"Дева Баттермира" - читать интересную книгу автора (Брэгг Мелвин)

Следствие на Боу-стрит

Морнинг пост», как и многие другие газеты, весьма оживленно освещала это дело с того самого дня, как Хэтфилда доставили в Лондон из «Брикнока, что в Уэльсе». Все эти публикации подхлестнули Колриджа, чья вторая статья вышла в конце месяца с твердым обещанием, что за нею последует и третья. Более ранние публикации, посвященные Мэри, написанные Джилреем[46], теперь продолжали выходить одна за другой и исправно продавались на улицах; места же в зале суда брались с боем. «Знаменитый соблазнитель» и «Дева Баттермира» стали главными персонажами того смерча слухов, скандалов, предметом придирок и модной темой, который буквально смел все остальное со своего пути, окончательно завладев публикой, и это совершенно очевидно грозило общественным взрывом. Тот самый народ, что еще совсем недавно стонал под бременем войны, вдруг в одночасье забыл все тяготы, стоило лишь разгореться скандалу.

Возможно, это было первым, знаменательным столкновением двух эпох: безнравственного, вульгарного, циничного восемнадцатого века и девятнадцатого — романтического, сентиментального, все более и более стесняемого жесткими рамками пуританской морали, с ее неизменным ханжеским лицемерием. И именно по этой причине вся шумиха представляла собой раздутый, надуманный скандал, а движущей силой стала сама толпа, клюнувшая на события, точно рыба на приманку. Вероятно, это был один из тех моментов, когда нация в большинстве своем каким-то совершенно неопределенным образом решает изменить привычному течению жизни, отваживается искать в себе самой нечто иное, — и свидетельством тому столь пристальное внимания к делу Хэтфилда и Мэри. Или же, возможно, толпы любопытствующих выстроились в длинные очереди, желая взглянуть на Великого Соблазнителя, которого наконец-то поймали; да, Великого Соблазнителя, который не просто обманывал несчастную девушку, завлекши ее в постель, но и успешно лгал другим людям, вымогая у них немалые суммы и присваивая себе аристократические титулы. В то же время саму Мэри, по-прежнему остававшуюся в тени, где-то в северном раю, рассматривали как некий образ невинности, чистоты и истинной верности, именно эти ее черты более всего обсуждались, когда беседа касалась данной темы. Или возможно, простонародье потому лишь целых два месяца с неослабевающим интересом следило за тем событием, что во всей этой истории им раскрывалась иная жизнь и с помощью этого случая они словно бы ощущали свою причастность к иным сферам, недоступным людям «подлого» происхождения. Все эти факторы, впрочем, как и многие иные, привели толпы лондонцев на Боу-стрит, на Ковент-Гарден, где Хэтфилд, еще будучи совсем юным, дважды проводил недели в кофейнях. По мере того как разбирательства следовали одно за другим — а всего их должно было быть четыре, — толпы народа на улицах Лондона переросли в один гигантский театр, описанный Вордсвортом с легковесной веселостью и вполне оправданным неодобрением. Уличные мальчишки, аристократы, цветочницы, модно одетые леди, певцы, юные наследники, бумагомараки, темнокожие женщины в белоснежных муслиновых платьях, турки, мавры, матросы-индийцы, китайцы и, очень вероятно, сам Чарльз Ламб — все пришли потаращиться на зрелище и посудачить.

Сообщение в «Морнинг пост» от 7 декабря, которое начиналось перечнем преступлений, совершенных им в Тивертоне за несколько месяцев до того, как он отправился путешествовать по Озерному краю, называлось просто ДЖОН ХЭТФИЛД и не требовало каких-либо объяснений или подзаголовка:


Субботним вечером эта знаменитая личность была доставлена в город из Брикнока, Уэльс, одним из офицеров с Боу-стрит по фамилии Перке, согласно предписанию ордера на арест, подписанному сэром Ричардом Фордом, в присутствии которого вчера на Боу-стрит были допрошены по данному делу мистер Грэхем, мистер Робинсон, мистер Киннейрд и другие представители магистрата.

Адвокат по делам банкротств, присутствовавший на разбирательствах, опознал арестованного и заявил, что комиссия рассматривала выдвинутое против Хэтфилда обвинение в июне прошлого года. Он, адвокат, — лично присутствовал на встрече членов комиссии, однако сам заключенный не соизволил явиться на заседание, несмотря на то, что соответствующее заявление о банкротстве было опубликовано в «Газетт»[47] и сам адвокат лично доставил извещение о судебном разбирательстве, передав его в руки жене подсудимого в Уошфилде близ Тивертона, Девоншир. Мистер Паркин, адвокат почтовой службы, предоставил ордер от сэра Фредерика Вейна, баронета, исполняющего обязанности магистрата графства Камберленд, с обвинениями в адрес высокородного Александра Августа Хоупа в совершении преступления, заключавшегося в том, что обвиняемый выдавал себя за члена парламента Великобритании и неоднократно франкировал письма от имени Александра Хоупа. Письма эти были доставлены в почтовое отделение Кесвика в Камберленде с целью незаконным путем избежать обязательной оплаты пересылки корреспонденции. А также были выдвинуты и иные обвинения в его адрес в мошенничестве и двоеженстве, каковые и были разъяснены арестованному в полной мере, однако же отвергнуты им совершенно. Затем арестованного препроводили в исправительную тюрьму Тотхил-филд для дальнейшего разбирательства в следующий вторник. Во время всего путешествия до Лондона и позже, во время разбирательств и допросов Хэтфилд вел себя в высшей степени достойно; и все же ответил лишь на несколько вопросов, заданных ему сэром Ричардом Фордом и адвокатами. Он был одет в черный пиджак и жилет, вельветовые бриджи и башмаки, его волосы были завязаны на затылке, он не пудрился; и весь его внешний вид внушал некоторое почтение, хотя в определенной степени вызывал ощущение уютной домашности.

Его Королевское Высочество герцог Камберлендский, граф Эйлсбери, сэр Чарлз Банбери, сэр Эдвард Пелью, высокородный мистер Эшли, мистер Эндрюс, член парламента, достопочтенный мистер Макдональд, полковник Фуллер, полковник МакМарн, полковник Стивене и множество иных джентльменов присутствовали на данных разбирательствах.


8 декабря 1802 года Моя дорогая Мэри,

Ты могла прочесть в газетах сообщение о том, что еще вчера меня сопроводили на Боу-стрит для допросов. Мне сообщили, что там были и репортеры, — ив самом деле, весь мир с матерью его землей вверх дном перевернулся, и с моим успехом среди публики не сравнится даже визит принца Уэльского в Брайтон, хотя я — всего лишь человек, которого обвиняют в фальсификации, уголовном преступлении и в прочих «ии» согласно своду законов.

Я чувствую себя в здравом уме и твердой памяти и совершенно спокоен и даже не представляю, чему мог бы приписать все это. Здесь, в тюрьме, со мной обращаются вполне прилично. Камеру предоставили одну из самых лучших. Меня надежно заперли, однако перед тем не преминули снять с меня кандалы, и теперь я могу свободно двигаться, не ощущая ни боли, ни какого-либо стеснения. Здесь есть бумага, чернила, перья, Библия и другие книги, включая и «Письма лорда Честерфилда»[48], одна из моих любимых книг, принципами которой я стараюсь руководствоваться в своей жизни. Мне мало в чем отказывают — за исключением свободы! — тюремщик мой — весьма приятный человек во всех отношениях, включая и его регулярные шутки, которые он отпускает на мой счет, в том числе и по поводу того, что никогда бы не стал знакомить меня со своей женой, во избежание… и так далее. Таким образом, ты и сама видишь, сколь благостны материальные удобства, которыми и ты могла бы меня обеспечить. Представления не имею, кто тот благодетель, что устраивает мне эти пиршества, но я поднимаю свой бокал в честь него — а у меня всегда есть вино, — кем бы ни был мой благодетель, и желаю ему крепкого здоровья и долгой жизни.

И все же я верю, что моя невозмутимость, даже некоторая беззаботность ума не может быть всецело объяснена лишь одним употреблением вина и тем нарочито показным лицедейством, в которое я оказался невольно вовлечен. Где-то в глубине души моей теплится некоторая энергия, которая поддерживает мою жизнь. Значит ли это, что я вновь обрел Веру? Надеюсь на то, но боюсь, что нет. Нет, я верю: это должно быть истолковано как несомненное доказательство, которое и без того ясно мне, что моя любовь к тебе и является моею верою — не то сладострастное, похотливое, случайно вспыхнувшее, даже лукавое чувство, какое я частенько испытывал, но нечто столь сильное и столь смутное, сколь и сама Вера, столь же безошибочно определяемая в момент своего прихода. Вот почему я хотел написать тебе это письмо — письмо о мыслях, которые посещают заключенного под стражу узника, письмо, доставляющее счастье человеку, которому, возможно, оставшиеся дни или же долгие-долгие годы суждено провести в оковах, письмо надежды, что ты все же поверишь мне; если только ты сможешь сделать это, то никакого зла в жизни более я не стану страшиться, даже того зла, какое заключено во мне самом.

Джон Хэтфилд.


Это письмо он отослал.

Четырнадцатого декабря «Морнинг пост» опубликовала заголовок на первой странице:


СУДЕБНАЯ КАНЦЕЛЯРИЯ, БОУ-СТРИТ

Вчера Хэтфилд был вторично доставлен на Боу-стрит, дабы еще раз произвести дознание в присутствии сэра Ричарда Форда и Т. Робинсона, эсквайра; зал заседаний был заполнен слушателями задолго до прибытия заключенного, и несколько сотен желающих осаждали дверь, в безуспешной надежде попасть на заседание. Хэтфилд вновь обратился к сэру Ричарду Форду с письменной просьбой разрешить снимать с него кандалы на время дознания, что весьма милостиво было дозволено; и мистер Фенуик, начальник тюрьмы, лично доставил заключенного в зал для допроса.

Однако провести дознание в полной мере не представлялось возможным ввиду отсутствия необходимых свидетелей. Мистер Тонтон, адвокат по делам банкротств, предъявил «Газетт», в котором помещалось объявление от пятнадцатого июня прошлого года, а также ордер лорд-канцлера[49] на продление срока явки в суд до восемнадцатого сентября. Однако арестованный и тогда не счел нужным явиться в суд, согласно предписанию. Мистер Тонтон также предъявил суду вексель на сумму в тридцать фунтов стерлингов, выписанный на имя Хоупа, по его утверждениям, сей документ был подписан и передан в третьи руки лично заключенным. Поскольку джентльмен, которому уже упомянутый документ был передан, на данный момент находится в отъезде, то дело следует отложить до дальнейшего рассмотрения.

Также высокому суду была предъявлена регистрационная запись о браке вышеупомянутого Александра Августа Хоупа с девицей Мэри Робинсон (Красавицей Баттермира), сделанная в Лортоне второго октября 1802 года преподобным Джоном Николсоном; к тому же сэр Ричард Форд заявил, что ему немедленно следует написать этой несчастной молодой женщине в обязательном порядке, дабы поставить ее в известность, что ее мнимый супруг взят наконец под стражу и она может приехать в Лондон лично, дабы выдвинуть против него обвинение.

Обвиняемый, как и на прежних заседаниях, предпочитал отмалчиваться и ответил лишь на несколько вопросов, касающихся уже упомянутой женитьбы. Мистер Тонтон выразил намерение походатайствовать, чтобы заключенному позволили тратить полторы гинеи в неделю на письма. Затем заключенный был доставлен обратно в исправительную тюрьму Тотхил-филд. Несколько джентльменов предложили собрать подписи с целью оплатить все расходы Красавицы из Баттермира, дабы она смогла приехать и выступить на суде с обвинением в адрес Хэтфилда. Среди членов комиссии были представлены: мистер Грэхем, мистер Киннард и некоторые другие джентльмены; а также герцог Роксбор, лорд Гренвилл, граф Эйлсбери, граф Ормонд, сэр Молинекс, сэр Пелью, сэр Нагл и ряд других джентльменов, присутствовавших на заседаниях по собственной воле.


Лондонское общество жаждало лицезреть обоих исполнителей главных ролей в этом спектакле и готово было заплатить за подобное удовольствие. Мэри написала сэру Ричарду Форду, подтвердив, что «мужчина, с которым я заключила этот незаконный брак… всегда выдавал себя за высокородного полковника Хоупа, младшего брата графа Хоуптона», и все же она отказалась приехать в Лондон. Отчасти такое решение было продиктовано тем, что здесь, в родной долине, где жители деревни стали невольными свидетелями этого ужасного дела, она находила глубокое понимание и обретала силу благодаря собственным корням, а также она не желала оказаться вовлеченной в это общенародное «представление», и такой решительный отказ более всего восхитил Вордсворта.

Однако существовала и другая причина. Совсем скоро Мэри обнаружила, что беременна. Несколькими днями спустя, восемнадцатого декабря, «Морнинг пост» объявила об этом в следующем заявлении: «С огромным сожалением и сочувствием необходимо отметить, что бедняжка Мэри из Баттермира ожидает ребенка».

Однако этот факт лишь подхлестнул интерес общественности. Во второй половине декабря впервые по улицам стала распространяться баллада Роберта Бомфорда, которая мгновенно разошлась сначала среди «бесстыдных женщин и детей», а затем «по всему городу, среди всех прочих сословий». Она называлась «Лживый Хоуп и Красавица».


Однажды приехал верхом в Баттермир Развратник лукавый, как дерзкий сатир. Сказал он: «Вот место для праздных утех, Здесь я развлекусь без малейших помех!» О, Хоуп коварный! Надежд не дари! Страшись его, Дева, и честь береги! Он лжив и порочен, с душой точно смоль, Он Деве несет лишь жестокую боль! На быстром коне опускаясь с холма, Он несся стремглав, точно адская тьма, И девы прелестной завидевши стать, Решил он цветок сей невинный сорвать. О, Хоуп коварный! Надежд не дари! Страшись его, Дева, и честь береги! Он лжив и порочен, с душой точно смоль, Он Деве несет лишь жестокую боль! Он вскормлен злодейством и взращен грехом, Как может наивная ведать о том? Он девушку к лживому сердцу прижал И тут же жениться на ней обещал. О, Хоуп коварный! Надежд не дари! Страшись его, Дева, и честь береги! Он лжив и порочен, с душой точно смоль, Он Деве несет лишь жестокую боль!

А затем тотчас же появились еще семь таких же поэм, в которых речь шла и о двоеженстве и о мошенничестве, и даже о том, будто бы отец Мэри умер, и все конечно же самым противоестественным образом заканчивалось счастливо. Детишки же воспользовались этим сюжетом для своих уличных игр.

Так же как и доклады с Боу-стрит о судебном разбирательстве этого скандального дела, «Пост» была не в меньшей степени заинтересована во всех подробностях, которые бы подогревали общественное внимание и беспрерывно пополняли неубывающие слухи и сплетни о самом Хэтфилде.

«Заметки», как и многое прочее в «Пост», появлялись на полосах газеты анонимно. Однако статьи, написанные Колриджем, им же самим и подписывались, остальной материал — так многим думалось, однако доказать данный факт не представлялось возможным — писался Чарлзом Лембом.

Все члены семейства Лембов были кровно заинтересованы в деле Мэри, поскольку оказались непосредственными очевидцами тех красот, которые стали подмостками этого разыгравшегося спектакля, к тому же малейшие детали случившегося они получили, что называется, «из первых рук». Они весь август провели в Озерном крае с Колриджем, и невозможно предположить, будто им не довелось читать его статьи, написанные для «Пост», и обсуждать в тесном кругу своих знакомых последствия сего дела, в особенности, как казалось важно не только Лембам, но и Вордсворту, последствия для самой Мэри. В июле следующего, 1803 года Мэри Лемб написала письмо Доротее Вордсворт, в котором она подробно описывала, как она сама с Джоном Рикманом, его сестрой, ее братом Чарлзом, отправилась в Сэдлерс, что в Уэльсе, дабы повидаться с поэтом Робертом Саути, «…самое заурядное и самое лондонское из всех наших лондонских развлечений».

Сам ли Лемб писал «заметки» в «Пост», или нет, но они ясно отражали возмущение, основанное на совершенно четких моральных принципах и направленное как против мошенника Хэтфилда, так и против лондонского света, ценности которого он ни в коей мере не одобрял. Таким образом, двадцать первого декабря передовица гласила:


Гигантская толпа, состоявшая из всех сословий, пришла посмотреть на Хэтфилда, которого вчера вновь допрашивали на Боу-стрит, желая, без малейших сомнений, насладиться завершением дела соблазнителя.


Презрение к праздному и аморальному обществу улавливается безошибочно. Двадцать девятого декабря автор с немалым сарказмом отзывается о личности Хэтфилда:


Хэтфилд горько жалуется по поводу всевозможной клеветы, что теперь появилась в газетах. И впрямь, они самым грубым образом использовали его, если принять во внимание тот непреложный факт, что сам сэр Ричард Форд имеет на руках неоспоримые доказательства мошенничества и злодеяний, которые этот человек творил в течение тридцати лет подряд.


Одной фразой автор изничтожает всех почитателей и воздыхателей Хэтфилда: «Поклонники Хэтфилда в его оправдание ссылаются на то, что тот якобы никогда не был так уж предан пороку». А первого января 1803 года «бездельники с Бонд-стрит[50] уже нарядились а-ля Хэтфилд, с выкрашенными дочерна бровями, бегающим взглядом, румянцем во всю щеку и даже с легкой хромотой в походке.

Даже из этого краткого подбора мы можем составить представление о деле Хэтфилда, которое обсуждали с невиданной страстью, и о том, с какой яростью его защищала горластая, светская часть Лондона — суматоха, толкотня, приветственные выкрики и шуточки. А также об истории, которая обсуждалась всеми сословиями с такой напряженностью и резкостью, что это само по себе служит признаком не только моральной поддержки заключенного, но и стремления защитить его.

Например, весьма удивительно, что человек, обвиняемый в огромном количестве преступлений, оказал столь сильное влияние на моду. К вопросам такого сорта бездельники с Бонд-стрит относились чрезвычайно серьезно. Их полное подражание стилю Хэтфилда, лишь слегка носившее бунтарский характер, возможно, на самом деле было не столь уж безобидным развлечением. Его поступки могли снискать полное одобрение тех, кто жаждал свободы любой ценой, даже если она превращалась в нарушение законов. Это было время, полное несбывшихся надежд и разочарования: война с Францией поставила вне закона любые проявления революционных идей и направила всю энергию в русло национального патриотизма, который всячески поощрялся властями. Драконовские законы преследовали радикально настроенных граждан, и судебные разбирательства по делам государственной измены заставляли их уносить подальше ноги в поисках спасительного прибежища где-нибудь за пределами родной страны. И при всем том, даже на пике национальной угрозы, разразилась настоящая революция, мятеж и бунт. Это было время, когда Лондону следовало находиться в авангарде — Бёрк[51] без устали пел дифирамбы американским революционерам на том основании, что их вера в свободу — это благородное мировоззрение. Оно желанно и для всех остальных, поскольку сами американцы, в конце концов, являлись выходцами из Британии, и, стало быть, все прочие граждане тоже должны любить свободу. Англичане и англичанки, включая и Вордсворта, довольно пылко приветствовали Французскую революцию и желали как можно быстрее покончить в собственной стране с тиранией короны, привилегиями и коррупцией. Повсюду зрело желание перемен. Однако война положила конец всем этим надеждам. В самом деле, в результате военных действий Британия стала настоящим оплотом консерватизма. И все же чувство времени, ощущение того, что в воздухе витают романтически-революционные идеи, что само по себе являлось самой мощной движущей силой тех дней, вопреки разразившейся войне, должно было каким-то образом найти выход, и возможно, — каким-то таинственным образом — необузданное поведение Хэтфилда вызывало уважение среди сторонников этого течения.

Число его сторонников отнюдь не ограничивалось бездельниками с Бонд-стрит. К огромной досаде Колриджа, которую он выразил в статье «Кесвикский самозванец III» от 31 декабря 1802 года, казалось, будто все поголовно прониклись симпатией к мошеннику. «С трудом верится, с каким упорством и яростью почти все слои общества Кесвика встают на его защиту…» В то же время и Мэри «везде и всюду стала предметом самой горячей симпатии». Таким образом, сложилась интригующая ситуация, в которой люди чувствительные и вполне законопослушные начали высказывать достаточно резкие суждения по поводу правоты и виновности, законности и незаконности, и в общем — «верхи» и «низы», казалось, в целом склонялись к тому, чтобы в этом деле поддержать обе стороны. Целомудренность и греховность в равной степени стали предметом всеобщего обсуждения.


Двадцать первого декабря, во время третьего судебного разбирательства на Боу-стрит, которое было куда многолюдней двух предыдущих, против Хэтфилда выдвинули дополнительное обвинение в том, что он «подписал и забыл оплатить еще один вексель».

На сей раз Хэтфилда конвоировали до здания суда под восторженные крики толпы сочувствующих, которые запрудили улицы города. К тому же часть его поклонников, дождавшись окончания судебного заседания, сопровождала его обратно до исправительной тюрьмы.

В этот же день, по возвращении, он встретился с Ньютоном, который уже ожидал его в камере.

Хэтфилд не проронил ни слова, пока с него снимали кандалы, и дождался, когда тюремщик, безучастно приняв из рук Ньютона несколько золотых монет, оставил их один на один.

— Неужели ты не догадывался, что все это сделал именно я?

Ньютон окинул взглядом довольно неплохо обставленную камеру, как человек, весьма довольный делом рук своих.

— Есть и другие.

Хэтфилд указал на стол, заваленный множеством различных безделушек, некоторые из них были сделаны из серебра, а кое-что из них и в самом деле имело определенную ценность.

— Ты всегда умел всеми правдами и неправдами завоевать себе популярность, Джон.

Хэтфилд так разнервничался, что его начало трясти. В этом крохотном пространстве запертой камеры он старался держаться от Ньютона как можно дальше. Он должен выстоять.

— Ты, верно, удивлен, отчего я здесь и отчего мне вздумалось так заботиться о тебе после всего, что ты сделал?

Хэтфилд склонил голову, точно бык, готовый броситься на обидчика, но так ничего и не произнес. Ньютон сделал пару шагов в его сторону, и этот крупный мужчина сразу же отступил, внезапно обнаружив, что теперь спина его упирается в стену.

— Ты предал меня, Джон. Дважды. Первый раз своей смехотворной женитьбой, которая, как я подозреваю, даже не считается законной, поскольку ты уже был к тому времени женат… а второй раз, когда ты с такой неблагодарностью по отношению ко мне скрыл этот факт от меня. В свою очередь я тоже предал тебя дважды. Первый раз в Кесвике, когда натравил на тебя Хардинга, а затем в Бриконе. Теперь мы квиты.

— Если не считать того, что ты свободен, а я — под стражей.

— Когда я услышал новость о твоей женитьбе на этой деревенской красавице, у меня тоже было ощущение, будто меня приговорили к заключению.

— Мой приговор, скорее всего, окончится петлей.

— Да, уж верно, твое преступление карается смертной казнью. Но маловероятно, чтобы суд вынес тебе смертный приговор посредством повешения.

— Мне бы твою уверенность!

— Я сделаю тебе такой подарок, Джон, если мы снова сможем стать друзьями, как прежде.

Еще один шаг вперед. Хэтфилд спиной прижался к стене, однако холодная каменная твердь не принесла ему никакого облегчения.

— Я могу оказать тебе огромную любезность, Джон. И ты знаешь, сколь успешно мы действовали вместе.

— Я мог… — Голос Хэтфилда сорвался на хрип.

— Ты ведь не скажешь им про меня, верно, Джон? — Еще шаг вперед. — А если ты скажешь… что они смогут доказать? Это ведь не я оказался банкротом, это не я сбежал, не явившись на судебное заседание, не я стал мошенником, и отнюдь не я франкировал свои и чужие письма, самым вероломным образом добивался кредитов, вторично женился, уже имея одну жену…

— Ты совершил нечто гораздо худшее. Гораздо худшее, нежели я. — Он выталкивал слова сквозь зубы одно за другим: сильный, развитый физически мужчина теперь стоял, вжимаясь спиной в стену, стараясь держаться подальше от бледнолицей фигуры в черном, и волосы Ньютона и даже глаза как нельзя более подходили такой единообразной черноте его одежды.

— Об этом знаешь только ты, Джон. — Он на секунду замолчал. — Но кто же тебе поверит?

Последнее предложение свистящим шепотом проникло в сознание Хэтфилда. Чернота Ньютона теперь походила на внезапную лихорадку, которая вызывала жесточайшие приливы и отливы тьмы в его сознании. Он вдруг подумал о Мэри, вспомнив ее именно такой, какой она предстала перед ним тем вечером, когда молодая пара прибыла в гостиницу, скрываясь от преследования. Хэтфилд подумал о перевале Хауз-Пойнт, а потом вдруг вспомнилась матушка, лицо которой светлым пятном кружило в водовороте черноты, — страшная тьма все больше и больше надвигалась на него и грозила окончательно затопить его разум, вновь подчинив его волю власти Ньютона.

— Пожалуйста, оставь меня в покое. — Слова прозвучали тихим шепотом. — Пожалуйста, оставь меня в покое.

Только бы Ньютон не притрагивался к нему! Если бы ему только удалось избежать этих прикосновений, то завтра, возможно, он сумел бы подготовиться как следует.

— Пожалуйста. — Он по-прежнему стоял очень прямо, прижавшись спиной к спасительной стене, но теперь, будто бы все его тело двигалось на шарнирах, он молитвенно вскинул руки к этому бледному, светящемуся лицу всего в нескольких футах от него. — Завтра, — добавил он.

Ньютон улыбнулся и очень мягко кивнул. Он было намеревался протянуть руку и похлопать Хэтфилда по плечу, но тотчас же отдернул ее, заметив неподдельный ужас в глазах заключенного.

— Мне жаль, если мой визит столь сильно напугал тебя, Джон. Но мне бы не удалось безопасным образом передать тебе предупреждение.

Он неспешно подошел к двери и позвал тюремщика.

— Может, тебе чего-нибудь не хватает здесь?

— Нет. — Хэтфилд все еще не решался отойти от стены.

— В таком случае увидимся завтра.

Ньютон исчез столь же волшебно, как и появился.

Хэтфилд покрылся липким, холодным потом. Он позвал тюремщика, который слегка задержался, возможно, потому, что весьма чопорно провожал Ньютона через весь тюремный двор до самых ворот. Когда же он явился, то проявил немало проворства и еще больше уважения к такому знаменитому и выгодному арестанту. Хэтфилд велел принести бутылку кларета и пирог с олениной на обед. Пока надсмотрщик отсутствовал, заключенный вытащил свой дневник и принялся писать так, словно жить ему осталось всего несколько часов.

Два дня подряд — двадцать второго и двадцать третьего декабря — Хэтфилд провел в лихорадке. Он весьма смутно осознавал, как Ньютон появился в камере, затем исчез и вновь появился уже с доктором, взявшимся пускать кровь больному и прописавшим лекарства. Рецепт тут же вручили Ньютону, дабы незамедлительно отправить посыльного в аптеку.

И хотя лихорадка на сей раз оказалась жестокой, но все же непродолжительной, и в канун Рождества Хэтфилд очнулся с ясной головой. Он был еще очень слаб, однако стоило лишь подняться на ноги, как силы стали возвращаться, ему даже удалось сделать половину физических упражнений, которые он вновь принялся выполнять ежедневно с тех самых пор, как попал за решетку.

И вот в тот самый день, в канун Рождества случилось событие, которое потрясло и поразило буквально всех, начиная с Хэтфилда и заканчивая прессой, широкой общественностью и даже, возможно, бездельниками с Бонд-стрит.

* * *

— Ваша жена, — возвестил тюремщик, — она здесь и желает знать, примете ли вы ее.

Надсмотрщик даже не пытался скрыть своей радости. В это Рождество в тюрьме Хэтфилда ежедневно посещали благородные дамы (и, что более важно, постоянно давали чаевые), к тому же сюда совершенно свободно заглядывал такой джентльмен, как Ньютон, который открывал себе доступ к заключенному с помощью полновесных гиней. А теперь вот — пожалуйте! — драма великого воссоединения. Его собственная жена, которую он клятвенно обещал познакомить с Хэтфилдом на Рождество, когда две ее сестры приедут погостить на праздники из Твикенхэма, просто с ума сойдет, когда первой узнает о таком захватывающем повороте во всей этой истории.

— Одну минуточку. Только… останьтесь здесь, не позволяйте ей войти, пока… одну минуточку.

Тюремщик с удивлением наблюдал за тем, как Хэтфилд метнулся к зеркалу и принялся шлепать себя ладонями по лицу, освежая румянец. Затем он тщательно причесал волосы и заново завязал их в хвост на затылке, поднял воротник, одернул бутылочного цвета сюртук, вытряхнул на носовой платок изрядную дозу духов из маленького флакона, провел им по скулам и щекам, а затем выжидающе замер, совершенно приготовившись к встрече.

— Впустите ее.

В этот момент, оставшись один в собственной камере, он чувствовал, как сердце его поет от счастья. Она пришла! Она прочла его письма и поняла, она пришла. Теперь-то уж он мог доказать, что его любовь — нечто большее, чем просто вожделение, она искупала все несчастья, очищала от грехов. Это служило ему верным доказательством того, что впереди его может ожидать новая жизнь. Он усилием воли заставил себя оставаться совершенно неподвижным — как нельзя более кстати ему вдруг вспомнился Кембл на подмостках… что это была за сцена? Что это было?..

— Джон?

Этот вопрос, заданный с тревогой в голосе, был естественной реакцией, поскольку создавалось впечатление, будто он и вовсе не видит ее. Он стоял, сомкнув руки в замок за спиной, ей показалось, что его взгляд устремлен прямо на нее, однако он совершенно не видел ее.

— Джон?

Она двинулась к нему осторожно и мягко, как и до этого произнесла его имя.

— Микелли, — промолвил он, точно пробуя ее имя на вкус.

— Да. — Она остановилась всего в нескольких футах от него, прекрасно зная, какую странную реакцию может вызвать у него любое прикосновение.

— Они сказали, что моя жена…

— Я по-прежнему горжусь тем, что называюсь твоей женой, Джон. Никакого другого титула мне больше и не надо.

Он кивнул, и это маленькое движение наконец позволило ему сфокусировать на ней взгляд. Он только теперь увидел перед собой женщину, которой было далеко за тридцать, наверное, ее даже можно было бы назвать красивой, если бы не следы долгих страданий, отразившихся на ее лице. На женщине было шелковое платье, однако уже давно вышедшее из моды и поношенное, несмотря на очевидные старания скрыть это. Ее рыжевато-каштановые волосы, уложенные в довольно строгую прическу, начали седеть на висках, а лицо от волнения приобрело необычайную бледность. Плохие зубы изрядно портили еще вполне милое грустное лицо. Ее фигура по-прежнему оставалась хороша, никаких признаков полноты, и в то же время не костлявая. Она легко найдет для себя другого мужа, подумалось Хэтфилду внезапно, преданная, любящая женщина, которая сделает честь любому, даже весьма респектабельному мужчине. Ему понадобилась вся его сила воли, чтобы заставить себя обнять ее, отдавая дань учтивости. И когда его вялые руки разжались, выпуская ее из объятий, они оба знали, что этот знак внимания так же пуст, как и наигранная вежливость между ними.

Однако это нисколько ее не обескуражило. С той же ужасающей настойчивостью, которая заставила ее проводить лучшие годы, сидя у окна и молча смотреть прямо в лицо неизвестного ей преступника, заключенного в тюрьму, а затем выйти за него замуж, она принялась распаковывать свои вещи, тем самым давая совершенно ясно понять, что намерена отныне разделить с ним эту камеру.

— Микелли. — Мгновенный порыв поступить правильно, вызванный лишь одними думами о Мэри, теперь подтолкнул его попытаться хотя бы прояснить ситуацию и быть честным в

своих чувствах к этой женщине. Он знал прекрасно, что если не сделает этого немедленно, то день ото дня, деля с ней одно узилище, ему все тяжелей и сложней будет расставить все по местам и яд недоговоренности все больше будет отравлять их взаимоотношения.

— Микелли, ты ничего не выиграешь, если останешься со мной. Судебные разбирательства идут из рук вон плохо. Меня ждет судебное расследование либо в Тивертоне, либо в Камбрии. В любом случае это будет для тебя слишком большим унижением. Тебе и без того пришлось пережить то, чего никто не способен вынести. Я принес тебе одни неудачи, я изменял тебе, я покинул тебя… Микелли, твое ангельское всепрощение убивает меня. Пожалуйста…

Она повернулась к нему с тем удивительным выражением светлой, одухотворенной печали на лице, которое едва не заставило его разрыдаться от раскаяния за содеянное.

— Я знаю, тебе трудно любить меня, Джон, — промолвила она и неожиданно запнулась, замолчав на секунду: такое признание, даже если оно уж давно сделано в глубине души, совсем не легко произнести вслух, — но я твоя законная жена.

— Мое поведение отняло у меня все права, какими я обладал, и уж тем более освобождает тебя от обязанностей передо мной.

— Я хочу быть с тобой.

— Микелли, я слишком плохое общество для тебя.

— Ты же не можешь остаться в одиночестве на Рождество.

— Боюсь, что теперь мне большую часть времени придется довольствоваться одиночеством. Одно Рождество…

— Ты хочешь, чтобы я ушла?

— Ради твоего же блага, Микелли, ради того будущего, которое тебя ждет впереди.

— Без тебя мне не нужно никакого будущего.

— Ты не должна так говорить! Не должна!

— Почему ты так не хочешь, чтобы я хотя бы позаботилась о тебе?

— Я этого не стою! Я погубил всю твою жизнь! Я для тебя Черная Смерть! Тебе следует бежать от меня без оглядки, начертать крест на пороге этой двери, оставь меня, иначе я вновь причиню тебе боль, Микелли.

— Я привезла с собой детей.

— О Господи!

— Они сейчас с тюремщиком. Они хотят видеть своего отца. — Она помолчала. — Я схожу и приведу их, а затем, если ты все же захочешь, чтобы мы ушли… мы уйдем.

— Микелли… мне так жаль.

— Ничего. — Она улыбнулась. И, насколько он мог судить, улыбка эта выражала лишь любовь, не обремененную ничем, незапятнанную, не отравленную никакими суждениями о его виновности. — С того самого момента, как я впервые увидела тебя, с того первого момента, — сказала она, — я всей душой и навечно полюбила тебя. Возможно, такой груз слишком тяжек для тебя.


Двадцать седьмого декабря Хэтфилду пришлось пережить четвертое и последнее заседание на Боу-стрит; третьего января 1803 года «Морнинг пост» поместила на своих страницах объявление об окончательном решении: Хэтфилду надлежит предстать перед судом в Карлайле — дату еще предстояло назначить — за незаконное франкирование писем.

Двадцать восьмого декабря Хэтфилд неожиданно и с соблюдением всех строгостей был переведен из исправительной тюрьмы в тюрьму Ньюгейт. Менее чем через неделю его перевели в Маршалси. А еще несколькими днями спустя, уже девятого января, он был отправлен в Бристоль.

Возможно, сообщения в газетах о его сравнительно комфортном пребывании в тюрьме несколько раздражало власти; возможно, его популярность среди молодежи и пожилой части Лондона также в немалой степени беспокоила правительство; никто не потрудился дать ни малейших объяснений по поводу такого перевода заключенного в другую тюрьму.

Тюремщик, стороживший Хэтфилда в исправительной тюрьме, впал в совершенное уныние по этому поводу. Жена, как ему думалось, намерена была возложить всецело на одного лишь мужа ответственность за то, что он теряет такого знаменитого заключенного, и ее претензии не имели никакого оправдания. Однако после долгого обсуждения этой темы он время от времени возвращался к тому случаю накануне Рождества. Именно в том событии, сказал он сам себе, заключались причины такого перевода.

Как и обещал, тюремщик взял с собой свою жену, ее сестер, которые к тому моменту уже изрядно хлебнули портвейна, а также одного из их мужей (второй оказался человеком глубоко религиозным и не желал иметь ничего общего с такими гнусными «проделками»), чтобы показать им всем Хэтфилда. Они пришли как раз вовремя, застав самую умилительную сцену. Мистер и миссис Хэтфилд вместе с двумя маленькими детишками распевали рождественские песенки, собравшись в кружок. Сейчас Хэтфилд был куда обаятельней, нежели тюремщик мог себе представить. Как он рассказывал позже, ему в жизни не доводилось видеть, чтобы человек столь разительно изменялся за такое короткое время — точно подменили. Он едва сумел узнать в этом веселом человеке того одинокого, постоянно погруженного в мрачные мысли пленника, которого ему приходилось видеть до сей поры. Леди были буквально очарованы и восхищены подобной картиной и, как он сказал бы, с готовностью поддались чарам обольстителя. А тот в свою очередь сию же минуту предложил им кларету, осыпал их комплиментами, в особенности расхвалив платья, затем принялся сплетничать о герцоге Камберлендском, который присутствовал на судебных разбирательствах, и как граф Эйлсбери сделал отдельное замечание об этом, что сразу всем бросилось в глаза. Казалось, миссис Хэтфилд нисколько не возмущена таким поворотом событий, она скромно стояла в стороне и лишь изредка, с достоинством истинной леди отвечала на вопросы, которые ей задавали. Да, ответила им его жена, — и в ее голосе зазвучали нотки той светлой и прекрасной надежды, коя обещала супружеской паре в будущем лишь счастье и процветание, — это самое замечательное Рождество, какое ей когда-либо доводилось праздновать.

После того как тюремщик отвел всю компанию обратно в их квартиру, его вызвали к воротам, возле которых остановилась карета. В ней сидел человек по фамилии Ньютон с целой охапкой пакетов. Он попросил тюремщика найти помощника, который бы отнес все эти подарки в камеру Хэтфилда, дабы, как он сказал, «несчастный пленник мог насладиться некоторыми маленькими рождественскими радостями». Так и сделали.

Тюремщика конечно же на вечеринку не пригласили, однако он остался поблизости, на всякий случай. Будучи себе на уме, он имел дар предвидения. Через некоторое время после относительной тишины, которая внезапно наступила в камере Хэтфилда, Ньютон стремительно вышел и потребовал, чтобы его немедленно сопроводили до ворот.

— Я лишь один разочек глянул ему в лицо, — как-то позже рассказывал тюремщик, — и никогда больше не желал бы этого повторить. Никогда, даже за десять гиней. Именно этот человек уничтожил Джона Хэтфилда. Слава Господу, что ему не довелось охотиться на меня.