"Хромой Тимур" - читать интересную книгу автора (Бородин Сергей Петрович)Восьмая глава. СИНИЙ ДВОРЕЦМухаммед-Султан, едва Тимур отпустил его, уехал к себе, но в дом не пошел, а велел постелить постель в саду на широкой тахте под деревьями: он мог еще до свету понадобиться деду, а дед не любил ждать, когда кто-нибудь ему надобился. Ночной воздух был свеж, влажен, тих. Но царевич много раз тревожно просыпался: то ему слышались глухие голоса с улицы, и он приподымался, прислушиваясь; то казалось, что в ворота стучат, и он сбрасывал одеяло: "За мной от дедушки!" Опять засыпал и опять вслушивался. Было бы спокойней ночевать в Синем Дворце, да не хотелось летнюю ночь проводить в каменных стенах, с детства дед приучил их всех летними ночами спать в распахнутых шатрах, или под сенью деревьев, или в степи под открытым высоким небом. Дед всех приучал летом кочевать с места на место, ночуя в садах ли, в степях ли, в долинах ли между гор, на берегах ли прохладных рек, в шатрах, окруженных сотнями других шатров, где размещались слуги, воины, приближенные или родичи. Когда утренний порыв ветра колыхнул листву, Мухаммед-Султан увидел посветлевшее небо и пошел к восьмиугольному водоему, осененному длинными ветвями плакучих китайских ив. С вершин до самой воды свисали их гибкие, как девичьи косы, ветки. Длинные узкие листья плавали в серой, прозрачной, холодной воде. Пока он мылся, заворковали горлинки, и царевич снова встревожился: "Не опоздать бы!" Но прежде чем пойти к своему еще безмолвному, спящему дому, он прошел по дорожке, вымощенной восьмиугольными плитками, к островерхому стройному своду новых ворот, сложенных из светлых, как тело, желтоватых кирпичиков. Над глубокой нишей зодчий выложил цветную мозаику, и она казалась влажной и прохладной в этот ранний чае утра. Через эти ворота Мухаммед-Султан перешагнул в каменный дворик, весь заставленный стопами свежих кирпичей, ящиками с известью, рядами изразцов, разложенных по всему двору в том порядке, как их уложат на стенах. Здесь строилась мадраса для приюта паломников и просвещенных странников и ханака, куда Мухаммед-Султан втайне намеревался перенести прах какого-нибудь святого, чтобы ханака обрела себе покровителя на небесах. Горлинки ворковали, давно бы пора ехать в Синий Дворец, но за все эти сутки, с того часа как братья выехали в сарай Кутлук-бобо навстречу Севин-бей, своей матери, не было у Мухаммед-Султана минуты посмотреть на строительство, а посмотреть не терпелось: что выходит из затеи, обдуманной сообща со старым искусным зодчим; что нового возникло здесь за вчерашний день. По еще не просохшей известке он узнал ряды вчерашней кладки. Определился изразцовый узор на одной линии, составившей ряд синих мозаичных звезд. Показалось, что сделано мало: как и дед, Мухаммед-Султан был нетерпелив со строителями, ему думалось, что строить можно гораздо быстрей. Он попрекнул бы, даже припугнул бы зодчих за медлительность. Но зодчие еще не пришли. Лишь бездомные каменщики, остававшиеся здесь ночевать на длинных, пыльных войлоках вдоль еще сырых стен, спали, прикрывшись домоткаными халатами или серым рваньем. А кому совсем нечем было накрыться, спали, свернувшись комком. Некоторые уже поднялись. Один стоял, упершись ладонями в стену, и никак не мог откашляться. Мухаммед-Султан прошел мимо, будто они лишь кучи глины и щебня, сваленные у стен. Выйдя на задний двор, где бывал редко, Мухаммед-Султан вдохнул острый парной запах конюшен и увядшей люцерны. Конюхи мыли и чистили неспокойных лошадей, прежде чем заседлать в поставить их под навес на переднем дворе, где полагалось держать лошадей наготове. Лошади артачились, но конюхи не решались на них покрикивать в столь раннее время, когда в доме еще спали. Обходя по голубовато-белой земле черные пятна луж, Мухаммед-Султан вышел к протянутой вдоль длинной стены террасе, накрытой веселой росписью невысокого потолка. Здесь повсюду сидели домашние рабы и слуги, ожидавшие не царевича, а домоправителя или ключарей, чтобы каждому заняться своим делом — кому нести припасы на кухню, кому отвешивать ячмень на конюшню, кому выдавать известь строителям. Наскоро одевшись, Мухаммед-Султан поехал к деду, успокаивая себя: "Старик, не смыкавший глаз во всю эту ночь, на заре проспит дольше обычного". На галерее Синего Дворца, где придворным полагалось степенно ожидать приглашения к повелителю, вельможи, съехавшиеся на прием, тревожно толпились, перешептываясь, озабоченные, помрачневшие. Мухаммед-Султан не остановился расспросить о причинах их тревоги: он, как и дед, не любил спрашивать; предпочитал узнавать обо всем стороной или от проведчиков, — самому спрашивать людей считал унизительным для своего достоинства. В дверях его встретил амир Шах-Мелик, которого за испытанную верность и смелость любил Тимур. С Шах-Меликом Мухаммед-Султан бывал в походах, бок о бок с ним бился в битвах; случалось им и пировать рядом и ночевать у одного костра. — Что-то вельможи сегодня… — пожал плечом Мухаммед-Султан, больше удивляясь, чем спрашивая. — Государь не велел никого к себе пускать. Он удручен поведением мирзы Мираншаха и не желает видеть людей. — А вельможи? — Одни говорят: "Государь заболел"; другие: "Опечален, оплакивает участь своего заблудшего сына". — А государь? — Никого не допускает к себе. — Видели его? — Нет. Приема не будет. Всем разрешено ехать домой. Но все толкутся, ждут: может, он пожелал испытать их усердие! — А вы? — Тоже. Вдруг я ему понадоблюсь? Мухаммед-Султан ничего не ответил и прошел к деду. Тимур сидел в той небольшой комнате, где в эту ночь заснул армянский купец. Пушка уже не было; едва он проснулся, повелитель призвал его и долго, придирчиво расспрашивал. Расспросив, велел ему отправиться в одну из келий над дворцовыми кладовыми, а в город не показываться. — Выспался? — спросил Тимур своего наследника. В этом вопросе Мухаммед-Султан уловил насмешку: "Я, мол, старик, Повелитель Мира, если надо, обхожусь без сна, а у тебя, мальчишки, сил меньше, тебе отдых необходим, сон в саду между розами!" Может быть, Тимур и не насмехался; может быть, это лишь почудилось мнительному, самолюбивому царевичу, но Мухаммед-Султан не сумел скрыть обиды: — Не до сна было. Ездил домой осмотреть строительство. — Нравится? — Медленно работают. — А ты плетей не жалей. Корми людей мясом досыта и без жалости бей их ремнями. Они станут проворней, дело пойдет веселей. — Развеселю! — Ты умеешь! В этих словах была долгожданная похвала. Еще года за три до этого, перед походом в Индию, дед приказал Мухаммед-Султану построить или обновить крепости на границах с монголами. Тогда намечался поход на Китай, и следовало на пути туда поставить передовые войска, сложить надежные припасы для войск, привести в порядок окрестные области. Мухаммед-Султан обновил обветшавшие стены во многих городах, крепко и хорошо сложил новые надежные крепости, но дед пошел не в Китай, а в Индию, и за событиями индийского похода забылось, как быстро, в глухих степях, воздвиг Мухаммед-Султан стены из кирпича, сумел воодушевить усердных строителей, жестоко наказать нерадивых и подавить непокорных. Только сейчас, вскользь, сказал дед те два слова, которых Мухаммед-Султан ждал три года: "Ты умеешь!" И Тимур, заметив, что внук понял похвалу, спросил: — Что во дворце? — Вельможи толкуют, будто вы, дедушка, вестями о Мираншахе омрачены. — Это хорошо. — Не понимаю. — Пойди подтверди: "Дедушка весь в слезах. Никого не хочет видеть!" А ко мне проведи поодиночке, стороной, амира Шах-Мелика, амира Аллахдаду, Рузмат-хана. Поодиночке. А прежде пошли ко мне Улугбека. Прежде, чем приведешь амиров. Понял? И заготовь указ: амиру Мурат-хану ехать в те города, что ты строил по границе с монголами. Чтоб он проверил, целы ли там припасы, сколько их там, каковы войска. — В припасах амир Мурат-хан не ошибется. А в войсках он мало смыслит, дедушка. — Запасы проверит, и хорошо. Надо, чтоб он это время был подальше от сестрицы, от царевны Гаухар-Шад. Пока он здесь, ей в Герате многое слышно из того, о чем шепчутся в Самарканде. А зачем им там все слышать? — Вчера от него поскакал гонец с письмом в Герат. — Когда? — Вчера, дедушка. — Когда, спрашиваю, после приезда твоей матери? — После пира у царицы-бабушки. — Сейчас же отправь надежного гонца вслед. Настичь, письмо взять! А амиру нынче ж заготовить указ: чтоб завтра до свету он выехал к северу. Ступай, распорядись. Улугбек явился, как всегда, почтительный; кланяясь деду, стал в дверях. — Говорят, ты искусен в письме? — Учителя меня хвалят. Показать, дедушка? — Покажи. И захвати побольше бумаги; будем писать. — И вы тоже, дедушка? — Посмотрим. Улугбек звонко рассмеялся: дедушка, за всю жизнь не написавший ни одной буквы, вдруг вздумал писать! Тимур нахмурился: — Живо! Улугбек исчез, будто его тут и не было. Тимур, оставшись один, водил пальцем по ковру, словно записывал на тугом ворсе какие-то непреклонные свои решения: так сосредоточенно и сурово было его лицо. Вскоре маленький царевич снова появился. Тимур увидел в его руках большой бумажник из толстой кожи, покрытой золотым тисненьем. Улугбек достал свои упражнения в письме. — Покажи-ка! Непослушными, непривычными к бумаге пальцами старик перевертывал почти прозрачные, лощеные листы самаркандской бумаги. Страницы, заполненные черными ровными рядами строк, кое-где украшались красными пятнышками слов, написанных киноварью в знак уважения к их священному смыслу. Бумага морщилась, когда ее перелистывал Тимур. Он переворачивал листы, царапая их коротким, толстым ногтем большого пальца, и внизу каждой страницы от ногтя оставался глубокий след. — Где же тут ты писал? — Это все писал я. Красиво? — А я не знаю, что ты писал. — Я спрашиваю, красиво ли, дедушка? — Как я могу это сказать? Я же не знаю, что написано. Сперва надо знать смысл, тогда видно будет, красиво ли это. — Учитель говорит, я пишу лучше Ибрагима! — Ты слова пишешь! А смысл ты умеешь писать? — В каждом слове свой смысл! — Разве большой смысл пишется тоже одним словом? — Я не знаю, дедушка. — Ведь в разговоре иной пустяк приходится многими словами сказывать. Ты умеешь писать каждое слово? — Умею. — И числа? — И числа. — Не ошибешься? — Я теперь редко делаю ошибки. — Ты будешь писать здесь. — А что, дедушка? — Я тебе скажу. Ты будешь писать здесь. И отсюда никуда не выйдешь, пока я тебя не отпущу. Несколько дней. Ты бумаги много принес? — Чистой? — На которой пишут. Улугбек неуверенно показал несколько чистых листов. — Никому нельзя знать, о чем ты будешь писать здесь. И о том, что ты сидишь здесь, знать нельзя никому. Понял? Ты жить будешь здесь. Пить и есть — со мной. И кого б ты ни увидел, о чем бы ни услышал, сидеть тихо и молчать. Понял? Вот твое место, сиди здесь. В это время пришел Мухаммед-Султан. Тимур достал из-за пазухи расшитый шелковыми голубыми звездами синий тонкий платок, вытер губы и, не выпуская платка из рук, распорядился: — Кличь их. По одному. Вошел амир Шах-Мелик, на ходу расправляя широкую каштановую бороду, и, даже кланяясь, продолжал ее расправлять, словно от ее красоты зависело его благополучие. — Твои войска готовы? — Хоть сейчас на приступ, государь! — Оружия всем хватает? — Запаслись. Хватит. Есть новые воины, те снаряжены хуже. — Надо, чтоб снарядились. — У них ничего нет, чтоб купить все, что надо. — Пускай займут у десятников. Десятники подкрепились в Индии, найдут чем помочь. В походе рассчитаются. Обуты хорошо? — А разве пойдем на север? — Видно будет куда. А разве к югу босыми их поведешь? — Босыми нехорошо. — То-то. Обуй! И сам присмотри, и тысячникам твоим вели каждого осмотреть, проверить каждого: чтоб пара сапог на ногах была исправная; чтоб пара новых, запасных, в мешке лежала. Понял? — Понял, государь. Да вот беда: обувщики жалуются, — кож в городе нет, не из чего… — А ты вели: пускай твои сотники, да и тысячники по кожевенным рядам походят, пускай покупают все, что найдут, пускай посулят купцам любую цену, какую бы купцы ни заломили. Пускай платят: босыми в поход не ходят. Позор тебе будет, ежели твое войско у меня на левом крыле в рваной обуже в поход двинется. Разбойники мы, что ли? Обуй и проверь: чтоб запасная пара у каждого воина в мешке лежала. Сколько б ни запросили купцы! Хороший воин в походе все расходы и долги вернет. А плохой воин из похода назад не приходит. Слышал, амир Шах-Мелик? — Слышал, государь. — Распишись в слышанном. Дай, Улугбек, листок чистой бумаги. И когда Шах-Мелик написал, Тимур сказал Улугбеку: — Прочитай, мирза, что написал здесь своей рукой наш амир. Улугбек, видно подражая своему учителю, выпрямился и тонким от прилежания голоском начал: — Это, дедушка, писано почерком, именуемым "насх". Однако без соблюдения знака забар над словами… — Стой; как написано, чем писано, пропусти. Начни с того, что там написано. — А написано… Улугбек старательно разобрал неровный, дрожащий почерк смелого, умного военачальника. Шах-Мелик удивился: — В этом возрасте я еще не владел… — Не спеши хвалить! — перебил его Тимур. — Успехи младших растут не от хвалы, а от взысканий. Так написано в одной книге из Индии. — Вы ее читали? — спросил удивленный Улугбек. — Тебе сказано: ты посажен сюда слушать, а не спрашивать. И повернулся к Шах-Мелику: — А мы тут сидим и, вот видишь, плачем. Он поднял к глазам свой синий платок и утер узкие, горячие, сухие свои глаза. Амир Шах-Мелик хотел сказать что-нибудь в утешение повелителю, но ничего не придумал, а говорить обычные слова не посмел. — Недостойно ведет себя наш сын, мирза Мираншах: разрывает нашу печень злодействами, несправедливостью, бессмысленным разрушением святынь; тому ли мы учили этого несчастного! Он попрал и справедливость и милосердие, тому ли мы учили его! Шах-Мелик стоял, сострадательно покачивая головой и участливо разводя руками. Его сочувствие было видно Тимуру, и повелитель, опустив голову, махнул рукой, сжимавшей платок: — Иди, иди… Иди, амир, поторопись, исполни, как сказано. Спрячь расписку, Улугбек; береги. И снова поднес платок к глазам, чтобы не смотреть на поклоны своего соратника, пятящегося к двери. Но едва амир Шах-Мелик вышел, Тимур спокойно сказал Мухаммед-Султану: — Зови, Мухаммед. И когда Мухаммед-Султан ввел амира Аллахдаду, Тимур снова прижал платок к глазам. Амир Аллахдада, привыкший к железной твердости своего повелителя, растерялся, увидев Тимура в печали, от неожиданности оробел и опустился на ковер гораздо дальше от повелителя, чем полагалось. Тимур оценил его поведение как скромность в повиновение и милостиво расспросил амира, достойно ли вооружены его воины. Амир Аллахдада начальствовал над конницей в том десятитысячном войске, которым командовал амир Шах-Мелик. В индийском походе эта конница подчинялась Шах-Мелику, но в мирные дни всадники амира Аллахдады были независимы и подчинялись ему одному. Эту конницу, как и любой из отрядов, Тимур мог придать к другому десятитысячному отряду, мог ее усилить новым отрядом и пустить в поход под началом самого амира Аллахдады. — Оружия у всех достаточно? Богато вооружены? — Достаточно, государь. Не богато, но достаточно. Безоружных нет. — Откуда ж оружие у свежих воинов? — Да у нас набралось в Индии; я приберег, дал свежим. — А почему в казну не сдал? — спросил Тимур. — Не столь оно было богато, чтоб казну загружать. — Даром раздал? — Почти даром, государь. Одолжил; да ведь когда они рассчитаются? Многие предстанут перед престолом всевышнего раньше, чем разделаются с земными долгами. — А ты их оружие снова соберешь, снова продашь? — Да зачем же оружию зря на земле валяться? Обязательно соберем! — Так! — насупился Тимур, но спохватился и деловито поднес платок к лицу. — Так! Жаль твоих всадников, — со всяким ржавьем в бой пойдут. — Сами же вы, государь, премудрую истину говорили: "Хорош не тот воин, что с богатым оружием в битву ходит, да с пустыми руками из битвы приходит, а тот хорош, что с пустыми руками в битву идет, да назад приходит с богатым оружием". — И так бывает, с богатым оружием пойдут, с богатой добычей вернутся. Как в Индии с амиром Шейх-Нур-аддином [так] было; весь его отряд блистал оружием, а пошли на дерзкое племя, — вернулись, сгибаясь под тяжестью золота! — Я помню. — То-то. А обуты хорошо? — Мы? — Твои всадники. — Конным подковы дай, а сапоги найдутся. Тимур скрыл платком новый прилив досады. Вздохнув, он строго ответил: — Я велю проверить: ежели у кого сапоги ветхие, а запасных в мешках нет, взыщу с тебя. — Запасные не у всех есть, а на ногах ветхих не сыщешь. — Чтоб были запасные! Последи! Смотри!.. Тимур, не досказав, только взмахнул рукой с платком так, как, случалось, давал знак палачу. Амир Аллахдада, поклонившись, ожидал дальнейших указаний, но Тимур велел ему писать расписку. — Виноват, государь: неграмотен! — Плох тот начальник!.. — прикрикнул было Тимур, досада которого искала выхода, но спохватился, вспомнив, что и сам неграмотен. Сердясь, он велел Улугбеку написать: "Мне, амиру Аллахдаде, приказано: всем моим воинам иметь при себе по запасной паре сапог". Улугбек старательно написал это самым красивым почерком. Тимур сказал: — Прочитай-ка! Улугбек, как трудный урок, не без гордости прочитал написанное. — Годится! — одобрил дед. И приказал амиру: — Приложи палец. Улугбек макнул тростничок в чернильницу и усердно начернил большой круглый палец Аллахдады. — Прижмите, пожалуйста! — попросил он круглолицего, круглобородого, круглоглазого, черного, как арап, воеводу. И когда тот прижал палец к бумаге, вышла большая, круглая клякса, не имевшая никаких следов пальца. Но Улугбек вежливо похвалил: — Как печать! Отпустив этого амира, Тимур вызывал одного за другим воевод, кладовщиков, царских ключарей, дворцовых старост; посылал тайных гонцов проверить, хорошо ли сохранились запасы зерна в больших крепостях на юге и на западе, на путях, где могут пройти большие войска, если это понадобится повелителю. Писали расписки; записывали для памяти показания спрошенных людей. Кладовщиками Тимур ставил испытанных воинов, отличившихся бесстрашием и преданностью, когда вражеский меч или стрела лишали этих соратников либо рук, либо ног. Навсегда закрыв для этих мужей путь подвигов, враги были бессильны лишить их верности повелителю, и Тимур призревал тех из раненых, на кого в счастливую минуту падал его милостивый взгляд. Ветеранам дано было право говорить с повелителем стоя, не опускаясь ни на колени, как полагалось вельможам, ни на одно правое колено, как надлежало военачальникам и барласам. Кладовщикам Тимур приказал увязать все запасы кож так, чтоб можно было завтра же вьючить их на дальние караваны. Ключарям приказал разобрать запасы оружия и связать его, как вяжут оружейники для сдачи купцам. С этих слуг царственного порога он не брал расписок: эти и без расписок хитрить не посмеют. Поэтому, пока шли разговоры о складах и о запасах, Улугбек бездельничал. Ему вздумалось острым тростничком обвести восьмигранные плитки нижней облицовки стены. Одна из плиток сразу стала четче, обведенная каймой черной туши, но, едва он принялся за вторую, тростничок неожиданно расщепился так, что зачинить его было невозможно. Он поспешил успокоить дедушку, вскакивая: — Ничего! Я принесу другой, я сейчас. Но Тимур недовольно остановил его: — Сиди! И велел Мухаммед-Султану послать слугу к писцам: — Пускай побольше принесет, да чтоб сказал там, что это тебе понадобилось. Тебе! Понял? Когда тростнички были принесены, Тимур сказал Улугбеку: — Запиши: на первом складе… — Четыреста семьдесят два тюка! — быстро подсказал Улугбек, заметив, что старик запнулся, припоминая. — А на втором? — сощурил глаза Тимур. — Двести пятьдесят четыре! — так же без запинки ответил Улугбек. — А у Бахрама под ключом? — Триста девятнадцать? — Памятлив! — одобрил Тимур. — Записывай, у кого сколько. Так записали они запасы кож, и запасы оружия, и запасы одежды, и мешки ячменя, и риса, и пшеницы, и гороха, — все помнил Улугбек, ни в чем не сбился. Но, записывая названия крепостей, где хранились большие запасы зерна, мальчик сбивался: ему легче удавалось записать фарсидские имена, чем джагатайские. Для написания джагатайских названий у него еще не было должного навыка. — Памятлив! — присматриваясь к внуку, снова сказал Тимур. Когда подошел час зноя, Тимур откинулся на подушку и велел принести холодного кумыса. В конце лета в Самарканде ночи становятся холодны, а дни знойны: полуденный ветер уже не приносит с гор ни свежести, ни бодрости. Наступили часы отдыха. Слуг и воинов из ближних помещений отпустили. Только этих двоих внуков Тимур оставил с собой — Мухаммед-Султана и Улугбека. На Мухаммед-Султана Тимур перенес свою любовь к незабвенному Джахангиру. Семнадцати лет умер этот сын, самый старший и единственный милый ему из сыновей. Потеряв его, он невзлюбил младших, словно они отняли душу у Джахангира, чтобы дышать самим. Он невзлюбил их, хотя они были еще младенцами, когда Джахангир лег в могилу. Они рождались от наложниц, от таджичек и персиянок, а монгольские царевны не рожали ему сыновей. Ему же хотелось оставить по себе сына ханской крови, чтобы его сын нес в себе кровь и продолжал славу двух настоящих воителей — Чингизову и Тимурову, чтоб соединились навеки эти две славы в его сыне. И лишь один Джахангир соединял их в себе. И лишь в одном Джахангире сызмалу виден был достойный продолжатель начатых дел. А теперь в Мухаммед-Султане, в нем одном, билось единым биением сердце Чингизово, Тимурово и Джахангирово. Из двоих сыновей Джахангира только он был сыном Севин-бей, внучки ордынского хана Узбека. Другой сын Джахангира, Пир-Мухаммед, рожденный от персиянки, был умен, но не был воином. И Тимур отослал его подальше, дал ему страны на границах с Индией. Часто, неприметно следя за Мухаммед-Султаном, Тимур вспоминал Джахангира: — Похож! Особенно отчетливым было сходство, когда Мухаммед-Султан, обидевшись, подавлял в себе гнев, когда, вскинув голову, нетерпеливо выезжал в битву и когда, наклонив голову, играл на бубне, вслушиваясь в рокот кожи, разогретой над костром. А Улугбека дед любил за то, что мальчик был еще так мал; за то, что так гордо нес свое маленькое тельце мимо самых больших людей. Тимура умиляло, что мальчик все примечал, все помнил, все понимал, но скрывал это, пока вдруг где-нибудь не проговаривался, обнажая на мгновенье свои сокровенные думы, радовавшие Тимура и удивлявшие своей ясностью: — Зорок! Смышлен! И вслед за приливом радости повелителя всякий раз охватывала тревога: — Мал! Еще лет десять надо ждать. Не меньше! Из остальных внуков столь же любил Халиль-Султана: любил за отвагу, за любовь к походам, за уменье разобраться в битве и вести за собой воинов на любую смерть. Ведь всего год назад в Индии, когда враг поставил перед войсками Тимура строй огромных слонов, привычные ко всяким осадам воины оробели: кидаться на приступ на каменные стены крепостей было привычно, кидаться на живых, неведомых, огромных животных — страшно. Страх остановил Тимурово войско, и тогда, глядя лишь вперед, выхватив из чьих-то рук копье, пятнадцатилетний Халиль-Султан кинулся на слона и пронзил копьем его хобот, а за царевичем вслед уже мчались его опомнившиеся всадники, и слоновый заслон был смят. Но Халиль-Султан и сердил Тимура: независимых Тимур не терпел; от него все должны были зависеть, все и во всем мгновенно повиноваться ему одному. Он облокотился о подушку, взяв холодного, со льда, кумыса, и сказал: — На бубне бы тебе поиграть, Мухаммед! Нельзя, — услышат. Тут не похороны и не пир, не праздник. Вели-ка позвать чтеца. Послушаем книгу. Когда Мухаммед-Султан встал, Тимур вспомнил: — Стой! Пускай приведут историка, который о наших походах пишет. Что у него написано? — Гияс-аддина? — спросил Улугбек. — Откуда знаешь? — Бабушка ему велела учить меня. — А… — проворчал Тимур, оскорбившись, что Сарай-Мульк-ханым не потрудилась сперва спросить мужа, каким учителям обучать этого внука. От калитки вдоль всего двора тянулся длинный мощеный ход, накрытый виноградными лозами, поднятыми на коренастых столбах. Гроздья поспевшего винограда синими или янтарными рядами свисали над всей дорожкой. На иные из гроздей хозяин надел яркие шелковые мешочки оберегая урожай от ос и от птиц. Мастер вел Халиль-Султана, хвалясь обильным урожаем и рассказывая, как удалось ему увеличить урожай, подкармливая корни и укорачивая длину лоз. Но царевич не слушал мастера, хотя и поддакивал его словам кивками головы. Останавливаясь у того или другого корня, он тревожно оглядывал весь зеленый двор, водоем под сенью раскидистых деревьев, деревянную тахту, застланную полосатым ковром, заслоненную кустами роз. Розы зацвели своим вторым за лето цветеньем, еще не обильным, но всегда радостным в августе, когда даже в дворцовых садах роз мало. Но Шад-Мульк нигде не было видно. Халиль-Султан стеснялся спросить о ней у ее отца. Царевич останавливался, когда мастер, теша гордость удачливого садовода, объяснял, какими хитростями можно заставить розу цвести с мая до октября. Халиль-Султан наклонялся к цветам, когда мастер предлагал убедиться, сколь различен запах между различными породами роз. Но глаза царевича не отрывались от квадратного двора, где не было его любимой, которую он привык всегда заставать здесь. После разговора с дедушкой, когда ее с отцом проводили из дворца с честью, неся перед гостями факелы, а вслед за ними подарки и гостинцы, после того тяжкого вечера прошла целая ночь, прежде чем он смог явиться к ней. А ее не видно. И Халиль-Султана одолевали сомнения и тревога: "Может, она так оскорблена, что больше никогда не пожелает говорить со мной!" Но мастер ничем не выказывал ни обиды за вчерашнюю встречу, ни своего удивления богатствами Синего Дворца, ни восторга, что сам Повелитель Вселенной говорил с ним. Это удивляло и чем-то досадовало Халиль-Султана. "Этому нищему старику все нипочем: будто сходил на базар за дыней. Царевич входит к нему во двор, а он встречает царевича, словно к нему зашел сосед-завсегдатай; царевич сватает его дочь, а он прикидывает в уме, толков ли молодец, будет ли тороват в ремесле тиснильщика; сам Великий Повелитель допускает его к себе в дом, а он входит туда, будто в лавку горшечника; повелитель говорит с ним, а он отвечает, будто беседует с соседом по лавчонке в базарном ряду!" И у Халиль-Султана при этом странном старике зарождались робость и стеснительность, которых не испытывал он, снисходительно говоря с начальниками десятков тысяч грозных, могучих войск или поторапливая, а то и похлестывая плеткой нерасторопных воевод перед приступом на непокорные города. Там, чего бы он ни натворил, он мог заслониться дедушкой; здесь же все, что хотелось ему сделать иди сказать, было противно дедушкиной воле, и Халиль был беззащитен и беспомощен перед этим мастером, который в своем простом и прямом деле всегда мог заслониться сотнями тысяч своих сограждан, таких же ремесленников, мелких торговцев, рабочего люда, всегда готовых поддержать товарища. Потому и не было робости в сердце мастера; потому и не было твердости в сердце царевича. Халиль-Султан видел черный кожаный бурдюк с кумысом, полный и влажный, подвешенный в тени над прохладной струей ручья. На краю водоема стоял неуклюжий глиняный кувшин с надколотым носиком, лежал алый шелковый лоскуток — ее! — а ее не было. — Розы подрезывать надо. Отцвела — и долой! Весь побег долой, — она дает на смену свежий побег. А в свежем побеге — сила; он зацветет! Однако сперва понять надо: где подрезывать? Коротко срежешь, — она не в цветы, а в рост силу отдаст; высоко срежешь, — она хоть и завяжет цветы, а соку до них не дотянет, завязь зачахнет либо расцветет мелким цветком, а в нем — ни красы, ни благоухания. — Да, надо знать, как срезать!.. — соглашался царевич. — В этом все дело! — хвастался мастер, которому за всю жизнь в голову не пришло погордиться или похвалиться своем замечательным мастерством тиснильщика и которому казалась обидно малой и недостаточной любая похвала его успехам в саду. — В этом все дело! — гордо повторял он, довольный, что этому любезному юноше так нравятся взращенные здесь цветы. В желтой клетке из сухой тыквы громко и неожиданно выкрикнул перепел прямо над головой Халиль-Султана. Царевич поднял голову и увидел ее! Она собиралась слезть с дерева и узкой пяткой нащупывала верхнюю ступеньку лестницы, прислоненной к стволу. Как рванулось тело Халиля помочь ей! Но он сдержался, ожидая, пока она сама спустится на землю. — Груши собирает, — объяснил мастер. — Если их трясти, спелые разбиваются в лепешку. Надо снимать с веток руками, не давать им доспеть: пускай доспевают в корзине. — Да, надо снимать руками… — соглашался царевич. — Про то я и говорю, — одобрил мастер юношу. Ее шаровары не закрывали светлых щиколоток; ее ступни, спускавшиеся по ступенькам, казались выточенными индийским резцом из слоновой кости. Став на землю, она поклонилась ему: — Здравствуйте. И постояла склоненная, пока он не ответил на ее поклон. Оставила корзину с грушами подле лестницы и неторопливо ушла к прудику помыть руки. Сомнения и тревоги в сердце Халиль-Султана не убавились при встрече с ней. Мастер провел его к тахте и усадил на тощем одеяльце из дешевого, грубого шелка. Вскоре она принесла медный поднос и нож с простой деревянной рукояткой. И опять ушла. На подносе медник отчеканил купол и минареты Мекки. Грубым почерком, заменив звездами забары над буквами, он начеканил какие-то стихи, которых царевич не мог понять, ибо арабского языка не знал. — Это из Корана? — спросил Халиль-Султан, чтобы сказать что-нибудь. — Нет! — ответил мастер. — Это стихи Маджнуна. Был такой арабский поэт. Сошел с ума от безответной любви. Может, слышали? — Да. — Вот, это один его стих. — Странный поднос, на нем изображено святилище, а стихи — любовные. — Этот поднос у меня от деда. Дед захотел стать мусульманином и начал с того, что пошел в Мекку. Там добрые люди подарили ему этот поднос в знак поощрения раскаявшемуся язычнику. А что удивляет вас? Это святилище священно. И любовь тоже священна. Халиль впервые взглянул на мастера радостным, благодарным, удивленным взглядом: — Вы сказали: любовь священна! — Потому я и не мешаю моей дочери. А почему бы еще я не стал удерживать ее? Радость вскипела в Халиле с такой силой, что разорвала бы ему грудь, если б он не распахнул порывистыми руками свои халаты, не открыл бы грудь свежим благоуханиям этого прекрасного сада. — Замечательный поднос, — восхитился он, осторожно опуская его между собой и мастером, опуская так осторожно, словно медь могла рассыпаться мелкими черепками от удара о ковер. Мастер придвинул поднос к себе, взял нож и, постукивая лезвием по отогнутому краю подноса, ждал, пока Шад-Мульк доставала из холодного ручья продолговатую зеленую дыню, обмывала ее чистой водой и несла к отцу. — Садись с нами! — сказал ей мастер. Она села на край тахты, не поднимая ног на ковер, словно готовая каждую минуту уйти прочь. Она не взглянула на Халиля. Она смотрела, как мастер умело вспарывал дыню, срезав ее концы; как он резал ее вдоль, сперва пополам, точным, сильным взмахом ножа; как вывалил семена, а потом половинку снова вдоль разрезал на две длинные четверти и потом, сеча их поперек, быстро нарезал толстые ломтики, заполнившие весь поднос. — Это из Черной степи дыня. Кушайте! — говорил хозяин, разламывая лепешку и раскладывая ее ломти вокруг подноса. — До Черной степи три дня пути! — удивился Халиль-Султан. — Вам, на арабском коне, — три дня. А земледелец на осле везет эти дыни оттуда сюда неделю. Потому они и редки у нас. Наши самаркандские тоже хороши, да не столь. Эти рассыпчаты во рту, сладостны, душисты. Такие сочные плоды любят сухую степь, где даже и трава до корня иссыхает. И чем суше степь, тем сочнее в ней дыни; чем жарче зной, тем они слаще… — Да, Да… — соглашался с хозяином Халиль-Султан, снова задумываясь о чем-то своем. — Ну вот… Вы сидите, кушайте. А мне надо пойти докончить работу. Вечером заказчик придет. Я ему делаю бумажник. Он ждет богатой работы. Тиснить велел золотом, вытиснить арабские стихи из книги Абу-Теммама; а книга эта стара, неразборчива, ей лет двести. Но — воля заказчика; он мне и эту книгу принес. Неживые стихи. — А вы знаете по-арабски? — рассеянно спросил Халиль. — Наше ремесло требует. Разные бывают заказчики. Мой отец учился арабскому у деда, а я — у отца. — Да… — рассеянно соглашался Халиль. — Вы кушайте. Я пойду, а не то к вечеру не кончу. И они остались вдвоем. — Я беспокоился, хорошо ли ты провела эту ночь. — Обидно было, — ответила Шад-Мульк. — В Синем Дворце? — Ваш дед глянул на меня так, будто я потерянная подкова. — Не понимаю: как? — Валяюсь на дороге в пыли, и всякий проходит мимо. Халиль-Султан несмело улыбнулся: — Дорогая моя, мимо подков не проходят: они приносят счастье тому, кто их найдет; их поднимают и уносят домой. — Не знаю, принесу ли я счастье вашему дому. — Конечно! — Ваши бабки отнеслись ко мне, будто я индийская обезьяна. — Опять не понимаю: как? — У Тукель-ханым ручная обезьяна из Индия, Ее принесли к царице, и она сперва дала ей орехов, а когда обезьяна забила за обе щеки орехи, царица щелкнула ее по носу. Сперва ласкала, потом угощала, а под конец щелкнула по носу и велела убрать. — Вот как? — Я никогда не забуду, как они смотрели на меня. Как переглядывались между собой, если я брала их угощенья. А какие лакомства! Раньше я таких не видела. Я даже не знала, что такие есть. Но вино я не пила. Он внимательно ловил и обдумывал каждое се слово, с мучительной ясностью видя весь этот длительный пир, длительную казнь, устроенную ей надменными, самодовольными царицами в порицание за дерзостную любовь к царевичу. — Не пила? — Нет. Боялась захмелеть. А я хотела остаться трезвее их всех. Там только ваша мать не пила. Она одна меня не обижала. Я брала из ее рук все, чем она хотела меня угостить. Потому что она печальная и несчастная. — Почему? — с горестью спросил Халиль-Султан, хотя уже подробно знал, почему на том пиру так печальна была Севин-бей. — Не знаю, — ответила Шад-Мульк. — Но она лучше их всех, этих цариц, сколько б их там ни было… Не будет нам счастья, Халиль. С болью он вскрикнул: — Почему? — Они не отдадут вас мне. Он сердито ответил, с угрозой: — Отдадут! Его брови нахмурились. Глаза замерцали недобрым огнем и сузились; он стал очень похож и на брата своего Мухаммед-Султана, и на деда своего Тимура Гурагана. Он повторил: — Отдадут, Мы сильнее их! — Мы? — Дедушке шестьдесят пятый год, а мне восемнадцать. Если подождать… Ее лицо посветлело. Она впервые за этот день взглянула ему в глаза. — Я подожду. Успокойтесь, Халиль: я подожду. — Мне, может быть, придется снова уйти в поход. Пройдет год; пройдет два года. Время идет, — тебе пора идти замуж. Для тебя два года — убыль. Мне старость дедушки — прибыль. Прибыль сил перед ним. А он один, остальные нам мешать не станут. Да и не смогут помешать. — Я сказала: успокойтесь. Даже если на это уйдет вся моя жизнь, Халиль, я подожду. Он ничего ей не смог сказать. Он протянул к ней ладонь и посмотрел ей в глаза. Она положила ему на ладонь свою маленькую, крепкую руку. Не сжимая, бережно держа ее руку на ладони, он долго сидел молча, раздумывая, нет ли еще средств изменить решение деда и повернуть течение своей любви в благоприятное русло. Она молчала, пока он не встал. Он встал, вспомнив, что мог понадобиться деду. Она шла, чуть отстав, но не отнимая у него свою руку, по всей длинной дорожке под виноградными лозами и гроздьями, мимо темных суковатых кольев, до калитки. Возвращаясь к деду, счастливый Халиль-Султан ехал через базар, и конь его проталкивался через такую суету и оживление, какие в эти полуденные часы даже на самаркандском базаре случались редко. Среди базарных завсегдатаев, купцов и покупателей, виднелись пешие и конные воины, военачальники, дворцовые старшины, — столько всюду толпилось людей и все были столь возбуждены, что даже проезд царевича не прервал их криков и говора. Даже перед ним расступались нехотя и, едва с надлежащими поклонами пропустив его, снова спешили друг к другу, продолжать свои дела. Под навесами торговых рядов виднелись сотники, окруженные торговыми людьми. Хотя на базар редкие из сотников или тысячников вышли в шлемах, но по косам, свисавшим из-под тюбетеек или высоких шапок, по серьгам в ушах сразу узнавались воины; а окружали их круглые шапки или синие чалмы купцов. Купцы вели с воинами какие-то споры, взмахивая руками, будто призывали пророка в свидетели, что говорят правду. В одной из ниш большого караван-сарая длинный, костлявый старик в темном купеческом халате, окруженный несколькими воинами, кричал им: — Если б был товар, о братья! Если б был!.. В полутьме тесных кожевенных рядов столпилось столько возбужденных людей, что сопровождавшая Халиль-Султана конная стража с трудом расчищала ему проезд, оттесняя народ конями, бессильная перекричать гул говоривших и споривших людей; все толпились среди улицы, а лавки зияли темной пустотой и на полках в их глубине не было видно никакого товара. В других рядах оказалось безлюдно и тихо. Купцы дремали возле груд всякой всячины, чем каждый из них торговал; покупателей почти не было здесь — все, кто был полюбознательней, ушли в Кожевенный ряд, и ни через Гончарный, ни через Шелковый, ни через Медный ряд никто не мешал всадникам ехать рысью. Так доехал Халиль-Султан до Синего Дворца и пошел к деду. Едва он вошел, Улугбек приложил палец к губам: — Тихо! Дед слушал чтеца, и Халиль-Султан тихо опустился на ковер, украдкой придвинул к себе подушку и, облокотившись, вслушался. Гияс-аддин читал свое описание похода в Индию: — "Хвала Повелителю, — да возвеличится его имя и да восславится упоминание его! — который в то счастливое время ввел Землю в могущественный завиток Човгана…" Халиль-Султан не понял, что это за завиток, в коем вся Земля уместилась, и взглянул на братьев. Мухаммед-Султан тоже, видно, не понял. Но маленький Улугбек сидел, не отрывая от чтеца глаз, и вникал с явным восхищением в изысканные, витиеватые завитки этой выспренней речи. — "И бог сделал все пространство Земли полем для прогулок его царского, чистокровного коня, превознесенного до небес счастья…" Тимур слушал внимательно, слегка покачиваясь вслед за размеренными словами чтеца. — "Он насаждал правосудие и в распространении справедливостей превзошел всех властителей мира, в назидание всем опустошителям мира, сорвав пояс отваги с самого Марса…" Тимур слегка покачивался вслед чтению, а Гияс-аддин славословил Тимура. Историк, как соловей, запрокидывал голову и закрывал глаза, когда прерывал восхваление чтением стихов, долженствовавших передать чувства, какие он бессилен был выразить словами историка. До описания битв в Индии Гияс-аддин еще не дошел, повествуя о прежних походах завоевателя. Тимур насторожился, когда историк прочел: — "…по океанским волнам, смывшим с небесного свода венец угнетения, прошла успокоительная рябь по океану крови, ибо те, что надменно попирали ногами землю, были втоптаны в землю копытами его коней. Всюду, куда ни устремлял он свои победоносные знамена, его встречали на конях Победа и Торжество. Он грозным ураганом причудливой Судьбы сметал с лица земли жилища и достояние врагов, кидаясь на поля кровопролитных битв и на луга охот за жизнями. Солнце скрылось в тучах пыли, поднятых им; звезды содрогались от подобного молниям блеска его подков". Тимур спокойно покачивался вслед за славословиями Гияс-аддина, как покачивался бы, подтверждая слова Корана, если бы читалась не история, а Коран. Гияс-аддин читал: — "Воины, как волны, гонимые ураганом ярости, пришли в волнение и, обнажив свои, подобные месяцам, сабли, кинулись сносить головы, а своими сверкающими, как алмазы, кинжалами принялись исторгать жемчужины жизни из заблудших людей… И столько пролилось крови, что воды реки Зинда-Руда вышли из берегов. Из тучи сабель хлынул такой дождь, что от потоков его нельзя было пройти по улицам Исфахана…" Тимур опять замер и нахмурился. Но Гияс-аддин не заметил этого и восторженно продолжал: — "Речная гладь блистала от крови, как заря в небесах, как алое вино в хрустальной чаше… В городе Исфахане из трупов нагромоздили высокие горы, а за городом сложили большие башни из вражеских голов, высотою своей поднявшиеся выше городских зданий". И, в упоении вскинув руку, как певец, Гияс-аддин закончил эту часть стихами: Меч кары там, как леопард, ходил: И смерть раскрыла пасть, как крокодил… Тимур сидел хмурясь, но не прерывал историка. — "После сего его высочайшее стремя двинулось на Шираз. От пыли, поднятой конницей Измерителя Вселенной, почернел воздух Фарса, а Небо испытало ревность к Земле, ибо она целовала копыта Повелителя!.. От грохота барабанов, От рева труб боевых Покачнулись вершины Каменных гор вековых!.." Тимур успокоился, но больше не покачивался и внимательно слушал. — "От Солнца божественной помощи рассеялся мрак битвы, и Тохтамыш со своим воинством вцепился рукою слабости в подол бегства и принялся быстро измерять ковер Земли…" Улугбек засмеялся, но зажал ладошкой рот, едва встретил строгий взгляд деда. — Дедушка! Как убегали ордынцы, это правда? Дед был недоволен, что ему помешали слушать, но ответил: — Еще бы! Гияс-аддин небрежным, но плавным движением руки закинул за спину свесившийся конец чалмы и низко поклонился Тимуру, державшему опустевшую чашу: — Дозволено ли продолжать, о государь? — Читай. — "Много ангелоподобных тюрчанок и луноликих красавцев, игривыми глазами взиравших на кровь своих возлюбленных, попали в силки плена; и желания победителей насытились". К этому историк добавил стихи о том, что, хотя и отважен молодой олень, ему все же не следует сталкиваться со львом. Гияс-аддин торжественно поклонился Халиль-Султану. Царевич, отслонившись от подушки, сел прямо, не умея скрыть своего беспокойства и волнения; историк, памятуя любовь повелителя к этому отважному внуку, написал о Халиль-Султане: — "Он окунулся в кровопролитные битвы и водовороты Смерти. В одной из битв враг выставил ряд могучих, огромных, страшных, как Океан, слонов. И тогда Халиль-Султан, повернувшись к врагу, выхватил саблю и кинулся на слона, подобного горе, свирепого, истинного дьявола по нраву а гнусного, как черт; хобот его, будто клюшка при игре в поло, подхватывал, как шары, головы человеческие и уносил их в небытие…" Улугбек прервал чтеца: — Дедушка! А вы говорили: Халиль ударил слона пикой. — Видишь, Мухаммед старший из всех вас, а не мешает нам слушать. Но Улугбек добивался истины: — Ведь я только спросил!.. Тимур повернулся к Халиль-Султану: — Скажи ему сам — как? Халиль-Султан, досадуя, что прервалось чтение того места, где написано о нем, пожал плечами: — Право, не помню. Да и не все ли равно? Тимур кивнул чтецу, и Гияс-аддин снова склонился над книгой: — "История не знает случая, чтобы в какие бы то ни было времена, какой бы то ни было царевич, в расцвете юности своей, решился бы на подобный подвиг и тем вписал бы на странице дней и ночей славу имени своего и своей чести!.. С шести сторон Неба слышится пророчество, что под сенью своего деда, могущественного, как небесный свод, под милостивым взглядом своего счастливого отца…" Тимур выронил или отбросил чашу, стиснув кулак при этом мимолетном напоминании о Мираншахе. Улугбек быстро подхватил чашу, откатившуюся в его сторону, и, ставя ее на место около кувшина с кумысом, сказал: — Ничего, дедушка, она не разбилась. А Гияс-аддин, не заметив выпавшей из рук повелителя чаши, не услышав слов маленького царевича, продолжал славить Халиль-Султана: — "Он добьется осуществления своих желаний, пойдет стопами счастья по широкой дороге благополучия…" Халиль-Султану стало легко от этих слов; он сразу уверовал, что пророчество историка нерушимо и непременно сбудется: ведь Халиль-Султану было так необходимо осуществление того желания, которое во весь этот день жгло его, томило, наполняло счастливыми предчувствиями. Царевич сидел, не вникая в дальнейшее чтение, погруженный в радостное раздумье, мечтая, готовый по единому слову своей Шад-Мульк кинуться и сокрушить, как индийского слона, любое препятствие на пути к их союзу. Халиль-Султан очнулся от своих мечтаний, лишь когда Гияс-аддин столь же почтительно, как прежде ему, поклонился Улугбеку: — "В том походе участвовали: Высокая Колыбель, Балкис своего времени и своего века, убежище и заступница Всех цариц мира — Сарай-Мульк-ханым, — да приумножится ее величие и да славится во веки веков ее целомудрие! И победоносный царевич всего человечества, божий блеск, именной перстень царский, рубин из копей безграничного счастья, царевич Улугбек-бохадур, — да длится его власть и слава!.. И сколь ни желалось Повелителю Мира видеть их при себе в этом походе, сколь ни тягостной казалась ему разлука с ними, со светом своих очей, с плодом своего сердца, но Повелитель Мира опасался, что зной Индии — сохрани господь! — повредит благословенному здоровью Улугбека. И Повелитель предпочел стерпеть боль разлуки, но не прерывать священной войны… Благочестивая ревность о вере заставила Повелителя подавить любовь к Улугбеку и оставить его. Но как бы далеко ни оставался внук от ставки своего деда, он всем своим существом, всем обликом своим всюду предстоял перед духовным взором Повелителя в его ставке во все время похода…" — Правда, дедушка? — с любопытством спросил Улугбек. Тимур снисходительно, подавляя в себе нетерпение, кивнул: — Еще бы! А Гияс-аддин продолжал: — "В среду 25 сафара, в полдень, Великий Повелитель достиг крепости Батмир… Правителем и военачальником в ней был раджа Дульчин… Гордясь неприступностью крепостных стен и численностью своих войск, раджа вытащил голову из ярма повиновения, а шею — из ошейника покорности. Могущественное войско Повелителя двинулось на него. На правом крыле шли амир Сулейман-шах, амир Шейх-Нур-аддин и Аллахдада; на левом — царевич Халиль-Султан-бохадур и амиры. Было перебито множество темнолицых защитников крепости, у коих в головах дул ветер дерзаний. Была захвачена большая добыча, но в захвате крепости случилась задержка, и от Повелителя воспоследовал мирозавоевательный приказ: "Каждому амиру надлежит напротив своего стана копать подкоп и подвести те подкопы под городскую стену"…" — Это правда: такой приказ был! — сказал Тимур, кивнув историку. Ободренный этим, Гияс-аддин выпрямился; от воодушевления кровь прилила к его впалым щекам, и голос его зазвучал громче: — "Когда осажденный раджа понял, что сопротивление бесполезно, от ужаса в голове у него закипели мозги, желчь закипела в груди, он сошел с пути своеволия, избрав смирение и слезы средством своего спасения, умоляя Повелителя смыть его грехи со страниц жизни чистой водой милосердия и прощения, зачеркнуть чертою пощады его проступки и провинности. В пятницу 27 сафара раджа Дульчин выехал из крепости, сопровождаемый шейхом Саад-аддином и Аджуданом, прибыл в ставку Убежища Вселенной, удостоился поцеловать ковер Повелителя, преподнес охотничьих соколов и три девятки коней под золотыми седлами. Царевичам и амирам он также подарил лошадей. Ему были оказаны царские милости и снисхождения, подарены одежда из золотой парчи, золотой пояс и венец". — И помирились? — спросил Улугбек. Тимур покосился на беспокойного внука, но промолчал, а историк, торопливо улыбаясь, не без жеманства подмигнул: — О, еще нет! Соблаговолите слушать дальше: "Всякая тварь, одурманенная гордыней и беспечностью, если даже кончиком волос своих выйдет из повиновения и воспротивится воле счастливого, могущественного Завоевателя, она останется без дома, без имущества, без тела и души. В той крепости много было гордецов, головы коих столь возвысились, что макушки их терлись о небесный свод; много было оголтелых смельчаков, вознесшихся в своей заносчивости до луны и созвездий; также и среди жителей оказалось множество идолопоклонников, безбожников, заблудших людей, и огонь царского гнева запылал. Воспоследовал мирозавоевательный указ войскам вступить в город и поджечь все здания…" — Был указ! — подтвердил Тимур. Халиль-Султан невольно кивнул головой: он тоже был при том — ведь еще и года не прошло с тех пор! Гияс-аддин продолжал: — "Жители-идолопоклонники сами предали огню своих жен, детей и все свое имущество; жители-мусульмане сами зарезали своих жен и детей, как ягнят, и оба эти народа, неверные и мусульмане, как единый народ, соединившись, решились на отчаянное сопротивление могучему воинству Повелителя. Они стали подобны могучим тиграм и слонам, крепкие, ожесточившиеся сердцами, как леопарды и драконы, железные сердцем; и на них кинулось могущественное войско Повелителя Мира, подобное страшному наводнению, разъяренному Океану. И пламя битвы поднялось высоко кверху… Десять тысяч злобных врагов было сметено в водоворот несчастья, сгорело в пламени битвы… Воспоследовал мирозавоевательный указ, во исполнение коего все было разрушено, опустошено, стерто с лица земли так, что ни от людей, ни от города не осталось никаких следов". Тимур нахмурился и смолчал об этом указе. — "Ты сказал бы, что тут никогда никто не жил; что никогда не было и не могло тут быть не только дворцов, но и хижин…" И в оправдание происшедшего Гияс-аддин прочитал стих из Корана: — "Хвала аллаху… К нему — возвращение; в нем — конец всему сущему". Затем Гияс-аддин распрямился и продолжал: — "Все, что было захвачено, из золота, серебра, лошадей, одежды, Повелитель соизволил пожаловать войскам". Гияс-аддин, видно, устал читать: он разогнулся над книгой, положенной на черную, украшенную перламутром подставку, и отпил кумыса из чаши, давно стоявшей у него под рукой. Но Тимур задумался, молча сощурился, словно припоминая что-то, или провидя нечто предстоящее, или просто обдумывая только что прочитанную часть книги. Он молчал, пока историк небольшими глотками, вежливо улыбаясь то одному, то другому из царевичей, пил кумыс. Однако, едва Гияс-аддин поставил на ковер опустевшую чашу, Тимур в раздумье сказал: — Так смотрят на нас, когда мы идем. Гияс-аддин не понял, как надлежит истолковать эти слова повелителя, но не решился просить разъяснения, перевернул страницу книги, заглядывая вперед и выжидая, не скажет ли повелитель еще чего-либо. Но Тимур только кивнул ему: — Читай. И Гияс-аддин читал дальше. Он дочитал до того места, где войска Тимура собрались в поход на Дели: — "Царевичи и амиры покорнейше доложили Повелителю, что от берега реки Синда до сего места взято в плен около ста тысяч индусов, безбожных идолопоклонников и мятежников, кои собраны в лагере. Памятуя, что во время битв они душой и сердцем склонялись в сочувствии делийским идолопоклонникам и что им может взбрести в голову напасть на победоносное войско, дабы присоединиться к тем делийским идолопоклонникам, воспоследовал мирозавоевательный указ Покорителя Мира, чтобы всех индусов, захваченных войском…" Гияс-аддин никак не мог перевернуть страницу. Слиплись ли листки, или его палец соскальзывал со страницы. Улугбек заметил испуг в глазах историка, страх, что эта заминка разгневает повелителя, но Тимур сказал: — Правильно. Так и надо. Это ты верно сумел объяснить, зачем я приказал их убить. — Страница сто девятая! — заметил Улугбек. Гияс-аддин, поклонившись в благодарность за одобрение, перевернул лист и продолжал: — "…убили. Из их крови образовались потоки: Поток кровавых волн Потек со всех сторон; Под самый свод небес Всплеснулись гребни волн! Из придворных богоугодный мавляна Насир-аддин Омар, храбрость коего до того проявлялась лишь в отличном знании стихов Корана и четком изложении богословских изречений, наметил себе десятерых пленников. И он, дотоле даже ни единой овцы не заклавший, в тот день поспешил исполнить приказ Повелителя и всех десятерых индусов собственноручно предал мечу борцов за веру…" — Так! — встрепенулся Тимур и прервал историка. Он одобрительно кивнул Гияс-аддину: — Ты хитро объяснил, почему мне пришлось их убить. Он помолчал, обдумывая все читанное историком. Лицо его снова нахмурилось. — А зачем написал, что я их убил? Вначале ты написал, что я убил жителей одного города; потом — другого; потом опять, об избиении жителей. Это было наказание, а не избиение. Мы сжигали города, мы наказывали жителей, но не это было нашей целью в походах! Потом об этих пленных… Зачем? Гияс-аддин бормотал, оправдываясь: — Я ведь по вашему повелению, о великий государь! Я взял за основу записи Насир-аддина Омара, ибо вам было угодно заметить, что те записи показались вам слишком краткими! Поелику прежде я был погружен в изучение богословия… Тимур строго сказал: — Когда повар готовит обед, у него и нож и руки бывают в крови и в сале. А судят о поваре по кушанью на блюде, а не по крови на его ноже! А? Гияс-аддин поспешил восхититься: — Истинно так, о великий государь! — То-то! — успокоился Тимур. — Лучше пиши о боге. О вере! Незачем твоему высокому уму падать в земную пыль. Гияс-аддин ничего не находил ни в оправдание себе, ни в объяснение своей книги. Тимур, не снимая книги с подставки, закрыл ее. — Оставь нам свое сочинение: мы дочитаем его… потом. Гияс-аддин, не решаясь больше прикоснуться к своей книге, отодвинулся от нее. Не сводя с нее глаз, встал, и непонятно было кому, повелителю или этой своей книге, так низко-низко он поклонился, прежде чем выйти отсюда навсегда. Тимур приказал Улугбеку убрать книгу, а Халиля послал распорядиться, чтобы слуги несли обед. — Будем судить о поваре по кушанью на блюде! Понял? — сказал он Улугбеку. Мальчик бережно вкладывал искусно переплетенную книгу в шелковый чехол, оставленный историком вместе с книгой, и промолчал. Во все это время придворные еще толпились на переднем дворе и на крыльце, ожидая, не утихнет ли печаль повелителя и не призовет ли он их к себе. Но их он не звал. Он велел провести к себе армянского купца Геворка Пушка, ожидавшего своего времени где-то на задворках Синего Дворца. |
||
|