"Хора на выбывание" - читать интересную книгу автора (Лорченков Владимир Владимирович)Владимир Лорченков Хора на выбываниеОблака масляно таяли за холмом, который из-за расчертивших его садов и огородов похож был на лоскутное одеяло. Юрий сунул ноги в холодную воду Днестра. Во рту у него торчала сигара, купленная в табачном киоске «Ветеран». Этими киосками Кишинев был тогда осыпан, как кожа больного — зудящей сыпью. Принадлежали они единственной табачной фабрике Молдавии, а те, — и фабрика и Молдавия, — были во владении коммунистов. Когда-то, перед очередными местными выборами, Юрий даже велел наклеивать на столбы плакаты с надписью «Горожанин! Коммунистический Ветеран — раковая опухоль нашего города!». Надпись он придумал сам и был очень ею доволен. — Двойной смысл, подтекст, понимаешь? — говорил он помощнику, глядя из окна офиса своей партии на дом напротив, где жил солист группы «Здоб ши здуб». — «Ветеран» — название киосков коммунистической мафии и «ветеран» — как намек на возраст коммунистического электората. Бум! Чем я не политтехнолог?! После этого Юрий, довольный, хохотал, а помощник, улыбнувшись, прибавлял громкости радиоточке, транслировавшей государственное радио Румынии. Помощник уже привык обыкновению босса отпускать плоские шутки, — Юрий вспомнил об этом и улыбнулся. Сигара из киоска «Ветеран», — семь лей за штуку, — поплыла вниз, к плотине. За ней жадно потянулись одураченные мальки. — Ботва! Вот вы кто, — сказал им мускулистый Юрий, и потянулся, стоя на валуне. Здесь, в элитном санатории «Маловата» на правом берегу Днестра, Юрий отдыхал на правах председателя парламентской фракции Молдавии. Юрия это тем более радовало, что никакой Молдавии его партия не признавала, ратуя за объединение страны с Румынией. А в перспективе — за полную европейскую интеграцию. Получалось, что отпуск ему оплачивало государство — враг. Где-то за спиной у него раздался звон колокольчиков. Чуть позже появилось и стадо. Коровы, со спекшимися от жары шкурами, заходили в воду по самое брюхо. Некоторые косились на молодого еще, лет тридцати пяти, загорелого красавца с аккуратной бородкой, стоящего на большом камне, поваленном в воду, но близко не подходили. Юрий, прикрыв глаза, вяло подумал, что не зря коров в индии обожествляют, — у этих животных врожденное чувство такта. Один телок, — видно, еще невоспитанный, — все-таки подошел. Юрий понял это, услышав совсем вблизи сопение, открыл глаза, и ласково похлопал телка по морде. — Я приведу тебя в Европу, паскуда, — сказал он. — Только вот что мы с тобой там делать будем? И почувствовал, как в крови его заиграло безудержное веселье. К таким резким сменам настроения в себе Юрий давно привык, — как всякий молдаванин, он был человеком экспансивным. Это проявлялось во всем, но большим образом, — в той затяжной политической борьбе, которую Юрий последовательно вел против всех президентов страны, парламентов (хоть сам в них и состоял), кабинетов министров и общественного мнения. Даже против себя: потому что прекрасно понимал — случись, не дай Бог, объединение с Румынией, там ему места не будет. Спонсоры не раз упрекали Юрия в непоследовательности, советовали работать кропотливо, тщательно и неброско: принимать нужные законы, продвигать в правительство своих людей Но Юрий, словно ведомый великими противоречивыми силами, то затихал на год — полтора, глядя на мир в оцепенении, то, словно выпив стакан огня, кружил вихрь акций, манифестаций, шумных митингов и бешенных драк. Сейчас, — стоя на валуне посреди игрушечной Молдавии, — он отдавал себе отчет в том, что находится на стыке таких состояний. Внутри у него будто оборвалось. Словно шагнул с вышки в десятиметровую пустоту над хлорированной водой бассейна. Словно руку уже порезал, края раны разошлись, а кровь еще не потекла. Юрий простер руку, и заговорил: — Взгляни на меня, румынский народ! Да, румынский, потому что право называть себя теми, кто мы есть, мы, бессарабские румыны, выстрадали депортациями, голодом, оккупацией… Снова мы во власти красных дьяволов! Коммунисты у власти! Мир будто ослеп! Коровы смотрели на него с недоумением. Пастух, набивший трубку, сел под ивой, искоса глянув на сумасшедшего, разговаривающего со стадом, покурил, и улегся спать. Ведь все пастухи тоже немного сумасшедшие. Юрий репетировал выступление на митинге до тех пор, пока солнце не утонуло в Днестре. Наутро пастухи вытащили его баграми, и, обсушив, отпустили с Богом. Так в Молдавии начался новый день. — Молчишь, — спросил президент Энгельса, и, не дождавшись ответа, чокнулся с Марксом. Тот, в отличие от Энгельса, глядел одобрительно. — А как же, — поймав взгляд Маркса, — сказал президент, — Вино еще то! «Дионис», урожай 1988 года! Лучшего за последние тридцать лет не было. В кабинет вошел советник по связям с общественностью. — Ваше высокопревосходительство, — начал он, но президент Воронин перебил: — Какое еще превосходительство? — Ваше, — смутился советник, — Ваше высокопревосходительство. Официальное обращение к президенту республики Молдавия. Записано в Конституции. Президент встал. Он сидел посреди небольшого архитектурного памятника: каменной скамейки, по краям которой скульптор установил гранитных Маркса и Энгельса. Раньше они сидели, обернувшись друг к другу, перед зданием парламента Молдавской ССР. Шутники постоянно ставили между ними бутылку водки. Тогда президент, — а в Советской Молдавии он был главой МВД, — постоянно требовал от подчиненных изловить злоумышленников. После обретения независимости памятник перенесли в глухой парк. Президент о классиках не забыл, — и после того, как в феврале 2001 года его партия коммунистов победила на выборах в парламент, а сам он стал возглавлять государство, — велел тайком принести памятник с Марксом и Энгельсом в свой рабочий кабинет. — Если я стал президентом страны сумасшедших, — сказал он тогда жене, — как же я могу не быть сумасшедшим? Энгельс и Маркс в кабинете освоились. Изредка президент с ними выпивал. — Ну, и что же тебе от нас надо, — спросил он советника, — от нашего высокопревосходительства? — Ваше высокопревосходительство, — торопливо заговорил советник, — в ближайшие дни оппозиция намечает проведение акций протеста. В центре города. Они могут принять характер неорганизованных. По данным Совета Безопасности, лидер оппозиции, Юрий Ро… — А то я не знаю, кто у меня лидер оппозиции, — машинально отметил президент. — ….Юрий Рошка уже разработал ряд мер, которые повлияют на продолжительность акций. Он намерен проводить их не меньше 2–3 месяцев. Повод — включение правящей партией русского языка в программу обучения молдавских школ. — А то я не знаю, что Рошка лучше меня говорит по-русски, — поморщился президент. — В частности, политтехнологи Рошки… — А то я не знаю, что у нас в Молдавии политтехнологами и не пахнет? — В частности, так называемые политтехнологи Рошки разработали ряд ассоциативных и очень обидных прозвищ первых лиц государства. Прозвища будут повторять на митингах регулярно. — Прозвища, — оживился Воронин, — Ну, ну, подробнее? — Премьер-министр Тарлев, — ранее директор шоколадной фабрики, — назван «Премьером-конфетой», «Шоколадкой», «Сладенький ты наш», «Премьер в шоколаде», «Ананас в шампанском», «Коричневый». — Ананас, — смеялся президент, — ананас сладенький, ой, не могу… — Спикер парламента Остапчук, — осторожно продолжал советник, — как вы знаете, руководила рестораном в Оргееве. Поэтому называть ее будут «Поварихой», «Буфетчицей», «Красным пищевиком», «Бабарихой»… — Пищевик, — взвизгивал президент, — ой, пищевик… Он уже лежал у рабочего стола и перебирал пальцами паркет. Президент был смешлив. Его высокопревосходительство ржали. — Наконец, — вздохнул советник, и быстро договорил, — вас, мой президент, называть будут не иначе, как ворона. Президент стих. Встал, отряхнул пиджак и сказал: — А вот это уже не смешно. Нет, нет, совсем не смешно. Мне нужно подумать. Ступайте. Бороду Юрий постригал в третью среду каждого октября, — в самый разгар праздника урожая, когда по обочинам дорог в Молдавии высятся горы подгнивших яблок, детвора сшибает почерневшие плоды с ореховых деревьев палками, а опьяневшие винные мошки сотнями гибнут в бочках с киснущим виноградом под открытым небом. Была такая и у Юрия, — она стояла у ивы, в десяти метрах от его дома. Эту бочку Юрий справил на те деньги, которые полагались ему за «Книгу коррупции», изданную к парламентским выборам, четвертым по счету со дня основания Молдавии. «Книга» содержала фамилии всех политиков страны, напротив которых был напечатан длинный список их злодеяний, преступлений, и прегрешений. Когда Юрия упрекали за то, что его фамилии в книге нет, он, смеясь, говорил: — А как же фамилия автора?! Конечно, денег, которые ему дали на выпуск этой книги, хватило бы на сотни бочек. Тогда во дворе дома, — построенного за деньги, выделенные на третьи парламентские выборы, и потому очень просторного — все бочки бы не поместились. Юрий купил одну, — правда, очень большую и хорошую, — а оставшуюся сумму зарыл под ивой, обмотав деньги тряпицей, затем положив их в жестяную коробку, а потом поместив коробку в старом, дедовском еще, кованом сундуке. Правда, зарыл не до конца. Закапывая сундук ночью, в полнолуние, Юрий смеялся, вспоминая сказку об игле Кощея: — Заяц, утка, яйцо, — бормотал он. — Что ты там делаешь? — встала у порога дома жена, — простоволосая, в ночной рубашке до пят. Юрий любил ее так, что по ночам сыпал жене на волосы сухие цветы, и так много, что по утрам она не могла встать. Тогда он на нее ложился, и оттого детей у них было много, несмотря на то, что и Юрию и жене было всего по тридцать пять лет. — Дерево сажаю, — сказал он жене первое, что пришло на ум. — Ночью? Ты сошел с ума? — положила она ему руки на плечи, и через полчаса они смывали в бассейне землю, налипшую на его колени и ее спину. Сундук так и остался закопанным наполовину. Потом жена положила на него коврик, и на сундук, как на скамейку, садились гости, и никому в голову не приходило, что там могут быть деньги. Несмотря на то, что деньги Юрий любил прятать всегда, недостатка в них он не испытывал с детства, когда жил в большом доме министров СССР (одним из которых был его отец) напротив парка имени Пушкина в самом центре Кишинева. Отец, — видный партийный деятель и убежденный коммунист, — уходил рано, возвращался поздно: о том, сколько стоит хлеб, молоко или мясо, понятия не имел, поэтому оставлял на холодильнике много денег. Позже, глядя, как мертвый отец давится трупом зарезанной гадалки, Юрий вспоминал почему-то водянистое молоко в стеклянных бутылках на кухне по утрам… Как и все грандиозное впоследствии, акции протеста оппозиции начались тихо и как-то даже скромно. Поначалу лишь несколько десятков человек, — самых преданных сторонников партии Юрия, собирали на центральной площади города подписи горожан под обращением «против власти». Подписывались мало: ничто не предвещало десятитысячных митингов, сумасшедших в толпе, многоголосых речевок, исчезновений депутатов и даже столкновений с полицией. Может быть, поэтому, власть и недооценила угрозу. Президенту Воронину, скорее, даже хотелось, чтобы митинги стали многолюднее — ему не терпелось услышать, как премьер-министра будут называть «главной шоколадкой страны». По утрам Юрий приезжал на площадь в своем «джипе», и тщательно осматривал место грядущей битвы — так врач вглядывается в покраснение на коже больного, угадывая в нем назревающий фурункул. А чтобы нарыв побыстрее созрел, некоторые его прогревают. Юрий тоже так сделал: и вот на площади был установлен помост, и с него начали петь многочисленные молдавские артисты, которым до сего дня места нигде не было. — Лучше быть хулиганом, чем коммунистом, — жалобно пел один из них, придерживая руками шляпу на рано полысевшей голове (дул холодный ветер). А потом пришли сумасшедшие. Первый, — Илья, раскатывал по городу на стареньком велосипеде, на руль которого укрепил флаг Румынии. Маленький, в залатанных джинсах и с пустым ртом, — зубы сбежали от него девятнадцать лет назад, — он, тем не менее, широко улыбался и наматывал круги по центральной площади. Никто, кроме Юрия, не знал, что Илья — человек ничто, голем. Юрий сам вылепил его когда-то из глины, и вложил в рот магическую записку, после чего Илья встал и начал делать то, что ему говорят. Поверх записки Юрий положил винограднику, чтобы глиняный человек на велосипеде с румынским флагом никогда не отчаивался от жажды. Вторая, — безумная женщина лет тридцати, в старом черном платке, постоянно танцевала, как только начиналась песня про «Прут, что разделил румынскую землю». И все вглядывалась в лица прохожих и манифестантов, да так внимательно, что тот, кто взгляда не избежал, застывал, как жена Лота. Тогда танцорша подходила к нему и хорошо отточенным движением вонзала в нос несчастного длинный указательный палец пианистки, и, вытащив часть мозга, тщательно слизывала его. Оцепенение спадало, и человек шел дальше, недоумевая, отчего это у него закружилась голова только что. Третья сумасшедшая, — толстая школьница, — сидела под деревом у здания Правительства и вырезала из бумаги силуэты коней. Ей представлялось, что, когда она вырежет сотню тысяч, они облекутся в плоть и унесут ее в страну, где нет ни бумаги, ни ножниц, а есть лишь юноша, который ее полюбит. Юрий эту школьницу приглядел на Заводской,[1] и решил, что ей будет все равно, где вырезать коней. А людям он говорил, что девушка дала обет резать бумагу ножницами до тех пор, пока Румыния не воссоединится. В общем, сумасшедших набралось немало, и только тогда мистический балаган Юрия, — как он сам про себя называл акции протеста, пошел в гору. Народу на площади стало собираться так много, что они уже останавливали автобусы, и лишь призывы Юрий не давали им переворачивать машины и громить здания. Юрий чувствовал себя пока еще хорошо, — его голем пока не вырос настолько, чтобы из его рта невозможно было вынуть записку с заклинанием. Несколько раз манифестанты пытались прорваться в парламент и правительство. После первых пяти минут стычки Юрий их останавливал. Постепенно страна уснула — ей снился только сон о бессрочном митинге Юрия, — и просыпаться не хотелось даже самым умным. — У Бразилии есть чемпионат мира, — смеялся Юрий, и продолжал — а у Молдавии есть я и мои беспорядки. И когда митинги были в самом разгаре, когда Юрий, — сам тому поражаясь, — понял, что он на самом деле мог бы сделать что-нибудь, когда истерия в обществе достигла пика, когда голуби опасались летать над Центральной площадью города, когда Юрий велел манифестантам разбить палатки на этой центральной площади, и объявил ее «зоной, свободной от коммунизма», когда все это случилось, — отец Юрия, пенсионер, долго умиравший от диабета, наконец-то добился своего. И умер. Тогда Юрий понял, что, продолжи он свои бесовские игры в столице, то имидж «христиан-демократа» будет подорван навсегда. Тогда он решил отца на некоторое время задержать на этом свете. Отец перестал быть отцом — на кровати посторонний человек с непривычно бледным лицом, и посиневшими по кромке ногтями. Из петлицы костюма выглядывала роза. Утром Юрий сам воткнул стебель цветка в податливое сердце покойника, после чего неумело зашил порез. Стебель все время заваливался. — Это потому, что стежки крупные, — упрекнула Юрий жена, вытащила нить и зашила по-новому, легкими, аккуратными стежками. Грудь отца протерли одеколоном и напялили на покойника костюм с прорезью для цветка. Потом отца тщательно выбрили и протерли лицо лосьоном. Сейчас Юрию казалось, что роза растет. — Не может быть, пробормотал он, и вышел на кухню. Там, в уголке, на табуретке, покрытой полотенцем, расшитым петухами и солнцем, сидела матушка Мария, молодая еще, крупная женщина. — Именно так — матУшка, с ударением на «у», — предупреждала его жена. — Самая известная целительница Ясс. Объявления, в которых матушка Мария обещала всем желающим исполнение любой мечты, Юрий и раньше читал в местных газетах. Он тогда еще поражался тому, что на груди целительницы, свесив голову, висел Спаситель. Нет, он, конечно, был распят на кресте, и в этом не изменил своей давней, и, надо сказать, постоянной привычке, — однако же, у всякого, кто взглянул бы на фото Марии-целительницы, складывалось странное впечатление. Казалось, каждая ладонь Иисуса пронзена крупным соском этой сорокалетней пророчицы ( Небрежно кивнув матушке, которая, казалось, никакого внимания на него не обратила, углубленная в подсчет зерен своих четок, Юрий прошел на балкон. В горле у него першило, он ухватился за перила руками и глянул вниз. — Дамы и господа! — беззвучно сказал он, лишь шевеля губами, — братья и сестры. Матушка Мария являет нам собой яркий образчик классического Молдавского Православия. Ибо что есть молдавское православие? Оно есть Евангелие, помноженное на тысячу и один языческий обряд, поделенное на нормы так называемой христианской Молдавии ( — Что это ты здесь бормочешь? — на балкон вышла жена. На ответ она не рассчитывала — привыкла. — Ступай лучше к отцу. Матушка Мария уже там. — А ты идешь? — Мне нельзя. Только вы — трое. В комнате Юрий встал, как указала целительница, в изголовье отца. Мария зажгла свечку, и сразу же закружилась по комнате с тихим причитанием: — Ва-лл-леу, валеу… — Началось? — испуганно подумал Юрий, но целительница, поймав его растерянный взгляд, досадливо объяснила: — Да нет пока. Руку обожгла. Потом отошла, достала мел и очертила кровать, на которой лежал старик. Положив на лоб отца медную монету, капнула в рот покойнику горячим воском, и принялась шептать странные молитвы. Юрий почувствовал, что вспотел, но, вспомнил, что окна раскрывать нельзя, — «душа испугается и улетит». В другом углу комнаты испуганно кудахтала курица со спутанными лапами. Целительница стояла уже на коленях. Из потолка комнаты вдруг вышел индийский суккуб Чарела (из тех, что, делая минет, высасывают жизнь), и ласково потрепал Юрия по плечу. — А ведь, — вслух подумал тот, — отвлекаться от обряда матушке нельзя, иначе проснутся демоны. Чарела ласково кивнул Юрию и испарился. Глаза у Марии испуганно дернулись, но деньги, уплаченные за обряд, страх демонов и угроза потери репутации заставили ее продолжить. Юрий подошел, чуть отстранено глядя на целительницу, и поднял ей блузу. На слегка отвисшей груди женщины выступил пот. Юрий поцеловал одну из них, и почуял, как горячий сосок прожигает его язык. Почему они не пробили Ему язык, — думал он, шаря руками по телу дрожавшей от бешенства, но все читавшей молитвы женщины. Почему не пробили Ему язык? Он же мог и на кресте подбивать народ к бунту? А впрочем, — вспомнил Юрий, — Тот не мог делать этого, потому что был христианином, и проповедовал смирение. А я? Я, да, подбиваю народ, ну, или ту его часть, что — моя, к бунту, хоть и понарошку, но подбиваю, хоть меня и не распяли еще на кресте. Хорошая была бы реклама. Ладно уж, — успокаивал он себя, — это вовсе не значит, что я Просто я, — продолжал думать он, — дрожащими руками расстегиваясь, — Несколько раз матушка Мария сбивалась на обычное бабское уханье — тогда разгневанный Чарела выглядывал из потолка, и Юрий сбавлял темп, чтобы демоны успокоились, женщина собралась с мыслями, и продолжила творить заклинания. Отца для него не существовало. А ведь его и в самом деле нет уже, — смеялся он про себя. Какой фарс, какой же это все фарс, — продолжал он толкать целительницу, — жестокий и несмешной. Разврат начался еще до того, как я к ней подошел. Еще там, в комнате с полотенцами, расшитыми петухами и солнцем. Вина и совокупляться, вина и совокупляться, — все, что им надо. Все эти обряды, разврат и глупость, дремучий идиотизм. Сейчас мы закончим рядом с телом покойного отца, и я дам ей денег, а она расскажет про сильное противодействие потусторонних сил. Впрочем, будет что вспомнить. Я засушу этот случай и пришпилю его в коллекцию своих забавных воспоминаний. Быстро перебирая руками, целительница подползла к курице. Юрий не отставал от Марии, хоть и запутался совсем в штанах. Мария, не в силах дотянуться до ножа, просто свернула курице шею, и затем отгрызла птице голову, бросив тушку на постель. Комок перьев затрепыхался в ногах покойника. Отец полуприсел и устало положил руки на колени. От неожиданности Юрий кончил. — Ты бы брила подмышки, женщина, — сказал отец целительнице. Юрий, наконец, понял, отчего не мог поцеловать ее туда. Утром Юлиан принес Анне сирени. Над букетом смеялся весь палаточный лагерь: семья вялых веточек немыслимо разной длины. Анна, заспанная, отмахнулась от сирени и приподнялась в спальном мешке. Грудь у нее была совсем маленькая, кожа — не чистая, но Юлиан любил ее длинные роскошные волосы до бедер и прекрасные руки. Он был очень молод, — шестнадцать лет, — и потому решил, что любит ее всю. Так и сказал: — Я люблю тебя, Анна. Девочка улыбнулась, и взяла, наконец, сирень. По ночам они пока еще только целовались. На большее она не решалась. Так ему казалось, поэтому он больше ничего и не предпринимал, хотя она была бы не против, просто не знала, как намекнуть. — Где ты их взял? — спросила она его. — Шел в магазин. У входа сидели двое детей. Одеты были, вроде бы, прилично, а в руках держали эту сирень. Ну, я и спросил, — сколько. Мальчик так важно и сказал, — пять. Я девочку спросил — и твои стоят пять леев? Она важно так, — видела бы ты, — кивнула головой. У меня было восемь леев. Я и спросил — восемь леев за два букета идет?[2] — За ЭТО восемь леев? Ты с ума сошел, — улыбнулась Анна. Днем они играли в шахматы. Юлиан выигрывал. К палатке подошел пожилой мужчина с фотоаппаратом и присел на корточки. — Эй, — окликнул Юлиан, — вы из какой газеты? Из какой газеты, я спрашиваю? Фотограф молча снимал. — Раз молчит, — зловеще сказал Юлиан, — значит, из русской. Ты, убирайся! Свинья! Русская свинья!!! Мальчик вскочил и схватил фотографа за полы куртки. Из палаток высовывались головы. Но Юрий и других взрослых активистов партии не было, поэтому из палаток выйти никто не решился. Фотограф не спеша положил аппарат в сумку и рубанул ребром ладони по рукам Юлиана. Тот присел на корточки. Мужчина пошел к кинотеатру. Анна помогла Юлиану встать и они пошли к палатке. — Сволочь, — сволочь, — повторял он, едва не плача. — Зачем же здесь полиция? — Вчера мы бросали в полицию яблоки, — тихо напомнила Анна. — А по ночам они трахаются в палатках, — сказал карабинер из оцепления, парень года на два старше Юлиана. Оцепление заржало. Они не были русскими. Они были из сел, и, как и все их ровесники, хотели трахаться, но вместо этого их поселили в казармах, предварительно обсмеяв их грязные трусы на медосмотрах, и заставили стоять по 12 часов в оцеплении у палаток, где можно было чудно потрахаться. Вот они и злились. Вечером Юлиан, — памятуя о том, что устроители акций пообещали им юридическую поддержку, — подошел к трибуне и рассказал помощнику Юрия, как все было. — Полиция?! — растерялся тот, — полиция…. Нет, сейчас нет… Вы бы и пили поменьше там в палатках, а то у нас еврокомиссия сейчас, имидж надо блюсти… Да бросьте! Не вы, так соседи пьют! Эх, вот бы месяц назад такой случай… Сейчас нельзя. Юрий Иванович дал четкое указание с полицией идти на сближение, подчеркнуть, что душой они с нами… В общем, ступай, ступай. Уходя, Юлиан слышал, как следующий за ним в очереди говорил: — Хотят содрать с меня штраф за участие в несанкционированных митингах… А мне сам Рошка обещал меня защитить! Фамилия моя — Секриеру. Студент. Заинтересованный Юлиан остановился и прислушался. Через несколько секунд в мобильном телефоне помощника громко зазвенел голос Рошки: — Какой, на хер, Секриеру?! У нас тут Еврокомиссия! Ночью Анна и Юлиан переспали. После выпускных экзаменов она его бросила. Он решил, что это из-за фотографа. — Что это вы делаете, мой президент? И без того огромные глаза вошедшего увеличились. В кабинете президента его встретила задница главы государства. Тот, стоя на коленях, сверлил в стене, чуть ниже окна, отверстие. Наконец, президент, кряхтя, встал и стремительно подошел к гостю. — Добро пожаловать в президентский дворец, мой мальчик, — приобняв за плечи гостя, подвел он его к столу. — Садись. Чай, кофе, или чего-то покрепче? Я лично выпью коньяку. Несколько минут они прихлебывали из чашек, причем президент шумно сопел. Брови вошедшего продолжали оставаться приподнятыми. — Ну, ладно, — нехотя сказал президент, — это я для мелкашки. Для духового ружья. Только представь себе, позавчера один из этих молодых подонков, которого я бы с удовольствием отстегал вот этим рем… о, черт, вечно забываю, что на мне подтяжки! В общем, один из этих великовозрастных засранцев, показал президентскому дворцу, а вернее, мне — задницу! И моментально Рошка заявляет, что, мол, мне показали «лицо коммунизма»! А?! Чтоб их! Вот я и подумал, — просверлю маленькое отверстие, чтоб не видно было его издалека, и в следующий раз засажу в задницу засранцу, который решит мне ее показать, пластилиновый заряд. Каково? Пластилин я уже достал, — президент хвастливо похлопал по коробке пластилина с яркой наклейкой. — Дерут втридорога, черти, — тут же пожаловался он. — Что же вы сделаете, если никто больше не захочет показывать вам задницу? — вежливо поинтересовался вошедший. Низкий голос с хрипотцой выдавал в нем человека курящего с утра до того, как позавтракать. — Что делать? — переспросил президент, и нашелся, — подговорим кого-то! — Это провокация, мой президент, — не поднимая глаз от чашки, сказал вошедший. Президент с любопытством оглядел его. — А вот как раз провокациями ты и займешься, — ответил он. — Отчего? — поинтересовался гость, — Отчего же вы решили, что я для вас займусь хоть чем-нибудь? — Я следил за твоими статьями. Ты их враг. — Значит, ваш союзник? — А как же иначе? — Как просто… — Будь прост, — не уловил иронии президент, — и к тебе потянутся люди. — Вы разговариваете, как дворовой гопник, мой президент. — А я и есть дворовой гопник, только мой двор — Молдавия. Ты согласен? — Нет. Я против них, но не за вас. — Кому это объяснишь? Мне нужны люди, которые без лишнего шума, тихо, без сучка и задоринки, — чтобы чертова Европа не возмущалась, — вынудят — Вывалите на них тонну дерьма с самолета. — Идея хорошая, но не пойдет. Европа против силовых методов. Все должно быть тихо. — А вы вывалите на них тонну дерьма с самолета очень тихо. — Ты, я вижу, шутник. Так или иначе, выбора у тебя нет. Все, кто против — Пошел…., - начал говорить гость, приподнимаясь. — Автоматически причисляются — Ты… — В число моих… — В…. — Сторонников… — Задницу… — И, конечно… — Еще раз- подите вы в… — Я хорошо плачу… — По рукам! Президент устало откинулся на спинку кресла и потер висок, занывший от острой боли. Закатное солнце беспощадно жгло его шевелюру. На гостя, стоявшего у двери, упала тень и лицо его перестало быть видно. — Боги, боги, — пробормотал президент, — что за страшный год Веселье перед бурей… — Истинно, президент. — Что есть истина? — Истина только то, президент, что из мелкашки в задницу отсюда вы не попадете — больно уж велика дальность полета. Но мы что-нибудь придумаем. Двое правобережных молдаван, — Анатолий Лянкэ и Никита Зверев, — ловили в Днестре леща на спиннинг. Клев не шел. — Знаешь, говорил Анатолий, лежа на спине, и подпирая руками низкое небо, — в Кишиневе против коммунистов весь народ, говорят, поднялся. Не хотят в Россию, хотят с Румынией жить. — И то верно, — ответил Никита, — следивший за снастями, — зря, что ли, мы в 1992-м воевали? — Точно! Тогда Приднестровью Россия помогла. Что они без нее? — Ничто, — согласился Анатолий, — вот бы нам сейчас им показать, где раки зимуют. — Эй, земляк, — развеселился Никита, и Анатолий от неожиданного смеха друга едва небо не уронил, — эй, до чего же глупая эта поговорка, глупая, как все русские! Где зимуют, где зимуют… Эка невидаль! В реке же и зимуют! Или у них там, в России, раков нет? И в Приднестровье тоже, раз они так русских любят? В Приднестровье в Днестре раков нет, а у нас, молдаван, в Днестре раки есть! — Ну ты Урский[3] — чистый Урский, уморил ты меня! Друзья еще немного посмеялись глупости русских и приднестровцев. На левом берегу реки показались три девушки с ведрами. — Эй, девчонки, — заорал Никита, позабывший уже о своих милитаристских планах, айда к нам! Мы вам покажем горячую молдавскую любовь! — Нет уж, — кричали в ответ девчонки, нам вашей любви не нужно! Лучше вы к нам, румыны клятые! Вот мы вам покажем, где раки зимуют! Друзья хохотали до слез, хоть слегка и обиделись за «клятых румын». — А знаешь, — сказал вечером Анатолий, когда они пили вино во дворе его тетки, — если бы сейчас с нами был наш великий земляк и писатель Ион Друцэ, он бы написал об этом очень символический рассказ… Никита слушал внимательно: Анатолий учился на втором курсе университета в Кишиневе и прочитал сотню — другую книг. — Он бы написал, — продолжал Анатолий, — что хоть девушки шли по левому берегу, но на них, девушках, не написано было, с правого они берега или с левого, и еще бы он написал, что все девушки, на каком бы берегу они не жили, — всего лишь девушки. И все что им нужно, — любовь парней, на каком бы они, парни, берегу не жили. Вот что я чувствую, и вот что написал бы наш великий земляк и писатель Ион Друцэ, уж ты мне поверь… — Так напиши ты! — Нет, я не могу… Я лишь чувствую. — Знаешь, — сказал Никита, — по-моему, нам нужно пойти к ним, — девушкам неважно с какого, хоть и с левого, берега, выпить с ними и извиниться. Друзья так и сделали. С банкой вина они перешли мост, и нашли тех девушек. Выпили вино и показали им, где садится солнце, а девушки парням — где могли бы ночевать раки, если бы хоть что-нибудь понимали своими маленькими рачьими мозгами. Под утро друзья из-за того, что мост перекрыл, как обычно, патруль миротворцев, возвращались на свой берег на лодке. Они были пьяны и перевернули ее. Оба утонули. Хоронили их обоими, — правобережным и левобережным, — селами. На голове Анатолия, когда его вытаскивали из воды, был венок из одуванчиков, сплетенный девушкой. А у Никиты, — его выуживали из Днестра баграми, — в волосах запутался рак… Женщина сунула ложку в таз с начинкой для голубцов, и, попробовав, сплюнула обратно в котел со словами: — Маловато соли! — Женщина! — закричал на нее журналист, — что ты делаешь?! Мы же все это есть будем! — А что, — не поняла цыганка, — я не заразная. Вот на прошлом дне рождения у украинского барона давали голубцы с начинкой из индюшки, так они даже кости перемололи. Вот то было невкусно! А это… Подумаешь! Все равно переварится. Во дворе дома цыганского барона Сорок шла подготовка ко дню рождения хозяина. Журналист присутствовал в качестве почетного гостя. У него было поручение президента: настроить общественное мнение против манифестантов Рошки. Для этого, — говорил президент, — нам нужны письма и обращения от самых известных и влиятельных людей Молдавии. И потому поезжай… Журналист нервно отошел от стола и встал у табуретки, на которой был поднос с двенадцатью стаканчиками вина, и у каждого сорта был свой цвет. В центре подноса стоял полупустой графин: каждый, кто хотел, подходил к табуретке, выпивал вина, доливал в стаканчик из графина и отходил. — Это цвет стаканов разный? — спросил журналист цыганского барона, вышедшего из пропыленного армейского «джипа» поздороваться. — Нет, — гордо ответил барон, — заправляя в штаны огромную седую бороду, чтоб под ногами не путалась. — В графине вино одно, а если разлить его в стаканы — разное. — Ай, барон, брось дурачить меня, — улыбнулся журналист, — скажи все как есть! — Все как есть и говорю, — сказал барон, и они чокнулись. — У тебя великолепное вино, барон, — похвалил журналист, — если бы у меня были жабры, я бы плавал в этом вине. — Пусть мои подвалы станут твоим домом, — хвастливо предложил барон. — Хорошо, только пусть закуску мне дает другая женщина, — кивнул журналист на ту, что сплевывала в общий котел, а сейчас размешивала начинку руками. — Так вкуснее, — улыбнулся барон, — но у нас есть и другие женщины. Моложе. — Ты щедр, — поблагодарил журналист, — и я воздам тебе должное единственным способом, каким могу — напишу о тебе. — Хорошо, — свысока сказал цыган, и оперся на трость в виде ноги человека, спрашивай. — Цыгане, как одно из национальных меньшинств Молдавии… — Нет, нет, — перебил его журналист, выпив еще, — ты не понял, барон. Я здесь не как представитель газеты. Я здесь представляю президента. — О-о-о, — сказал барон, — почту за честь. Что ты привез мне от Воронина? Медаль? Орден? Ну, поздравления и подарок, это уж точно. — Я привез тебе от него историю, барон. Занятную историю. Сейчас я расскажу ее тебе, только убери от меня эту идиотскую трость, которая действует мне на нервы. — Ладно, — печально кивнул барон, — уберу. Только ты знай, что внутри ее настоящая нога. Высушенная, правда. Эту ногу случайно отрезали одному человеку, который не дал посидеть уставшему цыгану, — тогда еще не барону, — во дворе своего дома. — Ты словно персонаж Бабеля, — перебил его журналист. — Так вот, — хладнокровно продолжил барон, — а на воротах моего дома, видишь, чуть ниже подковы, лоскуток болтается? Это не лоскуток, а язык одного человека, который пил мое вино, не говоря при этом «твое здоровье», перебивал меня и не оказывал мне должного уважения как старшему… — Кто был этот смельчак, барон? — Мой средний сын. Мужчины помолчали. Женщины во дворе бросали в котлы с ухой золотые монеты, и полусваренные рыбы хватали металл побелевшими ртами. — Твое здоровье, барон, — сказа журналист и выпил. — А теперь обещанная история. В одной стране жил, по странному стечению обстоятельств, цыганский барон. У него было свое вино, свои женщины, свои золотые монеты, — и жители города, где жил барон, за деньги принимали только их. У него было свое племя и свои рабочие, свои плантации, в общем, у него была почти уже своя страна. — Ясно, — печально сказал барон, и, выловив из бороды голубя, посадил его на плечо. — Сколько хочет президент одной страны от одного цыганского барона за то, что тот будет делать Они снова замолчали. Затем барон добавил: — Только на многое пусть не рассчитывает. Знаешь, сколько я заплатил предыдущему президенту за то, чтобы наши Сороки включили в часовой пояс Украины? — Полагаю, немало. Город-то ведь в центре Молдавии. А…зачем, барон? — Хоть в чем-то мы должны выделяться? — Вы и так уже выделяетесь сверх меры. Продолжу. Этому президенту денег не надо. Ты знаешь, что творится сейчас в Кишиневе? — Веришь, нет! — оживился барон, — радио я не слушаю принципиально, и новости мне читает глашатай, раз в неделю. Следующее чтение как раз завтра. — Хорошо, — терпеливо продолжил журналист, и выпил. Уловив взгляд барона, добавил: — Твое здоровье, барон… В городе сейчас митинги. Один человек, — Рошка, ты его не знаешь, но это неважно, говорит, будто президент хочет, чтобы мы жили с русскими. Сам Рошка хочет жить с румынами. Митинги немногочисленные, но разогнать их мы не можем: вмешается Европа. Они это знают, и меняют свои требования, как молодая жена. — Какая разница, — пожал плечами барон, — где мы будем жить, в России или Румынии? Или в Зимбабве? Где бы мы ни жили, у нас цыган, всегда будет свой город и свой часовой пояс. Вы, молдаване, такие же, хоть и притворяетесь цивилизованными. — Оставим это, — мягко сказал журналист. — Президенту, для той самой Европы, нужно Барон уже отпустил голубя и, соорудив из бороды силки, безуспешно пытался поймать сороку, стащившую у него один из десяти золотых браслетов, надетых на левую руку. — Мы, цыгане, политикой не занимаемся, — отстранено бросил он. — Верно, — согласился журналист, — правильно боишься. Но только вот что один президент просил передать тебе: если письма не будет, случится что-то неприятное. — Что именно? — невзначай поинтересовался барон. — Я вижу вдалеке поля мака, — витиевато сказал журналист, — огромные поля мака, настоящие плантации. Говорят, с них собирает урожай один барон. Он собирает с маков урожай денег, машин, женщин, домов, подвалов, стены которых сочатся вином, так его много… И, да, конечно, он еще собирает с маковых полей зернышки для булочек с маком. И президент просил передать, что если письма не будет, то булочки, которые есть барон, станут булочками — Юноша, — рассмеялся барон, — видишь этот джип? Когда-то у Молдавии были свои самолеты. Сорок самолетов МИГ. А потом их, при премьер-министре Зубуке, поменяли на американские военные джипы. Вся Молдавия до сих пор не понимает, зачем это сделали. А я скажу тебе — затем, что одному цыганскому барону захотелось американский джип, на котором янки ездили во Вьетнаме, и другого способа достать такую машину не было. Значит, барон хочет булочек без мака? — спросил журналист. — Потому что он слишком в себя верит, не так ли? Да брось, старик! Вы цыгане, такие же хвастливые, как дети. И афера с самолетами, — ваших рук дело, и язык сына у него на воротах висит… — Смешно! Хорошо, — примирительно сказал барон, — говорят, что лучше всего в день рождения дарить подарки, а не получать их. Давай письмо, я подпишу. Но поля мака, — эти краснеющие ковры на зеленом полу Молдавии, которые здесь лишь для того, чтобы порадовать глаз старого, умирающего барона, — поля оставят? — Разумеется, — сказал журналист, пряча подписанное письмо в карман, — разумеется, оставят. Тем более, что наш президент коммунист, а для них красный цвет священный! Значит, и маки… — Эй, — забеспокоился барон, — это ты что, насчет доли намекаешь?! — Все в порядке старик, — похлопал его по плечу посланник, — оставайся единственным акционером своих полей. Пью за твое здоровье! Через полчаса он выезжал из села и заблудился. — Скажите, — высунул голову из окна машины журналист, завидев прохожего — где самая короткая дорога на север? — М-ам-а-м, — невнятно промычал тот. Журналист нервно закурил. Прохожий был очень похож на цыганского барона. Уже вечером, сидя на балконе гостиницы с бутылкой «Траминера», журналист позвонил в круглосуточно работающий штаб и велел узнать у экс-премьера Зубука истинные причины сделки с МИГами. — Так и спросите, — сказал он, посасывая из бутылки, — правда ли, что МИГи поменяли на джипы только потому, что цыганскому барону из Сорок хотелось иметь автомобиль, побывавший во Вьетнаме? В штабе с поручением справились. Под утро журналисту сообщили, что экс-премьер Зубук, услышав вопрос, положил трубку и наскоро повесился в ванной. — Ну, а теперь что с ним делать? — спросил Юрий целительницу, подмывавшуюся в тазу, освященном когда-то патриархом. — К языку его приколота маленькая записка, — видишь? — указала Мария Юрию на рот мертвого отца, лежавшего в полуприкрытыми глазами. — Когда захочешь, чтобы он снова впал в забытье, вынешь записку изо рта и все. А если захочешь, чтобы он уже навсегда умер, сожжешь записку. До тех пор он — твой раб. — А сработает? — усомнился Юрий. — Ну, — нерешительно сказала Мария, — по крайней мере, я такой фокус видела в фильме «Поцелуй дракона». — Кстати, шалопай, — игриво замахнулась она полотенцем на Юрия, — не хочешь сводить девушку в кино? — Сынок, — хрипло и как-то — Никак не могу, папа, — ответил сын, — обмываясь в использованной уже воде, — Вы мне весь имидж испортите, если кто-то узнает, что вы — покойник. Партия-то у меня — Долго ты его так держать будешь? — спросила Мария Юрия. Они стояли на кухне. Юрий машинально пробовал лезвие кухонного ножа на ногте. — Не знаю. До конца, наверное. Победим или проиграем. Потом вытащу записку, сожгу и пускай старина отдыхает. Заслужил. — А-а-а, — равнодушно сказала Мария. Отвернувшись от Юрия, женщина дрожащими руками сыпала в кофе какой-то химикат для травли насекомых, который нашла, когда заходила минутой раньше в туалет. Она все поняла, когда Юрий сказал в комнате отца, — «если кто-то прознает», — и слова эти почудились ей белой марлей, которой в Молдавии бедняки покрывают покойников вместо савана. Она боялась не успеть. Боялась не зря. — Э-э-эхх-х…, - сказал Юрий, и через мгновение вытащил с поворотом нож из спины целительницы. Та медленно опустилась на пол, обтерев грудями кухонную мойку. — А еще, — укоризненно прошептала Мария, — хри-сти-анин…. Потом дернула челюстью и затихла. — Это же надо, — растерянно сказал Юрий, — с первого раза, в первый раз, в сердце попал… Тело бы спрятать… Потом подумал, и, в ступоре, добавил, пнув целительницу в совсем еще горячий зад: — На себя посмотри, сука! Язычница!!! Оттащив труп в спальню, Юрий приподнял подбородок отца, и сказал, глядя ему в глаза: — Ты — зомби. Как я скажу, так и сделаешь. Хочу, чтобы ты ее съел. Всю. Чтоб даже намека на тело не осталось. Слюну ты уже не вырабатываешь, так что, если понадобится, запивай вином. Ну, я выйду на полчасика. Через полчаса Юрий зашел в спальню. Отец лежал на кровати, медленно шевеля челюстями. На полу валялась одежда целительницы и два черных пучка. Юрий наклонился, чтобы разглядеть. — Воля твоя, сынок, — внезапно заговорил отец, и повторил, — воля твоя, только волосы я никак съесть не смог… — А сейчас! — надрывался Юрий с деревянного помоста, — мы станцуем хору! Все станцуем хору! Антикоммунистическую хору!!! Антикоммунистическая хора[4] была новым изобретением Юрия. От обычной хоры она ничем не отличалась. Разве что названием. Но Юрий взял себе за правило практически перед каждым существительным ставить прилагательное — «антикоммунистическая». Его партия уже провела «альтернативный антикоммунистический День Святого Валентина», «альтернативный Марцишор»[5] и к зиме планировала устроить «альтернативный антикоммунистический Новый Год». — Пусть это будет наша хора! Хора, которую мы танцуем против коммунистического режима! Пусть и они попробуют станцевать с нами! Хора на выбывание! Пусть проиграет тот, кто первым выйдет из круга! Но это будем не мы! Нет, не мы!!! Толпа на площади разбилась на большие группы человек по сто, и, под музыку из промокших от мелкого дождя колонок, танцоры закружились. Юрий тоже начал выплясывать на помосте. Девочки из молодежного крыла его партии смотрели на него с обожанием. У одной на щеке красовался маленький флаг Румынии, нарисованный гуашью. Юрий то и дело посматривал на девушку и подмигивал ей. Толпа танцевала. Всего на площади собралось пять тысяч человек. Но Юрий знал, уверен был просто, что завтра сочувствующие ему (за определенную плату, конечно) информационные агентства выдадут новости следующего содержания: Журналист выругался и сплюнул. Из-за пара от горячих и влажных тел танцовщиков, ему трудно было дышать. Поэтому он сжимал в руке кусок холодного воздуха Северной Молдавии, который прихватил, возвращаясь из командировки в город Сороки. Время от времени он подносил кусок к ноздрям — тогда ему становилось легче. С севера он привез президенту письма от цыган Молдавии в поддержку властей республики. Завтра ему предстояло ехать на юг. Но в перерыве между поручениями президента он занимался обычной газетной работой — делал репортажи с площади. Кое-чего ему удалось добиться: в толпе манифестантов и по городу еже ходили слухи, что отец Юрия умер, а тот, словно нехристь, вместо траура занят политическими разборками, митингами и «альтернативными» дискотеками в центре города. — Братья! — поднял руку Юрий, — братья! А теперь стойте! Толпа, по инерции еще потанцевавшая минуту-другую, постепенно замерла. — Наше оружие — правда! Наша оружие — правота! Вот наше оружие! — закричал Юрий. — А-а-а! — ревом ответила ему толпа, из которой человек сто могли слышать, что именно сказал Юрий, слишком уж мешал технике дождь. — Что наше оружие? — заорал Юрий. — А-а-а! — ответила толпа, уловив вопросительную интонацию оратора. — Что наше оружие?! — Аа-а-а! — Правда! Наше оружие — правда и правота! — заключил Юрий, поняв, что ответа ему не дождаться. — А-а-а-а!!!! — А оружие наших врагов — ложь! Подлая, коварная ложь! Удар в спину! — А-а-а-а!!!! — Вот что они придумали! Вы только послушайте! Те, что стояли к помосту поближе, начали передавать дальше по толпе слова Юрия, и он, наконец, был услышан. — Они придумали, что у Юрия Рошки, якобы, умер отец! И тот, вместо того, чтобы, как полагается христианину, заниматься похоронами и носить траур, прячет тело отца и борется с режимом! И знаете что, братья? Это правда!!! — А-а-а! — гулко и неуверенно отозвалась толпа. Люди недоуменно переглядывались. — Да!!! — с улыбкой закричал Юрий, чувствуя, как бешено вращается что-то в его голове. — Да!!! Это правда!!! Я действительно борюсь с режимом!!!! Но все остальное — ложь!!! — А-а-а! — радостно прогремела толпа. — Я мог бы многое сказать! Я мог бы говорить долго и красиво. Но я не хочу этого! Лучшая ложь, — это толика правды, густо приправленная ложью, и это знают наши враги!!!! От таких обвинений трудно отмыться словами!!! — А-а-а-а!!! — И поэтому, вот! Вот он! Вот!!! Вот!!!! Мертвый!!! Ха-ха!!!! Ха-ха-ха ха-ха!!!! — Ха-а-аххха!!!! — захлебнулась в восторге толпа. Журналист приподнял голову и увидел на помосте отца Юрия, равнодушно глядящего под ноги. Отец что-то неразборчиво сказал в микрофон. Юрий нежно приобнял его и поцеловал в щеку. Толпа оргазмировала. — Сынок, отпустил бы ты меня, — попросил отец. — Рано, папа, — шепнул Юрий, и, сделав вид, что еще раз целует отца, зубами вынул из его рта записку с магическим заклинанием. Лицо отца потеряло всякое выражение. Жена Юрия заботливо взяла его под локоть и увела с помоста в машину. Журналист нахмурился и отошел от беснующейся толпы подальше. О фотографе, который пошел с ним на митинг, он просто забыл. Глянув на крестик, который выпал из ворота рубашки, журналист снова выругался и начал расстегивать цепочку, на которой крестик висел. Серебро на нем чернело постоянно. Поэтому в запасе с собой журналист носил пятнадцать серебряных цепочек каждый день, и менял их по мере почернения, как носовые платки. Старые он споласкивал святой водой, и тогда из серебра выползали болезни. Журналист недоумевал: ему точно было известно, что отец Юрия умер. Его удивленное лицо с поднятыми, как всегда, бровями, попало в объектив видеокамеры. Ей снимал митинги сотрудник Совета Безопасности Молдавии. Он стоял вдалеке: подойти к толпе ближе, чем на двести метров, ему мешал страх. Он слышал, что манифестанты очень боятся и не любят журналистов и сотрудников спецслужб. Внезапно в камере что-то щелкнуло. Врачи констатировали — инфаркт. Юрий был человеком слова, пусть и — Скажите, отец, может ли человек, именующий себя христианином, участвовать в митингах, плясках и песнопениях, в дни, когда умер его близкий? — Нет, — категорически ответствовал Игнатий, потягивая растворимый кофе, — никак не может. На коленях у батюшки лежала книга «Сто еврейских анекдотов». — Сорок дней человек этот, — продолжал батюшка, — должен печалиться. Юрий задумался. Бессарабская митрополия, — его детище, — откололась от Молдавской митрополии пять лет назад. Юрий задумал и совершил раскол по двум причинам: его христианской партии нужна была поддержка — А если человек скроет сей факт, отец? — Согрешит. Факт. — Осенил себя крестом Игнатий, украдкой перелистывая анекдоты. — И будет отлучен от христианской церкви. — Гм… Отец Игнатий, да отвлекитесь вы! А если близкий человек умрет у того, кто возложил на себя миссию спасения и сохранения христианской религии в стране, где у власти — исчадия ада, антихристы, атеисты, не верящие ни во что, но рядящиеся в тогу московского православия? И человеку этому нужно продолжать борьбу? — Да брось ты, Юра, — улыбнулся отец Игнатий, учившийся с Рошкой на одном факультете журналистики, и бывший вместе с ним активистом комсомольской ячейки, — брось, мы ж не на митинге! Еврей с лопатой…Ха-ха, смешно! Кстати, как дела у твоего бат… Тут до него дошло. Быстро уползая из под опрокинутого толчком Юрия кресла, отец Игнатий еще надеялся, что убедит друга Юрку в том, что сохранит тайну, но, получив первый удар ногой в почку, понял, как ошибался. Тогда он попробовал завизжать, но воздуха в легких, уже отбитых при падении на пол, уже не было… Согласно официальному заключению судебной медицинской экспертизы, отец Игнатий умер от сердечного приступа. По городу поползли слухи, что умер-то он от смеха, а книжку с анекдотами подсунули ему евреи. На утренней летучке, как раз перед рассмотрением дела священника из Унген, который трахнул собутыльника газовым пистолетом по голове, митрополит Молдавский Владимир призвал подчиненных не повторять ошибок конкурентов из Бессарабской митрополии. Также он добавил, что евреи виноваты как всегда, но на сей раз виноваты особенно удачно. Енот осторожно приподнялся на задние лапы и начал шарить передними лапками по двери курятника. Сейчас, в сумерках он был похож на подвыпившего гуляку, поздно вернувшегося домой, и который никак не может попасть ключом в замочную скважину. Только у енота ключа не было. Да и на курятнике — замка. Хозяева просто прикрутили дверь проволокой. Для енота размотать ее не представляло труда. Если бы он умел думать, то даже порадовался тому, что попасть в курятник оказалось не так уж и легко. Еноту нравилось шарить своими цепкими лапами по двери. Нравилось слышать, как беспокойно кудахчут куры. Ему нравилась эта страна, и если б он мог говорить, то воскликнул бы: — Боже! Благослови Молдавию! Сюда, в лесочек у села Варница, у реки Прут, на север Молдавии, енот попал не так давно. Несколько лет назад в России начался эксперимент по разведению енотов в диких условиях. Животных стало больше, постепенно они расширили среду своего обитания, добравшись до Молдавии, где прежде енотов видели только в зоопарках. Здесь, в селе, енота не видел никто. Местные жители только поражались тому, что куры пропадают все чаще, несмотря на то, что лисиц и волков в округе перебили лет десять назад. Наконец, открыв дверь, енот скользнул в курятник и, нежно повертев голову первой попавшейся курицы своими артистическими пальцами, свернул птице шею. Подхватив тушку, енот потрусил к выходу. Внезапно дверь захлопнулась, и из кучи куриного помета раздался грохот. Енот остановился, аккуратно лег на курицу, и умер вполне счастливым животным, которое так и не поняло, что его убили. В его непроницаемо черных глазах отражалось небо, сквозившее в щели курятника. Сельчанин Василика, прятавшийся в помете, радостно подбежал к непонятному чудовищу, которое он все-таки подсторожил. Нет, такие ему раньше не попадались. Подняв курицу, Василика решил, что продаст ее завтра на базаре. Потом бросил тушку неизвестного зверька во двор и пошел в дом, порадовать жену. Утром на зверька пришла посмотреть журналистка уездной газеты Лучия Бакалу. Она писала стихи про Румынию — мать, ела по утрам чеснок натощак, так она лечила язву желудка, — но тоже никогда не видела енота и даже не читала о нем. Лучия вообще не читала. Она говорила: — А чего это я буду читать книги, неужели эти писатели умнее меня? Глянув на полосатого зверька, Лучия признала, что и ее знания не безграничны, и побежала на почту, передавать срочное сообщение агентству «Дека-пресс», которое специализировалось на сельских сенсациях. — Это же надо, — отложила в сторону очки редактор газеты «Новые времена». — Что в селах-то творится! На следующий день в «Новых временах» вышла заметка… — Я есть все. Голова моя покоится в небесах, и волосы мои осыпаны звездным тальком. Мой разум — вся вселенная, и все, что в ней есть — я сам и мой разум… Я есть все. Голова моя… Журналист, бормотавший это, валялся на паркетном полу президентского кабинета. Он был еще в состоянии придерживать на груди бутылку коньяка «Тирас», и потому опасно заблуждался относительно своей, якобы, малой степени опьянения. В углу кабинета испуганно всхрапывал чистокровный жеребец с повязанными ногами. Некоторое время одним глазом конь опасливо косился на лежащего человека, другим — на распахнутое окно, откуда раздавались крики «Долой коммунистов!» и «Не хотим президента-большевика!». Долго так продолжаться не могло, и потому конь прикрыл глаза, всем своим видом говоря: «Ах, оставьте меня в покое, странные, сумасшедшие люди». При последнем, особо громком лозунге, журналист приподнялся на локте, и невнятно заговорил: — Вот-вот! Я тоже не хочу президента большевика. И меньшевика. Я вообще президента не хочу, потому что он мужчина. Вот если бы президент был роскошной женщиной, а, коняга? Если бы… Впрочем, тебе не понять, ты, конь македонский. Если б я имел коня, это был бы номер… Если б конь… Эх, миляга, дай я тебя обниму и расцелую!.. Тут журналист, в противоречие высказанному намерению, обессилено упал, но успел каким-то образом присосаться к бутылке и потянуть еще коньяку. Это явно придало ему сил, отчего он вновь забормотал: — Я есть все. Голова моя покоится в небесах, рука моя — Гималайский хребет, а другая рука — Альпийский хребет. Впрочем, господа, как рука может быть хребтом? Никоим образом. В детстве я любил географию, и старенький седой учитель всегда отличал меня перед классом. Он уже умер, увы. Вы бывали на его могилке? Там очень мило, и поют птички…Так бывали? Конь не отвечал. — Это еще что такое? — сдерживая ярость, спросил вошедший в кабинет президент у семенящего сзади помощника. — Ваше высокопревосходительство, конь — подарок горожан Чадыр-Лунги к годичному юбилею вашего правления. Серая кучка рядом с ним — навоз. — Коня привез из командировки, — помощник неодобрительно посмотрел на посапывающего уже журналиста, — господин Лоринков. В дороге он с шофером напился, и привез коня на крыше лимузина. Президент махнул рукой, и, перешагнув журналиста, уселся за стол. Там лежали письма в поддержку руководства страны и с осуждением митингов оппозиции. Письма были: от цыганского барона, митрополита Молдавии, гагаузского башкана,[6] многочисленных союзов рабочих и крестьян, деятелей культуры и искусства. Президент уже ласково взглянул на журналиста и умиленно прошептал: — Понятно, отчего он так устал… — Как вы прошли к столу? — неожиданно трезво и зло спросил его Лоринков и хлебнул. — Переступил через вас, — недоуменно виновато сказал президент. — Вы уж простите, но иначе никак нельзя было. Поверьте, я никоим образом не хотел данным поступком как-либо унизить вас либо поставить в неловкое поло… — Да какая, на хрен, разница?! — перебил его журналист. — Я же теперь не вырасту!!! — Все, что я сделал по вашему приказанию, — ерунда, — сказал журналист, прихлебывавший кофе. Президент внимал. Коня уже увели. — Во-первых, — продолжал журналист, — письма эти нам ничего не дадут. Во-вторых, все эти бароны, башканы, главы местных администраций и прочие мудаки согласились подписать письма лишь под большим нажимом. При малейшей возможности они от вас откажутся. Приходилось давить. Префекта оргеевского уезда удалось уломать на третьем часу беседы. И знаете, как? Он обязал руководителей всех предприятий уезда купить ваши портреты, запретил производить ваши портреты всем фотоателье, кроме одного, и назначил на должность директора этого самого ателье свою жену. Впрочем, неважно. По сравнению с префектом Кожушны, чья жена занималась йогой на заднем крыльце дома, в чем мать родила, это еще цветочки. Им все равно. Когда грызутся две большие собаки, маленькие псы ждут, когда дерущиеся обессилят, а потом отбирают у них кость. Наконец, самая важная причина, по которой я знаю, что мы заняты ерундой. Народ вас — Действительно за меня, — прошептал президент, и погладил календарик с картой Молдавии, — о, мой народ… — Прекратите заниматься фетишизмом, — резко оборвал его журналист, — прекратите! В том-то и суть! Матерь божья! Я, журналист, был занят сбором — Что же нам делать? — спросил президент. С каждой минутой он верил своему советнику все больше и больше. — Сейчас мы это обсудим. План у меня уже есть, — резко сказал журналист. — А теперь скажите, может ли вы хоть что-то реально сделать?! — Да, конечно, — пролепетал президент, — с удовольствием. — Хорошо, — Лоринков набрал номер, и протянул трубку. — Это мой деканат. Отмажьте меня от лекции по радиоделу. — Что делать, вождь? — у помоста, откуда выступал Юрий, стоял взволнованный член молодежного крыла ХДНП (про себя Юрий называл их демократическими пиписьками). — А что случилось, цыпленок? — Юрий ласково потрепал мальчика по плечу. — Говорят, вечером центр города освещать не будут. И это не из-за коммунистов. Город задолжал большие деньги электрораспределительной компании. — Во-первых, это потому, мальчик, — объяснил Юрий, — что электрические сети продали испанцам, а не румынам, как следовало бы. Во-вторых, это все равно происки коммунистов, о чем ты сейчас и скажешь своим братьям и сестрам, собравшимся здесь. В третьих, я что-нибудь придумаю, и даже в темноте трибуна наша не останется незамеченной. Юрий еще раз потрепал мальчика по плечу и отечески улыбнулся ему. — По крайней мере, я так думаю, — продолжил он. — А ты как думаешь, цыпленок? — А я думаю как вы! — гаркнула «демократическая писюлька» (потому как, по градации Юрия, школьник даже под «пипиську» не попадал). Юрий вышел на трибуну и поднял руку. Все восемьсот манифестантов умолкли. — Добрый вечер, братья румыны, — начал Юрий, — добрый вечер вам еще раз. Сейчас перед вами выступит учащийся лицея имени Георгия Асаки, Эмил Плугару, и расскажет о небольшом сюрпризе, который приготовили нам большевики. А потом мы немножко подождем и увидим сюрприз, который я приготовил для большевиков в ответ на их сюрприз. Вы согласны? — А-а-ддд-ааааа, — заревела толпа. — Тогда на сцену выходит Эмил! Пока школьник сбивчиво объяснял манифестантам «все, как есть», Юрий позвонил жене: — Дорогая, наша елочная гирлянда еще цела? Вечером двое новозеландских и один канадский турист с фонариками в руках, спотыкаясь, брели по темному, неосвещенному центру Кишинева. Один из новозеландцев, — подвыпивший, — ругался с канадцем. Он доказывал, что хоть известная певица Кайли Миноуг и австралийка, но Австралия и Новая Зеландия так близки, что Кайли по праву считается жителями Веллингтона и немногочисленными остатками племен майори своей землячкой. Канадец выпил еще больше, поэтому соглашался. Вдруг он остановился и глянул вперед. Там, на месте обычного митинга, к которому привыкли даже иностранцы, возвышался деревянный крест освещенный лампочками елочной гирлянды. — Эти варвары, — сказал канадец, и икнул, — эти варвары поклоняются кресту с цветомузыкой! — Тише, вы! — шипел на двух соратников активист молодежного крыла ХДНП Тудор Постойкэ. Молодые люди посреди спящего палаточного городка манифестантов снимали гирлянды с креста. — Теперь, — шепотом продолжал Постойкэ, — тихо уносим крест. И не шуметь! Попыхтев минут десять, они смогли приподнять крест, и понесли его к грузовику, стоявшему за палатками. Подул ветерок, и в городке нестерпимо завоняло. Туалеты были болью организаторов митинга. В платные туалеты манифестанты ходить не хотели. Бесплатных поблизости не было… Всем стало неловко. — Говорят, — прошептал один из активистов, — что коммунисты специально по ночам разбрасывают среди палаток дерьмо, чтобы все говорили, какие мы, мол, свиньи. — Да? — усомнился другой, — а как же они его сюда приносят? — Да очень просто, — отозвался информированный собеседник, — в пакетах. Пакеты здесь оставляют. — Что-то я не видел здесь никаких пакетов со следами дерьма, — усомнился Постойкэ. — Так они их моют и где-нибудь складывают! — Мэй, что только не придумают эти коммунисты, — неодобрительно цокнул языком Постойкэ. — На какие только изощрения не идут! Ладно, грузите крест. — Ой, Тудор, мне в туалет надо, — сказал самый младший. — Какой туалет, — разозлился Постойкэ, — ты что, видишь здесь туалет? Нет здесь никаких туалетов. Было пятнадцать штук, но все платные. А откуда у бедных студентов деньги? Они же не получают денег из Москвы от русских свиней, как наши коммунистические сволочи! По большому или по маленькому? — По большому… — Ладно, иди, сядь между палаток, только чтоб тихо. Все равно коммунисты все уже здесь изгадили! Товарищ Тудора отошел и присел. Получалось у него громко. — Ничего, — прислушавшись, вынес вердикт Тудор, — слышится так|, будто кто-то храпит! Наутро национал — радикальные газеты Молдавии вышли с заголовками на первых полосах: «Антихристы-коммунисты украли крест!», «Украли крест, оставив кучи дерьма!», «Президент Воронин поменял крест на дерьмо!», «Есть ли у коммунистов хоть что-то святое?!», «Зону, свободную от коммунизма, изгадили образно и буквально!», «Коммунисты! Забирайте свое дерьмо и возвращайте нам наш крест!», «Дерьмо на крест?! Обмен неравноценный, господин Воронин!», «Коммунисты испражнились на религию». Из креста получились отличные угли. Юрий жарил на них шашлыки еще полтора года. Юрий весь вечер пил коньяк, и потому, проснувшись в полночь, долго не мог оторваться от бутылки с водой. — «Ресан», — брезгливо отбросил он пустую бутылку в угол, — говорят, пробили скважину над скотомогильником, и оттуда воду качают. Потому вода и дешевая. Потом задумался, встал, включил свет, и записал это в блокнот с пометкой: «не забыть, — виноваты коммунисты». С дивана за ним равнодушно следил отец. За те несколько недель, что Юрий показывал его митингующим, старик к роли зомби привык, и только иногда еще, по привычке, споласкивал рот кислым вином перед тем, как попробовать свежезаваренный кофе. А еще он открыл в себе удивительную способность ложиться на женщину и протирать ее до кровавых мозолей, потому что части тела его, — все, — воистину окаменели. По утрам он даже вынимал известняковые ракушки из ушей. — Что, папа, поймав взгляд отца, и налепив его на стену, спросил Юрий, — привык? — В общем, да, — вяло согласился отец. — Как у тебя? — Все хорошо. Пока. Разогнать нас не могут, — Совет Европы вмешается, начнется буча международных масштабов. Смотреть на нас спокойно они тоже не могут — люди стали поговаривать, что власть слабеет. Но в городе что-то происходит. — Что? — Появилось много странных людей. Говорят, ведут себя как полоумные. У всех на руках — какие-то наколки в виде цифр. — Это не странные люди, сынок. — Знаешь, кто они? — оживился Юрий. — Знаю. — Скажи. — Потом. — Нет, сейчас. — Я же сказал, потом. — Папа, — вздохнул Юрий, — сейчас я выну из вашего затылка иглу. И вы рассыплетесь. Вы, папа, голем, и старайтесь об этом не забывать. — Вынимай. Мертвые умирать не боятся. — Хорошо. Скажете потом. — Да, потом. В обмен на кое-что. Но и об этом позже. — Этих людей в городе много. Они какие-то сумасшедшие. Мне это не нравится. — Не отвлекай меня. Я думаю о стране. Отсмеявшись, Юрий, погасил свет, и, стоя у открытого окна, закурил. Жены с детьми дома не были: они уехали отдыхать в деревню. — Беда нашей страны, сын, — начал отец, — в том, что все мы ее чересчур любим. — А отчего это? — Оттого, что мы, молдаване, каждый из нас, уверен в том, что Молдавия — это он сам. И ты уверен, и я, и каждый, кто здесь живет. Так думает каждый, кто здесь живет, даже если не хочет в этом признаться даже самому себе! Поэтому каждый из нас считает, что чем лучше он сделает для себя, тем лучше сделает для Молдавии. Где-то, не помню где, я читал историю про девушку в древней Японии, — такую красивую, что обладать ей хотели все женихи округи и даже женихи столицы. Знатные и простолюдины, красивые и уроды, — все хотели на ней жениться. Вот она, бедняжка, в один прекрасный день и бросилась со скалы, чтобы не быть причиной раздора. Жаль, что Молдавия никогда не бросится со скалы. — Папа, — ужаснулся Юрий, — да что вы такое говорите?! — Молчи, щенок, — властно сказал отец и тоже встал у окна, — твой отец знает, что говорит. Та девушка, о которой я тебе рассказывал, выбрала верный путь. И знаешь, почему? Если бы она не бросилась со скалы, пришлось бы ей, чтобы раздоры не сотрясали страну, стать шлюхой. Теперь понимаешь, почему Молдавии лучше было бы броситься со скалы? — Если так думать, — возразил Юрий, — то никогда у человека не будет под ногами земли, а только угли, и зачем нам вообще нужна такая страна? — А она, дурак ты этакий, нам и не нужна, — хмуро ответил отец, грызя заусеницу. — Как это? — спросил Юрий и в растерянности тоже стал грызть заусеницу. Привычку эту он давно перенял у отца и потому большой палец его левой руки всегда был в подсохшей крови. — Мы же не хотим в Румынию на самом деле, а, отец? — Объясню, — смягчился отец, — вот, возьмем тебя, к примеру. Взрослый человек, отец семерых детей, лидер партии, депутат… А, если присмотреться? Дитя! Большой ребенок! Пальцы вот кусаешь… Оттого ты меня раздражаешь, что уж больно на меня похож. И вот так вся страна у нас — не взрослые люди, а дети, право слово. Дети неразумные. Куда нам — страна? Тебе — страна? Что ты с ней делать будешь? Закопаешь в саду? Трахнешь, посыпав засохшими цветами? Хору с ней станцуешь? Вином обольешь?! Отец сердито засопел. И резко закончил: — Помни! Мы, молдаване, хорошо умеем делать только одно, — — Хорошо, — Юрий устало сел, — хорошо. Я понял тебя, отец. Хочешь, я выну иглу? — Ребенок, — презрительно усмехнулся старик, — начал играть, играй до конца. И потом, я тебе еще нужен, а ты — мне. — Что же за наплыв странных людей в городе, папа? — Это не твои бараны с митингов? — Нет, я своих баранов знаю. Эти люди странные. Изможденные. С татуированными номерами на руках. — Хорошо. Я скажу тебе, откуда они. — Откуда? Отец долго молчал. Потом ответил: — Это люди из концентрационного лагеря Треблинштрассе. Он действует до сих пор, и расположен в пяти километрах под Кишиневом. Я этим концлагерем руководил до самой смерти. Теперь делать это придется тебе. После первого покупателя, который взял пачку сигарет, Азаэль взял купюру, и обмахнул ей весь товар на лотке. Так делают все лоточники Кишинева, веря, что это принесет им удачный день. Азаэль в примету не верил, — ему не положено было верить в нее просто хотя бы из-за должности, ведь он был ангелом третьей категории, — но для маскировки приходилось совершать нелепые обряды жителей этого грязного городка. Неподалеку от Азаэля второй ангел, — уже второй категории, Узза, — подметал асфальт. В Кишиневе они находились уже третий месяц. Сюда их послали для наблюдения за жизнью людей. Официально. Неофициально господь Бог интересовался, что же там, черт побери, такое происходит в этом Кишиневе, что о маленьком клочке земли, — Молдавии, — говорят теперь везде и повсюду. Узза похотливо взглянул на женщину, спешащую к троллейбусной остановке. Азаэль предостерегающе поглядел на коллегу. Он еще помнил ту, первую командировку на Землю, когда они совершили грехопадение ( — Почем помада? — у лотка стояла сельчанка. Продала оптом помидоры, а сейчас спешит на обратный поезд, неприязненно подумал Азаэль. — Сегодня по пятнадцать. — Да? — нерешительно мялась женщина, — ну, дайте глянуть. Чего тут глядеть, думал Азаэль, тебе только морковный цвет и подходит. Помада была плохая, польская, и на губах оставляла жирные куски, сколько ни разглаживай. У Азаэля были причины не любить не только женщин, но и помаду. Ведь, — и это записали даже в Библии, в ту, первую поездку на землю, он, в довершение ко всему, научил еще женщин красить лицо. В результате теперь даже деревянным Мадоннам в католических церквях раскрашивают лик, а отбивать за это покаянные ежедневные поклоны (сто штук утром, двести вечером) — Азаэлю. А ведь началось все так забавно: голая туземка и уголек, которым так забавно было разрисовывать…. Дела у них шли хорошо. Каждое утро жители палаточного городка приходили купить то сигарет, то пива. Пару раз приобрели даже гигиенические салфетки. Телефонный аппарат на здании, у которого стоял лоток, зазвонил. Узза бросил метлу, подошел, сунул карточку и сказал: — Да, ангел на проводе. В это время он засветился и исчез. Азаэль понял, что командировка кончилась, и тоже испарился. Сельчанка, выбиравшая помаду, грохнулась на лоток и опрокинула товар. Голос в трубке произнес: — Общая картина мне ясна. Пускай их мирят мудаки из Совета Европы. У меня вчера семь тысяч некрещеных филиппинцев прибыли. Алоха, братья. В уездной библиотеке Унген члены Союза Писателей Молдавии раздавали автографы. Собравшиеся: библиотекари, и работники школ, подходили неохотно. У председателя делегации, — журналиста Спинея, — дрожали руки, и, то и дело, пропадал голос. Библиотекари понимающе переглядывались. — А сейчас, — сказал Василий Спиней, писатель, не написавший ни одной книги и видный деятель национал-радикального движения Молдавии, — я скажу вам вот что… В горле у него пересохло и пришлось отпить воды из стакана. — Коммунисты, — продолжил он, — плохая власть… Библиотекари негодующе зашумели. Коммунисты, конечно, воровали как все, но чуть меньше: пенсии и зарплаты стали выдавать вовремя, в городском саду прибрали, и перестали отключать в городе свет. Представитель коммунистической партии отвел глаза, будто от скромности. На самом деле ему было стыдно: в прошлом году на партийные взносы он купил для дочери караоке. Дискуссия затихла сама собой. На столы поставили угощение, самовар и огромный кувшин с крышкой. За несколько секунд Василий Спиней, спрятав за спиной дрожащие руки, преодолел расстояние от стула до кувшина приставными шагами (совсем как в армии, где он служил в 76-м году и преодолевал полосу препятствий за 8 секунд, — тогда активист комсомола Спиней не пил). Резко дернул крышку и чертыхнулся: — Да что это у вас тут?! — Как что? Кипяток… Для чая…, - растерянно ответила одна из библиотекарей. — Чай… — разочарованно протянул Спиней, и отошел от кувшина. — Чай… Через час участники конференции со странным названием «Библиотеки Молдавии и ее писатели: проблемы и пути их решения», разошлись. Разошлись так же, как проблемы и пути их решения. Василий Спиней, выйдя на улицу провинциального городка, глянул под ноги и обмер: посреди дороги, в огромном ручье, болтался меховой шарик с горящими глазами. Спустя несколько минут Спинея увозила в Кишинев «Скорая». А возле библиотеки, вглядываясь в ручей, — воду из прорвавшейся канализационной трубы, ходила красивая пятидесятилетняя женщина, лучший библиотекарь уезда. Она плакала и бормотала: — Неужели ты утонул, Масянчик? На следующий день сбежавший из клетки в библиотеке хомячок Масянчик вернулся сам. После Унген Василий Спиней не пил четыре года. Ровно столько, сколько прожил в библиотеке Масянчик. — Лоринков, — спросил президент на подходе к четвертому бокалу хереса (в кабинете играл Брэгович) — Лоринков, а скажи мне, какие бабы тебе больше нравятся? — Вы предлагаете, мой президент?! — воодушевился журналист, полулежавший в мягком кресле. — Пока только спрашиваю, — губы его высокопревосходительства кривила пьяная улыбка. — Аа-а-а, — ядовито протянул разочарованный журналист, — спрашиваете… Ну уж не такие, как эта ваша последняя…Такие меня не прельщают. Президент приподнялся в кресле: его обуревала ярость из-за того, что последняя его интрижка стала известна, но, в то же время, он был горд, что все знают об этом. — Откуда? — пьяно спросил он. — От верблюда, — отрезал журналист, — так вот, не прельщают меня такие. И вообще, один, конкретный тип женщин меня не прельщает. Что может быть глупее: до конца дней сожительствовать с одним типом женщин, к примеру, полными брюнетками? Получается, вы всю жизнь проживете с одной полной брюнеткой! Прелесть жизни в многообразии! — Мальчик мой, — перебил пьяный вусмерть собеседник, — я хочу рассказать тебе об удивительной реинкарнации того, что мы с тобой, как, впрочем, и все люди, называем «удовлетворением желания». Хочешь ли ты послушать меня? В это время за окнами дворца вспыхнул свет и заиграла музыка: ночная программа палаточного городка манифестантов началась. Журналист склонил голову: — Я слушаю вас, мой президент. Затем с удивительной нелогичностью поднял трубку и набрал номер. Президент заговорил: — Итак, друг мой, на самой ранней поре своего, как теперь говорят, — Вы мне целую встречу с альтернативной молодежью сорвали, — заорал журналист, — а я их две недели обрабатывал. Только мудак может сказать толпе продвинутых гомосеков с накрашенными, что ему нужна «любая молодежь, хоть красная, лишь бы не голубая»! — Плевать, — сказал президент, плевать. Так вот, та самая пора созревания. Хочется. Что делать? Правильно. То самое, о чем еще Фрейд говорил — что занимаются этим все, а кто не признается, занимается до сих пор. — Нет, — пьяно сказал журналист, пролив вина на рубашку, — я — нет. — Фи, — скривился президент, — ты пошлый пример пошлого примера Фрейда! За окнами оратор прокричал в мегафон: — Мафия Воронина скупила страну! Долой мафию Воронина! Толпа заревела. Журналист смеялся. Президент продолжил: — Итак, затем начинается то, что мы называем половой жизнью. Поначалу — чрезмерное увлечение. Траханье. Траханье. Всюду траханье. Как кролики. — У меня был кролик, — взгрустнул журналист, — его звали Массандра. Его потом забили на Рождество колотушкой по затылку. Это было ужасно. Журналист зарыдал, придерживая пятую бутылку, которую только что открыл. Президент сочувственно замолчал. На площади заскандировали: — Президент — большевик, президент — террорист! Журналист засмеялся. Президент облегченно улыбнулся и стал развивать мысль: — Однако, через два-три года обладания желанным телом, мы приходим к тому, что физически нуждаемся в нем, не нуждаясь в нем духовно. Мы возвращаемся к рукоблудию. Наконец, финальная стадия — поняв, что жизнь не вечна, ты возвращаешься к плотским утехам. В комнату забежали девочки по вызову. Одна из них была удивительно похожа на ведущую местного канала новостей. Усадив ее на колени, журналист поднял трубку. — Алло, — протянул в трубке женский голос. Голос цветущий, словно роза, мягкий, будто вата, теплый, как навоз. В распахнутое окно залетели две зловредные звезды. Одна из них, тихо скользнув мимо спящего президента, лизнула журналиста в щеку. — Дорогая, — хлебнул он из стакана, — я спасаю мир. — Неубедительно. — Хорошо, — согласился он, — я спасаю страну. — Еще хуже! — Я спасаю себя! — заорал журналист и бросил трубку. Через полтора часа протрезвевшие журналист с президентом курили у подоконника. — Я знаю, что делать! — сказал журналист. — Нужен отвлекающий маневр. Мы с вами украдем депутата! Того самого. Помощника Рошки. Через час. В это время Юрий, стоя на помосте, неотрывно глядел в затылок помощника. Ему было слегка неудобно. Через час он собирался своего депутата украсть. Ему нужна была жертва в качестве отвлекающего маневра. — Шапка румынского офицера, — объяснял свою веселейшую задумку молдавским коллегам румынский журналист Виорел Бологан, приехавший в Кишинев освещать акции протеста, — это такая старая шутка. Когда вы были под нами, по селам на шесте носили шапку румынского офицера. — Ушанку? — пьяно спросил Лоринков. — Нет, ушанку маршал Антонеску носить своим офицерам запрещал, — сказал Бологан, — потому что она была символом коммунистической чумы. Но они ее один хрен носили, потому что зимой уши мерзли. Так вот, шапка. Всякий, кто ее видел, должен был низко поклониться. Кто не кланялся, получал палкой ударов десять. Что забавно: носили шапку и били непокорных вы же — молдаване! — Отлично, — сказал Лоринков и закурил, — а у тебя есть? — Шапка, — с полуслова понял его Бологан, — ага! Через полтора часа друзья шли по селу Шолданешты с огромным шестом, на котором торчала шапка румынского офицера. Бологан орал: — Новое распоряжение правительства! Кланяться шапке! Кто не поклонится — оштрафуем! Новое распоряжение правительства! Из пятидесяти семи прохожих не поклонился только глухой старик. Друзей приглашали в каждый дом, и, через несколько часов машина была забита домашней птицей, вином и овощами. — До чего же мы, молдаване, — расчувствовался Лоринков, — добрый, мягкий и сердечный народ… — Выходи, — рассмеялся сказал Балаган. — Нам прокололи шины! — Иван Георгиевич Рошка, испытанный человек. Наш человек. Коммунист со стажем. Второй секретарь Бендерского городского совета. Думаю, этим должен заняться именно он. Собеседники, — двое немолодых мужчин, в советской военной форме, — помолчали. Тот, что постарше, обритый налысо, с папиросой в зубах, прихлебывал кипяток из стакана. Собеседник молча удивлялся тому, как можно прихлебывать кипяток, при этом не выпуская папиросу из зубов. Наконец, бритый ответил: — Поймет ли Иван Георгиевич всю серьезность ситуации? — Уверен, что да, — решительно сказал седовласый майор безопасности. — Человек этот не раз проверен в деле. Проверен нами. Всегда успешно выполнял задания партии, даже в сложных ситуациях. — Думаю, — решился лысый, — нам надо ввести его в курс дела. Медлить более нельзя, майор. Вчера звонил из Москвы Сам… Мужчины встали и почтительно помолчали. Затем лысый продолжил: — Сам потребовал организовать лагерь как можно скорее и немедленно доложить о результатах. Через полчаса нарочный спешил от дома — музея Пушкина в Кишиневе, где состоялась беседа, за Иваном Рошкой, проводившим с молдавской молодежью, вступившей в ряды освободительной красной армии, политические занятия. Еще через час Рошка, — отец человека, который впоследствии будет яро ненавидеть все то, за что боролся Иван, — предстал перед двумя военными. На самом деле военными они не являлись, а были личными представителями Главнокомандующего на освобожденной от немцев и румын Бесарабии. Об этом не знал никто, кроме их шофера, но жить тому оставалось недолго: перед тем, как покинуть Молдавию, уполномоченные Главнокомандующего завели доверчивого водителя в погреб и утопили в бочонке с вином. Инцидент расследовать не стали, — подобные случаи происходили тогда часто. Как и отравления молдаван водкой: дружба народов только начиналась. — Доложите ситуацию по лагерю военнопленных и сочувствующих советской власти, — сурово приказал майор Ивану Рошке. Лагерь, о котором он говорил, открыли румыны, по требованию немцев, в 1942 году. Условия содержания в нем, в силу некоторых особенностей национального характера румын, жестокими не были. За пять леев заключенный мог покинуть территорию лагеря на сутки, за десять — не работать неделю, за пятнадцать — заказать шлюху из борделя, который предприимчивые румыны сами же у лагеря и открыли. Однако через год руководство лагеря сменили немцами, после чего заведение стало принимать черты старого доброго концентрационного лагеря. Освободили его в 1944 году советские войска, в рядах которых, в качестве переводчика с румынского, служил Иван Рошка. — Среди тех, кто не умер, — волнуясь, начал рапортовать он, — от истощения, сорок процентов евреев, тридцать процентов — молдаване — подпольщики. Остальные тридцать, — те, кто попал в лагерь за бытовые антинемецкие высказывания. Всего в лагере сейчас две с половиной тысячи взрослых, тысяча подростков до двенадцати лет, и триста детей в возрасте до семи лет. После дезинфекции, намеченной на завтра, мы намерены отправить их по до… — Теперь слушай меня, Иван, — глухо сказал полковник, поставив стакан на стол. — Как коммунист — коммуниста. Как советский человек — советского человека. Как сталинец — сталинца. По домам мы никого не отпустим. Никого, слышишь? И не «мы», а ты не отпустишь. Именно ты. Почему? Потому, что руководство лагерем, который продолжит работу, поручено именно тебе. Лично товарищем Сталиным. Мужчины встали и почтительно помолчали. Сели. Офицер продолжил. — Как ты знаешь, Иван, сейчас полным ходом на освобожденных территориях идет проверка тех, кто сотрудничал с немцами. Не избежать этой проверки и заключенным концентрационных лагерей. Может быть, ты скажешь, что это жестоко? Может быть, отвечу тебе я. Может быть, ответит тебе товарищ Сталин… Мужчины встали, вытянулись и почтительно помолчали. — Ну, а если человек, пусть он и заключенный, завербован врагом? В лагере-то легко сломаться! — нарушил молчание полковник. — Очень легко. Вдруг, заключенный — член пятой колонны? — Что за член у колонны? — подумал Иван, еще не в совершенстве изучивший русский язык, но благоразумно промолчал, опасаясь быть обвиненным в политической близорукости. Офицер продолжал: — Сам понимаешь, нам нужно выяснить, кто есть кто. Кто сломался, кто сам предложил свои услуги врагу… Война-то ведь не окончена! Выслать их отсюда в Сибирь, как «кулаков», мы не можем. Они же в глазах народа герои, жертвы, не то, что жадные и вороватые «кулаки». А проверить каждого в лагере и отпустить мы тоже никак не можем. Ведь из ста человек один да проболтается! Посуди сам, какие настроения появятся в народе, когда на слуху будут троцкистские сплетни о том, что мы, якобы, заключенных концлагерей мучаем, подозреваем… Поэтому партия и товарищ Сталин… Майор и Иван Рошка собирались было вскочить, но полковник, видимо уставший, поморщился, и все продолжали сидеть. — … И лично товарищ Сталин дают тебе ответственное задание! В тридцатидневный срок лагерь должен быть восстановлен! Конечно, заключенные не должны думать, что это мы, представители советской власти, вновь подвергаем их таким истяза… испытаниям… Это было бы недальновидно. Политически близоруко. Да если б они это знали, сам понимаешь, мы бы не могли выпустить их оттуда. Их пришлось бы ликвидировать для блага советского народа, даже если б они не оказались врагами! Но выход есть: придуман он товарищем Сталиным. Запомни! Прежний режим работы и содержания заключенных в концлагере будут поддерживать люди в немецкой форме! Ты — комендант! Объект — секретный. Подчиняешься — лично товарищу Сталину. Срок работы — до полного выяснения врагов, замаскировавшихся под жертв фашизма. Рано или поздно они себя проявят тем, что придут к тебе с предложением о сотрудничестве. Тут-то ты их и в расход… В общем, срок работы неограниченный. Десять лет, двадцать, пятьдесят, наконец! Если надо, сто лет тебе партия даст! — Но мы же их освободили, и они об этом знают… — выдохнул ошарашенный Иван. — Придумать, как все обставить, это уже твоя забота, Иван! Мы в тебя верим! — довольно заключил полковник. — Средства будут приходить из Москвы на этот счет. На столе появилась бумажка с цифрами. — Ни армия, ни милиция, — продолжался инструктаж, — не приблизятся к объекту никогда! Мы, — кто именно, тебе знать необязательно, — уже распространили слух о том, что территория лагеря была местом испытания смертельного бактериологического оружия. И земля эта, якобы, заражена на семьдесят лет. Все щиты с предупреждениями будут расставлены после того, как ты начнешь работу в лагере. Даю совет: переодень своих подчиненных, — вот, кстати, список, — в форму СС, и возьми лагерь штурмом. Для пущей правдоподобности нашу часть, которая лагерь освободила, ликвидируй. — Это же наши, советские люди… — побледнел Рошка. — Иван, — зловеще сказал майор, — член партии всегда должен быть готов ликвидировать сто тысяч советских людей ради счастья десяти миллионов советских людей. Такова железная логика пролетариата. Или ты не читал Маркса? Иван, никогда не читавший Маркса, тщательно скрывавший это и стыдившийся, почувствовал головокружение. Военные довольно переглянулись. Майор подмигнул. — Видишь вот это? — процедил полковник, наставив пистолет на Ивана. — Если ты, гадина, откажешься выполнять задание партии, то я тебя, троцкиста!!!.. — Что вы, что вы, товарищи… — лепетал Иван, колышась грузным телом вместе со своим несмелым сердцем, — что вы… Я понимаю… Я выполню… Да… Я… Ко… — Да ты не журись, Иван, — мягко сказал майор, подвигая вскочившему Рошке стул, — садись с нами. Водки хочешь? Готовый расплакаться Рошка быстро кивнул и залпом проглотил стакан спирта. — Мы так, — ласково пропел полковник, — мы просто… нервные мы, Иван. Всюду враги. Троцкисты недобитые. Ты не думай, мы-то знаем, что ты лично предан делу товарища Сталина и партии… Ан иногда нервы и у стальных людей взыграют… В общем, за семьдесят лет вы там в лагере справитесь… Если доживет кто… Мужчины засмеялись. Военные — добродушно, а Рошка — нервно. «Нет, нет, — думал Иван, — это бред какой-то. Наваждение. Враги. Переодетые враги. Шантажируют». — Для прикрытия, — пристально глядя ему в глаза, чеканил слова военный, — вручаем тебе погоны генерала НКВД. А также — приказ Самого о назначении тебя вторым секретарем ЦК КП МССР. Могли бы и первым, но к первому секретарю внимания больше. На связь будешь выходить раз в год. Пакет с записями — наблюдениями за заключенными будешь класть каждые 7 ноября. Куда бы только… — У них тут этот есть, как его, Степан… — икнул подвыпивший уже майор… — Штефан, — машинально поправил Ион, — Штефан великий, знаменитый господарь…Только памятник его румыны увезли. — А что, — поразмысли полковник, — идея хорошая… Герой — национальный… Дружба народов. Будет тебе памятник Штефана вашего! В центре города стоять будет! Тут он хлопнул Ивана по плечу, отчего тот понял, что все происходящее с ним, не более, чем переутомление и нервы. Вот сейчас выйдет он на пыльный двор, вдохнет прогретой солнцем пыли, пойдет в часть, отоспится, и все будет, как прежде. Не могут же два сумасшедших троцкиста, подсунувших ему настоящие погоны генерала НКВД и приказ с подделанной подписью Самого Сталина, поставить в центре освобожденного Кишинева целый памятник? Нет, не могут… Иван радостно улыбнулся… — И я говорю, будет тебе Штефан! — по-своему растолковал его радость полковник, и расцеловал Ивана в лоб. — Запомни! Просыпаешься утром, смотришь на календарь. Видишь на листочке дату 7 ноября, бегом к памятнику этого вашего Штефана, который мы быстренько поставим. Пакет с наблюдениями кладешь в букет. Букет — три белые и четыре красные розы. Успехов! Ошеломленный крестьянин, коммунист и подпольщик Иван Георгиевич Рошка, уходя со двора старого домика генералом НКВД, комендантом концентрационного лагеря и вторым секретарем ЦК КП МССР (причем ни во что это он не верил) машинально отметил, что в автомобиле военных что-то булькает. Но звук шел не из двигателя автомобиля, а из маленького зарешеченного окна, вентилирующего погреб. Булькал шофер уполномоченных, который, осознав, что вынырнуть из бочки с вином ему не дадут, с отчаяния выпустил в вино весть крик своего безумия… На следующее утро политрук 2-го гвардейского полка 47-й краснознаменной дивизии 3-го Южного фронта Иван Рошка упал в обморок, увидев, как на центральной площади Кишинева солдаты с песнями и руганью устанавливали найденный памятник Штефану чел Маре, который едва не увезли и бросили в последний момент румыны. Еще через двое суток, когда в газете «Красная Молдавия» вышел указ товарища Сталина о назначении товарища И. Г. Рошки вторым секретарем ЦК КП МССР, Иван поседел и, собрав по спискам людей НКВД, приступил к разработке плана захвата концлагеря… — Бред какой-то! — перевел дух Юрий. — А то, что ты с покойником разговариваешь, не бред? — мягко спросил отец. — Бред, — устало согласился Юрий, и пошел к буфету. Достал бутылку, хлебнул и с надеждой спросил: — Ну и что, разве вы его, этот концлагерь, через год — другой не прикрыли? Разве они все не подохли там? — Нет, — отрезал отец, не прикрыли. — Не подохли! Семьсот детей, помнишь? Им сейчас по пятьдесят-шестьдесят… Работает лагерь до сих пор. Разве что, легенда другая… — Да, — вспомнил Юрий, — теперь говорят, что на том месте радиация… Но почему это я буду им руководить?! Наоборот! Пригласим прессу, разоблачим! Наследие коммунизма! — Наследие твоего отца, сынок, — остановил Иван Юрия, — и те двое военных об этом знали и помнили. И те, кто им унаследовал, об этом знают. Придется тебе делать то, что делал отец. Иначе компромат на меня ударит по тебе. — … а убить вас окончательно я не смогу, — вслух подумал Юрий, — потому что придется держать по вам 40-дневный траур, а такой перерыв для моих митингов — недопустим… Как говорят шахматисты, пат… Юрий глянул на часы и вскочил. — Простите, папа, у меня важное дело. Что дальше делать, я потом решу, а вы пока отдыхайте. — Ну да, — улыбнулся отец, — конечно. Только сынок, посмотри на календарь. Юрий глянул на стену, уже зная, что там. — Седьмое ноября, — кивнул отец и выложил на стол пакет. — На следующий год донесения будешь составлять уже сам. — Тише! Черт бы вас побрал! — зашипел Лоринков. Президент, не заметивший в темноте ступеньку, споткнулся. Оба они нервничали. На лестничной клетке депутата Рубрякова было темно. — А еще депутат! — злился президент, — лампочки в подъезде поставить не может! — Кто знает, вдруг он ее ставил, — съязвил журналист, — а коммунисты — антихристы ее украли?! У обоих в руках были черные пакеты, и веревки. Президент сжимал еще и кастет. — Только не насмерть! — шепотом инструктировал его журналист, — нем герои-покойники не нужны! — Откуда я знаю, как насмерть, а как нет?! — жаловался президент. — Что я, по-вашему, большой специалист по похищениям людей? — Да и я не специалист в этом, — признался журналист, — впрочем, это же людей, а мы собираемся похищать де-пу-та-та. Вина хотите? — Не откажусь. Выпив, похитители прислушались. С первого этажа кто-то крался наверх. Журналист знаками показал, что надо подняться еще на этаж. Оттуда они вышли на крышу и спустились вниз через другой подъезд. — Видно, — отдуваясь сказал журналист, — какие-то квартирные грабители. — Надо бы сообщить в полицию, — встревожился президент. — Что?! — вновь зашипел Лоринков. — Как именно?! Только что поступил вызов от двух преступников, собирающихся похитить депутата о том, что обычные воры собираются обчистить соседей депутата?! Президент виновато промолчал. Журналист решительно сказал: — План действий меняется!.. …- меняется план действий! — раздраженно сказал Рубряков своему шоферу и закурил. — Рошка чересчур экстравагантен! Эмоционален! Варвар! В какую Европу он хочет?! Европейский парламент рекомендует угомониться на недельку, чтобы они могли взять этого коммуниста Воронина в оборот, а Рошка, как взбесившийся, только усиливает митинги! Шумный! Невоспитанный! Ни дать ни взять, цыган с вокзала! Хуже гомосека! Второе лицо Христианской Демократической Народной Партии Влад Рубряков очень не любил цыган и гомосексуалистов. Их существование, по его глубокому убеждению, мешало Молдавии интегрироваться в Европу. — Так что теперь все будет по-другому, — сказал он, — и первой скрипкой в партии будет не Рошка, а Рубряков! Депутат снова поморщился. Он очень страдал из-за своей излишне, по его мнению, «русской» фамилии, заканчивавшейся на «ов». — Знаете, Влад, — тихо ответил наконец, шофер, — я понял, что долг истинного христианина состоит не только в соблюдении божьих заповедей, но и в любви к себе в первую очередь. Ибо что есть наше тело, как не Храм Божий?! Вчера, посетив собор Митрополии Бессарабской, я истово молился четыре часа, после чего мне было видение… Суеверный и отчасти набожный Рубряков, широко раскрыв глаза, слушал. Шофер помолчал минут с пять и продолжил: — … видение… Двенадцать апостолов, в разверзшихся небесах, вышли на поле Господне, дабы сразиться со слугами князя тьмы! Был там и он, я четко различал его где-то вдали, и глава его темнела в небесах карой и предостережением, а ноги попирали грешную землю смерчами и ураганами… Он ухмылялся… Ухмылялся так мерзко, как только может ухмыляться Сатана… Рубряков осенил себя крестным знаменем. — Так вот, двенадцать апостолов господних, — тихо и невыразительно продолжал, раскачиваясь, водитель, — вышли в небеса как на поле Господне… — И пожали они жатву? — прошептал в ужасе Рубряков… — Не было на том поле жатвы, ибо засеяно оно было зеленой травой, а не злаками. И вышли апостолы в поле… И была на наших, — я имею в виду апостолов, — были синие майки и желтые трусы, а на двенадцати слугах тьмы были зеленые майки и трусы бежевые… Судья дал свисток… — Стой!!! — заорал взбешенный Рубряков и, приподняв подбородок шофера, глянул ему в глаза. Потом он долго и неумело совал кулаком в лицо шофера, пока тот не опустился на руль машины. — Так и есть! — орал Рубряков, стуча уже по затылку водителя, опять обкурился, мразь!!! Зрачки шофера были неестественно расширены. Он действительно злоупотреблял марихуаной, но выгнать его Рубряков не мог, — парень был племянником двоюродной сестры сводного брата жены Влада. Вздохнув, Влад вышел из машины, остановившейся метрах в ста от дома, и пошел к своему подъезду. Вдруг он увидел, как молодой парень пинает пожилого человека, лежащего на земле, и что-то кричит. Влад нервно выхватил из своего кожаного портфеля газовый пистолет и постарался незаметно подойти к хулигану. Уже вблизи он услышал, как парень кричит жертве: — Молдаванин клятый! Румын несчастный! Всех вас, козлов, забить насмерть! Пора вас всех в Сибирь сослать, как коммунисты делали!!! Разозлившись, Влад подбежал, прицелился в парня, как вдруг старик резко вскочил и ударил депутата кастетом в ухо. — Ох, черт… — изумленно сказал Влад, инстинктивно потянувшись обеими руками к занывшему уху. В этот момент журналист ударил его в затылок сцепленными руками. Рубряков упал, и похитителям удалось, отняв у него пистолет, надеть на голову Влада мешок. Затем они оттащили потерявшего скорее от страха сознание депутата в багажник. Сели. Закурили. Руки у обоих тряслись. — Интересно, это от пьянки? — хмуро спросил Лоринков. — Не обольщайтесь, — мрачно заверил его Воронин, — и у Раскольникова такое же было. — Ну, мы же его не убили. — Вы уверены? Лоринков молча вышел из машины, прошел к багажнику, открыл его и снял мешок с головы депутата. Президент видел лишь, как его напарник захлопнул багажник и вернулся в машину. Уже в салоне он выругался. По руке его текла кровь. — Кусается, — ответил он на немой вопрос президента. Они вновь помолчали. — Послушайте, — засмеялся вдруг журналист, — а ведь ни у вас ни у меня водительских прав нет! — Ерунда! — решительно взялся за руль президент, — номера правительственные! Куда едем?! … Когда машина отъехала, из дома Рубрякова вышел человек, которого журналист с президентом приняли за квартирного вора. Это был Юрий Рошка с веревкой, кастетом и черным пакетом в руках. — Куда же он подевался, этот Рубряков? — вслух подумал он и поплелся домой. — Дай, погляжу на тебя, — попросил Василий и долго смотрел в лицо Елены, сжав его руками. Подростки, — дети расстрелянных немцами коммунистов, — были знакомы два года, но взялись за руки всего два дня назад, когда лагерь, где их содержали, освободила советская армия. До тех пор Василий жил в мужской части лагеря, а Елена — в женской. Четырнадцатилетний парень познакомился с шестнадцатилетней девушкой у колючей проволоки, разделявшей сектора. И так полюбил ее, что дарил Елене картофельные очистки, украденные с кухни, где Василий работал помощником повара — баландера. Каждое утро Елена выползала, — ходить сил у не нее было, — из барака, и, перебирая руками, добиралась до проволоки. Там она находила нанизанные на шипы куски картофельной шелухи, клала их в рот и долго, мучительно, ибо зубов у нее уже почти не оставалось, посасывала. Часовые на вышках могли бы подстрелить подростков, но их это забавляло. Они называли их «наши рахитичные Ромео и Джульета», а куски помоев, оставленных Василием — «букет пылкого возлюбленного своей красотке». Елена думала о вкусной, очень вкусной еде, чтобы слюны собралось много, и сосала шелуху. — Когда-нибудь я буду сосать так тебя, — сказал она Василию весенним вечером, чувствуя, как безумие сползает по венам в стопы, а те словно немеют. На это он сказал ей, дрожа: — Мы не дадим им… Но не договорил: охранник выстрелил в воздух. Заключенным из секторов запрещалось общаться. В первые же часы освобождения Василий пришел к женщинам и нашел среди них свою. Елена, чуть седая, с выбитыми зубами и огнем подмышками, принесла ему клятву верности. Подросткам умилялся весь лагерь: и заключенные, потерявшие веру в то, что удивляться еще можно, и военные, плакавшие от злости при виде тридцатикилограммовых скелетов. Скелеты были набиты ужасом смерти, костями и безумной надеждой уцелеть в мире, где подростков сажают в концентрационные лагеря. И вот, в один день эта безумная надежда исцелилась от сумасшествия. — Помнишь, что я когда-то сказала тебе там, у проволоки? — спросила безумная шестнадцатилетняя старуха, самая красивая женщина на свете. — Да, — сладострастно дыша, ответил Василий, и приготовился стать тем, кто дарит женщине счастье, унижая её. Тогда в лагере раздались первые выстрелы… «На деле история депутата Рубрякова такова. В полночь его перехватила у квартиры свора сотрудников Службы Информации и Безопасности, агентов охранки ХДНП и уголовных личностей. Бив депутата ударом шила в сердце, злоумышленники вывезли труп Рубрякова на заброшенные пути железнодорожного вокзала, где сожгли тело Рубрякова в топке паровоза…». Журналист перечитал это сообщение «Ольвии-пресс» (информационное агентство Приднестровья) и довольно рассмеялся. — Они уже валят исчезновение депутата друг на друга, — радостно сообщил он президенту по телефону. — Приднестровцы обвиняют СИБ, СИБ — приднестровцев, многие думают, что это сам Рошка убил Рубрякова, в общем, бардак зашумел, как я и предсказывал. Вы стройте скорбную мину и обещайте сделать все, чтобы Рубрякова нашли. А он пока пусть посидит в подвалах нашего друга из Сорок — цыганского барона. Я уже велел накачать Рубрякова вином и анашой. Думаю, наш депутат возражать не стал… — … Кой дьявол?! — заорал президент Приднестровской республики Смирнов, только прочитавший в «Независимой Молдове» статью «Похищение депутата — рука сепаратиста Смирнова». Президент Приднестровья набрал номер шефа государственной безопасности само провозглашенной, но от того не менее реальной республики. Министр Антюфеев поднял трубку. — Что за чертовщина у вас там происходит с этим депутатом молдавским?! — спросил президент у министра, и приказал: — У нас и так имидж подпорчен. Выясните, не ваши ли люди его по ошибке прихватили? — Будет сделано, — меланхолично ответил Антюфеев и отложил в сторону «Историю пыток инквизиции от А до Я». Через пять минут Антюфеев, стоя в подвале здания министерства Государственной безопасности Приднестровья, что-то выискивал в огромном чане. На руках у Антюфеева были резиновые перчатки по локоть. На чане была этикетка с надписью «Архив МГБ ПМР за 199-2002 гг». — Его? — вытащив из чана окровавленную кисть, спросил Антюфеев подчиненного, высокого крепкого майора, подстригавшего ногти огромными пыточными клещами. — Никак нет. Кисть — коммерсанта из Бендер. Много знал. — Это? — продолжал поиски Антюфеев. — Тоже нет, — виновато поежился майор, — голова эта — уголовного авторитета. Тираспольчанин. «Генка». Ребята убивать не собирались, так получилось просто. — Может, — брезгливо поморщившись, достал Антюфев из чана кусок уха, — вот это? — И это нет, — взволнованно оправдывался верзила, — и это мы по ошибке. Хотели одного правдолюбца забить, который письма в ООН писал, а оказалось, что он вот уже 2 года как помер. Соседа ликвидировали. Случайно. — Эх ты, — досадливо сказал Антюфеев, — случайно того они убили, случайно тому ухо оторвали, третьему по ошибке ногу отрезали, а депутата вражеского государства украли, и кто? Не мы!!! — Виноват, — шмыгнул майор, — виноват… — Гляди, — задумчиво проговорил Антюфеев, стягивая перчатки и моя руки в тазике с теплой водой, — как бы я тебя не сдал в «Архив МГБ ПМР» за следующий год… Да не реви, телок! Шутка… натягивай перчатки, ищи. О результатах доложишь. Через час осмотра 345 конечностей, 27 голов, 15 фрагментов кожи, 289 костей и 23 456 зубов, выяснилось, что тело депутата Рубрякова в архив МГБ Приднестровья не поступало. — Игорь Николаевич, — доложил Антюфев шефу, — ни трупа Рубрякова, ни фрагментов тела вышеназванного депутата у нас нет. А раз ни его, ни фрагментов тела у нас нет, то он — жив. А если он жив, значит, украли точно не мои люди. Если б украли мы, я бы вам через час его уши принес. — Какие уши?! — просипел Смирнов, — ты мне что говорил про то, как серная кислота даже кости разъедает, под монастырь меня подвести хочешь?! — Да нет, шеф, — пояснил Антюфеев, — кого надо, разъедает. Но уши — как доказательство. Потом, конечно, и их бы растворили. — А-а-а, — успокоился Смирнов, — продолжайте. — В общем, если бы украли мы, я бы вам его через час показал, живым или мертвым. Так что, судя по почерку дилетантов, работали молдавские спецслужбы. — Хорошо, успокоился Смирнов, — начинайте пропаганду. Дайте распоряжение «Ольвии-пресс». Пусть обвинят в похищении молдавский СИБ, Воронина и Рошку. — Это даже хорошо, что кто-то успел его раньше меня украсть, — думал вслух Юрий, кормя с рук богомола кусками сырого мяса. — Греха на душу брать не пришлось… Богомол, похожий на президента Академии Наук Молдавии, жил в доме Юрия второй год. Рошка нашел насекомое на центральном рынке, когда ходил туда покупать картошку и капусту перед парламентскими выборами с целью максимального сближения с электоратом. Овощи он потом отдал жене, а подобранного богомола кормил то сырым мясом, то тараканами, которых в соседнем заброшенном доме водилось множество. Называл он богомола — «Чимпой», чем очень веселил гостей. — Мало у тебя, что ли, грехов? — ворчливо спросил отец, перебирая деревянные четки из можжевельника. — По горло и еще чуть-чуть, — улыбнулся Юрий. Скормив насекомому последний кусочек, Юрий поставил богомола в банку, и прикрыл газетой. Это была «Тимпула». — Что же, — задумчиво сказал он, — свалим все на коммунистов. Если не они, то кто же?.. … Депутат Рубряков, которого спрятали в подвале цыганского барона в Сороках, пил, не просыхая, четверо суток, пока не понял, что убивать его никто не собирается. Тогда он немного осмелел, стал называть цыган «черножопыми», требовать своего адвоката и кофе со сливками по утрам. Все это приводило барона в отличное расположение духа. Потому старик велел изредка Рубрякова выпускать во двор, приковав предварительно депутата к забору семиметровой серебряной цепью. На солнце Рубряков долго моргал, строил ужасные рожи сбежавшимся посмотреть на него детям, и, наконец, присаживался неподалеку от барона. Тот, прикрыв бородой колени (холодно — жаловался стареющий цыган) что-то записывал на спинах голых женщин пальцами, обмакивая их в золотую краску. — Что ты пишешь, барон? — тщетно пытаясь перекусить серебряную цепь, спрашивал Рубряков. — Историю цыганского рода Молдавии, — не отвлекаясь от письма, отвечал барон, и глянув затем на депутата, советовал: — А ты камнем попробуй. — Барон, ты хоть понимаешь, что с тобой будет, когда я освобожусь, — злился Рубряков, на что цыган, смеясь, отвечал: — Ты так полюбишь нас, что уйдешь из своего парламента в табор! — Нет, — белеющими от гнева глазами Рубряков стирал лицо барона, как школьник стирает неудавшееся домашнее задание из тетради, — нет! Я сотру тебя, цыган, Сороки, я сотру ваш часовой пояс, ваши маки, ваших женщин, ваши цветы и детей, я сотру все в порошок и засыплю прах в песочные часы! — Надеюсь, мы не подведем тебя, будучи прахом, и не изменим своей пунктуальности, — смеялся барон. — Ты хоть знаешь, что творится в Кишиневе, — пытался стращать цыгана депутат, — ты хоть знаешь, что вся Молдавия поднялась против власти, вся Молдавия, а я — в первых ее рядах?! — У каждого из нас своя Молдавия, — задумчиво говорил барон. — Странно… — терял мысль Рубряков. — Что? — Серебро податливо, а я не могу разбить эту цепь. — Зачем? — щурился барон. — Зачем тебе это? Ты — мой гость. Разве тебе плохо у нас — в нашей Молдавии? — Брось, — раздражался Рубряков, — брось эту книгу, ничего путного у тебя не выйдет! Здесь жили мы, молдаване, а вы, цыгане, здесь пришлые! — Это не так, — мягко возражал барон, после чего Рубряков в бешенстве проклинал мир и все цыганское племя, ничком свалившись на пыльный двор. Проглядели! — в ярости заорал президент, ворвавшийся в кабинет Лоринкова. — Проглядели, мать их так!!! Журналист оторвался от письма и с любопытством уставился на президента. Тот, упав в кресло, злобно продолжал: — На границе нашли нашу машину! Там, конечно, следы крови и несколько волосков Рубрякова! И об этом сообщили в семичасовых новостях, а комментарий попросили у меня. Хорошо хоть, пресс-служба не подвела: «президент работает, но через несколько часов, владея полной информацией»… — Ну, — полюбопытствовал Лоринков, — а что вы сказали через те самые несколько часов? — Само собой, — скрипел зубами его высокопревосходительство, пообещал найти виновных! Сказал, что похищение депутата — удар по имиджу страны. Ну, и тому подобную чушь! На кой черт мы это сделали?! Сегодня на площади — 10 тысяч человек!!! Вчера было три! А сегодня — десять! И все почему?! Коммунисты украли Рубрякова, — кричат они, — коммунисты украли Рубрякова! — Не волнуйтесь, — мой президент, налил валерьянки в стакан Лоринков и разбавил водой, — выпейте. — К черту! — отмахнулся Воронин. — Выпить есть? — Есть, — осторожно сказал Лоринков, — только отвернитесь. — Разумеется, — смягчился президент и сел вполоборота. Тайком он поглядывал, где Лоринков прячет коньяк, и остался доволен своей наблюдательностью. Иногда, размышлял президент, можно заходить в этот кабинет и прикладываться к чужой бутылке. А то к своей — как-то неудобно. Кругом глаза. — И не думайте, — печально улыбнулся Лоринков, разливая коньяк, сегодня же вечером я бутылку перепрячу. А с толпой мы кое-что сделаем. Кинем ей кость. Освободим Илашку! Ошарашенный президент по ошибке выпил валерьянки и едва не умер от гидрошока, что было бы поразительно: от гидрошока (попадания холодное воды в дыхательные пути) погибают в основном аквалангисты. Илашку, — сотрудник спецслужб Молдавии, в 1 992 году работал на территории Приднестровья. Он убил четырех председателей колхозов мятежной республики, пятерых сельчан и одного агронома. Поэтому он возомнил себя Че Геваррой Закона. Однако МГБ Приднестровья Илашку изловило, и Илие мотал свой срок (пожизненное заключение) вот уже десять лет. В общем, обычная жертва необычных обстоятельств. Изредка Молдавия требовала отпустить «борца за независимость», на что Приднестровье отказывало «дать волю террористу». Постепенно Илашку стал символом, образом, воспоминанием. Национал-радикалы постоянно включали его в предвыборные парламентские списки. И на депутатском кресле заключенного Илашку горела свеча. Романтично — думал про себя Юрий Рошка, с нетерпением ожидая выдачи зарплаты. Ведь жалование Илашку, числящегося в его фракции, Юрий забирал себе, а жену несчастного Илие гнал прочь… — Как же мы его освободим? — удивился Воронин. — Не будьте ребенком, — бросил Лоринков. — Илашку сидит только потому, что его Через полчаса на столе президента Приднестровья Смирнова лежала телеграмма с просьбой отпустить на волю заключенного Илашку. — Антюфеев, — поднял трубку Смирнов, — этот, Илашку, он еще живой там у вас? — Прикажете удавить? — Не надо. Помойте, побрейте, и отвезите в Кишинев. Наконец-то они соизволили его попросить. — Будет сделано. Еще через два часа Илашку, в костюме и при галстуке, ехал в машине МГБ Приднестровья в Кишинев, плача от счастья. За десять лет заключения узник немного тронулся в уме: по личному распоряжению Антюфеева, в камере Илашку круглосуточно, без выходных, звучала «Калинка» и «Марш славянки». Обе мелодии — одновременно… Арбайтен, арбайтен! — орал Иван Георгиевич Рошка на заключенных концентрационного лагеря, убиравших тела советских освободителей. Поодаль в сс-совской форме стояли на вытяжку молодчики из НКВД. Убедившись, что убитые военнослужащие собраны в одном месте, Рошка велел заключенным построиться, после чего обратился к ним с речью. — Недочеловеки! — специально коверкая русскую речь, прокричал он, — В результате доблестного отражения атак грязных коммунистических варваров войска вермахта и его преданного союзника короля Румынии Кароля Второго сумели изменить ход войны! СССР, в результате применения специальных вооружений, — среди которого чудо немецкой инженерной мысли ракеты ФАУ-2, разгромлен! Вы недостойны читать газеты, но сегодня мы делаем для вас, ублюдки, некоторое исключение. Читайте сегодняшние газеты… К ногам заключенных высыпали ворох газет, сфабрикованных в типографии НКВД, с заголовками «Москва пала, СССР разгромлен, Сталин убит!». Узники смотрели на Рошку с почти нескрываемой ненавистью — предатель. — Все возвращается на круги своя! — кричал сентиментальный Иван Георгиевич, с трудом сдерживая слезы жалости к себе и к несчастным скелетам, лишенным чуда, которое снизошло на них совсем недавно, а теперь вот развеялось прахом сжигаемых бойцов — освободителей… — Только работа сделает вас людьми, нужными рейху! Кто не хочет работать, тот умирает, потому что от живого бездельника для рейха нет пользы. Кто не может работать, тоже умрет, потому что тот, кто хочет работать — может это делать. Значит, кто не может, тот не хочет! Итак, работа это жизнь! Работайте… В бараке под нарами Елена сделала то, что обещала Василию когда-то ночью у колючей проволоки. Он кончил, и она тоже. После этого девушка собрала грязные волосы с шеи, и Василий перерезал ей горло заостренной металлической линейкой. Когда она умерла, он лег на нее и попытался вскрыть себе вену на руке. Получилось, лишь, когда он всунул острие глубже, и дернул кровяную нить. — По крайней мере, — думал он, — мы умираем счастливыми. Но оба они были несчастны в ту последнюю ночь. Лоринков спровадил президента из кабинета и продолжил писать. «…милый друг. Вчера я был на рыбалке в провинции. Удивительное дело, до чего молдавская провинция напоминает мне Соединенные Штаты 50-х годов. Это тем более странно, что, и мы это прекрасно знаем, ни в какой Америке, тем более, 50-х годов, я не был, и быть не мог. Ты вновь скажешь, что в этом повинна „Королевская рать“. Кто знает. Впрочем, я отвлекаюсь, и ты снова меня за это прости. Все это напоминает мне, как в детстве мы рисовали дерево, помнишь? Рисуешь ствол, потом ветви, от каждой ветви еще по одной, от той — по две, и так… без конца, до тех пор, пока лист бумаги не прервет рост этого странного дерева. На рыбалке мы почти ничего не поймали, потом брат дал мне сесть за руль, и мы, не спеша, — ты же знаешь, я плохо и, потому осторожно вожу, — поехали мимо пыльных полей красноватой кукурузы, мимо телег и облаков, задрапировавших неяркое солнце. Хорошо ли ты питаешься? Тепло ли одет? Надеюсь, у тебя все хорошо. У колодца мы остановились и пили воду из ведра, потому что эмалированная кружка, прикованная в колодезной рукоятке цепью, совсем истрескалась. Вода была холодной и безвкусной, но я все равно полюбил ее. В провинции все по-прежнему: живут не спеша, разве что вместо колхозников появились фермеры, впрочем, такие же нищие, как когда-то колхозники. Недавно я прогуливался по Долине Роз и вспоминал, как мы все тогда собирались у навесного моста пить вино, делиться планами на будущее, да, кстати, мы теперь здесь совсем не пьем… Ну, или совсем чуть-чуть пьем. Интересно, как выглядит эта Австралия, в которой ты живешь, и выглядит ли она хоть как-нибудь, и есть ли она вообще, эта Австралия, или это очередной миф, сказка, — как международный террор или индекс Доу-Джонсона? Кажется, мы все, по достижении определенного возраста, делаем все совсем не так. Забавно, я вспоминал о кружке, которую прикрепили цепью к колодцу, и совсем забыл добавить об одном депутате, — из местных, — которого мы посадили на цепь во дворе дома цыганского барона. Впрочем, дела наши здешние мелочны и неинтересны, должно быть, для тебя. По-моему, я совсем изолгался и немного устал. Это скоро пройдет, ты же знаешь. Ну, помимо этого, я мог бы рассказать тебе еще о волоске этого самого пропавшего депутата, который (скорее, волосок, а не депутат) прогремел на весь мир, о силках из бороды, свитых цыганским бароном лично при мне (тут ты не упрекнешь меня в любви к слухам), об умершем человеке, который ожил, и еще о многом, о многом, о многом… Увы, времени у меня мало и потому я продолжу в следующем своем письме…». Закончив, Лоринков бросил письмо в стол, предварительно написав на конверте цифру «124». Писем в ящиках было уже слишком много. Журналист позвонил в управление делами президента и попросил: — Выделите мне стол побольше. Глядеть в ящик он опасался. Письма выглядели руническим укором. Маленькими белыми штыками. На каждом трепетала часть того, прежнего, человека. Он не любил заглядывать в ящик, и открывал его лишь затем, чтобы бросить туда очередное письмо. Лишь только раз, очень много выпив, он по секрету рассказал приятелю, что пишет письма выдуманному самому себе, который, якобы, уехал в Австралию. Приятель не успел никому об этом рассказать, так как сам уехал в Германию. Позже Лоринков размышлял, не выдумал ли он и приятеля, который, якобы, уехал в Германию? Журналист открыл окно. — Долой коммунистическую цензуру! — кричали на площади демонстранты. — Долой! — заорал в ответ Лоринков и рассмеялся. Многие на улице удивлено стихли. Хандра Лоринкова сползала по стенам, освобождая его от своего гнетущего присутствия. Он плюнул ей в след. — 120 минут социализма, будет 120 минут социализма! — орал под окном Дома Печати мужчина в изодранной в давке дубленке, прижимая к штанине меховую шапку. Несколькими минутами ранее он вырвался из толпы. — А ты-то чего радуешься, — прошипел журналист, глядя на мужчину сквозь мутное стекло кабинета. — Тебе, что ли, жрать нечего?! Прохожие одобрительно шумели. Шестого ноября у Национального Дворца, переглядывающегося окнами с Домом печати, собралось десять тысяч человек. Лица их были суровы и напряжены. Газета Лоринкова около месяца назад объявила, что проведет торжественную акцию «120 минут социализма», и будет продавать колбасу и хлеб по советским ценам. Десяти тысяч человек не ожидал никто. Кроме Лоринкова. Это был их замысел. Их — его и президента. Пьяный замысел: перебить акции протеста Рошки, и показать, как они немногочисленны. — Если идиоты и впрямь не понимают, что две тысячи человек не имеют права менять всю страну, — сказал Лоринков президенту, кутаясь в плед, — то мы покажем им десять тысяч еще более нелепых идиотов. Кстати, отчего это у вас так холодно? — Поставщик теплоэнергии разорвал с президентским дворцом контракт, — грустно ответил Воронин, прижимаясь к камину. — Вы же, черт побери, президент! Прикажите! — Не могу, — уныло объяснил его высокопревосходительство, — я бы и приказал, да толку не будет. Поставщику теплоэнергии отключили свет поставщики электроэнергии. — Назначьте меня премьером, — воодушевился Лоринков, — в этой стране только я наведу порядок. — Сколько вас таких было, — зябко потер руки президент. — Я — исключение. — С тобой меня преследует целая череда неудач и поражений. — Смею вас поправить — забавных неудач. — Какая разница. У Рошки на площади по-прежнему толпа. Небольшая, но толпа. Как чесотка. — Локализованная чесотка. — Да, это верно. — Что вы будете делать, мой президент, если мы победим? Задумайтесь над этим. А когда хорошо подумаете, поймете, что лучше нам проигрывать. — Танцы до упаду. Хора на выбывание, — сказал президент. — О чем вы? — В селе, где я рос, молодежь часто устраивала хору, — круг танцующих. Вытолкнуть из него никого нельзя было. Выходили те, кто больше не мог танцевать. — Это очень поэтично, мой президент. — Не называйте меня «мой президент», у вас — два паспорта, кроме молдавского. Румынский и русский. У меня в Совете безопасности не дилетанты работают. — Что поделать, — пригорюнился журналист, — я неисправим. С детства у меня были тайники и клады. Как у Гретхен в сказках Гримм. — Как поэтично, мой журналист, — позабавился президент. — Не называйте меня «мой журналист». Выгоните лучше своих советников. Самых одиозных. Скачук и Андрейченко. Вы бы только знали, какая слава о них идет… — О, — оживился Воронин, — вы бы знали, какая слава идет о — Да ладно вам, — деловито сказал Лоринков, — конверт с детальным описанием наших шалостей лежит в сейфе моего адвоката. В случае чего, сами понимаете… — Бросьте, — махнул рукой президент, — оба мы с вами безобидные чудаки. — Не очень безобидные, — прыснул журналист, — вы только послушайте, что мне пришло в голову… Теперь Лоринков отчаянно трусил и потому беззаботно смеялся. Толпа на площадке у фонтана уже ревела, требуя бесплатной колбасы. Где-то на углу ошалевшие прохожие рвали из рук друг у друга советские рубли. Толстенные пачки. И где они их только достали, с тоской подумал Лоринков. — Сказки, сказки, вечные сказки, — задумчиво бормотал он, набрасывая пальто. — А вот у меня все по-другому. Сначала ты перестаешь верить в Рождество. Потом ты не веришь в Новый Год. Следом за этим идет утрата веры в Бога. Наконец, ты перестаешь верить в любовь. Домыслив эту незамысловатую сентенцию, журналист вышел во двор Дома Печати и взмахнул рукой. Редакционный грузовик с бесплатными товарами двинулся к площади. Толпа облепила машину, как тараканы — Бухарестский вокзал. — Это не со мной, это не со мной, — сквозь зубы выговаривал себе Лоринков, с боем прорываясь к машине, где сотрудники газеты устанавливали палатку. Потеряв часть рукава и пуговицы на пальто, обозленный журналист все-таки добрался до редакционной машины, где взял мегафон и принялся уговаривать толпу: — Отойдите назад! Все получат все! Но — в очереди! Отойдите! Под ногами полицейского оцепления сновали юркие старушки. У прилавка они плакали, брали свою долю товара, после чего сбрасывали его в каком-то, ведомом только им месте, и возвращались назад, чтобы, плача, взять колбасы еще. — А вы-то что здесь делаете? — заорал журналист, увидав в толпе лицо другого президентского советника, Скачука. Тот лишь виновато взмахнул над головой пустой авоськой и пачкой советских рублей, и попытался развести руками, но это у него не получилось. Неподалеку группа студентов отбирала камеру у оператора московского телеканала. Жизнь била ключом. Толпа содрогнулась, и Лоринков очнулся уже на мокром асфальте. Изловчившись, он встал и оказался прижат в машине. — Колбасы! Обманули! Аа-а — а!!!! — орали со всех сторон. Редакционный автомобиль уезжал, сопровождаемый градом камней — из-за давки акцию прекратили. Грязно выругавшись, Лоринков вывернул наизнанку изорванное пальто, содрав с рукава повязку с эмблемой редакции. Также он улыбнулся, что сделало его практически неузнаваемым: Лоринков не умел и не любил улыбаться, и улыбки его смахивали скорей на гримасу. — У этого лицо знакомое! — завопил пожилой жлоб, ухватив журналиста за плечо. — Кажись и он народ дурил! — Я?! Лоринков вырвался и настиг пытавшегося скрыться фотокорреспондента своей же газеты, не догадавшегося снять повязку (перед акцией он заставил надеть такие повязки всех в редакции, — «мы же одна команда»). Повалив бедолагу, он стал пинать того в живот, приговаривая: — Вот кто народ дурит, вот кто народ дурит! Фотокорр тихонько подвывал и не понимал, что происходит. Люмпен, вообразивший, что нашел собрата по несчастью, подбежал в Лоринкову, и, обняв его за плечи, тоже принялся пинать фотографа. — Все равно у него скоро 35-дневный отпуск, — устало сказал себе Лоринков, выбравшись из толпы. На следующий день акцию газеты обругали все средства массовой информации. Лоринков лениво огрызался, но главное было достигнуто: все, даже оппозиция, замечали, что за бесплатной колбасой пришло в пять раз больше народу, чем на антикоммунистические митинги к Рошке. «О людях во власти, — вернее, в режиме, закрывшем, подобно грозовым тучам солнце свободы, воссиявшей было над нашей республикой, — говорят уже сами их фамилии. Вчитайтесь: президент ВоронИн, премьер-министр ТарлЕВ, министр экономики ЗбруйкОВ…» Рубряков раздраженно отшвырнул газету «Литература ши арта», автор передовицы в которой (с весьма патриотичной фамилией Дабижа) тактично обошел фамилию «РубрякОВ», и «ОсипОВ», которые оба состояли в партии Рошки. Газету Рубрякову, по его просьбе, выписал цыганский барон. Несмотря на то, что Рубрякова называли «серым кардиналом партии», и он не терял надежды все-таки выбраться из заточения в Сороках, депутат никак не мог забыть о своей злополучной фамилии. Слишком она у него была «русской». Влад устало лег грудью на свой стол в подвале и хлебнул чаю прямо из чашки, не поднимая рук, свесившихся по бокам. — Что делать? — бормотал он, прихлебывая чай уже носом. Этому его научили в интернате, где он вырос. Думать было о чем: рано или поздно его выпустят, это без сомнений, цыганский барон человек незлобивый, а там, в Кишиневе, соратник Юра экстремизмом распугивает людей. Сумасшедшие были по-прежнему с христиан — демократами, но большая часть электората отвернулась. Об этом Влад судил по статьям в «Литературе ши арте», где про митинги писали, что там собираются двадцать- тридцать тысяч человек, а не сто-двести тысяч, как прежде. Значит, думал Влад, на самом деле собирается не больше двух-трех тысяч. На стену вполз таракан. От неожиданности Рубряков чертыхнулся. Икона в углу нежно погрозила ему пальцем. В зарешеченное окно подвала с мягким стуком падали перезрелые ягоды дикого винограда. Одной рукой Влад подбирал их и давил языком. Другой аккуратно, чтобы не потревожить таракана, взял нож. Насекомое, словно дождавшись этого, юркнуло под плинтус. Влад встал, взял кусочек мела и поправил счет на стене. Теперь он выглядел так: «32 убито — 2 спаслись» Опавшего винограда в подвале было уже по колено. Влад погладил окладистую бороду и, разувшись, начал топать ягоды. Сразу же на пол полилось вино. Пол подвала подтек. Влад слышал, как соседи снизу (у барона был многоярусовый подвал) жадно хлебали вино, сочащееся с потолка. Рубряков лег спиной в вино и, мерно покачиваясь, уснул. — Посмотрите на этот туман, милая… Лоринков отломил кусок влажного хмурого месива, свесившегося над крышей, где он стоял, полуобняв девицу по имени Лилия. И затем предложил: — Вы не хотели бы отведать? — В это время года, — кокетливо дернула она плечом, — туман особенно вреден для горла. Что-то посыпалось на крышу, где они с Лилией прогуливались. — Ах, что это? — наигранно взволнованно воскликнула она. — Не обращайте внимания, — так же банально ответил журналист, — это всего лишь разбились мои надежды. Портье! Мгновения спустя швейцар с усами до бедер сметал щеточкой в совок осколки надежд молодого человека, что Лилия отведает туман его детства. — Милый, милый, — приложила она руку к тому месту, где голубая жилка колотила его горло, — ах, неужто все это вам важно, так важно? Этот пот, эти нелепости, это тыкание чем-то в кого-то, ах, милый… — Право же, — улыбнулся он, — не сходить ли нам с вами на вечеринку? — А может быть, театр, — спросила она, — в городской театр, где я вчера была с друзьями? Тут снова раздался звон надежд, которые Лоринков хранил в боковом кармане пиджака. — В том театре, — увлеченно продолжала она, — дрессированные блохи танцевали танго, дарили друг другу стихи, а потом, о, ужас, совокуплялись. Кстати, милый друг, там я познакомлю вас со своей очаровательной подружкой, Анитой! У нее восемь приемных детей! Какое самопожертвование! Пятерых она отдала в хорошие руки! Осталось еще трое. — Право, — взял ее под руку кавалер, — отчего бы нам и не сходить в этот театр? Они, придерживая друг друга под локоть, шагнули под крышу дома, и девица оступилась. Увы, решимости поцеловать ее ему не хватило, — он всего лишь покрепче сжал ее локоть. — Подлец, — воскликнула Лилия, — вы сделали мне больно! — Но кислые соусы, — возразил он, — порой подходят к утиным грудкам. — Впрочем, — подумав, согласилась Лили, — вы правы. Поймав такси в сачок, он уселся на переднее сиденье, а Лилия обмотала колесо одним концом своего белого шарфа, а другой затянула на шее. — Вы бесподобны! — сказал ей шофер. Подъехал грузовой транспорт, на него погрузили такси и довезли до самого театра. На двери висела табличка. Она гласила. «Герой — любовник свалился в жестком гриппе. Посещения сеансов только в респираторе». — Ах, я, наверное, излишне парадоксальна для вас, мой милый друг, — грустно сказала она. — Нет, что вы, — бодрясь, натягивал на ее лицо респиратор Лоринков, — мы же друзья, всего лишь добрые друзья, Лили! Они прошли в фойе. Буфетчицы подавали прокламации к восстанию, а в углу унылый актер третьего ранга продавал газированную воду со словами: — Отпить подано. Они уселись в зале, и свет погас. На сцену, пошатываясь, вышел главный герой. Он демонстративно чихнул в зал. — У вас большая грудь, — сказал Лоринков и довольно засопел. Лучше быть хулиганом, чем активистом, лучше быть убийцей, чем коммунистом, — протяжно выл с импровизированного помоста известный молдавский певец и поэт Виеру. На его посиневшую от холода лысину, предварительно покружившись, приземлялись первые в этом году снежинки. Юрий морщился. Народу на акции протеста собиралось все меньше. Приближалась сессия. В интервью местным газетам Рошка говорил, что детям учиться пока не нужно: он, мол, дает им самый важный и главный урок — урок антикоммунизма. Но родители гнали студентов на занятия, — Рошка вам диплом не купит, говорили они. Решительно выдохнув, Юрий залез на помост, бесцеремонно столкнул оттуда совсем уж промерзшего Виеру, и заговорил: — Дети мои! Сегодня, я вижу, нас мало. Что ж, безграмотные люди коммунизм не победят! Но только вот что я хочу вам сказать. Пока вы будете слушать на лекциях историю Молдовы, которую коммунисты ввели вместо настоящей истории Румынии, пока продажные преподаватели будут называть ваш румынский язык молдавским, а не… Через несколько минут речи толпа немного завелась. — Не трогайте полицию! — кричал Юрий, указывая на переминавшихся с ноги на ногу карабинеров из оцепления. — Полиция с нами! Они вынуждены выполнять приказы плохой власти, но душой они с нами, с нами!.. — …Значит так, — деловито натягивал на руки Илашку теплые перчатки Лоринков, — вы сейчас подойдете к помосту и попросите слова. Илашку согласно кивал, лихорадочно подсчитывая в уме, сколько зарплат за время его заточения задолжал ему Рошка. Илие был здорово озлоблен на Юрия. В Кишиневе, после того, как офицеры службы безопасности Приднестровья сдали его на руки местным чекистам, Илашку поначалу только напевал тихонько «Марш славянки», да глупо смеялся. Потом в нем взыграла горячая кровь борца за территориальную целостность республики, и он отчего-то решил кинуть клич, — собирать народ на новую войну. Однако узника обогрели, накормили, и доходчиво, как это умеют делать все в мире карательные органы, объяснили, что делать ничего пока не надо. Затем у Лоринкова появился гениальный план: столкнуть двух рассорившихся национал радикалов. И вот, сидя в машине Совета Безопасности, журналист давал Илашку последние инструкции перед схваткой. — Постарайтесь попасть на помост, — скрывая нервную улыбку, говорил он Илие, — непременно на помост. И оттуда уже резаните правду-матку: и про то, как он вашу зарплату отбирал, и спекулянтом его назовите, в общем, говорите что угодно, главное, против него. — А если будут бить? — Что вы, — возмутился Лоринков, — вы же символ. Знамя. Борец за свободу. Пострадали от сепаратистов. Нет, вас, кажется, бить не будут. — Кажется? — Простите? Я сказал «кажется»? Пардон, оговорился. Конечно, я хотел сказать — вас наверняка бить не будут. Успокоенный Илашку вышел из машины, и, в сопровождении двух телохранителей, пробрался через толпу к помосту… — … лятые коммунист…, - Юрий запнулся, судорожно дернулся, но сумел взять себя в руки. У самого помоста стоял, недобро поглядывая на него, Илие Илашку. — Я прошу слова, — выкрикнул он, но Рошка специально закашлялся в микрофон. Поэтому многие из толпы ничего не расслышали. — Прошу слова, добрые люди, румыны! — отчаянно завизжал Илашку. Но Юрий по-прежнему выдавливал из себя кашель. Руками он подавал отчаянные знаки помощникам, чтобы те оттеснили Илашку подальше. Охрана, неверно истолковав намерения босса, принялась тузить Илашку и его телохранителей дубинками. Громко заиграла музыка. — А пока у нас небольшая заминка у сцены, — заорал Юрий, — мы послушаем песни в исполнении великолепного румынского певца и поэта Григория Виеру! Виеру, прославившийся в прежние времена циклом душевных стихов о детстве Ленина, у помоста уже не было. — В чем дело? — тихо спросил Юрий молодого помощника. — Юрий Иванович, — оправдывался тот, — мы его только на минуту выпустили, а он пошел к Дому Печати, зашел в буфет. А там как раз собралось руководство Союза Журналистов. Упились они. Вдрызг. — Ничего удивительного, — устало сказал Юрий, следя, как Илашку с охраной пинками гонят к другому кварталу, — ничего удивительного… Есть кто в запасе? — Жоржетта Снайнаван… — Это еще кто? — Новая певица. — Пусть выходит, — резко велел Юрий, после чего вновь обратился к толпе, — и вновь маленькая заминка (этого Юрий не любил, — заминки превращали шоу в тягучее представление). Вместо Григория Виеру вам споет Жоржетта Снайнаван. Жоржетта превзошла все ожидания. Глядя в алые глубины ее чувственных, чуть вульгарных, губ, Юрий почувствовал легкое головокружение. Певица, похожая на добротного бельгийского тяжеловоза (таких Юрий видел по каналу «Дискавери») устроила на сцене настоящее пиршество плоти. Постепенно Юрий об Илашку забыл. Только вечером он вписал в блокнот фразу: «У Воронина появился кто-то умный». Поразившись этому факту, Юрий лег спать. На следующий день Илие Илашку уехал в Румынию. — Твою мать, — тихо прошептал Юрий Рошка, затаившийся в кустах у забора, сквозь щель в котором он наблюдал за обычным днем концентрационного лагеря, открытого когда-то его отцом. Каждый, кто увидел бы сейчас апологета объединения Молдавии с Румынией и поборника демократических ценностей, пришел бы в огромнейшее недоумение. На Юрия бал напялен мундир офицера СС. В руках он нервно теребил немецко-румынский словарь, изредка в него поглядывая. Наконец, Юрий глубоко вдохнул и решительно направился к главному входу. Охранники, ничем не выказавшие своего удивления, молча пропустили его после условного знака, которому Юрия обучил отец. На стенах бараков висели стенгазеты. Одна из них, датированная двадцатым числом апреля, была посвящена очередной годовщине гауляйтера Бессарабии. Юрий, когда-то выпускавший стенгазеты о Ленине, заинтересовался и начал читать. — Хлебушка, хлебушка, дай, а, дай хлебушка, — подошел к нему хоть и тощий, но не изможденный подросток. — Говоришь по-русски? — удивился Юрий. — Да, — и по-немецки немножко. — А как же румынский? — Что? Размахнувшись, Юрий изо всех сил влепил мальчику пощечину. Охранник на вышке одобрительно улыбнулся. Каким-то чутьем уловив это, Рошка поднял взгляд и обомлел: на вышке, тоже в немецкой военной форме, стоял писатель Ион Друцэ… Тот лишь подмигнул, показывая: не ты, мол, один, браток, повинность отбываешь. Потрепав сжавшегося ребенка по щеке, Юрий чуть было не дал ему немного мелочи, но вспомнил, что деньги поменялись. Новый комендант лагеря направился к зданию охраны. Ему предстояло первое совещание. — Твою мать, — шептал Лоринков, тихонько снимая на цифровую видеокамеру замершего от изумления Юрия. Журналист также был безмерно поражен и немного счастлив. Это было открытие. У лагеря Лоринков уже побывал за день до этого, выследив его чутьем человека, читающего не текст, а подтекст, пьющего не воду, а испарения от нее, слушающего не музыку, а шумы в ней. И потому он знал, как сможет отвлечь охранника на вышке… Ион Друцэ расстегнул шинель, и достал папиросы. Сюда он приезжал каждые полгода, чтобы честно отработать неделю. Когда-то, давным-давно классик советской молдавской литературы, он связался вовсе не с тем ведомством, с которым должно связываться классикам советской молдавской литературы. С тех пор он, как и многие сотрудники лагеря, подписал контракт до самой смерти. Внезапно порывом ветра на вышку швырнуло скомканную газету. Ион, большой любитель чтения, взял лист, развернул и засиял от счастья. На полосе была статья под заголовком «Светоч мировой литературы Ион Друцэ должен научить нас, молдаван, уму разуму!». Лоринков, сфабриковавший полосу в типографии за четыре бутылки водки и один половой акт с тридцатидвухлетней сотрудницей копировального цеха, тихо засмеялся. Расчет оказался верен. Как и прежде, Друцэ любил себя и свою роль в истории Молдавии. Когда классик окончательно углубился в статью о себе, — а написана она была толково, в лучших традициях балканской журналистики, «если уж ругать, то насмерть, если хвалить, то так же», — журналист тихонько перемахнул через забор и прокрался к бараку. У стены его сидел плачущий подросток и давился куском пареной брюквы. На стене барака концентрационного лагеря углем была выведена надпись: О том, что было дальше в тот день, Лоринков не рассказывал никому, кроме выдуманного себя, да и то в письмах. «А дальше, друг мой, ты не поверишь, но… Пишу в настоящем времени. Это и сейчас со мной происходит. Может быть, на самом деле я там?» Ангел Смерти Азраил, хлопая крыльями, опускается погреть задницу на кирпичную трубу. По ней жирным дымом к Господу спешат заключенные лагеря Аушвиц. Азраил принюхивается: — Ну и вонь! — Греков в расход пустили, пастухов. Не моются, вот и воняют, — бойко отвечает надзиратель Аушвица, легендарная Марта Злаунцвиг. Чтобы общаться с Азраилом, ей приходится высоко задирать голову, стоя на носочках, и ангел видит ее молочной белизны грудь. На левую, ту, что чуть больше правой (головокружительный диссонанс — отчего-то подумалось Ангелу Смерти), кружась, опускается маленькая снежинка сажи. Интересно, чулки у нее на поясе, или нет — думает Азраил, и встряхивается, как сенбернар, вылезший из-под снега. — И откуда вы их столько берете? — морщится он. — Да все оттуда же — из Греции. Шестьдесят пять тысяч греков. — Венгры пахли получше, — глубокомысленно говорит Азраил, подчищая перья от сажи. — Да и было их побольше. Что-то около полумиллиона. — Помню, помню. Они нам все своим гуляшем провоняли. Ласло, хрясло, кесоном.[7] И жирок их по-другому пах. Чем-то отдавал гусиным сальцем. Марта звонко смеется. — Они же на нем почти все свою жратву готовят. — Ладно уж, — вздыхает Азраил ( — Хорошо, — соблазнительно улыбается Марта ( — М-мм, — причмокивает Ангел, пряча блокнот в сумку, — м-мм, — вкуснятина! Ему очень понравится. До свидания, Марта! Хайль! — Хайль! — Друзья мои, — начал разговор Юрий с подчиненными, — надобно признать, что все мы, в силу некоторых обстоятельств, оказались жертвами, гм, некоторой исторической несправедливости. Итак… — Какой к чертям, несправедливости? Это несправедливость? Если это несправедливость, то что же тогда справелдливость? — горько спросил Клифенко, и выпил водки. Когда Рошка увидел Клифенко, то едва не потерял дар речь. Клифенко был основателем одной из самых агрессивных русскоязычных общин Молдавии. На гербе общины была нарисована березка. Обычно под березой Клифенко фотографировался во время предвыборных марафонов. И традиционно набирал один процент голосов. Дело в том, что Клифенко не любили, и, пожалуй, больше всех его не любили русские. Средства, полученные из России, тот обычно тратил на издание собственных поэтических сборников (не всегда удачных) и строительство особняков (надо признать, отменных и гармонично вписывающихся в окрестные пейзажи). Выяснилось, что Клифенко попал в лагерь не из-за грешков родни, как Юрий, а по, так сказать, собственному почину. Когда в 1975 году студент Клифенко пришел в республиканский КГБ с доносом на соседа по общежитию (тот вел аморальный образ жизни — счастливо сожительствовал с будущей женой, которой, кстати, ни разу не изменил ни до, ни после свадьбы), старенький майор грустно улыбнулся, и спросил, готов ли молодой человек сделать все для Родины. — Да, — не раздумывая ответил Клифенко. Через полчаса он, глядя на ворота лагеря под Кишиневом, горько сожалел о такой решимости, однако ж, дать обратный ход уже не мог. Это пояснил ему седенький майор, оказавшийся неплохим психологом. В качестве ассистента психолога-майора выступал его табельный пистолет. — Вход рупь, выход два, — так прокомментировал майор побледневшему Клифенко появление «Макарова» из кобуры с последующим предупреждением о неразглашении государственной тайны. — Важнейшей тайны, сынок, — сказал тогда майор. Другой неожиданностью для Юрия стала встреча в лагере с первым премьер-министром Молдавии Мирчей Друком. Тот поначалу бросился Рошку обнимать, но, видя нежелание Юрия к столь тесному контакту, поостыл. — Ты-то, Мирча, как здесь очутился? — устало спросил Юрий, потирая занывший висок. — Банально, — бодро ответствовал Друк, — весьма банально. Связь с малолетней проституткой. Фотографии. Видео. Шантаж. Пришлось сломиться. — Да уж, — хмуро согласился Рошка, — сломиться приходится всем. И через час после знакомства говорил: — Необходимо решить, наконец, наболевшую проблему лагеря. Нас шантажируют. Мы — инструмент в руках непонятно кого. КГБ давно уже нет. Нас дергаю за нитки, как марионеток. Шаг влево, шаг вправо, и мы разоблачены. Между тем, господа, это варварство: поддерживать в заключенных иллюзию того, что они живут на все еще оккупированных Германией территориях, и содержатся в концлагере. Предать огласке все мы не можем: не поймут. Необходим выход… — Девятьсот четыреста пять… Рубряков задумчиво выписал цифру, после чего бросил в угол подвала мел и присел на корточки, обхватив руками заросшую голову. Стена была исписана данными о погибших от руки заточенного депутата тараканами, и об их удачно спасшихся товарищах. Здесь Рубряков вообще многое узнал о тараканах. Например, он видел, как они рожают. Зрелище было настолько мерзким, что Влад даже не стал убивать отвратительно раздувшуюся самку насекомого, а тихонько отошел в сторону и плакал до тех пор, пока в подвал не зашел цыган, надзиравший за пленником. Тот, как мог, утешил Рубрякова, раздавил тараканиху, и пообещал узнику, что того переведут в другое помещение этажом выше. Влад находился в темнице уже два с половиной месяца. Глаза его привыкли к полутьме. Он хорошо ориентировался в сумерках и даже как-то попробовал бежать. В тот день он сумел упросить цыганского барона отпустить его с сопровождающим в поле. Там они с цыганом Эйтелой пили вино, стреляли из самодельных арбалетов в жаворонков и бросали колосками пшеницы вслед уходящему в погреб солнцу. — Отчего тебя так странно зовут? — спросил разомлевший от вина, и потому жаждавший хорошей беседы Рубряков. — Было дело, — смеялся Эйтела, — к нам приезжал один журналист, писать про цыганский быт. Смешной. При нем барон позвал меня, вот и случилась путаница. — Это как? — любопытствовал Рубряков, накладывая на тонко нарезанный помидор слой овечьей брынзы. — Зовут меня Телла. Я как раз шел мимо дома барона, как он высунулся из окна третьего этажа по пояс, оперся руками об землю, и крикнул — Эй Телла! А рядом, как мне позже сказали, был тот журналист. Вот он и решил, что в Сороках живет цыган по имени Эйтела! — Вот дурак, — довольно осклабился Рубряков, — этот журналист! — Это точно, — соглашался цыган, — только с тех пор так и повелось, звать меня не Телла, а Эйтела. Он позже рассказ даже про нас написал. — Хороший? — Все вранье. — Значит плохой, — резюмировал Рубряков. — Наоборот, — не согласился цыган, — раз все вранье, значит, хороший. — Любите вы, цыгане, сказки. — Мы в них живем. Наконец, уставшие депутат и цыган прилегли на покрывало, прихваченное из дома. Доверчивый Эйтела через пять — десять минут ушел в страны сна, а Рубряков, приподнявшись на локте, внимательно разглядывал лицо своего стража. Когда он убедился в том, что цыган уснул так крепко, что им можно стрелять из пушки, то потихоньку пополз в сторону, за поле. Там, близ холма, Рубряков перетер веревки на ногах заостренной линейкой, что он сумел украсть у одного из многочисленных правнуков барона, и побежал прочь. Ему даже страшно не было — так он верил в успех. — Эй, добрый человек, — позвал Влад крестьянина, набиравшего воду в колодце. — Что надо? — недружелюбно отозвался хлебороб, не поворачивая к беглецу лица, в морщинах которого залегла земля Молдавии. — Добрый человек, это уже не Сорокский уезд? — Уже нет. — Ты знаешь, кто я? — Странный человек, зовущий меня из-за дерева, хотя что ему стоит выйти ко мне поближе, чтобы я разглядел его. Рубряков вышел. Выглядел он не ахти: порванная рубаха, мятые брюки, обувь, заляпанная грязью. В общем, обычный житель села Молдавии. — Ну, и что надо? — спросил, наконец, крестьянин. — Добрый человек, — повторил Рубряков, считавший, что именно так должны обращаться друг к другу добрые молдаване, — добрый человек, я — депутат Рубряков. Слышал ли ты что обо мне? — Это тот самый, кто называл нас, молдаван, румынами? — неприятно удивился крестьянин. — Тебя обманули, добрый человек, — покривил душой Влад, — никогда я ничего такого не говорил. — А я слышал, — заупрямился Ион (так звали собеседника Рубрякова), — как говорили, будто ты хочешь всех молдаван румынами сделать. — Неправда это! — второй раз отрекся Влад. — Чем докажешь?! — Даю тебе честное слово, что никогда я не хотел называть молдаван румынами, — третий раз произнес отречение Рубряков. Где-то на окраине села трижды прокричал петух. Потрясенный Влад, веривший в мистические совпадения, чувствовал, как сильно дрожат у него ноги. — Даешь слово… — задумался Ион, — что ж, это и впрямь убедительно. Пошли в дом. Рубряков последовал за крестьянином в саманную хату, где сердобольная хозяйка накормила его. Крестьянин в это время пошел к участковому села и рассказал все о Владе. — Это же тот самый, за нахождение которого обещали миллион леев! — взволновался сельский Пинкертон, и побежал на почту, звонить. — Тот самый Рубряков, за которого деньги обещали, — по секрету сказала служащая почтового отделения подруге. Через полчаса о том, что Рубряков в селе Калфа, знали в Сорокском уезде, что от села — в пятидесяти километрах. Вечером Влада забрали. Участковому пообещали, что миллион леев придет по почте на следующий день. Ночевал Влад в подвале, где убил своего триста восемьдесят шестого таракана, что и записал на стене мелом. Не дождавшись денег, участковый запил. — Вот так… Так… А, черт, не так сильно! — Что это у вас тут происходит? Недоумевающий президент стоял на пороге кабинета Лоринкова, где тот стоял у стены со слегка приспущенными штанами. Над задницей журналиста склонилась секретарша. — А вы опять без стука, — грустно констатировал журналист и подернул штаны. — Мне укол делали. — Болеете? — сочувственно спросил президент. — Еще как, — хмуро ответил Лоринков и спросил: — А не пора ли нам выпустить джина из бутылки? — Что это вы штампами заговорили? Вы о чем? — Да все о нем же. О нашем депутате. — Есть нужда? — Да как вам сказать… Он уже своего рода легенда. На прошлом митинге Рошка велел отслужить панихиду по «похищенному и безвинно убиенному красными дьяволе рабу божьему Владу». Опять же, скоро новый марш протеста намечается. — Перегородят центральный проспект? — Как обычно. По-моему, нарыв созрел. Рошка, кажется, сам поверил, что Рубрякова нет в живых. — Что ж, ему же лучше: кассой делиться не придется. — Так-то оно так, — задумался журналист, — однако у меня к вам вопрос. — Это еще какой же? — насторожился Воронин. — Скажите, — проникновенно сказал журналист, мягко взяв президента за руку, — а где вы прячете золото партии? Секретарша пулей выскочила из кабинета. Минут пять Воронин грязно ругался, а счастливый Лоринков громко хохотал. Это была его любимая шутка. Исключительно для внутреннего пользования, как он говорил, — ведь повторялась она им так часто, что смеялся остроте только сам Лоринков. Воронина же этот вопрос несколько злил. Дело в том, что президент на самом деле не знал, где же золото партии коммунистов МССР, верил, что пресловутое сокровище существует, и в глубине души надеялся его найти. Но о своих подозрениях ни с кем не делился. Как не собирался делиться и найденным золотишком. — Продолжим, — отсмеявшись, вновь заговорил Лоринков, — на данный момент тема Рубрякова почти исчерпана. Он — мученик. Жертва. Святой. И тут-то мы его вытаскиваем за бороду (согласитесь, уши для этого у него чересчур малы) из нашего сорокского подвала. Дискредитация налицо. Все решают, что Рубрякова спрятали, дабы поднять рейтинг христиан-демократов. Рошка свирепствует и допускает ошибки. Приднестровцы тоже злобствуют: они же обвинили нас в том, что мы Рубрякова убили… В общем, нашего бородатого мальчика пора вытаскивать на свет божий. — Да, — задумался президент, — наверное, вы правы. Кто займется Рубряковым? — Да я и займусь, — согласился Лоринков, после чего похвастался, — меня в Сороках любят. Когда-то я написал мистический рассказ о цыганах. — Хм, — тактично кашлянул президент, и прошел к окну. Воронин вспомнил, как ему, тогда еще просто председателю фракции в парламенте, пришло письмо от Общества цыган Молдавии с жалобой на некоего графомана, опозорившего всех цыган республики своим, как говорилось в письме «полоумным бредом». На улице мерзло около полутора тысяч человек. Оратор что-то выкрикивал в микрофон, но прислушивались к нему мало. По краям толпы стояла женщины в тулупах и валенках: они торговали водкой на разлив и горячей закуской. С водкой пришлось смириться даже самые европеизированным европейцам, как с усмешкой называл Лоринков сторонников Рошки. Было холодно. Очень холодно. — Там же дети, в толпе! — с нескрываемой досадой отметил президент, и выругался, — детей бы хоть пожалели, варвары! — Не переживайте вы так, — успокоил его Лоринков, — они уж вас не пожалеют. Даже дети. — Да уж… Я, кстати, завтра уезжаю, поэтому постарайтесь решить вопрос Рубрякова аккуратно, весьма аккуратно. — Куда это вы? — У меня встреча, — горделиво расправил плечи Воронин, — с президентом США, Джорджем Бушем-младшим! — Ох уж эти ваши встречи. Коммунисты вас не поймут, а демократы все равно не поверят. — Ладно, ладно, — поморщился президент, — это уж позвольте решать мне и советникам по внешней политике. Отойдя от окна, Воронин подошел к Лоринкову, и подозрительно спросил: — А что это вы в последнее время почти не пьете? — Лечусь же. Лекарства со спиртным несовместимы. — Отчего лечитесь? — От туберкулеза, — ответил Лоринков, преднамеренно кашлянув в лицо собеседника. Последовал очередной взрыв ругани и смеха. — Тупею, — утирая слезы, хихикал Лоринков, — тупею я тут с вами совсем. Мне бы книги писать. — Это вы бросьте, — прикрикнул Воронин, — никаких мемуаров! Потом подошел к зеркалу и потер лицо рукой. — Придется побриться здесь. Самолет через полчаса. Домой заехать не успеваю. — Хотите лосьон после бриться? — предложил Лоринков. — Не откажусь, — поблагодарил президент. Через несколько минут, распростившись с журналистом, благоухающий отменным немецким лосьоном Воронин отбыл в аэропорт. — Милый, — поцеловав его на прощание, сказала секретарша, — милый, что это за странный запах какой-то? — Лосьон, — млея от ласки, ответил президент. — А, тот, немецкий, которым я Лоринкову перед уколами задницу протирала… В реве двигателей взлетавшего самолета президенту чудился гадкий, шакалий смех Лоринкова… — Здравствуй, барон, — с удовольствием распрямил затекшие в машине ноги журналист и подпрыгнул несколько раз. — Рад видеть, — радушно осклабился старик. Собрав в густой пучок бороду, барон подмел перед Лоринковым немного места во дворе. Затем женщины принесли ему медный таз, полный живых рыбешек. Опустив туда бороду, старик со смехом глядел, как они очищают густую растительность на его лице. Лоринков, отчасти привыкший к чудачествам барона, терпеливо ждал. Язык младшего сына старика все еще болтался на воротах его красивого, внушительного дома. — Что ты привез мне на этот раз? — спросил барон, когда они с гостем поели в пристройке у дома. Лоринков продумал, что не отказался бы жить в такой пристройке всегда, и ответил: — На этот раз я приехал забрать Рубрякова. — Жаль, — улыбнулся барон, — мы привыкли к нему. По вечерам мои рыбы выклевывают насекомых из его головы, вино струится по стенам его подвала, мой племянник рассказывает ему историю рода, а мы с ним беседуем о красоте. — Много он понимает в красоте! — желчной отозвался журналист. — Все мы в ней понимаем, — мягко не согласился цыган. — Что это вы тут устроили на днях, — увел беседу в сторону Лоринков, — весь Кишинев об этом только и говорил. — А ты сказал когда-то, что Кишинев только об этих ваших акциях протеста и думает, — лукаво подмигнул старик. — Не лови меня на слове! — раздраженно отмахнулся Лоринков. — Лучше приведи своих людей в чувство. Как можно брать в заложники человека, который не совсем удачно положил кафель в ванной! — Он не был заложник, — развел руками барон, — он обиделся на нас, намазал хлеб маслом и вареньем, а потом зашел в подвал и закрылся сам! Он просто расстроился из-за того, что сделал свою работу плохо. — Надо же! — ехидно воскликнул Лоринков. — Какой мягкий, вежливый, тактичный и самодисциплинированный строитель вам попался! О, сама невинность! Воплощение! Образ! Только, чтобы бедолагу из вашего подвала вызволить, нам пришлось спецназ к вам посылать… — Недоразумение, — поджал губы барон, — исключительно недоразумение. Внезапно Лоринков зажмурился, после чего вновь широко раскрыл глаза. Во двор дома зашел конь неестественно стального цвета, с наростом на лбу, смахивавшим на рог… — Единорог? — прошептал Лоринков, крепко держась руками за край стола. — Может быть, — уклончиво ответил цыган, и видение пропало. — Ладно, — вяло сказал уставший Лоринков, — не много ли мистики? Ведите меня к Рубрякову. Отпустим его сегодня ночью. — Повезете в Кишинев? — спросил барон. — Ни в коем случае. Вывезем куда-нибудь на дорогу, там и оставим. А дальше пускай пешком идет. — Что ж, — сказал барон, — что ж… Странствие — лекарство от тоски. Пускай развеется. Мужчины вновь вышли во двор. Бороду барона за его обладателем несли пажи. Под ногами шедших трескались орехи, скорлупа которых возвышалась по углам забора, переливаясь молдавскими сумерками, как золотистая чешуя рыб барона. — Что это за рыбы у тебя, барон, — вспомнил Лоринков, — прямо дрессированные! — Это не рыбы, — ответил старик, — разве ты видел рыб, выклевывающих крошки из бороды человека? Это птицы. — В воде? В виде рыб? Ты сошел с ума? — Ты видишь их рыбами, я вижу их птицами, а они, может, звери. А может, их вообще нет, или есть, но только призраки? — Тебе бы в цирк, старина. На худой, конец, на лекции по богословию. Подари мне одну твою рыбо-птицу, а? Лоринков, не ожидавший, что барон согласится, был тронут, когда перед отъездом ему вручили маленький аквариум, в котором плавала рыба с желтой чешуей и глазами, глубокими, как душа ночи. — Выходи! — крикнул Лоринков, и ногой выпихнул Рубрякова из машины. Перед этим депутату развязали руки. На лице оставалась лишь повязка. Лоринков надеялся, что узник догадается ее снять. — Дальше пойдешь сам, — коверкая голос, приказал Лоринков, и издевательски пожелал, — счастливого пути! Машина отъехала метров на двести. Безучастный ко всему депутат стоял, опустив руки. Лоринков чертыхнулся и дал задний ход. — Повязку-то сними! — крикнул он, и уехал окончательно. Спустя несколько часов в пресс-службу Министерства Внутренних Дел поступил звонок. — Мы нашли Рубрякова! — радостно сообщил сержант полиции, служащий в поселке близ Бендер. На место срочно выехала целая делегация. … Пятнадцать, двадцать, сто… Обессиливший Рубряков остановился и решил, что будет считать шаги с нуля. По дороге он шел уже час. Пару раз спускался в кукурузное поле: после прохладного подвала почки стали функционировать неожиданно и часто. Внезапно Влад увидел на дороге свет и стал посреди пути. — Что надо? — спросили его из патрульного автомобиля. — Я депутат, Рубряков, в Кишинев, везите меня в Кишинев! — Рубряков? — подозрительно осмотрел его вышедший из машины полицейский. — Да ты сумасшедший просто! Машина, сопровождаемая проклятьями Влада, уехала. Еще через час он сумел добраться до села, где постучал в первый попавшийся дом. На его счастье, там жил почти не пьющий полицейский… Узнав от него, что его ищут который месяц и за нахождение обещали заплатить миллион леев, Рубряков решил про себя, что потребует эти деньги с правительства. — Все-таки я сам пришел, — подумал он вслух. На следующий день над фронтистами, отслужившими панихиду по живому человеку, смеялся весь город. Юрий пришел в ярость, но все же отправился покупать букет, который должен был, вместо отца, положить 7 ноября к памятнику Штефана Великого. Также его удивило, что Влад, некогда преданный и идейный соратник, стал отчего-то вялым, и ко всему безучастным. — Его пичкали наркотиками! — заявил Рошка журналистам, но сам так и не был уверен в этом до конца. Уж что-то пугающе доброе, человечное, появилось в глазах Рубрякова. А рыба с золотистой чешуей, подаренная Лоринкову цыганским бароном, на следующее утро, прополоскал холодный рот чистейшей водой, на глазах изумленного журналиста поднялась в воздух, и несколько часов пела о чем-то странною птичьею речью. Только когда Лоринков дрожащими пальцами расстегнул пуговицы на рукаве левой, почти парализованной руки, рыба, которая птица, взмахнула крылом и вылетела в окно, лишь на прощание одарив город печальным взглядом… — Золото… Сказав это, Иван Петрович Бодюл, некогда первый секретарь коммунистической партии Молдавской СССР, задумался. Немного пожевав сухими старческими губами, — ему было уже за восемьдесят, — Бодюл налил чаю в граненый стакан и отхлебнул. — По старинке живет, по старинке чай пьет, по старинке же и помрет, — неприязненно подумал Воронин. К Бодюлу, лишь ненадолго приехавшему из Москвы в Кишинев, Воронин приехал в страшной спешке. По пути его автомобиль даже сшиб дворнягу, но остановиться и выяснить, можно ли чем помочь собаке (Воронин всегда так делал) не получалось. Спешить было отчего. Бодюл, как и большинство представителей старой республиканской элиты, — неважно, политической ли, культурной, спортивной, — жил в Москве. На родину приезжал редко, и лишь затем, чтобы продать очередную квартиру или машину, коих со времен его правления Молдавией у Ивана Петровича было много. Несмотря на возраст, Бодюл выглядел молодцом: в аккуратном и почти модном костюме, очень маленький, и потому в туфлях на десятисантиметровых каблуках, с небольшими шрамами за ушами, появившимися после пластических операций. Жену, Антонину Федоровну, Бодюл оставил в Москве, потому в квартире был один. Антонину Федоровну он вообще-то не любил: когда-то она была секретаршей Брежнева, работавшего в Молдавии, и спала с ним. Уезжая, «Бровастый» дал слово пассии обустроить ее судьбу, и слово сдержал: Бодюлу было поставлено условие — жениться на секретарше Брежнева, если он хочет занять его пост первого секретаря ЦК КП МССР. Иван Петрович долго не раздумывал, и спустя две недели в центральном загсе Кишинева пузатые амурчики у фонтана хлопали в ладошки в такт маршу Мендельсона. Зато потом Бодюл постарался отыграться на всех своих секретаршах: поговаривали, что стать первым секретарем района в Молдавии можно, только если женишься на секретарше Ивана Петровича, которую он, естественно, ублажает. Обо всем этом Воронин, при Бодюле бывший министром внутренних дел, думал, глядя на Ивана Петровича. Но не воспоминания и ностальгия позвали президента в дом почетного пенсионера. Воронин хотел узнать у Бодюла, где тот успел спрятать золото партии, канувшей в лету. — Иван Петрович, — мягко позвал Бодюла президент, — а, Иван Петрович… вы что, заснули? — Нет, — встрепенулся Бодюл, — не заснул. Да и как тут заснешь, когда ты, Володька, такие вопросы острые задаешь? Что ж вы со страной-то сделали, олухи? Сказав это, он тревожным жестом передовика, ярого врага халтурщиков (таких показывали в производственных фильмах 80-х) вновь приподнял стакан с чаем. Воронин терпеть не мог, когда к нему обращались «Володька». Еще он не любил жестов производственных передовиков, потому что никогда себя к ним не причислял. Наконец, он терпеть не мог Ивана Петровича Бодюла, когда тот начинал говорить как персонаж «Вечного зова». — Золотишко, — мягко вернул он Ивана Петровича к главной теме беседы, — говорите, золотишко где спрятали, вы, борец за мир во всем мире. — Не было золотишка, — хмуро ответил Бодюл, решивший, видимо, не раскрывать тайну, — не было, и быть не могло. Все это миф, сказка. Все деньги к началу разрушения страны потратили, кому как не тебе знать? — Мне, — наигранно удивился Воронин, — мне? Откуда мне это знать? Вы украли? Отвечайте! — Ничего я не крал, — разозлился Бодюл, — запомни, ничего! Деньги потратили. Думали систему спасти! — Какую систему, — спросил Воронин, вашу личную? Ты, старик, давай, местонахождение золота раскрывай. А как вы систему спасали, мне не рассказывай. Знаю я, на что твои гэбисты деньги потратили. Народный фронт организовали. Рошку выкормили. — Неправда! — сопротивлялся Бодюл. — Правда, — отрезал Воронин, — правда, и вы об этом лучше меня знаете. Кто Фронт организовал? КГБ. Вам же фронтиты и были нужны, чтобы в стране гражданская война началась! — Может, и нужны были, да только не мне. Я-то от дел отошел. — Старик, — устало спросил Воронин, — где золото? — Не знаю я ни про какое золото. — Наша песня хорошо, начинай сначала, — задумчиво сказал Воронин и посмотрел на часы. Беседовали они вот уже три с половиной часа. — Значит так, старик, — решил Воронин, — даю тебе сутки на размышление. Если не говоришь, где золото, я лично позвоню Смирнову. Лично. И возьму взаймы у него Антюфеева. Ты же знаешь, какой он, этот главный приднестровский гэбист. Воронин с удовлетворением отметил, что Бодюл побледнел. И тут же с раздражением вспомнил своего министра государственной безопасности: безобидного чудака. Тот коллекционировал марки, и рассуждал о демократии и презумпции невиновности по десять часов в сутки. — После того, — продолжал Воронин, — как тобой займется Антюфеев, ты поймешь, как я был добр к тебе. Но будет, увы, поздно. Потому что после Антюфеева придется тебя убить. Из жалости. Ибо все, с кем работал Антюфеев, представляют собой после груду трясущегося мясного желе. Безмозглого желе, — ведь он вышибает им и мозги! Бодюл уже трясся. Воронин перевел дух, и закричал: — Но золото, так вот, золото у меня уже будет! Потому что все, с кем работает Антюфеев, перед тем как стать безмозглым мясным желе, предназначенным на убой, рассказывают ему все! Все! И про то, как сперли булочку в магазине, когда им было пять лет, и про то, как в туалете дрочили, и про долги по коммунальным платежам, и про то, как им хотелось поиметь сестричку, но они никому об этом не говорили, все, все, все! И про золото, конечно, тоже! Последние слова Воронин выкрикнул в лицо Бодюла, после чего хлопнул кулаком по столу, резко повернулся и вышел из комнаты. Постояв в прихожей минут пять, президент тихонько приоткрыл дверь комнаты и заглянул. Бодюл сидел в кресле, устало положив голову на руки. — Сломался, — радостно подумал Воронин, и вошел. Порадовавшись от всей души тому, что еще не забыл методы обработки уголовников, усвоенные им еще и милиции, президент помолчал, и приступил к последней стадии. Усевшись напротив Бодюла, Воронин с жалостью поглядел на морщинистый затылок старика, поросший редкими седыми волосами. Ивана Петровича президенту было ничуть не жаль, но он знал, что для полного эффекта надо — Дорогой Иван Петрович! Простите ли вы меня за вынужденную резкость тона при предыдущем нашем разговоре, я не знаю. В любом случае, мне очень стыдно за то, что я позволил себе это в беседе с человеком, которого жители Молдавии до сих пор поминают добрым словом, с человеком, о котором говорили и говорят: он создал нашу цветущую страну такой, какая она есть… В Молдавии о Бодюле уже забыли, но Воронина это не смущало: он знал, что Иван Петрович на лесть падок. Президент с удовлетворением отметил, что Бодюл шевельнулся. — Посмотрите, что стало со страной, — подбавил грустинки Воронин, — что стало с республикой, оставленной нами ее славным сыном Бодюлом в период небывалого расцвета! Что же стало с нею сейчас? Вы посмотрите на районы, — все разворовано, все! Вот, к примеру, ваш родной район, Кайнарский… Воронин горестно прищурился и закурил папироску, лежавшую на столе, весьма этому удивившись: к сигаретам он не притрагивался лет пять. — Вот вы задумайтесь, — мягко тронул он за руку Бодюла, — только задумайтесь: в добрые времена Кайнарский район славился своими эфиромасличными плантациями. Здесь выращивали розу, мяту, лаванду… Масло от них шло на экспорт и приносило немалый доход и хозяйствам, и государству! Пряный запах растений встречал каждого, кому доводилось проезжать по южной трассе мимо плантаций. Богаты Кайнары и минеральными источниками. И только под Первомайском можно увидеть настоящий пихтовый лес. Казалось бы, будущее Кайнар — за туризмом, бальнеологическими курортами. К этому располагает живописная местность, где равнина чередуется с довольно-таки крутыми склонами холмов, а сады и виноградники — с пастбищами. В этих местах и вино слаще: склоны хорошо обогреваются солнцем — даже в эти октябрьские дни на виноградных кустах можно увидеть увесистые гроздья «Молдовы» — их убирают последними… «Что это я несу» — с ужасом подумал Воронин, но вспомнил, что буквально недавно разучивал текст выступления перед избирателями Кайнар. Лоринков тогда заболел, и речь пришлось писать ведущим журналистам газеты «Коммунист». Но говорить надо было, Хоть что-то, но говорить, а Бодюл, казалось, затих — значит, был доволен. — Ну так вот, э-э-э, — мучительно вспоминая, продолжал Воронин, — масло там, бальнеологические курорты… Ах, да… Вот. Это. Еще не так давно жители трех сел: Ларга, Золотиевка и Николаевка входили в один колхоз. После раздела за Ларгой осталась тысяча гектаров, которые коллектив здешней бригады — 46 рабочих (в основном люди пожилые) решили обрабатывать сообща, и два трактора, один из которых из ремонта не выходит. И никакой помощи ниоткуда. Соседям из Золотиевки — там хозяйство поперспективнее — помогают американцы, а ларгчанам помочь некому. Директор С.Г.Мыркэ… Гм, то есть это, директор — Сергей Георгиевич Мыркэ, конечно, а не СГМыркэ, да…. Так вот, он это…. с гостями из Кишинева беседует неохотно: досада на власть, которая, по его мнению, не повернулась еще лицом к сельчанину. А потому роль руководителя хозяйства унизительна! Тут Воронин поднял вверх указательный палец. Главное, чтобы не заснул, старый козел, подумал президент, и скороговоркой оттарабанил: — Чтобы арендовать трактор для обработки земли, приходится идти на поклон к частникам — МТС на юге еще не появились. Средств на это весной, когда нужно закупить солярку, семена, не всегда хватает. Очень много у хозяйства долгов в бюджет, соцфонд. А рассчитаться нечем. Урожайность сельхозкультур низкая. Дожди пошли не в срок — пшеница проросла, больше, чем за 50 бань килограмм, ее не продать, да и не покупает никто… И все же люди держатся до последнего. Понимают: если разорится хозяйство, рассчитывать больше не на что. Чтоб товарищей не подвести, секретарь парторганизации Иванова вышла на работу даже с гипсовым корсетом. Люди работают с надрывом, на износ. И готовы работать так и дальше, была бы видна перспектива. Но, а для эффектного финала, Воронин, подлив чаю в стакан Ивана Петровича, вспомнил о разорении страны: — Задержать молодежь здесь нечем, Иван Петрович, совершенно нечем! И потому на улицах не слышно звонких детских голосов. В местной типовой школе, рассчитанной на 120 человек, всего 18 учеников и 6 учителей. Классов четыре комплекта: второй, третий и четвертый учатся вместе, шестой, восьмой и девятый — по отдельности. Ребятишек мало, невыгодно обогревать школу. Но, во-первых, как оставить без работы учителей, которым по году, два осталось до пенсии, а во-вторых, где взять автобус для перевозки ребят в Золотиевскую школу? На базе школы — это крепкое, двухэтажное здание — можно было бы открыть какое-либо производство — есть печное отопление, в рабочем состоянии столовая. Проблема в отсутствии электричества. За школой и медпунктом «висит» долг в 10 тысяч леев и нет в селе воды — ее отключили три года назад за неуплату. Сам медпункт вместе с отделением связи, обслуживающим 130 пенсионеров, расположен в аварийном помещении. Строение покосилось, чтобы не обвалилась крыша, ее подперли металлической трубой. Зато здесь всегда можно узнать свежие новости и полистать газету «Коммунист». Людям надоела такая жизнь. Они поверили, что ее можно изменить. Но для этого нужно только одно. Только одно. Одно. Выдержав паузу, Воронин схватил Бодюла за плечи, сильно встряхнул и заорал: — Нужны ДЕНЬГИ!!! Деньги, деньги, деньги, деньги! Где золото, чтоб тебя за ногу, золото где?! Золото давай!!! Золото давай, сука!!! Иван Петрович не отвечал. Он умер от разрыва сердца еще когда Воронин возвращался в комнату… — Ну и напрасно вы старика-то до смерти напугали, — мягко сказал Лоринков, выходя из-за плотной шторы. С минуту президент глядел на него взглядом обезумевшего человека. — Вы… что… — Да не переживайте вы так, — деловито сказал журналист, пинком ноги сталкивая покойного уже Бодюла со стула, и усаживаясь сам. — Коньяку хотите? Случайно прихватил фляжку. Воронин, от столь кощунственных действий помощника вздрогнувший, покорно присел, стараясь не глядеть на седую макушку Ивана Петровича, которая выглядывала аккурат из-под угла стола. Лоринков взял стаканы, выплеснул остатки чая на пол, и налил коньяк. — Ну, — крестясь и целуя зачем-то почти черного серебряного Христа на тоже потемневшей цепочке, сказал Лоринков, — помянем старика, царствие ему небесное! — Помянем, — повторил растерянный президент. Выпили. — Да не переживайте же, говорю вам, — прервал молчание Лоринков, — боитесь шантажировать буду? Не бойтесь. Мы с вами столько всего натворили, что расставаться мне с вами будет жаль. — Да и мне с вами, — с надеждой сказал президент. — Так что с золотишком-то? — Не сказал, — с сожалением ответил президент, и добавил, — а вы ушлый. Откуда узнали? — Не скажу. Узнал, это главное. А вы дилетант, уважаемый. Кто же так информацию добывает. Впрочем, не огорчайтесь. Я вас понимаю. Небось, делиться не хотелось? — Очень не хотелось, — искренне вздохнул президент, — впрочем, что сейчас об этом. Старик уже умер. А где золото партии, знал только он. — Это разрешимо, — сказал журналист. — Как именно? — Прочитайте. Журналист швырнул через стол папку. На ней было написано. «Дело Рошки — старшего». Воронин открыл папку и опасливо заглянул в нее. — Ну, вы читайте, — потянулся Лоринков, — а я пойду покурю на кухне. — Вы не могли бы, — смущаясь, произнес президент, — это… в общем… убрать тело, а то, знаете ли… ну, как сказать… оно… мне не по себе, честно говоря, да и вам, наверное… — Эх, вы, — вздохнул Лоринков, — кисейные ваше высокопревосходительство. Ладно уж. Президент благодарно закивал. Журналист встал, сорвал с окна штору и набросил на тело. — Вот так вы его не видите. А теперь представьте, что его вообще нет. — Как нет?! — возразил Воронин. — Отрицание отрицания… — сказал Лоринков, и, вопреки прежнему намерению, уселся в комнате на диване, где и закурил. — Что? — не понял его президент. — Я говорю, отрицание отрицания. Между прочим, Гегель эту систему придумал, — хвастливо сказал журналист и выпустил дым к потолку, и, подумав, добавил, — в общих чертах, конечно. В компании с развязным Лоринковым, мертвым Бодюлом и воображаемым Гегелем печальный Воронин начал читать «Дело отца Рошки». — Скажите, — дочитав досье до конца, спросил президент, — вы были очень пьяны, когда писали все это? — Честно? — Да. Как на духу. — Очень, — признался Лоринков. — Что ж, — взгрустнул президент, — тогда верю. — Почему? — Если бы вы были трезвы, я бы сомневался, потому что трезвым вы бываете редко. А так как вы постоянно пьяны, то собирали досье в обычном своем состоянии. — И на том спасибо. — Что же нам делать? — спросил президент. Журналист ответил не раздумывая: — Оживим Бодюла. — Но как? — С помощью Рошки. Президент возмутился: — Идти на сговор с — Да ладно вам, — рассмеялся Лоринков, — мало раз вы с ним в сговоре состояли, что ли? — Из-за золота — никогда, — проговорился президент, и, поняв, что проговорился, покраснел. — Наша позиция такова: власть и оппозиция в республике должны прийти, наконец, к общему знаменателю… Посол США в Молдавии Памела Смит, говорившая перед журналистами краткий спич, запнулась. Не все поняли, что внимание Смит отвлекла небольшая винная мошка, назойливо стремящаяся попасть в поле зрения посла. Но Лоринков заметил. На днях он заказал себе новые линзы ярко-зеленого цвета в салоне оптики, и, получив их утром в день пресс-конференции, поразился, насколько далеко он теперь может глядеть. — Раньше я представлял мир размытым, — сказал он президенту. Мужчины курили в монтажной комнате пресс-службы Воронина на пятом этаже дворца. Лоринков стряхнул пепел на ковер. Президент поморщился. — Так вот, — увлеченно продолжил Лоринков, — мир был чем-то непонятным. Своего рода пеленой, сквозь которую ко мне то и дело пробивались огоньки. Мелькающие светлячки. Картины зыбкого бытия. Я мог им верить, а мог и не верить. — Почему вы не носили очки? — спросил Воронин. — Не мог, — сухо ответил журналист. Он до сих пор с неприязнью вспоминал очки: когда он пришел в них в школу, то его дразнили до конца уроков. С тех пор от страха перед осмеянием Лоринков избавиться не смог. — От них у меня голова болела, — солгал он. — А с линзами все по-другому. Когда-то в школе меня попросили нарисовать картину. Я вычертил по памяти храм Василия Блаженного в Москве. Но не таким, каким тот был на самом деле. Я нарисовал цвет. Понимаете? Мазки цвета. Учитель сказал мне, что этот рисунок хорош для слабовидящих. Они лучше чувствуют цвет. Еще он сказал, что мой рисунок пахнет. — Что?! — Пахнет. Издает запах. Еле ощутимый. Но запах. — Вы бы, что ли, пить начали, — затянувшись, откликнулся президент. На пресс-конференции Лоринков, против своего обыкновения, сел на самый задний ряд. Столы в зале для прессы были расставлены как школьные парты. Перед журналистом сидел редактор «Молдавских деловых ведомостей». Он раздражал собравшихся тем, что задавал послу США вопросы на отвратительном английском языке, который для Памелы Смит все равно приходилось переводить. — Итак, я остановилась на знаменателе… Да, на знаменателе, — сказала Смит, проводившая мошку взглядом. Посол заметила, что за насекомым следил еще один человек — гладко выбритый молодой толстяк в коричневом пальто, с длинным белым шарфом на шее. Чего это он не оставил верхнюю одежду в гардеробной, — с раздражением подумала Смит. Неожиданно толстяк подмигнул ей, указав взглядом на мошку. Та снова закружилась, теперь уже у микрофона. Откуда это здесь муха, — разозлилась Смит, — что за страна, у них только вино и винные мошки есть! — … Общий знаменатель, который ознаменует, — запуталась она, и тут же выкрутилась, — нет, господа журналисты, не масло масляное, а… Журналисты в зале вежливо засмеялись. Особенно усердствовали представители национал-радикальной прессы. Ну и чего они смеются, — с тоской взмолилась богу посол, — господи, отчего они смеются, вот у нас в Штатах, все бы вежливо, корректно и сухо улыбнулись, и не мешали мне гоготом, обнаженными зубами, боже ты мой, какие тут у них всех ужасные черные, желтые, в трещинах, зубы, это, наверное, от воды, она у них препаршивейшая, надо бы попросить техническую службу привезти еще несколько цистерн для нужд посольства, не то… — Дрозофила, — мягко сказал Лоринков, — просто дрозофила. И в Америке такие бывают. Встал, и, в общем молчании подойдя к послу, поймал мошку в ладони. Потом подошел к окну и выпустил насекомое на улицу. Затем журналист прошел на свое место и сел. — Спасибо, — растерянно сказала Смит, — о, спасибо. — Единственный человек, с которым можно иметь дело в этой стране, — Воронин! Швейцарский представитель Парламентской Ассамблеи Евросоюза Франк Гусман сердито захлопнул папку. Делегация, во главе которой он пытался разобраться, кто нарушает права человека в Молдавии: тупая власть или упертая оппозиция, находилась в Кишиневе третий день. За это время Гусман ничего не понял, за исключением лишь того, что молдаванин — самое популярное блюдо на столе у другого молдаванина. — Это народ каннибалов! — орал Франк своему коллеге в гостиничном номере. — Друг друга жрут! Дядя из партии христиан ненавидит племянника из партии либералов, а тот готов удавить сына, за то, что тот вступил в комсомол! Сейчас Гусман сидел в парламентском кабинете, отдыхая после беседы с лидером оппозиции Рошкой, главой умеренной оппозиции Брагишем, и предводителем фракции коммунистов, по сути, тенью Воронина, — Степанюком. Цивилизованной беседы не получилось. Рошка назвал Брагиша «использованным презервативом», тот сказал что-то невнятно-оскорбительное о Рошке, а Степанюк крепко покрыл матом обоих, вызвав дружный взрыв негодования оппозиционеров. Гусман сидел тихонько, боясь ненароком получить по голове от этих молодых и горячих варваров, только приступивших к строительству демократического государства. В промежутках между громкой бранью, когда спорящие, мерно сопя, отдувались, и промокали взмокшие лбы платками, в кабинете мерно тикали часы «Ролекс» швейцарского гостя… — Только Воронин! Больше не с кем разговаривать, — повторил Франк. — Отнюдь, — возразил Лоринков, — отнюдь. Боюсь, с Ворониным тоже не о чем разговаривать. — Но что-то же с этой страной надо делать! — в отчаянии возопил Гусман. — А есть страна? — парировал Лоринков. — Вот уж нет. Государства Молдавия не существует. Вы посетили государство-фикцию. Есть местность Молдавия. Земля Молдавия. Плоть Молдавия. Кровь Молдавия. Запах Молдавия. Цвет Молдавия. Ощущение Молдавия. До таких бюрократических тонкостей, как управленческий аппарат, осознание государственности, управление территорией мы, молдаване, не снисходим. Зачем вы приехали? Погостите, да уезжайте. Вы посетили землю призраков, только вместо привидений здесь эмоции и страсти. Полюбуетесь, и уедете. — Но ведь у вас такая маленькая страна, — в отчаянии простонал Гусман, — вам надо беречь ее, и вас, жителей ее, и так мало, а вы еще отчаянно ссоритесь… — Нас мало? — искренне удивился Лоринков, и встал. Подойдя к окну, он отдернул штору, и знаком пригласил Гусмана подойти. Тот подчинился. — Видишь, — толпа? — глухо спросил журналист. — Да. — Эта толпа — митингующие. Терпеть их не могу, честно тебе говорю. Но все равно они — как мой палец. Или нога. Часть меня. Я ими недоволен, но принимаю их. В чем-то они — я. И я дли них — то же самое, что и они для меня. Нас мало, говоришь? Оставайся в Молдавии! Лоринков широко и печально улыбнулся. Что-то в пронзительно зеленых глазах собеседника показалось Гусману таким зловеще знакомым, что он понял: никогда в Молдавии оставаться нельзя. Журналист почуял перемену в настроении Франки и кивнул: — Боишься. Правильно. Эта земля — ловушка. Липкая лента. Только приедь сюда, только останься. Ты пропал. Запомни: каждый, кто приехал в Молдавию, и пожил здесь, потерял прошлое, потерял память, потерял все. Он стал жителем этой призрачной местности, стал молдаванином, не в национальном плане, о, нет! Скорей, в географическом. Поживи здесь. Тебе нигде потом не будет хорошо. Но, что страшно, тебе и здесь хорошо не будет. Но ты захочешь плохого в Молдавии, а не плохого где-то еще. Понимаешь? Не понимаешь. И не поймешь. Но — чувствуешь. Поэтому я за тебя, морда твоя швейцарская, спокоен. Лоринков вновь указал на толпу. Гусман посмотрел вниз, и повернулся к столу. Перевел дыхание. — Кого поддерживать будете? — деловито спросил Лоринков. — Вы очень резко меняете тон, мне трудно наладиться к такой беседе, — протестующе поднял руки Франк. — Не «наладиться», швейцарец ты наш, а «привыкнуть». Так, кажется, правильнее. — Ну, привыкнуть. — Так кого поддержите? — Понимаете, — протянул Гусман, — мы исходим из того, что, как бы не завершился нынешний конфликт, одно мы должны считать непременным условием его разрешения: учет интересов всех граждан республики… — Ты мне политкорректные речевки не читай, — резко оборвал его Лоринков, — ты не в Альпах. Отвечай по существу. Кого поддержит ПАСЕ? — Скорей всего, оппозицию, — грустно сказал Гусман. — В Европе коммунистов не любят. А здесь власть — коммунисты. Понимаю, что лишь по названию, но… От Молдавии потребуют выполнить ряд условий оппозиции. Я бессилен что-либо сделать. — Так бы и ответил, — довольно улыбнулся Лоринков, — чего крутил-то? — Отчего вы улыбаетесь, — удивился Франк, — вы же должны, как это, а, впасть в грусть? — В меланхолию, — машинально поправил его Лоринков, — а улыбаюсь… — Да, улыбаетесь. Почему. Это же поражение? — Ну да, поражение. Не окончательное. Зато веселье, — проникновенно сказал Лоринков, полуобняв за плечи Гусмана и увлекая того к буфету с коньяком, — веселье, сырный ты мой друг, продолжается… — Ну и подонки у вас во фракции, — нервно сказал Юрий, и выругался. — Да, — задумчиво ответил Воронин, — кадры у меня там как на подбор. Ни дать ни взять персонажи Стругацких. Вурдалаки с волосатыми ушами. — Что вы имеете против волосатых ушей? — подал из угла голос Лоринков. — Не цепляйтесь к словам, — улыбнулся президент. Встреча непримиримых противников проходила в кафе «Жаба», расположенном напротив здания городского отделения службы безопасности. Эта неприметная, дешевая забегаловка, где, однако, готовили отменные гратарные блюда, была излюбленным местом местной интеллигенции. В «Жабе» напивались с утра все известные молдавские поэты, музыканты, артисты и газетчики. В помещении, поделенном на небольшие квадраты с кирпичными, не достающими до потолка стенами, было очень темно. Поэтому когда Воронин спросил Лоринкова, где можно было бы встретиться с Рошкой, не вызывая подозрений, и не привлекая ничьего внимания, первое, что пришло на ум журналисту — «Жаба». Собрались к девяти часам вечера — времени, когда всех окончательно пьяных уже вытолкнули на улицу, а оставшиеся опасности не представляют, так как в глазах у них троится. Рошка на встречу согласился, влекомый неосознанным предчувствием очередного приступа пассивности. Юрий понимал, что через месяц — другой весь мир ему вновь опостылеет, и никакого желания продолжать акции протеста у него не будет. Рошка попросил минеральной воды. Журналист ел двойную порцию мититеев. Воронин, заказавший одинарную порцию, косился в сторону журналиста с нескрываемой завистью. Ему хотелось еще мититеев. Но заказывал Лоринков (президент и Рошка к освещенному прилавку все-таки подойти боялись). И Воронин боялся насмешек журналиста. Рошка, предусмотрительно заказавший двойную жареную печень, посмеивался. — Господа, — прервал короткое молчание Лоринков, — все свои, с этим, я надеюсь, спорить никто не станет. Про отца моего вы данные раскопали? — спросил Рошка. — Да, — ответил журналист, скромно кивнув. Хвалю, — протянул Юрий, и выпил воды, — впрочем, я вас прервал. Прошу… — Да, все свои. Поэтому чего же это мы, так…гм… в общем, что ж не выпьем?! — Отчего бы и нет, — потер руки Воронин, и вопросительно глянул на Рошку, — а вы как? — Да и я бы не прочь, — отвечал Юрий, прожевывая печень. — Две бутылки коньяку, пожалуйста, — попросил Лоринков… — А у вас и вправду уши волосатые? — полюбопытствовал Рошка, когда первую бутылку распили. — Не без того, — мрачно ответил Лоринков, и спросил в темноту, — что есть старость? Старость, это когда в парикмахерской тебе бреют уши, уже не спрашивая твоего согласия. — Ну, не только это старость, — отечески сказал Воронин. — Да какая мне разница, что еще старость? — оборвал его Лоринков, и ехидно добавил, обращаясь к обоим собеседникам, — Да и у вас, господа, уши волосатые. Они у всех волосатые. — Не имеет значения, — резюмировал Рошка, и налил, — так о чем вы хотели побеседовать со мной, господа? Неужели только о волосяном покрове органов слуха? — Лихо загнул, — одобрительно хмыкнул Воронин, — а вообще-то мы хотели поговорить о золоте. Золоте партии. Есть человек, который знает, где оно. Человек мертв. — Чем могу служить? — Оживить нам его надо. — Бодюла, что ли, убили? — оживился Юрий. — Какая разница, — улыбнулся Лоринков, пристально глядя в глаза Юрию, — кого убить, Бодюла или гадалку? — Что это глаза у вас так отсвечивают? — поежился Юрий. — Мальчик-феномен он у нас, из цирка вытащили — вступился за помощника президент. — А суть картины ясна. У нас Бодюл и, практически, уже в кармане золото. Ты нам поможешь его оживить. Зомби, как я знаю, очень послушные. Берем золото, делим на троих. — А потом? Президент помолчал. Уж больно доброжелателен был тон Юрия. Воронин вдруг почувствовал прилив теплого чувства к молодым людям, сидящим с ним за одним столом. Тем более, что Лоринков заказал еще коньяка. — Помиримся? — осторожно спросил он Рошку. — Разойдемся миром? Вы своих юнцов с площади уберете, мы вам пост какой-нибудь дадим… — Надо подумать, — также осторожно ответил Юрий, — мало ли что, народ нас может не понять… Хотя мир нужен нашей истерзанной земле… — Да и меня, — приторно вздохнул Воронин, — народ может не понять…. Хотя мир, да…. Нужен…конечно… — Эй, вы, — процедил Лоринков, и опрокинул бокал на пол. Осколки разлетелись под столом. Старая официантка бросилась подметать стекло. На нее не обратили внимания. — Вы, — угрожающе сказал Лоринков, — пьяны, что ли? Пьяны, да? У вас у каждого свой народ, что ли? Какой мир, о чем вы? Страна в дерьме по уши, ничто не работает, никто не работает. Только уберите с глаз народа это веселое шоу под названием «власть борется с оппозицией, оппозиция борется с властью», и что? Да они же за-ду-ма-ют-ся! И что будет? Воронин с Рошкой не знали, что ответить. — А будет, — продолжал Лоринков, — то, что они задумаются и возмутятся. И гореть тогда нам всем синим пламенем. Всех порвут. Бунт будет. Бессмысленный и беспощадный. Как у этого, а, да, Пушкина. Так что — никакого мира. По крайней мере, официально. Берем золото, делим, и продолжаем бороться. — Разумно, — согласился Юрий. — Разумно, — кивнул президент. — Гадалку где найти-то? — Я ее это… Гм… — смутился Юрий. — Да грохнул он гадалку, — рассмеялся Лоринков, и потрепал Юрия по плечу, — да вы не расстраивайтесь. Сука была еще та! Я про нее рекламный текст когда-то писал. Всю душу вымотала. То ей не подходит, то поменяйте. Где тело-то спрятали? — Попилить пришлось, — удрученно признался Рошка. — А как мы, кстати, оживим-то покойничка без гадалки? — озаботился президент. — У меня полный текст заклинания есть. И процедуру вроде бы, восстановить по памяти сумею. — Отлично. — резюмировал Лоринков. — Допиваем коньяк и идем оживлять Бодюла. Кто «за»? Все. Кто «против»? Никого. Воздержавшиеся? Тоже нет. Итак, тремя голосами «за», при полном отсутствии воздержавшихся и несогласных, постановили. — К чему это? — удивился Рошка, — ведь с самого начала все трое были «за». — Демократия. Демократия, Юра. Вечно пьяный журналист газеты «Коммерсант Кишинева» Алексей Второв, спотыкаясь, побрел в туалет. На часах было десять. Через пятнадцать минут закрывали. Второв с огорчением вспомнил, что денег, как обычно после посещения «Жабы», у него осталось в обрез. На дорогу домой. — Ничего, — шептал он, расстегиваясь, — ничего, мы еще всем покажем. Второв был человеком желчным и когда-то талантливым. Выпивка с утра погубила его. Он ненавидел Воронина и Рошку. Он ненавидел всех журналистов Молдавии. Он ненавидел весь мир. — Меня не ценят, — говорил он по утрам треснутому зеркалу, дыша на зеркальную муть перегаром. Выйдя из туалета, Второв направился к столику, забрать папку. Внезапно он остановился, и открыл рот. Из «Жабы» выходили, весело смеясь, ненавистный Воронин, проклятый Рошка и неоправданно-везучий сопляк Лоринков. Он видел их буквально мгновение. Второв покачал головой. Отложил папку. Сел на кирпичный пол. Обнял руками голову. Затем Второв тихонько завыл. Минут через десять он завыл так громко, что пьянствующая интеллигенция обратила, наконец, на него внимание. К полуночи Второв спал в лечебнице, выплакавшись предварительно в кабинете главного врача. — Это к лучшему, дружочек, — сказал седой психиатр, — это к лучшему. Можно сказать, эта галлюцинация вас спасла. Месяц-другой, и вы бы окончательно спились. А у нас за это время вы будете как новенький. Второв поверил. — Дай, дай, сука, тварь! — пятилетний оборванец молотил стоптанным башмаком на дистрофической ноге младшую сестру лет трех. Девочка плакала, но не выпускала из зажатого кулака фантик от жевательной резники. На фоне прохожих дети, возившиеся в тени здания по центральному проспекту Кишинева, были почти незаметны. Близорукий Лоринков принял бы их в сумерках за возящихся собак. Лоринков с линзами, ярко-зелеными линзами, линзами, придавшими ему необъяснимый шарм, с линзами, давшими ему орлиную зоркость, увидел. — Дай, дай, тварь, дура, дай! Журналист чуть отстал от увлеченно беседовавших о чем-то Рошки и Воронина. Он остановился на самой кромке тени. Как раз посреди тротуара. — Дай, сука тупая, дай, отдай, тебе говорю! Лоринков заплакал, присел на корточки у детей и взял мальца за плечо. — Что же вы, суки, со мной делаете? — мягко спросил он мальчика, всхлипывая. Дети испуганно отпрянули. Девочка — за брата. Теперь тот был ее защитником. Лоринков моргнул и вынул линзы. Глянув на них, он разрыдался, и спросил: — А вы что же со мной делаете, суки?! Под его ботинком линзы хрустнули на границе тени и желтого фонарного света. Потом полуслепой, плачущий, убитый горем и вновь немного счастливый Лоринков ушел догонять попутчиков. Через квартал он решил вернуться. Через два — найти детей утром и устроить. Через три — что мир несправедлив. Через четыре — что это все коньяк. — Восемнадцать, девятнадцать, двадцать… все! Мертвый Бодюл широко раскрыл глаза и чихнул. Юрий торжествующе взглянул на Лоринкова с Ворониным. Те зачарованно глядели, как бывший первый секретарь Молдавии ожил после того, как Рошка произнес над ним несколько заклинаний и пролил на лоб покойника двадцать капель растительного масла. — Обязательно чтобы нерафинированное было, — предупредил он Лоринкова, отправляя того в магазин. — Это еще почему? — удивился журналист. — Секрет фирмы, — таинственно произнес тогда Юрий. На самом деле он хотел убить двух зайцев: еще с утра жена просила его купить нерафинированного масла, пожарить переданную родственниками из деревни рыбу. Прочихавшись, Бодюл присел и, отстранено глядя в окно, спросил: — Зачем? — Золотишко, — душевно выдохнул Воронин, присев на край дивана. — Все оно, проклятое. Покоя нам не дает… Рошка с Лоринковым заулыбались и дружно покивали головами. — И не будет вам покоя. Никогда. Проклянет вас это золото, — сказал Бодюл. — Ты это, старик, — поморщился Лоринков, — не изображай друида на стене гибнущего замка. Не надо про злой рок и проклятье денег. Про огненных драконов мести тоже не надо. Где деньги, лучше скажи. — Клоун, — злобно затрясся Бодюл, — паяц! Сопляк! — Ну да, да, — раздраженно поторопил его журналист, — и еще хуже, чем клоун, только это неважно. Деньги. Где деньги? — Не скажу, — хрипло ответил Бодюл. Лоринков отошел и взглянул на Рошку. Из угла комнаты за всеми ними наблюдал отец Юрия. — Старик, — ласково попросил Юрий Бодюла, — раскрой рот. Мертвец нехотя подчинился, и Рошка сунул ему в рот записку с магическим заклинанием. — А теперь, — заговорил Рошка, — ответь. Где золото? Бодюл помолчал, но заклинание оказалось сильнее. — В подвале, — нехотя разлепил он рот. — В каком? — настойчиво склонился над ним Юрий. — В обычном. Под землей. — Да он шутник, — улыбнулся Воронин. — В каком подвале, старик, где этот подвал? — взял Юрий за подбородок покойника. — Подвал под зданием правительства. Все ходы, кроме одного, туда замурованы. — Где этот единственный лаз? — В моем кабинете, — ответил Бодюл. — Так. Проясним ситуацию, — стал рассуждать Воронин, — он говорит, что ход есть в здании правительства, в его кабинете. А при нем правительство было… — В здании, где сейчас ваш офис находится, — договорил за Воронина Лоринков. — Причем его кабинет вашим стал. — На золоте сидели, — по-доброму улыбнулся Рошка, — и знать ничего не знали. — Да, — с сожалением вздохнул Воронин, — есть такое…Ну, и последнее, старик. Где конкретно ход? — За говорящим портретом. — Это еще что за хрень? — тяжело дыша, спросил Лоринков. Журналиста мучил приступ одышки. — Говорящий портрет — это целая история, — ответил, наконец, Бодюл. — Рассказывай, — потребовал Воронин, — только быстрее! Ранним утром первый секретарь Бодюл встал из-за своего рабочего стола, чтобы немного потянуться и сделать гимнастику для рук — пятнадцать вращений вперед, пятнадцать — назад. Первый секретарь был доволен. Дела шли хорошо. Гостиница, выстроенная специально к приезду в республику Леонида Ильича Брежнева, не рухнула (вопреки прогнозам специалистов) в день встречи, урожай винограда выдался в этом году небывалый, и колокольню у Арки Победы снесли, чтобы выстроить там эстетичный и гигиеничный фонтан. В нем по утрам купались голуби, и, любуясь мокрыми птицами, первый секретарь часто думал, что поступил правильно, отдав приказ разрушить колокольню. Позже потомки осудили это решение. Но не голуби. Птички, расхаживая в 2001 году у колокольни, вновь выстроенной на месте разрушенного фонтана, тосковали по воде и нежным взглядам Бодюла из кабинета в здании напротив. В отместку голуби даже загадили вновь отстроенную колокольню. Но тогда фонтан еще был, и, несомненно, одним своим видом повышал тонус первого секретаря Молдавии, вставшего из-за рабочего стола поразмяться. На столе лежало несколько бумаг, придавленных пепельницей в виде головы Владимира Ильича Ленина. Первый секретарь Бодюл знал, что грозит ему, если пепельницу кто-то увидит, но не мог отказать себе в удовольствии стряхнуть немного пепла (ради этого он даже начал курить) в специально вывернутую ушную раковину вождя. Тем более, что сам Брежнев рассказывал Бодюлу о том, что на одной из подмосковных дач у него есть унитаз, стилизованный под широко открывшего рот Никиту Хрущева. Когда Леонид Ильич, сделав свое дело, дергал за ручку бачка, унитаз издавал шипение и что-то невнятно бормотал о развенчании культа личности. Секретарь делал наклоны и немного кряхтел. Дело в том, что роста он был невысокого, потому заказывал себе специальные туфли на восемнадцатисантиметровой подошве. Соответственно, и до пола никогда не мог достать. В комнату на цыпочках вошел было помощник, но, увидев, что первый секретарь занят гимнастикой, так же тихо удалился. Внезапно первый секретарь резко выпрямился. Где-то в шкафу, как ему показалось, зазвучал колокольный перезвон. Дин дон, дин дон, — слышалось первому секретарю ЦК Молдавии. — Странно, — подумал он и подбежал к окну. Но нет, по-прежнему журчала вода фонтана, кружились над ним голуби и робкие малыши зачарованно глядели на мелочь, брошенную в воду иностранными туристами. Странно, очень странно — еще раз подумал первый секретарь, — потому что если колокольни уже нет, то что же так настойчиво звонит в его кабинете? Постепенно, однако, звон стих. Не иначе как послышалось, — решил первый секретарь и вернулся к рабочему столу. Внезапно колокола снова зазвонили. Дин дон, дин дон… Секретарь подбежал к двери кабинета и заорал, что было мочи, помощнику, чтобы тот немедленно зашел. Однако, когда молодой человек прислушался, по просьбе первого секретаря, то ничего не услышал. Переутомление. Так и есть. Пора отдыхать — пришел к заключению первый секретарь. И вдруг колокола зазвонили с такой силой, что бронзовый лоб пепельницы — Ленина поморщился. — А ты-то чего кривишься, ты-то чего?! — закричал, вне себя, первый секретарь на вождя мировой революции. — Святотатец, безбожник — рушим тут из-за тебя все эти церкви поганые, а потом — расплата! Первый секретарь разозлился на Ленина не на шутку. Но пепельница-голова не отвечала — лишь дымок от не до конца потушенной сигареты «Дойна» с ухмылкой вился над ее лысиной. Первый секретарь не сомневался, что это расплата — ведь, как и все воинствующие атеисты, он в глубине души был очень верующим человеком и даже носил на лодыжке цепочку с крестиком. И вот сейчас — дин дон, дин дон, — звучали в подстриженных ушах секретаря колокола разрушенной по его приказу колокольни. Секретарь вздрогнул, выругался — чего вообще-то не любил, и прикурил новую сигарету от не затушенного бычка. Колокола зазвучали поглуше. Что делать? Обращаться к спиритам, магам, колдунам и церковникам? Но он же — первый секретарь ЦК, коммунист. Не поймут. Врачи? Нет — тогда конкуренты оживятся, и упекут тебя, секретарь в сумасшедший дом, и будешь ты там с санитарами резвиться. Необходимо что-то срочно предпринять. Самому. Подумав еще несколько минут, первый секретарь набрал номер председателя Комитета Государственной Безопасности МССР и попросил выделить для себя самого лучшего сотрудника. Именно он и стал позже «Говорящим портретом», но об этом — чуть позже. Первый секретарь сразу же огорошил нового сотрудника следующим заявлением — решено создать Службу национальной безопасности. В составе одного человека. Он будет решать самые важные и острые проблемы, встающие перед руководством республики. — Этой чести удостоены вы, товарищ, — сказал первый секретарь, чутко приобняв агента за плечи, — смотрите, не подведите. Тут же, в кабинете, стоя на коленях, ошарашенный агент принес присягу на верность первому секретарю ЦК МССР. Он присягал на бронзовой пепельнице — голове Ленина, Библии и золотом крестике, поспешно снятом первым секретарем с лодыжки. Он дал клятву унести с собой в могилу тайну, о которой намеревался рассказать ему первый секретарь. И ужаснулся, узнав ее… Следующий день прошел для первого секретаря не очень хорошо. Повсюду ему чудился колокольный звон. Он едва было не решил восстановить колокольню, но сдержался. На заседании ЦК, где были и представители комсомола, секретарь едва сдерживался, чтобы не обхватить руками раскалывающуюся от звона голову. — Дин дон, дин дон — сказал ему глава молдавского комсомола, молодой и подающий надежды, Дмитрий Брагиш, — дин дон, товарищ Бодюл!!! — Что?! — подскочил первый секретарь. — Я говорю, все села республики охвачены первичными комсомольскими организациями, и это дает нам повод… — смущенно пробормотал глава комсомола. — А-а, — тяжело вздохнул Бодюл — да, продолжайте. В это же время агент Службы национальной безопасности тщательно, сантиметр за сантиметром, проверял рабочий кабинет первого секретаря. Но ни в шкафу, ни в столе, ни под паркетом ничего обнаружить не удалось. Задумчиво повертев в руках гипсовую статуэтку Ленина (их вообще было много в этом кабинете), агент вдруг воскликнул: — Эврика! — Товарищ первый секретарь — обратился агент к вернувшемуся с заседания Бодюлу, — есть идея. — Какая? — оживился секретарь. — Я встану у стены, в специальную рамку и буду как бы портретом. Смогу постоянно присутствовать в кабинете. Бдительность злоумышленников будет усыплена, и тогда-то мы их выведем на чистую воду, черствый хлеб и двадцать пять лет строгого режима в трудовой колонии! — Исполняйте — согласился первый секретарь. На четвертые сутки злоумышленники действительно появились… Глава комсомола Брагиш, первый секретарь ЦК Таджикистана (прибывший срочным авиарейсом в атмосфере дружеской секретности) Лучинский, первый секретарь ЦК Глоденского района Снегур… Они появились ночью. Тихо открыли дверь кабинета шпилькой для волос, и столпились у гипсовой статуэтки Ильича… Агент затаился. Вот-вот он узнает тайну колокольного звона в ушах Бодюла. Ну же! Злоумышленники же в это время тщательно нацепили что-то на ремень гипсового Ильича. Вот оно что! Колокольчики! Так и есть — колокольчики. Металлические колокольчики, стилизованные под яички и закрашенные белым цветом! Со стороны они выглядели как гипсовый мешочек у Ильича на штанах, и не вызывали подозрений — напротив, глядя на мешочек, хотелось похвалить скульптора за реалистичность. Злоумышленники предусмотрели все — даже то, что первый секретарь любил свежий воздух и всегда оставлял окна кабинета открытыми. В результате, ветерок всегда шевелил натуралистичный мешочек на поясе Ильича, и колокольчики зловеще звенели… — Да, — решил агент Службы национальной безопасности, — это очень нехороший поступок товарищей по партии. Без сомнения, они хотят устранить первого секретаря и выдвинуть кого-то из своего преступного кружка на место лидера республики. — Я должен остановить их — решил агент, как вдруг сильный порыв ветра распахнул окно и несколько пылинок попали в нос мужественного сотрудника Службы национальной безопасности. Он чихнул… О дальнейшем «говорящий портрет» рассказывал Бодюлу, глотая слезы. Высокопоставленные злоумышленники быстро приколотили его руки и ноги к раме, после чего он так и остался недвижим. И постепенно выровнялся с холстом. На следующий день первый секретарь, увидев, что его агент и в самом деле стал портретом, и выслушав его историю, едва не сошел с ума. Тем более, что колокола продолжали звенеть. Еще через четыре дня первый секретарь ЦК МССР ушел в отставку и покинул территорию республики, поселившись в Москве, где и жил до самой смерти, изредка приезжая в Молдавию. — Матерь божья, — пораженно прошептал Лоринков, когда Бодюл закончил рассказывать, — матерь божья… Господь мой, почему ты оставил меня, и вера моя не укрепилась, а лишь покинула меня?.. — Ситуация действительно поразительная, — согласился Воронин. — Так этот вот старинный, якобы, потрет, и прикрывает вход в потайной лаз, ведущий к подвалу с золотом? — Да, это так, — ответил Бодюл, и поморщился. — Не журись, старик, — ласково положил ему на плечо руку Юрий Рошка, — мы потратим эти деньги на правильное дело. — А что будете делать со мной? — спросил Бодюл. — И со мной?! — подал голос Иван Георгиевич Рошка. — Пожалуй, — рассудил Юрий, — вам действительно пора уходить. Воронин и Лоринков тактично вышли в другую комнату. — Вот и пришла пора прощаться, — тяжело сел на диван отец Юрия. — Да… Даже и не знаю, чего вам на прощание сказать. — Ничего не говори. Вынимай записку. Только помни: каждое 7 ноября. Цветы. К памятнику Штефана. Эти двое про лагерь пронюхали что-то? — Вряд ли, — вяло сказал Бодюл, ждавший своей очереди, — наверняка нет. — А разве и вы про лагерь знали? — удивился Юрий. — Да, — отрезал Бодюл, и почти крикнул, — не тяни! Юрий аккуратно вытащил сложенные записки изо ртов Ивана Георгиевича и Бодюла. — Здравствуй, говорящий потрет, — ласково сказал Воронин и смахнул с холста осевшую на нем за несколько дней пыль. — Сантименты потом, — рявкнул Лоринков, — сейчас дело! Отставив портрет в сторону, мужчины увидели, что за ним в стене действительно находится маленькая дверца, причем с ключом. Открыв дверцу, первым в ход полез Рошка. За ним — президент. Замыкал шествие, — которое таковым можно было назвать с трудом, потому что мужчины просто ползи, — журналист. Минут через пятнадцать после того, как они пробирались в узком кирпичном лазу, то и дело натыкаясь на меловые пометки на стенах, впереди забрезжил слабый свет. — Подвал, — отдуваясь, сказал Рошка. — Да, но почему свет? За столько лет любая лампочка бы перегорела, — блеснул бытовыми познаниями Лоринков. — Сейчас все увидим, — решил Воронин, и, порвав ветошь, закрывавшую вход в лаз в подвале, ввалился в помещение. Рошка и Лоринков поспешили за ним. В небольшом темном подвальчике действительно горела лампочка. На цементном полу валялись ящики из под артиллерийских снарядов. В щелях ящиков поблескивало золото. — Благодарю тебя, Господь, что укрепил веру мою в тебя, за то, что укрепил меня в минуту трудную и тяжелую… Лоринков, произносивший все это, встал на одно колено и истово крестился. — Что это вы юродствуете? — не отводя взгляда от золота, спросил президент. — На всякий случай, — боязливо глянул в потолок журналист, — мы ведь отсюда еще не выбрались. Внезапно взгляды мужчин скрестились. Рошка вдруг увидел, что Воронин держит в руках железный ломик, которым расшатали дверь хода. Лоринков облизнул губы и сжал в кармане швейцарский нож. От волнения он выпустил не лезвие, а штопор. Воронин заметил, как предательски оттопыривается карман куртки Юрия… Четыре квартала. Двести семьдесят пять шагов. Семь сигарет. Он преследовал Лоринкова четыре квартала. Он — невысокий, сутулый человек с черными, вьющимися у висков волосами. Чуть лохматый, в коричневом пальто, с намотанным вокруг жиреющей шеи вязаным шарфом. Когда-то, наверное, белым, а сейчас чуть серым. Он скользил по тонированным витринам магазинов, — те проносились Лоринкова словно дорогие автомобили грядущего Рождества и вселенской скорби. Он внимательно смотрел на журналиста, повернув голову, не опасаясь даже споткнуться. Еще бы: ему это было бы не легко. У Лоринкова часто билось сердце и начало дергаться левое веко. — Пошел прочь! Прочь! Чего прицепился?! — заорал он. Охранник банка, куривший на крыльце, бросил сигарету в урну и удивленно сказал: — Мужик, ты с отражением разговариваешь. — Знаю, знаю, — ответил Лоринков, — а ты какого дьявола прицепился? — Да, в общем, так. — Это все Рождество, — нервно сказал Лоринков, и шмыгнул — гребанное Рождество, Санта-Клаус, куча подарков детишкам, всеобщая нервозность… Понимаешь? — Понимаю, — снова закурил он, — только шел бы ты отсюда, пока начальник охраны не вышел. Лоринков так и сделал. Отражение побежало за ним. Пришлось выбирать те участки улицы, где в магазинах витрины были прозрачными. Но все равно — даже в прозрачных стеклах он поспевал за журналистом. Тот решил переждать в магазине. Над головой закружился снег. Первый снег в этом году. И над головой отражения тоже был снег. Он — отражение, копировал Лоринкова во всем. Полностью. А вот и магазин. «Кастенеда». Это был известный в кругах кишиневской элиты «концептуальный магазин». Лоринков уже бывал там несколько раз, и искренне надеялся, что, по крайней мере, чай, которым его напоят в магазине, не станет задушевно рассказывать про пейот, писающего волка, сияющего Карлоса… — Впрочем, нет, кажется, там был писающий Карлос, и сияющий волк, — пробормотал Лоринков. В любом случае, он замерз, хотел чая, и жаждал спрятаться от своего назойливого двойника, преследовавшего его четыре квартала, семь сигарет, двести семьдесят пять шагов и еще черт знает сколько времени, вещей, фикций и размышлений. — Динь-дон…. В магазине звучал звон колокольчиков. Лоринков отметил, что этот звон не был похож на звон дурацких махин, которыми ловко управляют монахи в православных монастырях, — которые подергивают их за веревки, как расшалившийся орангутанг — свои причиндалы. Здесь, в магазине «Кастанеда», звенели маленькие колокольчики. Со стеклянных полочек Лоринкову улыбались пузатые Будды. Он попытался улыбнуться в ответ. По полу шаркали босые ноги официанток. Пятки были желтыми. Официантки смуглые и не очень. В ухо что-то нашептывала музыка из стереопроигрывателя. Хотя, кажется, не только она? — Что? Официантка, дернувшись после резкого поворота, Лоринкова, который терпеть не мог, когда кто-то подходил со спины, через силу улыбнулась. — Директор, — повторила она. — Директор ждет вас. Журналист отметил, что это удачное совпадение: он спасался от своего двойника-отражения в магазине, который должен был обслужить рекламным текстом. Директор оказался, по молодежной терминологии уже стареющего Лоринкова «симпатичным хмырем», в белой курточке и белых же штанах, как у дзюдоистов. На столе у него стояли серебряные весы — маленькая копия тех, что держит в руках гребанная Фемида. На чашечках был насыпан чай. Беседуя с журналистом, он его взвешивал и упаковывал в коробки. Взвешивал и упаковывал. Взвешивал и упаковывал…Взвешивал и… — Пил? — Что?! — встрепенулся Лоринков. — Я спрашиваю, пил вчера? Он глядел так добро, что солгать было просто невозможно. — Нет. — Тогда, — вздохнул директор, — совсем плохи ваши дела. Возьмите вот. Чай оказался хорошим. — Семь долларов порция, — прихвастнул человечек в белом. — Жри его сам, — отодвинул чашку Лоринков. — За счет заведения, — не понял директор. — Жри сам, — разозлился Лоринков, — что за хрень тыкать в морду ценой угощения? — Простите, — виновато улыбнулся он, и сложил руки на груди, — простите меня, о… Прости, брат. — Хиппи? — подозрительно спросил Лоринков. Веко дергалось все сильнее. — Нет, — улыбнулся директор. — Что это за ерунда тут у вас? — взял журналист с соседнего стула книгу в мягком переплете. На обложке было написано «Магия слова». — А… это… Ничего особенного. Есть человек, который вам неприятен? — Ну? — Читаете формулу, какую надо, — там все в оглавлении есть. И он подыхает. — Андерсен, — рассмеялся Лоринков. — Что? — не понял директор. — Хотите, чтоб Андерсен умер? Какой Андерсен? Швед какой-то? — Фамилия твоя Андерсен. Сказочник хренов, — нагрубил журналист. — Попробуйте, — пожал плечами директор. — Не могу. — Да ладно вам. Пробуйте. — Не могу. Магии нет, — отнекивался журналист президента, оживившего покойного первого секретаря. — Кто так сказал? — Я, — подчеркнул свою индивидуальность Лоринков. — А кто вы? В широком смысле? — поинтересовался директор. — А вам-то какая разница? — Да попробуй, мужик, ничего страшного, — стал компанейским директор. — Я католик. Мы не приемлем это, — поджал губы Лоринков. — Да ладно тебе, — рассмеялся человечек в белом костюме, — будешь ты мне заливать… Все время его пальцы суетливо рассыпали, пересыпали, ссыпали чай. Синеватые гранулы. Лоринкову же стало хорошо. — Хорошо, — вяло подумал он, — какое там хорошо, да я забалдел просто! Здесь был чай с какой-то дурью, точно вам говорю… Тем не менее, он попросил еще. Директор налил. — Хорошо, — раскрыл Лоринков книгу, — хорошо…. Формула… так… По опыту работы в редакции он знал, что с сумасшедшим спорить нельзя. С ним надо соглашаться. А не то вдруг окажется, что сумасшедший прав, и что же тогда прикажете делать? Заклинание оказалось длинным и непонятным. Набор слов. Стандартная чушь. Выплеск злобы. Прочитав его, Лоринков добавил имя Диана. У него не было знакомых Диан. Что ж, по крайней мере, лично для себя одну формулу, формулу обогащения, они вывели, эту чудаки, написавшие эту книгу. Журналист бросил ее в сторону и, уже не спрашивая, налил себе еще чаю. — Чушь собачья. Человечек в белом пожал плечами, и, придерживая чашу маленьких весов левой рукой, правой включил компьютер. Открыл новостной сайт. Через минуту-другую сверху поползла самая свежая новость часа. «Принцесса Диана разбилась в автомобильной катастрофе!». Лоринков даже не удивился. Просто разорвал книгу пополам и начал кромсать бумагу. — Это еще зачем? — спросил его директор. — Мать твою, ты что, не понимаешь, да ведь с этой книгой весь город можно перебить. Весь мир! — заорал Лоринков. — Мне то что? — пожал плечами человечек, — купил и пользуйся. — А вот хрен тебе! — Пятьдесят леев. — Что? — Стоимость книги пятьдесят леев. Лоринков отсчитал деньги. Почему-то он не чувствовал себя обманутым. И вернулся к рекламе: — Каким вы хотите видеть материал? — Напиши что-нибудь, — ответил директор, — что-нибудь свое. Что подскажет тебе сердце. — Мужик, — я склонился Лоринков к весам, — скажи мне, только честно. Вся эта хрень. Вся эта хрень у Кастанеды. Перевоплощения в ворона. Это реально? — По-видимому, — склонил он голову, оценивая журналиста, — перевоплотиться в реальное тело ворона вам не удастся. Но познавать окружающий мир как ворон, ощущать все так, как он… у вас может и выйдет. — Хорошо, — устало согласился Лоринков, — хорошо. Вечные недомолвки. А хочется чего-то конкретного. Конкретного чуда. А? — Вы же католик, — улыбнулся директор, — просто верьте. — Количество строк? — вновь вернулся я к рекламе. — Сколько подскажет вам сердце. — Хорошо. Хорошо. Последний вопрос. — Я слушаю тебя, брат. — Трава есть? Лоринков юркнул из дверей магазина «Кастанеда», провожаемый многочисленными благословениями обслуживающего персонала. После травки снег пах необычайно свежо. Увы, это было единственное, что изменилось. Другой Лоринков стоял напротив. В темной витрине через дорогу. Лоринков перешел ее и приблизился к нему. Это был он же. Правда, немного другой. Глаза у отражения-Лоринкова были ясные. Осанка прямее. Кожа чистая. — Что надо? — Друг, — радостно осклабилось отражение, — это же я. То есть, ты! Ты меня потерял! Я же часть тебя — твое отражение. А ты меня взял, да и потерял! — Когда это? — потряс головой журналист. — Летом 1995 года. Ты остановился попить воды у стола напротив «Детского мира», я и отражался себе в витрине, пока вдруг не прошла кучка студентов. Этих кретинов! А когда они прошли, тебя уже не было! Я тебя долго искал. Долго! — На кой черт? — Как на кой? Да ты же не-пол-но-цен-ный без меня, понимаешь? Неполноценный! Все люди всего мира ходят с отражениями. Все. Без этого они не до конца люди, понимаешь? Без этого они — не самодостаточные. Неполноценные. Ублюдк… — Но-но! — разозлился Лоринков. — Прости, — расстроилось его отражение, — прости. Не хотел тебя обижать, уж больно рад встрече! — Ну и что дальше? — поинтересовался журналист у самого себя. — Пора вернуться к себе! — Как? — Все просто, — отражение суетилось, и это было неприятно, Лоринков не любил, когда люди суетятся, это больше пристало животным, — очень просто. Ты стоишь напротив меня, своего отражения, ровно двадцать минут. И — все. У тебя вновь появляется отражение в витринах. Стеклах. Лужах. Небесах. — Смысл? Что будет? — вяло сопротивлялся Лоринков. — Полноценность, мужик! Самодостаточность. Отражение — Лоринков стало похоже на продавца польской косметики, из тех, что ходят по офисам. Лоринкову стало неприятно: — Самодостаточность. Полноценность. Крепкий сон. Меньше выпивки. Меньше депрессии. Вообще не будет депрессии. Плохих мыслей. Перестанешь мучаться. Перестанешь писать. Перестанешь искать что-то, сам не зная, что это… — Стоп! — поднял руку Лоринков. Отражение тоже подняло руку. — Да прекрати паясничать, — рявкнул журналист, — прекрати! Опусти руку. — Еще раз, подробнее, — сказал Лоринков, — про то, что я, якобы ищу, не зная, что это. — А, — улыбнулось отражение, ( — Кто это мы, так тебя?! — не выдержал Лоринков и слегка пнул витрину. На него стали оглядываться прохожие. — Люди, которые пишут. — испуганно ответило отражение. — А, — начал понимать Лоринков, — ты про так называемое творчество? — Типа творчество, — улыбнулось нахальное отражение Лоринкова, глядя на него с витрины. — Ты же говорил, — сопел Лоринков, — что это только со мной было. Что только я отражение потерял. — Ну, — замялось отражение, — преувеличил. Преувеличил, да. Но так долго как ты, никто еще без части себя не жил. — Даже Хэм? — удивился Лоринков. — Хэмингуэй? — рассмеялось отражение, — Да папаша потерял отражение только к концу жизни, на ловле тунца! И получил его обратно, уже подплывая к берегу! — Теперь ясно, — задумчиво сказал Лоринков, — почему он написал одну единственную стоящую вещь. «Старик и море». А как же старина Селлинджер? — Да он вообще отражения не терял! — Как же он пишет, а, лгун сраный?! — занервничал Лоринков. — Да очень просто! Кто-то ему про трюк с отражением показал. Он садится у зеркала, ставит перед ним тазик с кипятком, и пар закрывает поверхность. Так он временно теряет изображение. Ну, и вся хрень — потеря отражения, потеря части себя, поиски чего-то, типа творчество… — Ух, ты, — Лоринкова охватил азарт, — Ремарк?! — Потерял изображение в газовом тумане в Арденнском лесу. Через год оно к нему вернулось. Правда, покалеченное. Сам понимаешь, откуда у Эриха в каждой книге больной туберкулезом… — Буковский? — Постоянно пьет, сволочь! Постоянно! И поэтому отражение видит как в тумане. Отсюда — зачатки творчества. — Фитцджеральд? — Жена-стерва. Можно сказать, сумасшедшая сука. Терпеть не могла зеркал. Вот на него дома, без отображения, и находило. — Костер? — Один раз. Наступил в лужу прямо на отображение лица. Хрямц! Пока отражение оправилось и вернулось, успел написать «Уленшпигеля». — Верно, — кивнул Лоринков, — все остальное у него — дерьмо… — Послушай, — забеспокоилось отражение, — но это их не порадовало, нет. Они все плохо закончили. Очень плохо. Ну, написали они чего-то. А потом мучались. До конца жизни. Страшно мучались. — Да? — Ну да. Зачем тебе это? Со мной будет все. Довольствие, покой. Удовлетворение тем, что просто живешь. Пить не захочется. Дом, машина, семья, и… — У меня есть дом, — похвастался Лоринков. — Будет лучше. Как ты не понимаешь. Лучше. В этом вся фишка. У тебя все будет лучше и лучше, и лучше, и лучше… — Хорошо, — сдался журналист, — идем. — А как же возвращение? — Дома. У подъезда Лоринков почему-то резко ткнул кулаком в стекло двери. Слишком резко. Наверное, от испуга и нежелания этого делать? Впрочем. Впрочем… Осколки поранили ему руку. На лицо отражения капнула кровь. Он что-то прошептал. Лоринков склонился над осколком. Оттуда на него глянул глаз недостающей части его же. — Ты хотел как лучше, да? — спросил Лоринков. Отражение прикрыло веки, соглашаясь. И шепнуло: — Держись Воронина. Он отвлечет тебя от всего… Прижав порезы носовым платком, Лоринков вынул из почтового ящика конверт. «Добрый день, спасибо за тексты — мы обязательно рассмотрим их и пришлем вам ответ в ближайшее время». Он не торопился. Зайдя домой, он вынул из внутреннего кармана пальто пять листов повести и спрятал их между распечатками порнографического рассказа. Раздался звонок. — Лоринков?! — Воронин был явно взволнован. — Да, мой президент, — мягко ответил Лоринков, задумчиво рассматривая натекшую кровью повязку, — я вас слушаю. — Лоринков, произошло нечто ужасное! — Опишите в двух словах, — попросил Лоринков, — я как раз вышел из ванной и мне холодно. Чтобы кровь не капала на ковер, журналист начал облизывать соленую ткань. — Из ванной? Вы принимали ванную? — удивился президент. — В городе же нет горячей воды! — Я согрел ее в кастрюле, — терпеливо объяснил Лоринков. — И еще не закончил. Поэтому я замерзаю, мой президент, так как, и вам это известно, в городе еще и проблемы с отоплением. Не могли бы вы толком объяснить мне, что же все-та… — Отопление, — Воронин выдержал драматическую паузу, — да, это беда и боль нашей страны. Холодные дома, отсутствие горячей воды. Все это «наследство», оставленное мне предшественниками, не… — Короче!!! — заорал Лоринков, которого едва не стошнило от крови, — короче!!! Что случилось?! — Рубряков пропал! — А, — улыбнулся Лоринков, — повторить решили? — Да нет, нет, пропал по настоящему, — закричал Воронин, — я уже и с Рошкой по душам поговорил! Рубряков пропал на самом деле. Про-пал. Понимаете? Скандал! Неслыханно! В этой стране даже депутаты пропадают! — Пришлите за мной машину, — попросил Лоринков, — я сейчас приеду. — И что? — пришел в отчаяние Воронин. — Я его найду, — пообещал ему Лоринков, и повесил трубку, не зная, сможет ли он выполнить свое обещание. С тех пор, как Рубряков вернулся из заточения в доме барона, где из стен подвалов вино сочилось густо, и золотые рыбы счастья шлепали по нему игривыми хвостами, грудь его стеснилась, и воздух Кишинева стал для нее как отравленный. Ничто больше Влада не радовало: ни прогулки по вечерам у дома в окружении толпы преданных поклонников, ни чтение поэтов национальной освободительной волны. Напротив: сектанты, как презрительно окрестил их изменившийся после заточения Рубряков, а иначе — фанаты партии его и Рошки, стали Влада раздражать. Они мешали ему — А скажи-ка, Петрика, чем ты нынче в школе отличился? Петрика эту игру знал и любил. Отец отдал его, на удивленье всем, в русский лицей имени Петра Первого. Поначалу Влада соратники не понимали: в такое вот «шовинистическое» заведение родную кровинку отдать, зачем? А потом поняли: Петрика учителей своих просто изводил на радость отцу, намеренно отправившего сына в лицей. Учительница русской литературы, которую Петрика называл не иначе как «оккупантша», рыдала по пять раз на дню. Директор в бессильной злобе сжимал кулаки. Завучи, — после разглагольствований политически грамотного двенадцатилетнего Петрики про «гнет империи, и радужные перспективы Молдавии в составе Румынии», и про «пятую колонну, понаоткрывавшую лицеи», — так вот, даже завучи, а это были женщины закаленные в боях с детством сорокапятилетним стажем работы в школах, уходили в учительскую и капали валокордин в чашки с водой. И все это Петрика рассказывал отцу, а тот радовался, как малое дитя. Но это раньше. Теперь же Владу и это опостылело. — В груди у меня зола остывшая, — говорил он лозе, крадущейся по стене его дома к месяцу. Тот же, свесив набок один из рогов, напевал тоскливую песню про то, как валах, венгр и мунтенец убили молдаванина за барашка. Влад начинал подпевать, и слезы катились по его лицу, да так иного их было, что Рубряков перестал умываться. И бритье ему надоело, а когда уж сильно обрастал, Влад садился на деревянный стул своего прадедушки в центре двора, и солнце по утрам выжигало ему щетину. — Ах, тоска, тоска, — бормотал Рубряков. Юрий, пытавшийся соратника расшевелить и вдохнуть в него силы, от попыток своих отказался. Рошка понял: Рубряков теперь другой. А какой, знает черт, что его бабушку с кобылой венчал и детишек крестил. И потому Юрий, считавший людей шахтами, которые надо использовать, а, разработав до конца, бросать, (это, кстати, весьма роднило его с Лоринковым) о соратнике попросту забыл. Владу же с каждым днем становилось все хуже. Люди, бывшие важными для него, стали мелкими и суетными. События — скучными. Политическая борьба, наполнявшая все его бытие, густо перчившая ее, представлялась теперь Рубрякову чем-то вроде карточных игр, азартных и бессмысленных. Наконец, Кишинев перестал радовать его, а с кем такое случается, в Молдавии про того говорят — «не жилец». По ночам в кровать, где встревоженная жена Влада все не могла отвести взгляд от испарины на лбу мужа, беспокойно ворочавшегося в спутанной простыне, к Рубрякову приходила женщина с глазами — оливками, фаршированными перцем несбыточных желаний и тоски по тому, чего никогда. Никогда не было. Женщина со смоляными волосами тихонько отстраняла жену, и та падала в сон, как наживка в воду. Женщина с фаршированными глазами ластилась к Владу и жадно пила его пот, отчего Рубряков совсем обессилел и жил как в тумане. Но как-то вечером, после часового сидения в президиуме очередного собрания партии, где звонко бряцали переставляемые стулья, похрустывали костяшки разминаемых пальцев, шумно сопели ноздри и изо ртов собравшихся лился горячий, обжигающий, словесный пар, Рубряков словно ожил, порозовел и улыбнулся. — Наш Влад становится собой, — прошептала экзальтированная старушка с третьего ряда. Женщина эта потеряла во Вторую Мировую войну двоих сыновей: один воевал за Румынию, когда та была союзником Германии, другой тоже воевал за Румынию, но уже после присоединения ее к Советскому Союзу. Тот, что погиб под Сталинградом, был ее сердцу милее, вот она и возненавидела русских. — Наш Влад оживает, оживает! — уже громче сказала старушка. Рубряков радостно засмеялся, встал и вышел из зала под восторженные аплодисменты собравшихся. — Видно, задумал, как коммунистов прижучить! — предположил кто-то в зале. Через час Рубряков притормозил у дома цыганского барона. Там шла свадьба, — дочь барона выходила за цыгана из Словении. Выйдя из машины, Рубряков сорвал с себя галстук, бросил пиджак на землю, обнял жениха, поцеловал руку невесте и бросил на серебряное блюдо ключи от автомобиля. Выпив вина, он вышел в круг и бешено заплясал. — Эх, ромалы!!! Эх!! — кричал он, и потом уже, поворотясь к барону, — Я буду жить с вами, старик! Барон, сплетая на бороде узелок, чтобы потом, ощупывая его, вспоминать об этом дне, горделиво и гостеприимно кивнул. Он любил, когда друзья приходили к нему. — Где Рубряков? — спросил журналист барона, едва выйдя из машины. Он, почему-то, ехал до Сорок не час, как Влад, а двое суток. Цыган знал почему: злоба и душевное смятение увеличивают расстояние. — Он пришел к нам. Он будет с нами. Он теперь часть нас. — Символично, — присел Лоринков, — не Молдавия растворила цыган, а цыгане растворили одного молдаванина. — Вы нас тоже растворяете, — улыбнулся барон, — где ты видел цыган, пьющих вино, кроме как в Молдавии? — А что, — кокетливо сказал журналист, — пожалуй, и я к вам подамся. — Когда-нибудь, — с сомнением глянул ему в глаза цыган, — не сейчас. По тебе видно — не время. Выпьем? — Ты еще спрашиваешь… На выходные Юрий поехал с женой и детьми за город. Остановившись у железной дороги, он подождал, пока по рельсам медленно проедет поезд с цыганами, ехавшими на заработки в Россию. Вдруг он побледнел и схватился за сердце. — Что-то случилось? — испугалась жена. Юрий покачал головой. Но в одном из купе он ясно увидел Рубрякова в яркой рубахе с широким рукавом, танцевавшего под гитару… — Господа, — прервал молчание Лоринков, — отчего бы нам предварительно не поговорить, перед тем, как… Несколько минут мужчины молчали, слыша, как в углу подвала капает с потолка вода. Наконец, Юрий чуть убрал руку от кармана, Лоринков — от складного ножа, а Воронин аккуратно положил на пол ломик. — Убивать друг друга было бы бессмысленно, — сказал Воронин. — Это точно, — поддержал его Рошка. — Жадность губит человека, — резюмировал Лоринков. — Но золотом делиться не хочется, — резюмировал Воронин. — Давайте его, что ли, в карты разыграем? — осторожно предложил Рошка. — Лучше в шашки, — быстро ответил Лоринков, обожавший эту игру. — Так не пойдет, — запротестовал Воронин, — ни в карты, ни в шашки я играть не умею. В подвале вновь наступила тишина. — А давайте, — вновь нарушил молчание Лоринков, — расскажем каждый интересную историю. Чья покажется самой лучшей, тому и золото. — Нет, — разозлился Воронин, и это не пройдет! Вы оба журфак заканчивали, там вас научили языками молоть! — Тогда, — развел руками журналист, — я даже не знаю… Воронин с тоской наклонился к ломику, Юрий вновь сунул руку в карман, а Лоринков, нахмурившись, вновь полез за ножом. — Что за черт? — пробормотал Воронин, наклонившись к ящику, — что за, черт побери, шуточки? — Не чертыхайтесь! — одернул его Рошка. — Да подите вы, с вашей показной религиозностью! — возмутился Воронин, — вы лучше посмотрите, что в ящике! — Как что? Золото. — Боюсь, — устало улыбнулся Воронин, — мы едва не убили друг друга из-за пустяка. Рошка и Лоринков тоже склонились над ящиком. То, что они поначалу приняли за золото, оказалось медалями. Ящик был битком набит медалями, которыми в Советской Молдавии награждали героев социалистического труда. — Обманул нас Бодюл, — печально сказал Рошка, покачивая медаль в руке. — А они, случаем, не из драгоценного металла? — с надеждой спросил Лоринков. — Нет, — разочаровал его Воронин, — такие делались из бронзы, а на ней мы, господа, много не заработаем. Внезапно стены подвала содрогнулись. Мужчины кубарем покатились по помещению. Минут десять подвал трясло. В лазе что-то хрустнуло, из него посыпались камни и арматура. Стало ясно: подвал заблокирован. — Это еще что такое? — закричал Рошка, пытаясь устоять хотя бы на четвереньках. — Мы же в десяти метрах от митингующих ваших, — громко ответил Лоринков, — а у них как раз пятиминутка. — Это как? — Пятиминуткой, — объяснил Лоринков, пользуясь временным затишьем, — я называю приступ биологического бешенства животного. У моего кота во время пятиминуток хвост трубой, шерсть дыбом, и он бесцельно бегает по квартире, бросаясь на обои. — Вам бы пристрелить его, вдруг у него бешенство? — поежился Рошка, усаживаясь на ящик. — Ну, вы же своих забастовщиков не пристрелили, — ухмыльнулся Лоринков. — А у них натуральная пятиминутка. В такт колотят асфальт ногами, как болельщики — трибуны, во время матча. Подвал вновь затрясся. На этот раз с его потолка посыпались куски высохшего цемента. — Сделайте что-нибудь! — испуганно крикнул Воронин Рошке, — не то эти ваши придурки нас здесь просто похоронят! — А что я могу сделать? — раздраженно ответил Рошка, на всякий случай набивая карманы медалями, — я же не наверху, а здесь, с вами! — Позвоните какому-нибудь из помощников! — осенило Лоринкова. — Рошка подумал, что Лоринков и впрямь сообразителен. Достав мобильный телефон, Юрий начал по памяти набирать номер. — Ион, ты?! — радостно закричал он, когда связь заработала. — Да, господин Рошка! — тоже обрадовано ответил Ион, — куда вы запропастились? Мы с ног сбились, вас ищем! Уже говорили, будто вас коммунисты украли! Воронин усмехнулся. Лоринков закусил губу. Покосившись на них, Юрий торопливо дал указания: — Прекратите там на площади топать, немедленно! Никому ничего не объясняй, я тебе потом все расскажу. Но пусть успокоятся. Так надо. — Не могу! — спустя минуту ответил помощник, — народ словно обезумел! Вас требуют! — Хорошо…. Черт, что же делать? — Пусть он поднесет телефон к микрофону, а вы толкнете им речь, — тихо сказал Лоринков. — Как?! — зашипел Рошка, — что говорить?! Я без подготовки не могу! — Спокойно, — посоветовал Лоринков, — я вам буду тихонько наговаривать, а вы уж повторяйте. — Мысль хорошая, подтвердил Воронин, и, опасливо глядя на сотрясающийся потолок, крикнул, — да быстрее же! — Хорошо, хорошо, — сказал Рошка, и, обращаясь уже к помощнику, добавил, — Ион, сейчас я скажу им речь по телефону, потому что подъехать не могу, я далеко от Кишинева по делам партии. Только пусть успокоятся и не топают! Минуты через две грохот прекратился. Лоринков курил, несмотря на то, что в помещении было трудно дышать. — Сейчас…по телефону… речь… — глухо доносилось из телефона Юрия. Журналист быстро достал из кармана плоскую флягу. Выпили по очереди. — Можно начинать, — сказал помощник, — я подношу телефон к усилителю! Юрий откашлялся. — Дети мои! — шепотом начал Лоринков. — Дети мои… — растерянно повторил Рошка. — Больше эмоций! — прошипел Воронин. — Дети мои! — заорал Рошка. — Куда бы я ни пошел, где бы ни ступила моя нога на земле Бесарабии, оторванной от матери своей Румынии, одна мысль преследует меня… — впал отчего-то в меланхолию Лоринков. Рошка старательно повторял, стараясь быть эмоциональным. Лоринков бубнил: — Это не мысль. Это молот. Молот, ибо она стучит в мое сердце. Это не мысль, это пламя. Пламя, ибо оно обжигает мои потроха… — А не слишком грубо — потроха? — осторожно спросил Рошка. — Нет, — возразил Лоринков, — для толпы то, что надо. Грубовато, зато будто по щеке хлестнули. — …потроха! — завелся Юрий. — Эта мысль — осиное жало! -..жало! — Эта мысль — древесный спирт, выжигающий меня изнутри! -..изнутри! — Проклятье! Наважденье! — …жденье! Толпа глухо заворчала. Воронин трясущимися руками держал флягу. Лоринков улыбался. — Она, — сбавив резкости, вновь взгрустнул он, — порою бьется в мои уши, как песня прибоя, как плеск волны, как пение птиц поутру в кишиневских парках… И она шепчет мне, поет мне, говорит: где твоя страна, где страна твоя, Юрий?.. -..твоя, Юрий? — И я… — И я… — Молчу… — Молчу… — Потому что мне нечего сказать…этой мысли. Этому молоту! Этому пламени! Этому молоту! — …тому молоту! Рев толпы в подвале был слышен так, будто все трое они были на площади. Лоринкова понесло. — Где страна моя?! Она продана! Где страна моя?! Ее распнули! Прибили к кресту! Имя страны моей — спаситель! Распятый спаситель! Ты унижена, страна моя! Ты растоптана! — Аа-а-а-а, растоптана…..!!!! — орали на площади. — Бум-бум-бум-бум…. — раздалось в подвале. — Что такое?! — заорал Юрий в трубку, пытаясь выяснить у помощника, отчего толпа вновь замолотила по асфальту. — Что такое?! — прогремел хор нескольких тысяч человек. — Бога в душу! — испуганно забормотал Воронин, — им сказали «растоптана» и они топчут, топчут! На головы им посыпались уже камни. — Проклятый мэр! — злобно стукнул Воронин кулаком по стене, — у него под асфальтом все на трухлявых нитках! — Мы пропали, — вяло согласился Лоринков, — и все потому, что я ошибся. Хотя, согласитесь, речь начиналась великолепно. — Да, — согласился Юрий, лихорадочно ощупывая руками стены подвала, — хотел бы я, чтобы вы писали мне речи. — Разве что в раю, — пожал плечами Лоринков. — Думаете, — присел на корточки Юрий, и начал обшаривать пол, — мы попадем туда, а не в ад? — Не имеет значения, — равнодушно сказал Лоринков, — вечная жизнь это и есть ад, какой бы хорошей она ни была. Внезапно подвал содрогнулся так, что одна из стен поползла внутрь. Ящик сдвинулся и мужчины увидели под ним люк. Откинув крышку, Воронин крикнул: — Быстро за мной! И прыгнул в лаз. Рошка с Лоринковым последовали за ним. Несколько минут мужчины ползли по каменной трубе в полной темноте. — Это же надо… — грустно пробормотал директор газеты Ивченко. Он только что прочитал информацию о неведомом животном, которое подстрелил недавно крестьянин в каком-то уезде. Потянувшись к телефону, Ивченко набрал редактора. — Слушай, — недовольно сказал он, — пока вы тут мух ловили, в «Новых временах» вышла почти что сенсационная заметка. — Это про неведому зверюшку, что ли? — также недовольно ответил редактор, не любивший, когда его отрывали от чтения порнографических рассказов. — Ерунда. Лоринков проверял, там енота пристрелили, а сельские журналисты толком не разобрались. Енота не видели. Провинция. — Где, кстати, Лоринков? — тоскливо спросил Ивченко. — У меня из-за него опять проблемы. Премьер-министр обиделся, он его «бывшим комсомольцем обозвал». — А он что, нынешний, а не бывший? — не понял редактор. — Да нет, — сказал было директор, но объяснять не стал. — И еще у меня из-за вас с телеканалом «Вит» проблемы. — Да? — удивился редактор. — Это еще из-за чего? — Не придуривайся, — ехидно парировал Ивченко, — сам же эту статью и писал! — Писал, — повинился редактор. — Что ж тогда придуриваешься? — Ну, а вдруг сработает? — Разорите вы меня, — горько сказал Ивченко. — Да ладно, босс, — редактору не терпелось вернуться к чтению, — какие проблемы? Продадимся еще кому-нибудь. — С вами продашься… Так где Лоринков то? — Ушел в министерство. Директор вздохнул. Ответ был стандартный, и означал, что местонахождение «ушедшего в министерство» неизвестно. Ивченко задумался. Премьер-министр торжественно обещал ему, что газету полгода будет проверять налоговая полиция. Каждый день. По телеканалу «Вит» каждый день говорили, какая плохая у него газета. И все Лоринков. Он был как головная боль. Ивченко уже несколько лет не понимал, отчего никак не уволит Лоринкова. — Заходи, что ли, виски выпьем, — предложил он редактору, и повесил трубку. Потом налил, и, в ожидании редактора выпил. Достал из кармана куртки, брошенной на стол, мобильный телефон, и набрал номер Лоринкова. К удивлению директора, звонок дошел. — Да — глухо, будто он был в каком-то колодце, сказал Лоринков. — Здравствуй, — ответил Ивченко, — слушай, я вот знаешь о чем думал?.. Лоринков, ты мне скажи, отчего я тебя никак не уволю, а? — Ну, — задумался Лоринков, — может, надеешься, что я тебя в какой-нибудь книге персонажем выведу? Прославиться хочешь? — Ух, ты, — засмеялся Ивченко, — ну ты даешь! — Как дела? — учтиво спросил Лоринков, не любивший пауз в разговорах. — Отлично. В Москве был. — И что там? — На концерт «Нашествие» в Раменском попал, — машинально похвастался Ивченко. — Народу тьма. Видел даже Земфиру. Почти в метре от нее стоял. — Неплохо. — Только, — забеспокоился Ивченко, — ты не подумай чего, я не в вип-зоне был, я в толпе простого народа стоял! — Да мне какая разница? — удивился Лоринков. — Ну, мало ли… Еще напишешь где-нибудь, что я сноб! — Где?! — Сам же говорил, в книге, — улыбнулся Ивченко. — Ах, да. Не напишу, не напишу. И вообще я ничего писать не собираюсь. После того, как они с редактором выпили все виски, Ивченко закрыл кабинет, и открыл сейф. Он знал, что Лоринков собирается писать книгу, если говорит, что не собирается. Поэтому до полуночи из окна кабинета поднимался легкий дымок. На всякий случай Ивченко жег документы. — Кажется, мы у выхода, — с трудом отодвинул Воронин железную дверь в конце лаза. Морщась от солнечных бликов, мужчины выходили из подземного хода. Они оказались на Заводской: в промышленном районе города, около узенькой и грязной реки Бык, в которую сливали отходы почти все предприятия города. Бездомная кошка недоверчиво смотрела на них из камышей: там она приглядывала за своими недавно появившимися котятами. — Киска, киска, поди сюда, — ласково позвал животное Юрий. — Зачем вы ее зовете? — недовольно спросил Лоринков. — Поесть у нас для нее нет ничего, зря только надежду подаете. — Разве кошки испытывают надежду? — удивился Воронин. — Ах, оставьте, — утомленно махнул рукой Лоринков. Вся троица привела себя в порядок, насколько это было возможно. — Попробуем поймать такси? — неуверенно предположил Воронин. — Вы с ума сошли, — возразил Лоринков, — не хватало еще, чтобы в городе говорили, будто в одном такси ехали Рошка и Воронин. Разъезжаться будем порознь. — Разумно, — согласился Воронин. Они вышли к дороге. — Ну, будем прощаться, — сказал Рошка, и вспомнил, — какое сегодня число?! — Седьмое ноября, — ответил Воронин. — Седьмое ноября?! — Седьмое, седьмое, — кивнул Лоринков, — вам, пожалуй, пора поспешить. А гвоздики вы сейчас купите, пожалуй, только на цветочном базаре у Гоголя. — О чем это вы? — удивился Воронин. — Так, ерунда, — неопределенно сказал Лоринков. — А рынок там сейчас работает? — уточнил Рошка. — Наверняка. — Но, — помедлил Юрий, — ведь палаточный городок разбит у памятника Штефану Великому, и, боюсь, меня не поймут… Лоринков молча сунул ему мобильный телефон. Спустя несколько минут Юрий, сидя в такси, дал помощнику указание свернуть палаточный городок митингующих, и объявить, что в этом году оппозиция, «добившись своего», из центра города уходит. К вечеру, к годовщине Революции, Юрий, в темном пальто, с лицом, прикрытым шарфом, оставил у памятника Штефану Великому первый пакет с донесением о ходе дел в концентрационном лагере под Кишиневом… «УЧАСТНИКИ МИТИНГА, ОРГАНИЗОВАННОГО ХРИСТИАН-ДЕМОКРАТАМИ, ПОТРЕБОВАЛИ ОТСТАВКИ КОММУНИСТИЧЕСКОГО ПРАВЛЕНИЯ ПОЛНЫМ СОСТАВОМ» «Кишинев — 19.01.2003/15:43/ (BASA-general) Несколько тысяч участников Собрания избирателей, проведенного впервые в этом году, в воскресенье Христианско-демократической народной партией (ХДНП) на Площади Великого Национального Собрания в центре столицы, потребовалиотставки коммунистического правления полным составом. Манифестанты несли плакаты с надписями „Полная отставка!“, „Независимое правосудие!“, „Место Молдовы в Евросоюзе и НАТО“, „Уезды, не районы!“, „Долой цензуру!“, „Вон, оккупационная русская армия!“, атакже румынские национальные флаги и флаги Евросоюза, НАТО и США. Манифестации начались молитвой „Отче наш“, которую прочитал председатель ХДНП Юрий Рошка. В своей инаугурационной речи Рошка обвинил коммунистическое правление в игнорировании резолюций Парламентской ассамблеи Совета Европы(ПАСЕ) от 24 апреля и 26 сентября прошлого года о функционировании демократических институтов в Республике Молдова. Коммунисты не только не выполнили рекомендации ПАСЕ, но и готовили весь этот период законодательные изменения, призванные ограничить наши демократические права, сказал Рошка. По его словам, „последней каплей в проводимой коммунистами политике“ стал отказ Центральной избирательной комиссии (ЦИК) зарегистрировать инициативную группупо проведению референдума о присоединении Молдавии кЕвросоюзу и НАТО. В этих условиях, когда правосудие и избирательные органы перестали быть независимыми, любое предвыборное состязание теряет смысл, подчеркнул Рошка. Он сказал также, что если акции протеста, которые вначале будут проводиться только по воскресеньям, не возымеют желаемого действия, манифестации получат непрерывный характер. Также Рошка сообщил, что после недавних событий в Кишиневе наблюдательная Комиссия Совета Европы официально заявила об угрозе углубления политического кризиса в Молдавии. Рошка подчеркнул, что Европа все более обеспокоена антидемократическими проявлениями в Молдавии. Он призвал все политические формирования иобщественные организации Молдавии поддержать действияХДНП. Коммунистические власти никак пока не прокомментировали обвинения, предъявленные Христианско-демократической народной партией». — Опять, — тоскливо сказал Воронин. Президент с журналистом на крыше резиденции Воронина наблюдали за митингом. Близорукий Лоринков оттягивал веко, чтобы получше разглядеть творящееся внизу. — А чего вы хотели, — сказал себе Воронин, — было холодно, вот они и разбежались. А сейчас потеплело, и вновь собрались… — Положим, разбежались они не из-за холодов, — негромко сказал Лоринков, и достал из рюкзака батон хлеба. — Проголодались? — удивился Воронин. Пожав плечами, Лоринков покрошил хлеб на крышу. За крошками слетелись голуби. Полюбовавшись птицами, журналист вынул из рукава свернутую в трубку бумагу и отдал Воронину. — Концентрационный лагерь под Кишиневом. Образован еще после Великой Отечественной войны. А наш маленький друг Рошка там комендант. Одно слово, и об этом узнает вся Молдавия. Сами понимаете, митингующих здесь завтра же не будет. Переставший удивляться чему-либо Воронин молча начал читать. Резко наклонившись, Лоринков вырвал из трепыхающейся массы у своих ног голубя покрупнее. Достав из рюкзака воздушного змея, он тщательно привязал леску к лапке птицы. Та возмущенно клевалась. Справившись, Лоринков поймал другого голубя. Так леска змея оказалась прикрепленной к четырнадцати птицам. — Почему четырнадцать? — спросил президент. — Мое любимое число. Ну, так что? — У вас есть зажигалка? — Не знал, что вы вновь закурили, — протянул Лоринков зажигалку Воронину. Тот, пожав плечами, поджег бумагу. — Рыцарствуете? — Пожалуй, нет, — задумчиво ответил Воронин. — Тогда что? — Да ничего. Хора на выбывание. Пусть упадет первым тот, кто устанет. Мы никого не выталкиваем. — Романтично, — сказал Лоринков, и спугнул голубей. Спустя несколько мгновений над городом парили четырнадцать голубей, над которыми реял дракон с птичьим оперением и крутящимися на ветру глазами. — Отменный змей, — вяло сказал президент. — Неплохой, — согласился Лоринков. — Не выпить ли нам? — Отчего бы и нет. Только неудобно перед Рошкой, может, его дождемся? — Само собой. Но ему еще на митинге часа два речи толкать. Так что… Позже какая-то экзальтированная сторонница Рошки утверждала, что видела в небе четырнадцать апостолов, и над ними — знамя Господне. Молдавия поверила. Страна вновь погружалась в глубокий сон, и что ей приснится, до сих пор — большая тайна маленькой Молдавии. |
||
|