Я твердил, что не вынесу, если только меня ушлют из края, по которому ездит и ходит столь божественное создание, если мне никогда более не доведется дышать одним с ней воздухом и если мне не доведется бродить среди деревьев и ручьев, которыми она любовалась. Такая потеря наверняка убьет меня.

Моя лихорадка длилась два дня, но когда я наконец исцелился, слегла моя матушка. Страстный бред и тяжесть моего состояния добавились к тому кошмару, которым стало для нее выселение из дома. Все это вместе подкосило ее. Мой отец вынужден был поселить нас всех в одной комнатке таверны, поскольку с постоянными тратами деньги наши неумолимо таяли с каждым днем. К тому же я нипочем не желал отказываться от своих замыслов. Я готов был бежать несколько миль, лишь бы хоть одним глазком полюбоваться на свое божество. Я был настолько слаб после болезни, что отцу не составляло труда удерживать меня, но абсурдность моего тогдашнего поведения повергала его в отчаяние. Он привязывал меня, точно собаку, к столбу, что находился во дворе, всякий раз, когда отправлялся по всей округе искать работу: нарубить дрова или исполнить еще что-нибудь за несколько пенсов. Когда же мне однажды удалось распутать веревку и сбежать, ему пришлось гнаться за мной до самого Мортрама после целого дня безуспешных попыток достать деньги на лекарства матушке и нам всем на пропитание. Тогда он меня избил. Это случилось впервые; мой отец тем и отличался от всех наших соседей, что никогда не позволял себе поднимать руку на детей, и хотя мне было больно, сильнее страдала моя матушка.

С того самого дня она начала быстро угасать, и мой отец, окончательно отчаявшись и не видя никаких средств, прибегнул к воровству. Однажды темной ночью он отправился в те самые угодья лорда, в которых работал всю свою жизнь и потому знал их как свои пять пальцев. Путь его лежал в те леса, которые более всего были богаты дичью. Он с легкостью ловкого охотника принялся собирать дичь из капканов и ловушек, понаставленных егерями лендлорда, не только для того, чтобы накормить нас, но и с намерением отомстить лорду за несправедливость. Увы, он недооценил этого человека. Отец был пойман с поличным и отдан под суд.

Пока он находился под арестом в тюрьме Честера, моя матушка отдала Богу душу. Меня отправили в ученики к торговцу мануфактурой в том же городишке. Отца приговорили к пяти годам исправительных работ. Моя сестрица последовала было за ним, однако через месяц умерла и она. Я никогда более не видел моего отца и даже ничего не слышал о нем.

Так за какую-нибудь пару месяцев наша семья была стерта с лица земли, и все это — я ничего не мог поделать — из-за моей необузданной страсти к девочке, которая так ни разу на меня и не взглянула.


Хэтфилд отложил перо, и безбрежный поток образов, воспоминаний, запахов и картинок хлынул в его сознание с такой отчаянной стремительностью, что отразить все это на страницах письма он был и вовсе не в состоянии. Его целиком поглотили воспоминания о временах почти сорокалетней давности. Он просто сидел и наблюдал за догорающей и постепенно угасающей свечой. Когда от нее остался лишь тлеющий фитилек, Хэтфилд сделал приписку к своему письму:


Я представления не имею, как ты оценишь все это, поскольку я и сам до сих пор не пришел ни к какому заключению. Кроме того, мне постоянно снилось, да и теперь снится, будто это я тогда убил их всех.


18 ноября

Моя дорогая Мэри,

Вчера я поменял место жительства и теперь квартирую в самом бедном районе густонаселенного города. Меня только то и тревожит, что мне беспрерывно приходится бегать наперегонки с собственной жизнью, ради твоей и моей безопасности. Но я не могу постоянно соблюдать осторожность. Враг, что преследует меня, отличается завидным упорством и является одним из самых коварных во всем Королевстве, а посему эта охота на меня представляется мне чем-то вроде испытания для моей смекалки. Вчера я почувствовал, что пути наши пересеклись. Он удалялся прочь от меня, но я ощутил его присутствие, и у меня даже мурашки по спине побежали от одной мысли, к каким плачевным последствиям для меня — да и для тебя тоже, моя дорогая Мэри, если я смею так тебя называть, — может привести мой арест. Он так и норовит загнать меня в ловушку, и мне все время приходится быть начеку…

Мой первый год, проведенный в Честере, стал самым ужасным годом моей жизни. Меня определили учеником к очень злому человеку. Нас, мальчиков, у него было четверо, и жизнь у нас была тягостнее, нежели у негров на плантациях. Мы работали по шестнадцать часов в день, а иногда— поверь мне— еще и дольше. Двоих мальчиков постарше меня, еще сохранявших некоторое своеволие, приковывали цепями к скамейкам, на которых они спали. Нам разрешалось тратить всего полчаса на обед в полдень и по четверти часа каждый вечер на ужин. Кормили же нас отвратительно: кусок черствого хлеба, жидкая овсянка, да и количества столь мизерны, что вряд ли могли насытить даже кролика, не говоря уж о растущем мальчике. Субботним утром хозяйка загрубевшей рукой соскребала с нас недельную грязь, а затем мы, словно эскорт из карликов, сопровождали хозяина с супругой и тремя толстыми дочками в церковь. В доме, кроме нас, работали еще четыре девочки-служанки, но их считали до такой степени убогими, что даже не разрешали посещать церковь. Любое проявление независимости, юмора, сочувствия тут же пресекалось, буквально выбивалось из нас батогами.

Если нас по какой-то причине не колотили в течение недели, то обязательно пороли в ночь на субботу, как говаривал наш хозяин, просто в качестве назидательной меры. Он вел себя весьма вольно по отношению к маленьким девочкам, что прислуживали семье, младшей в то время едва исполнилось десять. Иногда он снимал с одного из нас кандалы и тащил на ринг, где обычно проводились петушиные бои. Здесь, раздетых донага, нас заставляли драться с другими учениками ради медяков, которые нам швыряли зрители. Они делали ставки и награждали нас за хорошую драку кусками жареной дичи, пища эта для нас была столь непривычной и тяжелой, что потом нам становилось плохо. Я участвовал в этой забаве всего однажды и к концу драки потерял сознание.

Он постоянно обманывал своих клиентов, лишь только представлялась малейшая возможность, и при этом лебезил перед ними. Нам часто доводилось собственными ушами слышать, каким льстивым, заискивающим тоном он разговаривал с некоторыми местными джентльменами и леди, а затем, стоило только им шагнуть за порог его дома, он преображался, точно сам сатана в дешевой мелодраме. Он презирал и ненавидел тех, перед кем ему приходилось пресмыкаться. Обманывая их, он рассказывал нам, будто уловки его столь тонки и хитроумны, что никто из этих болванов даже не заподозрит его в мошенничестве. Если же навестить нас приходил церковный служащий или— а такое случалось дважды в год — сам приходской священник, нас всеми правдами и неправдами заставляли поклясться, что хозяйской щедрости и благодеяниям нет границ. И Бог его знает почему, но они, видя перед собой изнуренных работой, отощавших, низкорослых и тщедушных детей, отчего-то верили, что мы здесь все здоровы и счастливы, даже не прислушиваясь к нашим протестам.

Его поймали на какой-то весьма сомнительной сделке, затем вскрылись его предыдущие преступления, он был осужден и приговорен к долгому тюремному заключению, мне думается, лет на десять, и нас забрал к себе новый хозяин, мистер Сейворд.

Я уверен, ты полагаешь, будто я пытаюсь сыграть на твоем сочувствии к маленькому мальчику, каким я в то время был. Так оно и есть. Твоя семья небогата, ноу тебя все же есть любящие и преданные тебе родители. Как бы тебе ни было тяжело, однако ты обладаешь свободой. В чем бы ты ни испытывала недостатка, тебе хватает свежей воды, вполне приличной пищи, свежего воздуха, ты не прикована кандалами к скамье, и твои соседи с симпатией относятся к тебе. Мне не надо рассказывать о тех ужасных бедствиях, какие встречаются в сельской местности, они бывают гораздо страшней, нежели происходящие в больших городах. Но те из нас, кто заживо погребен в катакомбах этих больших городов, знают жизнь, о которой необходимо рассказать, дабы понять ее до конца. Позже я стал осознавать, что все события, которые мы переживаем в детстве, закладывают основы будущей нашей жизни, и нам приходится нести этот груз до самой смерти. Я знаю, сколь торопливо мы «отбрасываем от себя прочь все детское», и повидал немало детей, с которыми обращались точно с игрушками или рабами или же как с маленькими взрослыми. Но я верю, что существует мир детства, который разительно отличается от всего прочего реального мира. Он, точно семя, брошенное в плодородную почву, постепенно прорастает, медленно, год за годом, и в конце концов мы пожинаем плоды его. Много раз оборачиваясь назад и припоминая этого злого человека, я все размышлял: что же он убил во мне и какие семена посеял в душе моей? Это был мой первый опыт общения с тираном.

Мой новый хозяин оказался человеком вполне добрым. Правда, работать нам приходилось не меньше, чем раньше, однако прежнего страха мы уже не испытывали. Нас даже кормили чуть-чуть получше. Он нас почти не бранил, только иногда орал на нас во всю глотку, если бывал пьян, и лишь однажды он всем нам сбрил шевелюры, намазал бритые головы клеем и прилепил на нас перья. Впрочем, в этой невинной шалости мы ничего опасного не усмотрели. А уж какой набожной женщиной была миссис Сейворд! Она обучала нас Закону Божию, объясняя Библию, и весьма лестно отзывалась обо мне, поскольку у меня к тому времени уже были отличные знания в этой области. Благодаря ее покровительствуя начал процветать, и вскоре мистер Сейворд стал брать меня в поездки за пределы города, когда продавал мануфактуру. Именно тогда я научился лгать.

Поначалу мне это представлялось делом невинным, мистер Сейворд весьма поощрял меня, объясняя, что все выездные торговцы вынуждены привирать (именно это слово он употреблял), однако это не более чем общепринятая формула некоей игры. Ну, скажем, например, что ты можешь предложить такую и такую мануфактуру на шесть пенсов дешевле, чем твой конкурент, хотя на самом деле ты этого сделать не можешь. И вот наступает день доставки, и тогда перед тобой стоит задача продать клиенту что-нибудь еще, чего он не заказывал. Причем дополнительный товар имеет более высокую цену, дабы компенсировать твои затраты и вернуть деньги. Можно попытаться дать клиенту скидку не в шесть пенсов, а только в два, оговаривая это ужасными неудачами, которые преследуют твое дело последнее время, или же пресмыкаясь и лебезя перед ним до тех пор, пока не добьешься своего. Он также заметил, что женщин влечет ко мне и меня к ним, — мне и теперь стыдно упоминать об этом. Мистер Сейворд счел, что это самое ценное мое качество. И с тех самых пор я стал играть на чувствах женщин, за исключением служанок. В ту пору я разделял женщин на три категории: рабынь, чудовищ и хозяек, которые помыкают всеми, кто попадаются им под руку. Я вел с ними собственную игру. Вот что я делал. Обманом и лестью завоевывая сердца женщин, я прокладывал себе путь к собственному благополучию.

Мне бы хотелось рассказать тебе об еще одном небольшом событии, которое случилось вскорости. Как раз после того, как я стал работать на мистера Сейворда, мне довелось испытать необычайное, удивительное чувство, избавиться от которого мне никогда больше не удалось окончательно. Такое обычно случалось со мной, когда я оставался в полном одиночестве, и, вероятней всего, могло бы объясняться страхом перед одиночеством или же великим страхом перед миром в целом. (И в самом деле, однажды испытав ужас перед лицом смерти, я стал верить, что сознание мое живет под этой сенью.) Весьма сложно описать мои чувства, поскольку я могу показаться смешным, однако взываю к твоей снисходительности, и еще, полагая, что это весьма важно, я скажу коротко только следующее: это выглядит так, словно некая часть сознания отделяется от меня самого, может быть, это моя душа? Конечно, это разум — это он покидает мое бренное тело совершенно, полностью, и ошибиться в этом невозможно, — парит над головой, оглядываясь на пустышку под названием «тело» — плоть, кости, кровь, дыхание, вода, — одним словом, на материю. Обретая свободу, «разум» словно бы замирает, ожидая… чего? — я даже и не знаю. А покинутое тело едва смеет дышать от страха… перед чем? — едва ли я могу об этом сказать, однако это настоящие тиски, безграничная тирания ужаса, которая не оставляет ни малейшей возможности сопротивляться ее законам…

Я и без того написал чересчур много, но мне очень хотелось рассказать тебе обо всем этом. Поскольку я совершенно убежден, что подобный раскол в моем сознании несет ответственность за те злодеяния, которые, как я уже говорил, мне довелось совершить за всю свою долгую жизнь, и за все злоключения, которым мне пришлось подвергнуться. Поскольку, лишь стоит «духу» покинуть мое тело и оставаться за пределами его, бесстрастно наблюдая за тем, что происходит с моей плотью, в то же самое мгновенье другой дух, совершенно независимый от моей воли, вселяется в меня. Он всегда представляет собой некую злобную силу, демона, терзающего меня. И поскольку когда дух мой покидает мое тело, я замираю в полном оцепенении, не в состоянии двинуться, то совершенно бессилен бороться с этим злом, проникшим в меня. Остается лишь сожалеть, Мэри, но скажу тебе более: с этим ужасом необходимо справиться. Я рассказываю тебе это оттого, что во мне живет чувство, будто только ты одна и можешь изгнать эту злую силу из моей души. Твоя подлинная красота способна вернуть мне мою целостность.

Однако же я отклонился от темы более, нежели желал, и осознаю, что еще пока не коснулся двух самых ужасных фактов своей биографии, которые, как мне думается, более всего страшат тебя, — двух своих жен. Подлинная правда это то, что сейчас я колеблюсь, объятый страхом, при одной лишь мысли о том, что ты можешь подумать обо мне и как ты станешь судить меня. Но преждеяхочу, чтобы тыузнала, какмаленький мальчик вырос и превратился в мужчину, — о моей любимой и благочестивой матушке; о моей милой, безропотной сестрице; об отце, которого жестокая судьба подвигла совершить то, что в обществе называется преступлением; о жестоком хозяине и более доброй супружеской паре, которая вывела меня в люди, — о женщине религиозной и приветливой, о мужчине, который посвящал все свое время делу и мошенничеству. И о странной натуре, которая сформировалась под воздействием всех этих факторов. В следующий раз я расскажу тебе, что я сделал с этим наследством.


Прошло пять дней, прежде чем Хэтфилд вновь взялся за перо. Утром девятнадцатого ноября его вдруг охватила безотчетная паника, без малейшей на то причины, он вдруг в спешном порядке отправился в Ливерпуль, где на два дня поселился рядом с верфями, путая следы, точно заяц, петляющий по лесу. Затем он отправился в Манчестер, повернул на север, но тут же ускользнул от погони в направлении Дербишира, всего на одну ночь остановившись в гостинице «Ратлендский герб» в Бейкуэлле, выдав себя за мистера Уайтхэда, аптекаря. К этому времени у него уже отросла довольно длинная, темная борода.

В Ливерпуле ему удалось заложить все, что имело хоть какую-то ценность и за что можно было получить немного наличности, и, несмотря на все, он продолжал беспокоиться о своем финансовом состоянии. А затем он самым спешным порядком вновь повернул на запад, в Уэльс, поскольку в том краю прожить можно было и на меньшие суммы. А затем он отправился на юг.

По пути он купил себе один из номеров «Морнинг пост» от двадцать пятого ноября. В выходных данных значилось: «Кесвик, 11 ноября 1802 года, четверг», и здесь он прочел: «Кесвикский самозванец I: повествование о том, что на данный момент известно в Кесвике о кесвикском самозванце».

Статью редактор газеты, Стюарт, получил от самого Колриджа, который с неугасающим вниманием следил за развитием этой истории, вызвавшей жгучий интерес публики. Портреты публиковались на страницах газеты; нанятые ищейки отправлены на север; офицеры с Боу-стрит так и сновали по всей стране; за портами велось неустанное наблюдение; гостиницы постоянно проверялись; вызвали всех информаторов; допросили всех ростовщиков; полицейские объявления издавались и переиздавались в каждом номере.

Обещали, что длинная и детальная статья Колриджа — всего лишь малая толика той информации, которую автор приготовил для общественности. Хэтфилд прочел газету в полном уединении, сидя за оградой на улице, ветреным днем — ветер с остервенелым упрямством рвал газету из рук, — в одном из городишек Центрального Уэльса.

В самой статье ничего нового не сообщалось, и это в некоторой степени утешало. Описание его внешности, как он успел заметить, было полностью скопировано с полицейской заметки и ничем от нее не отличалось. И он догадывался, что и все остальные детали и информация, которая, как утверждалось, была собрана на месте происшествия, имели все тот же источник — «любит раздаривать комплименты, опытен и разборчив в связях… часто прикладывает руку к сердцу…». Он был польщен, что его назвали «удивительно красноречивым», человеком, способным речью своей произвести впечатление даже на деревья, и растроган высказываниями в свой адрес различных людей, приведенными в статье, — большинство этих высказываний сводилось к восхищенному восклицанию: «До чего же забавным был этот человек! Какой поразительной информацией он обладал!» Выражения восхищения, за которыми обычно следовала фраза — «в ту пору он казался таким порядочным!».

На этом месте Хэтфилд поднял голову, взглянув на набрякшие дождем тяжелые тучи, которые медленно проплывали над полями и холмами Уэльса, и вслух помолился, чтобы эта заметка попалась на глаза Мэри.

Его обвинили в том, что он «обещал жениться на дочери Баркетта», а еще, «если меня не обманули самым наглым образом, — продолжал автор, — очень похоже на то, что он намеревался обручиться со служанкой из гостиницы «Голова королевы». Хэтфилд весьма огорчился этой лжи.

Ему даже стало интересно, что же скажет автор в статье по поводу его религиозных воззрений. Приверженность пресловутого Хоупа религии или же, как утверждал автор, его «притворство в вопросах религии и религиозных обрядов» не остались без внимания, однако налицо факт, который оспорить весьма трудно: «Он обходил вниманием церковь Кесвика, за исключением единственного раза». Неужели это проделки Вуда? Или преподобного Николсона? Наверняка Николсон не стал распространяться о нем до тех самых пор, пока слухи об этой истории не разлетелись по всей стране. Более всего его позабавило то, что в конечном итоге «жители Кесвика в немалой степени оправдывали его пренебреженье церковью… объясняя это его шотландским происхождением и образованием».

На сей раз даже не упомянули его истинную фамилию. Возможно, когда дело дошло до статьи, то у писателя возникли некоторые трудности: он просто не знал правильного написания.


25 ноября

Моя дорогая Мэри,

Позволь мне рассказать тебе о моей первой женитьбе, которая стала причиной всех моих дальнейших злоключений.

К тому моменту, когда мне исполнилось пятнадцать, я стал у мистера Сейворда лучшим торговцем на выезде. Я мог продать гораздо больше, нежели любой другой его работник, и даже больше, чем мой хозяин. Я твердо верил в собственное будущее и был уверен в мире, который меня окружает, и хотя я постоянно думал о моих родителях и моей сестрице, время почти стерло воспоминания о них из моей памяти. Хотя тот ужасный год мучений с тем человеком, чье имя я никогда даже не осмелюсь написать на бумаге, также превратился в иллюзию исчезнувшего прошлого.

Приблизительно в двенадцати милях от Честера жил фермер, который продавал нам самую лучшую свою шерсть. Мистер Сейворд занимался сделками с ним лично, как он это всегда делал с лучшими и самыми богатыми клиентами и поставщиками. Но со временем любовь к горячительным напиткам окончательно подорвала его шаткое здоровье, он стал весьма чувствителен к любым заболеваниям, и часть его обязанностей перешла ко мне, вот тогда-то я впервые и встретился с Эммой.

Ей было шестнадцать. Мне же, как я уже говорил, исполнилось пятнадцать, однако, увидев ее, я воодушевился, прибавив к собственному возрасту четыре года. К счастью, для своих лет я был весьма крупным подростком, к этому времени я почти окончательно вырос, к тому же во мне присутствовал некий внешний лоск, столь необходимый для ведения торговых дел, а это само по себе прибавляло мне зрелости. Я уже не испытывал того сумасшедшего восторга, как в свои семь лет, и впоследствии мне никогда не доводилось испытывать подобное чувство вновь до тех пор, пока я не встретил тебя. И все же она мне очень нравилась: в ней таилось нечто прекрасное и хрупкое — маленькие губки, кроткий взгляд, тонкий нос, маленький подбородок. Легкая кокетливость во всем, которую, однако, легко было вспугнуть. Влечение— вот что она испытала ко мне в первое же мгновенье нашей встречи, прочем, как и як ней; на самом деле я верю, что истинная любовь именно так и приходит.

Я приезжал к ним на ферму еще несколько раз, и все время мы находили способ обменяться взглядами, остаться наедине где-нибудь на кухне или в конюшне, — одним словом, мы объяснились друг другу во взаимной симпатии— нет, Мэри, уж прости несмышленого юношу, — в страсти! Именно в страсти, хотя я тогда был всего лишь мальчиком, слепым, нетерпеливым, невежественным, который довольствовался куда более скромными победами. Но, несмотря ни на что, это было истинное чувство, и всесильное.

Мистер Пауэлл — преуспевающий и весьма дружелюбный фермер — заметил все наши уловки и не стал вмешиваться, он просто не показывал виду, пока не настало время вмешаться. Однажды, во время моего очередного приезда, он отвел меня в сторону, подальше за конюшни, во фруктовый сад, и спросил меня, сколь серьезны мои намерения. Я ответил, что серьезность моих намерений «не вызывает ни сомнений, ни упреков». Я по сей день помню эту фразу, произнесенную в ту минуту: я был весьма горд этим. Затем он принялся расспрашивать меня насчет моих дальнейших планов, и вот тут-то я посмел взять на себя куда больше, чем следовало. Просто я полагал, что мистер Сейворд каким-нибудь образом поддержит меня.

Затем мистер Пауэлл поведал мне, что Эмма отнюдь не доводится ему родной дочерью, но в действительности является ребенком лорда Роберта Маннера (этот факт держался от нее в тайне), который намеревался дать за ней приданого тысячу фунтов, случись ему заранее познакомиться с женихом и лично одобрить его кандидатуру. После такого разговора мистер Пауэлл препроводил меня до лошади, помог мне взобраться в седло— я тогда был словно бы в бреду, — хлопнул по крупу мою старую кобылу и попросил, а скорее, велел мне обдумать все хорошенечко и поскорее дать ему ответ. Если я соглашусь жениться, то тогда ему предстоит рассказать Эмме об ее происхождении и доложить лорду Маннеру о сложившейся ситуации. И уж конечно, ему бы очень хотелось, чтобы мистер Сейворд подтвердил мои блистательные перспективы в мануфактурном деле.

Я даже не могу сказать, как доехал обратно до Честера. Моя старая кляча просто сама нашла дорогу, привезя меня домой.

Позволь мне признаться, что в те дни я жил точно в сказке. Дочь лорда!» Урожденная» или нет, но она все еще оставалась частью высшего общества, представители которого способны были раздавить людей моего происхождения, как каблуки башмаков давят жуков в траве, попавших под ногу. Лорд! Поместье, двор, титул, банкеты, драгоценности, манеры, абонементы в театральную ложу, сады и земли и все те роскошества, которые мне удавалось подглядеть тайком через открытую заднюю дверь для прислуги или зарешеченные боковые окна, открыв при этом рот от изумления. Они были нашими правителями, нашей живой историей, нашим богатством и величием, нашим прошлым — норманны, Плантагенеты, Тюдоры, Стюарты, — и благодаря Эмме мои дети тоже приобщатся к этому миру. Я едва не задохнулся от всех этих мыслей.

К тому же тысяча фунтов! Для меня тогда — впрочем, как и теперь, Мэри, — для меня тогда одна тысяча фунтов являлась олицетворением громадного дома, прекрасного экипажа, самой изысканной одежды и связей с обществом Англии — Европы! Это было истинное, неисчислимое состояние для того наивного мальчика, каким я тогда был. Каким бы добряком ни был мистер Сейворд, он все же стал торговцем поневоле: имея благородное происхождение, он вынужден был заняться торговлей из-за того, что его семья совершенно разорилась. Привычки он имел самые грубые, к тому же отличался немалым высокомерием истинного провинциального джентльмена. Однажды, когда я уже работал у него больше года, да, пожалуй, почти два года, он натолкнулся на меня на улице Честера, где я бродил среди торговых палаток, коротая те полдня, которые он мне дал в качестве выходного. «Ты, должно быть, хочешь себе чего-нибудь купить?» — поинтересовался он. «Именно так», — ответил я довольно самонадеянно. «А чем же ты собираешься платить?» — вновь спросил он. «Вот этим», — ответил я, разжимая ладонь, в которой у меня была зажата целая гинея, это были скудные деньги, которые мне удалось скопить за два года работы. Где-то я получал чаевые, что-то просто находил, роясь в отходах. «Отдай их мне, — велел мой хозяин, — людям вроде тебя не следует иметь наличные деньги и тратить их». И он забрал у меня мою гинею.

Но тысяча фунтов. Кто мог отнять у меня такую сумму?

Мои мечты были прекрасней, нежели «Тысяча и одна ночь». Конечно же ты можешь понять мое состояние. Признай теперь — ведь нечто подобное, некоторая доля того восторженного чувства, испытанного мною в мои пятнадцать, посетила тебя, когда ты была на десять лет старше меня тогдашнего и куда более чистой, более рассудительной в тот момент, когда я впервые сделал тебе предложение. Надеюсь, так оно и было, если же это совсем не так, то это было бы противно человеческому естеству: такая скромная и невинная, как ты, — редчайшая женщина из всех, кого мне доводилось встречать, — и хотя ты всеми силами пыталась оттолкнуть меня и приняла мое предложение исключительно из-за любви ко мне, все-таки моя, хоть и не слишком знаменитая генеалогическая линия и те блестящие перспективы, которые открывались пред тобой, должно быть, произвели на тебя немалое впечатление. А теперь представь только, как подобное будущее могло потрясти сознание скромного мальчика, которым я тогда был!

Мне подумалось, что Сейворд мог создать мне некоторые проблемы, и потому я рассказал ему обо всем без утайки. К моему полному изумлению, он был вполне доволен таким раскладом событий, однако его радость по большей части была вызвана тем, что он намеревался произвести впечатление на благочестивого и честного мистера Пауэлла, чья непогрешимая честность и воздержанность слегка раздражали моего веселого хозяина.

Мы поженились приблизительно через месяц, оставив ее опекуна разгребать многочисленные подарки и получив банковский чек на сумму не менее чем тысяча пятьсот фунтов от лорда Роберта, который заявил, что весьма доволен выбором невесты.

Мы отправились в Лондон, будучи уверенными, что ничто на свете не способно омрачить существование пары столь юной, полной жизни, смелой и богатой. Мы арендовали маленький, но вполне уютный домик в Мейфэре, я нанял фаэтон, мы посещали кофейню на площади Ковент-Гарден, ходили в театр, беседовали о политике, и вскоре моя жена обзавелась друзьями, которые охотно делились с ней новинками моды, которая представляла собой быстро меняющуюся смесь изобретений и подражаний, и, еще будучи совершенно неокрепшим юношей, которому и шестнадцати-то не исполнилось, совсем еще недавно забитый ученик торговца, теперь я должен был играть роль изысканного юноши.

Для меня это не представляло особой трудности. Я хвастался связями своей жены, о которых лорд Роберт Маннер любезно предоставил мне информацию во время нашей весьма короткой, но вполне приятной беседы, перед семейством Ратлендов. Я также признаю, что хвастался поместьем Хэтфилд-Холл в Дербишире, который весьма трудно обнаружить даже на самой подробной карте, и что я оформил свой дом в определенном стиле, объяснив, что прибыл в Лондон, в то время как двести человек в поместье старательно разбивают сад с прудами, согласно пожеланиям моей жены. Я рассказывал о собственном героизме, который не раз проявлял во время охоты, хвастался тем, как насмерть загонял лису с помощью своры гончих. Милая Мэри, именно так я и говорил, и все время лгал при этом.

Но это более всего походило на тявканье перевозбужденного щенка, и не более того. Однако же я никому не причинял никакого вреда своим враньем, и это меня спасало. Зато я проводил время в веселой компании, которое доставляло мне удовольствие куда больше, нежели, например, вино.

Через несколько месяцев, к своему недоумению, мы обнаружили, что наши капиталы совершенно подошли к концу и мы задолжали денег едва ли не половине Лондона. Эмма поспешно отправилась к своему родному отцу, который на сей раз был не столько раздражен подобным фактом, сколько изумлен. Та сумма денег, которая нам казалась настоящим кладом, для него представлялась коровьей лепешкой, он заплатил наши долги и дал нам еще некоторую сумму, дабы мы смогли покинуть город. Я даже обрадовался этому — уж очень мне было стыдно, остаться в Лондоне я просто не мог, и хотя я уже встречал в своей жизни мошенников и жуликов, хвастунов еще худших, чем я сам, и столь сомнительные характеры, которые сельский мальчик даже и представить себе не смел, я все же встречал и несколько хороших юношей, и мне хотелось, чтобы они запомнили меня не в моменты моего падения. Мне мечталось, чтобы они запомнили юного Джека Хэтфилда, хохочущего в компании лучших из них.

Однако мне также не хотелось возвращаться обратно в Честер.

Мы отправились в Бристоль, чтобы там сесть на первое же судно до Америки.

Вплоть до самого этого времени, Мэри, я совершил множество глупостей и таких поступков, которые наш преподобный Николсон не одобрил бы, хотя я совсем не потешаюсь над ним. Он — прекрасный человек, и я, выводя эти строчки пером, испытываю некоторое облегчение, что если у тебя возникнет необходимость ощутить чью-нибудь поддержку, то ты всегда можешь на него всецело положиться. Но я не совершил ничего злостного или противозаконного. В то время я был очень пылким и, если ты желаешь заглянуть глубже, несколько безответственным. Я нисколько не ищу сочувствия, ибо факт остается фактом: моя жена не только помогала мне, но также в немалой степени поддерживала меня в моей безумной страсти наслаждаться жизнью, насколько позволял капитал. Однако жизнь преподала нам урок, и мы отплыли в Америку, смирившись с судьбой, намеренные преуспеть, и как раз сразу после моего шестнадцатого дня рождения в нашей семье появилась дочка.


После этих откровений Хэтфилд ощутил глубочайшую подавленность. Возможно, дело заключалось в самом содержании письма, а быть может, эти былые невинные и галантные времена чересчур сильно контрастировали с тем растущим день ото дня одиночеством и отчаянием загнанного в угол беглеца. И ведь какое-то время он любил свою жену и трех своих дочерей. Вот уже двадцать лет, как он не виделся с ними, за это время Эмма давно умерла.

Он отправился прогуляться по Брекону. Здесь он был знаком всего с несколькими людьми, и знали его под именем мистер Людор Генри, уэльский джентльмен, приехавший из Лондона, дабы здесь, на месте, старательно изучить историю Уэльса до того, как Генрих Тюдор занял английский престол[45], а посему ему требовалось найти для себя постоянное жилье, чтобы остаться в этом краю. Хотя до сего дня он так и не установил контактов с агентами по недвижимости, но стоило только его домовладельцу сообщить, что мистер Дэфид Прайс-Джонс является местным экспертом не только по истории Уэльса, но и по древностям, он весьма грубо отказался встречаться с ним.

Одиночество, писание писем, записи в дневнике совершенно изменили характер, сделали его и апатичным и нервным одновременно. Настойка опия нисколько не помогала. В конце концов наступали часы, когда он просто замирал, сидя в собственном кресле перед чистым листом бумаги, словно впадая в некий ступор, и такие приступы делали его совершенно нерешительным и неуверенным. Его беспрестанно мучили кошмары, а сон стал настолько поверхностен, что иной раз, просыпаясь в поту, он с ужасом помышлял о том, как бы в ночном бреду не выдать все свои тайны. Когда-то раньше прогулки великолепно освежали его, но не теперь. Теперь они стали тяготить его, сама мысль о них действовала на него угнетающе, а уж исполнение этого нехитрого предприятия и вовсе истощало последние силы. Он возвращался после них отчаявшийся и измученный, впрочем, как и его сознание. Он совершенно забросил физические упражнения.

Брекон был выбран исключительно потому, что именно здесь обитал судья Хардинг. Ньютону, рассчитывал Хэтфилд, сроду не догадаться, что беглец станет скрываться в двух шагах от своего преследователя. Хэтфилд верил, что и сам Ньютон слишком осторожен и не станет посещать место, где обитает этот бульдог. Хэтфилд отработал прекрасный уэльский акцент, хотя и не слишком заметный, продолжая сохранять безупречные манеры — конечно, но не чересчур безупречные, оставляя лишь легкий налет изъяна, — он чисто выбрил лицо, покрасил волосы, отработал новую походку, и снова перчатки, безукоризненное оправдание, чтобы оставаться в одиночестве… все это должно было дать ему ощущение защищенности, словно барсуку, засевшему в норе. Но на прогулке он чувствовал себя весьма тревожно. Никто не следовал за ним, он старательно удостоверился в том, поблизости не нашлось ни одного подозрительного лица, все шло своим чередом, ничто и никто не встревожил его за время его прогулки, кроме шестого чувства, которое, хоть изредка и подводило его, однако же частенько и выручало.

Он вернулся в свою комнату усталый, и все же спать ему совсем не хотелось. Он вылил в последний бокал вина остатки скудного запаса настойки опия.

До сих пор ему доставляло необыкновенное удовольствие писать письма, это занятие весьма благотворно действовало на него.

Хватит ли ему мужества рассказать ей самую тяжелую правду?

Он вытащил свой дневник, написанный стенографией, в которой он немало преуспел, и принялся выписывать из него большими буквами, сильно сокращая, те самые слова, которые истинный исповедник вынужден раскрывать, дабы избавить настоящую любовь от ран и лжи, которые он причинил Мэри. Он чувствовал, что только истинное, откровенное признание способно пройти через всю эту грязь незапятнанной, свято веруя, будто такая откровенность — оружие неизменной праведности. Истинная правда очистит его от греховности: разоблачение зла совершенно сделает его безвредным. Если уж ему суждено вновь обрести Мэри, то он должен повиниться во всех самых тяжких грехах, которые ему довелось совершить. На меньшее и рассчитывать не приходится.

Теперь она казалась ему такой далекой. Сколько дней и ночей им удалось тогда провести вместе? Откуда ему было знать, что его чувство к Мэри — не простое вожделение? Было ли это продиктовано его верой в то, что в самой девушке заключалось нечто необычное, нечто уникальное и их двоих сближало куда большее, нежели плотское желание?

Она выдала правосудию его прежние письма, так почему бы ей не выдать и эти, обращенные ей лично? Гораздо более безопасно записывать все, что он желал бы ей сказать, в собственный дневник, во всех подробностях описав свои злоключения, и позже предоставить эти записи Мэри, когда он вполне поймет, что на нее можно положиться. Или же показать дневник ей при первой же встрече. Во всяком случае, даже тех писем, что он написал ей, уже достаточно, чтобы убедить ее, что ей следует выслушать его и дать ему возможность оправдать себя.

Он несколько раз принимался набрасывать заметки, стараясь составить что-то вроде списка, однако душа к этому занятию нисколько не лежала. По требованию гостя хозяин дома самолично принес ему целую пинту подогретого с пряностями эля — необычный знак уважения, — и Хэтфилд экономно растянул его на целый вечер, пока не решил, что пора попытаться уснуть.


27 ноября

Моя дорогая Мэри,

Я веду записи в моем дневнике, однако это продолжение моих писем. Теперь я в точности знаю, что мне никогда не доведется отправить их тебе. Тебе все равно придется прочесть их, когда я собственной рукой передам эти записи тебе при встрече. Никому другому я этого не доверю. Сейчас, чиркая эти строки, я ощущаю себя в особенности одиноким, Мэри, мне холодно, словно я захворал, но самые страшные симптомы болезни еще не проявили себя в полную силу. Мое сознание поднимает тревогу при малейшей кажущейся опасности, и меня постоянно трясет, словно корабль, попавший в жестокий шторм, впрочем, как и эта древняя уэльская гостиница, которая постоянно поскрипывает. В последние пару дней я даже отказывал себе в прогулках; возможно, я совершаю глупейшую ошибку, и все же самые дурные предчувствия заставляют меня оставаться в четырех стенках, я даже не смею переступить порог своей комнаты. Я перенес сюда все запасы еды и нисколько не удивлюсь, если вскорости поползут слухи о том, что якобы я — настоящий затворник. Я должен ехать, но, хоть убейте меня, не могу даже помыслить о том, что где-нибудь еще на свете существует более безопасное место.

О, Мэри, я так изнурен. Лежать с тобой в одной постели, в маленькой хижине, любоваться тенями свечи, которые легко танцуют по стенам, вместе прислушиваться к звукам, доносящимся снаружи, которые лишь оттеняют состояние покоя, однако же сами по себе могут вызвать ничего, кроме естественного страха, но наслаждаться покоем рядом с женщиной, которую я люблю с такой страстью, с какой никогда никого не любил прежде, и не говорить при этом ничего… преподнесет ли мне судьба вновь столь щедрый подарок?

А теперь о причинах, которые в конечном итоге привели мою судьбу к полному провалу, я должен рассказать тебе следующее.

Едва приехав в Америку, я тут же примкнул к революционной партии, меня просвещал сам Томас Пейн, который стал для меня истинным героем. Обо всем этом я уж написал где-то раньше в своем дневнике, особенно подробно я указал все причины, которые заставили меня сражаться на стороне республиканской Америки против тирании британской монархии. Уместно будет упомянуть, что, как бы там ни было, жена моя не одобряла мои принципы, и я в конечном итоге оставил ее и, надо признаться, предал ее в самое тяжелое для нее время, бросив ее с тремя дочерьми на руках и без малейших средств к существованию. Гораздо позже я слышал, что она скончалась от горя. Что сталось с моими дочерьми, мне и вовсе не известно.

По возвращении в Лондон я вдруг обнаружил, что мои радикальные взгляды весьма непопулярны и не приветствуются в приличном обществе. Я представлялся английским дворянином, родом из Нортумберленда, ожидающим получения приличного наследства после затянувшегося путешествия по странам Европы. По этой самой причине я провел в плавании около трех месяцев, а затем меня арестовали за долги в сто семьдесят фунтов стерлингов и приговорили к заключению в Тюрьме королевской скамьи. Там я повстречался с теми, с кем уже был знаком по кофейням и тавернам, однако они нисколько не возражали, когда я упомянул доброго лорда Роберта Маннера и принялся хвастать моим имением в Ратленде и прочим. Как правило, я находил женщин, которые могли обеспечивать меня в самом необходимом, очень часто я лишь отчасти отдавал долги. А если же с меня требовали большего, то мне просто приходилось оказывать услугу за услугу в качестве компенсации.

Я отыскал священника, который посещал своих прихожан на дому, и принялся рассказывать ему о семействе Маннеров, о Ратленде, лгать о своей юной жене и трех дочках, которые теперь потеряли рассудок от горя. Я говорил, что они в Дорсете ждут возвращения мужа и. отца, чья беззаботность граничит с преступлением. Я умолил его обратиться к герцогу Ратлендскому и описать мое ужасное положение. Без всякого труда, льстя ему самым вульгарным образом, соблазняя связями и близостью с аристократией, какой мог похвастаться не всякий англиканский священнослужитель, я постепенно стал приводить свой план в действие. После недолгой заминки (я полагаю, священника — а надо отметить, герцог оказался личностью весьма забывчивой и в тот день после обеда чувствовал себя не лучшим образом — для начала просто вышвырнули через заднюю дверь, предназначенную для торговцев) и все же в скором времени я стал обладателем двухсот фунтов, и я вновь вернулся в мир, словно заново рожденный.

Этот герцог, как мне подумалось, стоил потраченного на него времени. Его назначили лордом-наместником Ирландии в 1784 году или что-то в этом роде, и я последовал за ним в Дублин, заказав комнаты в гостинице «Зеленого колледжа», и принялся повсюду хвастаться своими связями. И снова это принесло некоторую удачу— и сколь отрадно было душе моей, сколь сладостно и упоительно, когда я, революционер по своим убеждениям, мог запросто обвести вокруг пальца любого дворянина. Я стал настоящей местной сенсацией, центром всеобщего внимания в кофейне Лукаса, и если бы счет в шестьдесят фунтов не нарушил моих планов, карьера моя могла бы быть блестящей.

Тогда-то меня и посадили в дублинскую тюрьму Маршалси, но там мне повезло с женой одного из надзирателей, которая всегда приходила посмотреть на всех новых заключенных, имевших мало-мальски приличное платье. Я убедил ее в том, что имею весьма тесные отношения с вице-губернатором и попал в тюрьму по чистому недоразумению. В тот же день меня перевели в лучшую камеру, какая только имелась в Маршалси. Что же касается питания — а надо заметить, ел я в компании уже упомянутой мною женщины и ее любезного супруга, — то пища эта была выше всяких похвал и ничуть не уступала по качеству тем блюдам, что подавались в гостинице «Зеленого колледжа».

Как я предвидел, мои записки герцогу вынудили его предпринять кое-какие действия. Меня освободили и самым деликатным манером препроводили под личным эскортом до пакетбота, который выходил в море со следующим приливом и отправлялся до острова Холихед.

К этому времени я осознал, что единственный способ выжить в этой загнившей стране, где преданные патриотичные джентльмены уничтожали своих соотечественников без малейшего христианского милосердия и без малейших намеков на какую-либо справедливость, это использовать тот дар, который я когда-то обрел и который теперь мне мог пригодиться. Ложь стала моим паспортом, а притворство — визитной карточкой. Месть доставляла мне удовольствие, приятное мщение. Несколько месяцев кряду я осаждал все курорты юга — делая предложения здесь, заняв в долг там, иногда я представлялся англичанином, иногда — ирландцем (даже с большим успехом), временами — шотландцем, — всегда с большой охотой рассказывал самые различные новости из внешнего мира, и всегда мне удавалось каким-либо образом обойти, обыграть статьи закона. Эта игра длилась до тех пор, пока я не попал в Скарборо. Там я допустил существенную ошибку, ввязавшись в политику.

Надобно отметить, что мне оставался один путь — в политику. Поскольку я скучал и желал испытать что-нибудь новое, я заявил, что в интересах герцога Ратлендского (он мог бы весьма пригодиться) я вскоре намерен стать одним из представителей в парламенте от города Скарборо. Я полагаю, наш премьер лорд Лойтер контролирует около десяти мест в нижней палате парламента — в нашем законодательном органе, среди свободно избранных представителей. Во всяком случае, обыватели Скарборо приняли меня, устроили в мою честь торжество, представили меня своим вульгарным дочерям, попытались соблазнить меня торговыми предприятиями, которые могли привести их прямиком к герцогским титулам, однако все мои планы лопнули точно мыльный пузырь, как только им стало известно, что я не в состоянии оплатить собственный счет за гостиницу. Только представь себе жизнь, которую мне, вероятно, довелось бы вести, если бы один или два хозяина гостиницы не проявили завидную настойчивость! Ничего не поделаешь, тем не менее я попытался улизнуть в Лондон. К сожалению, я стал чересчур толстым, а люди из Скарборо оказались куда как проворны. Они добрались до Лондона быстрей меня, встретили меня по приезде, отправили меня обратно и заключили в тюрьму.

В этой самой тюрьме я провел восемь лет. Обо всех этих долгих годах я могу написать единственную правду: они совершенно изменили мою жизнь и сломили дух.

Именно там я и столкнулся с Ньютоном, и, чувствуя его силу и сам еще полный сил, я очаровал его многочисленными историями, иногда правдивыми, иногда вымышленными, рассказами о войне, дуэлях, о путешествиях в далекие, экзотические края, о женщинах, о веселых проделках в кофейнях и будуарах. Я потратил на это невероятное количество времени, и все только затем, чтобы хоть как-то развеять скуку, которая охватила мое сознание, и завоевать хорошее расположение того, кто, как мне думалось, мог мне в дальнейшем весьма пригодиться. Увы, мне слишком хорошо это удалось, однако эта история уже для других записей в моем дневнике.

В тюрьме Скарборо я впервые увидел мою вторую жену, мисс Микелли Нейшен из Девоншира. Она снимала комнаты, дабы подышать свежим морским воздухом, как раз напротив тюрьмы, и как-то раз она заметила меня, а я ее, когда выглянул в маленькое квадратное оконце, летним днем, едва не сходя сума от жажды свежего воздуха. Что-то в моем положении, в моей внешности тронуло ее. Мы посмотрели друг на друга так, точно уже давно были любовниками, смею заметить, она смотрела на меня так потому, что давно желала бы стать таковой, а я-поскольку сразу же почувствовал, что это еще один путь к желанной свободе. Каждый день мы смотрели друг на друга, каждый день в течение шести с половиной часов в день, несколько лет подряд. Могу поклясться в этом. Она отсутствовала, только когда отправилась в Лондон, чтобы попытаться уговорить судейских пересмотреть мое дело, или же уезжала в Девоншир за некоторой суммой денег, дабы оплатить комнаты и проживать в них постоянно.

Со временем она выплатила мои долги, что позволило мне выйти из тюрьмы, и в тот же самый день по специальному разрешению я женился на ней. Первые мои слова, сказанные ей, были: «Благодарю вас!» Вторые: «Ясогласен». Но теперь я обрел свободу и был обречен зарабатывать деньги совершенно законным путем. Я также обрек себя на постоянную защиту самого себя от того страха, который внушал мне Ньютон, оказывая на меня немалое влияние.

В Тивертоне, Девоншир, я разработал проект, который гарантированно позволял в немалой степени приумножить богатства местных торговцев. И в течение последующих восемнадцати месяцев он оправдал себя. Город — точнее, богатое его население — стал относиться ко мне как к чему-то среднему между волшебником и благотворителем. На самом деле мой проект был точной копией того проекта, который мне раскрыл когда-то в тюрьме Ньютон, и в его случае он едва не завершился полным успехом. После восемнадцати месяцев примерного поведения уважаемый гражданин, имеющий маленького ребенка и жену — которую я с трудом выносил и которой я долгое время был верен за все, что она сделала для меня, — благополучно уехал с другой, я отправился в Лондон, чтобы там предаться веселью. Здесь я вновь повстречал Ньютона и попал в его компанию, и согласно его предложению, дабы гарантировать себе определенную безопасность в случае новых все возрастающих долгов, я вновь направил свой взор к политике, принявшись собирать голоса от маленького городка Квин-сборо. Мои счета стали поистине чудовищны по мере того, как я пытался преодолеть взяточничество и коррупцию моих противников на выборах — ноя хочу заявить, Мэри, однажды в парламенте, где о моих долгах никто и слыхом не слыхивал, я бы обязательно провел ряд реформ для моих сторонников. Это не тщеславие и не хвастовство с моей стороны! Но я провалился на выборах и, если говорить коротко, предстал перед кредиторами полным банкротом.

Ньютон предложил мне выход из положения, и в том безумном состоянии, в каком я тогда пребывал, пораженный и не верящий в Бога, я принял его, покинув свою жену, чьи письма следовали за мной, как древнее проклятье в греческой трагедии.

Я был совершенно сломлен. Я предлагал себя почти всем женщинам, с которыми мне доводилось встречаться, и могу открыто признаться, Мэри, я искал женщин лишь с единственной целью: получить животное удовольствие от близости, иногда случалось, что от проснувшегося во мне вожделения я и вовсе становился невменяемым. Еще одна связка писем от молодой женщины, которую я повстречал, которой предложил близость и соблазнил ее уехать со мной в Лондон как раз за несколько недель до того, как Ньютон и я тайком покинули тот край с несессером, что теперь стоит в твоей комнате. Но я был сломлен не долгами и не свершенными преступлениями, и даже не тем, как я обошелся со своими женами и моими детьми, и даже не той тяготой привилегий, которая легла на мои плечи, когда я объявился в качестве Хоупа, что само по себе стало настоящей насмешкой над моими принципами. Я был сломлен потому, что потерял Бога и сам оказался потерян для Него. Я не знал ни Его, ни себя самого.

Ты освободила меня, Мэри. Ты, а затем и великое и истинное откровение, которое посетило меня на перевале Хауз-Пойнт. Вот почему ты обязательно должна получить мое признание. Поскольку только ты способна простить меня.


Впервые за несколько недель на него снизошло такое умиротворение, что он спокойно проспал всю ночь. Утром он проснулся весьма бодрый и оживленный, велел принести горячей воды для бритья и приказал горничной приготовить ему счет: он собирался отправиться дальше. Ему так не терпелось поскорее уехать, что он принялся собираться немедленно — он путешествовал налегке, — он взял дневник и все свои письма с собой в гостиную, куда он спустился позавтракать.

Офицеры с Боу-стрит уже ждали его там. Ньютон стоял в дверях, улыбаясь, он кивнул офицерам, а затем мгновенно скрылся.