"Чужая слёзница" - читать интересную книгу автора (Казаков Валерий Николаевич)

Валерий Казаков ЧУЖАЯ СЛЁЗНИЦА Рассказ

В кабинете душно. Встать и открыть форточку Павлу Михайловичу лень. Видно, такой уж сегодня задался день: ничего не хочется, ничего не ладится. С утра поцапался с женой: ей приспичило с утра! Дура полная, как будто не знает, что в понедельник большая планерка, и не дай боже на нее опоздать. Конечно, если быть честным, планерка планеркой, а при желании можно все успеть, но вот как раз желание у Павла к своей законной супруге в последнее время начисто отсутствовало. Это обстоятельство его мало волновало, и если бы не приступы раздражительности, подступавшие, как ком к горлу, доводившие до бешенства, можно было бы давно забыть о необходимости подобных отношений, почему-то возведенных народным кодексом в ранг непременных супружеских обязанностей.

Вообще-то он не любил об этом думать. Случалось, что в редкие минуты душевного затишья в нем возникало некое подобие желания, но, не находя рядом предмета вожделения, Павел спешил опорожниться испытанным незатейливым способом. После этого, давя омерзение, он ненавидел себя, свою жену, а заодно и весь мир. Если бы не тесть, он бы ушел от жены, благо, моральные критерии для чиновников в нынешние времена расширились до неприличия, а чаще всего, на них просто никто не обращает внимания. С кем ты, как ты — никого не волнует; главное — не засветись в какой-нибудь паршивой газетенке или, того паче, не попади на телевизионный экран.

Тестем у Павла Михайловича был Монстр. Расшифровывалось это прозвище весьма просто: Молох Нестор Трофимович. Только дикий в их области не знал этого огромного, двухметрового мужика, служившего всю жизнь по жандармскому ведомству, которое за последние пару веков не единожды меняло название, сохраняя при этом зловещую сущность тайного ордена. Последние лет тринадцать, возглавляя это жутковатое учреждение в их забытом Богом и президентом регионе, Молох фактически стал полноправным хозяином огромного края, а напыщенный и вечно озабоченный своей значимостью губернатор крутился у него в «шестерках», потому как стучать Монстру на своих ближних начал чуть ли не со школьной скамьи. Да и губернатор этот был на его веку уже третий, а до того приплясывали перед угрюмым чекистом еще полтора партийных секретаря обкома, и это в те-то времена! Сегодня что, сегодня свобода, все под органами, куда ни верти, пусть пока на бумаге, но эффект уже есть. При обкомах все было проще и сложнее, ты — хоть и меч партии, — но саму партию трогать ни-ни, только с разрешения вышестоящего органа.

Нестор Трофимович слыл человеком старых убеждений, числил себя истым андроповцем и при случае всегда возмущался исторической несправедливостью, отпустившей его кумиру столь краткий миг всевластия в давно покинутой Богом стране. К замужеству единственной и посему любимой дочери отнесся со злобой и раздражением. Еще бы: кровиночка его притащила в дом некую непутевость. Мало того что из раскулаченных, в городе — ни кола, ни палки, статью и силенкой бог обидел, так еще и не чекист. Ну как, как его дочь могла подсунуть отцу такую подлянку! Даже не стукач из разжиревших новых буржуев — обычное деревенское недоразумение в штанах.

Зятя он открыто ненавидел, и если бы не Веркино брюхо, хрен бы состоялось это родство.

Свадьбу играли протокольно сухо. Бледный и вусмерть перепуганный жених, подстать своей немногочисленной родне, сидел за свадебным столом в лучшем городском ресторане тише мыши и тупо целовался деревянными губами под громогласное офицерское «горько».

Жену свою Павел боялся и никогда не любил. Так уж получилось, что после Нового года, на третьем курсе, он попал в одну чисто городскую компанию и там обратил внимание на плоскую и длинную девицу. Одета она была стильно и богато, но танцевать с ней никто не хотел, так что сидела дамочка сиднем и помаленьку наливалась заморским вермутом. Маханув для храбрости полстакана, он ринулся в атаку. Атака удалась и завершилась на какой-то по-казенному обставленной хате. Ночь прошла бурно и, на удивление Павла, весьма забавно. Через несколько дней все повторилось на той же, как он позже понял, конспиративной квартире. Дальше — больше, и уже дня не проходило без «сладких проказ», как окрестила их свидания Верочка.

Проказничали они где-то с полгода. О своих похождениях Павел помалкивал, друзей у него в городе не было, как не было их, кстати, и в родной деревне. И вот однажды Вера его огорошила: «Я беременна, надо оформлять отношения». Господи, какие отношения? Какая беременность? Еще год учебы. Самому жрать нечего! Если бы любвеобильная суженая не подкармливала, давно бы ноги протянул. Да и не такой представлялась ему будущая жена.

Вот тогда он впервые и услышал страшное слово «Монстр».

— Ты, мой хороший, не виляй жопой. Я сказала: в ЗАГС — значит, в ЗАГС. Не ты, я тебя выбрала, уж больно хороша у тебя пихалка, я такую годов с тринадцати искала. Ты, дурень, и представить не можешь, какое тебе и твоей пропахшей навозом родне счастье привалило. Я — дочь Монстра, слыхал про такого?..

Какого черта все это лезло ему сегодня в голову, Павел Михайлович не мог взять в толк. Дурной день. Прошло уже почти пять лет, а вот, гляди ты, свадьба вспомнилась до мельчайших подробностей.

Начальник на планерке чистил сегодня почему-то его одного. Чистил долго и обстоятельно. У окружающих могло сложиться впечатление, что его собрались выгонять. Чушь несусветная! Кто его в этой области без команды тестя мог выгнать? По настоянию всесильного папани, Павел при регистрации взял фамилию жены и с тех пор гордо значился Молохом, смущая и приводя в трепет окружающих. Однако начальник, ведавший всем имуществом губернии, числился в дружках Монстра и, зная о лютой «любви» того к зятю, драл подчиненного по полной программе, при этом никогда не забывая повышать по службе и материально. Так что, начав простым клерком, Павел за неполных три года занял просторный и богато обставленный кабинет заместителя начальника управления.

Духота давила… Преодолев сковавшую члены лень, он приоткрыл окно. Вонючий морозный воздух города металлургов и химиков беспардонно хлынул в кабинет.

«Тьфу ты! — он со злостью захлопнул обрамленное белым пластиком стекло. — Гребаные коммуняки, ни хрена без вреда для народа построить не могли. За каких-то неполных полвека усрали Сибирь до самых не могу».

Павел Михайлович мнил себя государственником и человеком передовых взглядов. В застольных спорах мог блеснуть знанием новомодных экономических концепций, смелыми политическими прожектами и весьма резкой критикой прошлой власти, хотя такая мода в последнее время стала проходить. Сегодня, как-то незаметно, стало хорошим тоном конструктивно говорить о былых временах, о ненапрасных жертвах, о славной истории и немеркнущих отечественных традициях, одним словом, чуть ли не о преемственности. Конечно, был негатив, было беззаконие и произвол, но все это по партийной линии. И если бы не всесильные и могучие органы, которые, если быть честным до конца, и сами пострадали в первую очередь, еще неизвестно, к чему бы мы вообще пришли.

К чему бы пришли, Павел знал на примере своей семьи.

Как-то, в один из недавних визитов вежливости к родителям жены, после приличного возлияния, раздобревший от выпивки тесть, сыто рыгнув, изрек:

— Ты, зятюшка, конечно, полное говно. Одно хоть радует: пить умеешь.

— Он и еще кое-что умеет, — вклинилась жена Павла, — если не ленится. Ты ему, папенька, мозги вправь, а то взял моду по ночам дрыхнуть, супружеский долг побоку. Кабы не твои васильковые… зачахла бы давно.

— Ты что это несешь? — одернула ее мать. — Думай хоть немножко. Вообще распоясалась. Уже весь город о твоих похождениях говорит.

— Да и хрен с ним, с этим городом! Молодость — одна. Или ты хочешь, чтобы я, как ты, всю жизнь проторчала на кухне и с одним этим колхозником спала, дожидаясь великой милости, пока он соизволит на меня залезть?

Мать психанула и обиженно удалилась к себе.

Павел безразлично жевал, не обращая внимания на привычную домашнюю свару. Он за супружескую пятилетку изучил характеры своих новых родственников и, обладая деревенским практицизмом, научился приспосабливать чужие слабости и пороки для укрепления своей выгоды. Ну и что с того, подумаешь, жена изменяет! Да у кого не изменяет? Не средние века, чай, на дворе. Вообще супружескую неверность он, вслед за просвещенными умами человечества, относил скорее к вопросам личной гигиены, чем к проблемам морали и нравственности. Свободный человек в свободном обществе вправе сам распоряжаться своим телом, единственным предметом или, скорее, субстанцией, изначально данной ему в собственность.

— Ну и что ты жуешь, как конь? Возмутись хоть! По морде ей врежь для порядку! — грохнул по столу своей огромной лапой тесть.

— А зачем, Нестор Трофимович? Мне целая и небитая жена нужна. Явись она завтра на свой фитнес — что люди говорить начнут? Нечто вы нашу публику не знаете, особенно жен и домочадцев губернских управленцев. Они такого напридумают! Нет уж, мне, папа, публичных скандалов не надо, а уж коли и есть какой грех за моей любезной супругой, так пусть это останется между нами. Дело семейное, а за семью я постоять всегда готов. Да и не верю я, что рыбушка моя такая уж гулена, скорее всего, на себя наговаривает. Спору нет: может, ей и хочется вильнуть налево, да кто ж на это позарится, при ее-то фамилии? Я единственный такой во всей губернии и сыскался, который, не спросив фамилии, ей подол задрал.

— Ну, ты и сука, Молох! Может, за это и не выгоняю, — засмеявшись, прогудела жена и подалась утешать обиженную мамашу.

— Я все никак не привыкну, что ты тоже Молох, — наливая в рюмки водку, недовольно ворчал тесть. — Ну, давай, родственничек, чтобы истина всегда торжествовала, на том и стоим.

Выпили.

— А то, знаешь, мои орлы про нее… — понизив голос, решил почему-то пооткровенничать Монстр, — много чего докладывают. Если хочешь, дам почитать.

— Да с какой стати я стану всю эту ахинею читать? Будто вы, папа, не знаете своих сатрапов: они же готовы родную дочь начальника оклеветать, чтобы только выслужиться. У вас все на подозрении, даже единственная дочь, не по-человечески как-то…

— Ты человечность, зятек, не трогай. О тебе тоже частенько докладывают. Мой тебе совет: язычок прикуси. Слишком много себе позволяешь, а времена-то меняются, и, главное, в лучшую сторону. Чует моя душа: скоро, скоро наступит наше время. Меня что в твоей болтовне больше всего бесит: об органах слишком вольно высказываешься. Гляди, допрыгаешься, не посмотрю, что ты зять! Загремишь, как миленький.

— Нестор Трофимович! Что же это такое делается? За дочкой следят, на отца вашего внука стучат, не удивлюсь, если и ваши с Дарьей Моисеевной телефоны слушают. В какой же мы стране живем? Свобода где? Где демократия, где конституция, в конце концов? Стоило ли приносить в жертву общечеловеческим ценностям одну из величайших держав мира, чтобы через десятилетие вернуться к тридцать седьмому году?

— Все сказал, дерьмократ хренов? Вдумайся, что ты несешь? Какой тридцать седьмой год? Хотя и он был исторически предопределен, партия от всякой сволоты избавилась, да не в этом дело. Все, ну, или почти все, жертвы репрессий реабилитированы, государство признало перегибы, даже пенсии и пособия выплачивает. Но ошибки в прошлом не дают право всяким молокососам поносить карающий меч государства и за старыми грехами прятать новые преступления против народа! Мы вам этого не дадим. За дочкой и за Томой присматривают? И правильно делают! Мои с женой телефоны слушают — а как же иначе? У нашей системы нет избранных, все перед органами равны. А вот языком не престанешь чесать, темпы твоего карьерного роста быстро поубавятся. Это я тебе как Молох Молоху обещаю.

Павел никогда не перечил тестю, если возникал у них спор, спешил натянуть испытанную маску раскаявшегося и поддакивал генералу. Но тут, слушая всю эту чушь, вдруг взорвался:

— Какая система, какие органы? Да вы же вырожденцы, как и вся управленческая каста! Какой вы, к черту, карающий меч? Вы — секира в руках продажного мясника! Мне-то не надо «ля-ля» заливать о чистых руках, горячем сердце и холодной голове. Руки у вас действительно длинные и загребущие, своего не упустят. Сердце вам вообще на хрен не нужно, у вас вместо него пламенный мотор. Ну и, как водится, похмельная голова. На трезвую этого, что вы творили и творите с народом, не сделаешь. Да не столько партия, сколько вы виноваты в людоедстве советской власти, в развале Союза! Вы же за безопасность государства отвечали, а на самом деле чем занимались? Сплетни собирали, кухонные разговоры подслушивали? А как сынки мидовские и цековские в откровенных антисоветчиков превращались да морды на запад воротили — вы этого не видели, или делали вид, что не видите? Не с руки вам было, видать, бдительность разводить, вы партийную кормушку обслуживали и объедками с нее питались. Вам, равно как и им, советская власть нужна была только для того, чтобы быдло, вроде меня, в повиновении держать. А сейчас что изменилось? Не вы, что ли, придумали мульку о борьбе с преступниками руками самих преступников, одолжив своим братьям-бандитам право несудебных разбирательств и приговоров? Сколько людей перебили под эту сурдинку! Может, это инопланетяне, а не вы опутали страну коррупцией, руководите ею и наживаетесь? А интриги? Да вы же иезуиты современности! Но этого мало, вам крови хочется, тотального страха. Не получится, страна уже другая! Люди во многом поменялись, да и вы сами жирком заплыли, дачками, акциями, детками-банкирами.

Павел еще продолжал что-то говорить, метался по комнате, а внутри уже начинал подниматься холодок смертельного испуга, наконец мелкая дрожь запульсировала по мышцам, и он рухнул в старинное резное кресло, стоявшее у балконной двери. Неестественная для городской квартиры тишина готова была раздавить и его, и тестя, и жену с тещей, испуганно застывших в дверном проеме, и весь этот несуразный и несовершенный мир. Три пары глаз ожидающе таращились на наливающегося кровью Монстра. И вдруг произошло чудо: Монстр оглушительно, раскатисто расхохотался. Робко к этому демоническому ржанию присоединились домочадцы.

— Ну, ты, зятюшка, загнул, — давясь смехом, ревел тесть. — Иезуиты современности! Ой, не могу! Сейчас обоссусь! Вот это выкинул фортель! Ну, молодец, молодец, что еще можно сказать! А главное, смотри ты, суть правильно ухватил!

И в момент сделавшись серьезным, коршуном метнулся к обмякшему Павлу, сгреб его своими ручищами, выдернул из кресла, как чахлую морковку с грядки, оторвал от пола и зашипел, брызжа в лицо слюной:

— Ты, гаденыш, плохо кончишь! Разотру в прах, и духу твоего смердящего не оставлю. Ты на что дерзнул пасть свою поганую разинуть? Распоясались, и страх, и стыд, и совесть совсем уже потеряли! Да, сука, чтоб ты знал, мы многое делаем такого, чего тебе и подобным кретинам понять не дано. Коли уж докатились до капитализма, помогаем своим банкирам и олигархам! А что, по-твоему, надо заморским жидам потакать? У нас и своих хватает. Нет уж, пусть лучше мой кровный Хаим, которого я знаю, как облупленного, банкирит, который у меня вот где, — Монстр швырнул зятя обратно в кресло и сунул ему в лицо свой кулачище. — Попробует он у меня только пикнуть — в порошок сотру. Бандиты тебе не нравятся, а кому они нравятся? Вот пусть и колотят друг друга. А то что мы их легонечко к этому подталкиваем, так для народной же пользы. Не-за-кон-но? Ай-яй-яй! А кто виноват, что у органов и права, и законы, и возможности отняли? Ну, так верните нам их, и в течение трех месяцев в государстве наступит порядок и благодать. Колючей проволоки на складах достаточно! Я тебе гарантирую: Чечню твою сраную за неделю на Землю Франца-Иосифа спровадим, и о терроризме вспоминать забудут… А ты сам-то кто? Срань деревенская, ноги в навозе, насилу от хлевного запаха отмылся — и уже демократ? Тьфу ты! Быстро обинтеллигентился! Кто тебя, скотина неблагодарная, из помойки вытащил? Да ты мне сапоги по гроб жизни лизать обязан… Завтра придешь в Управление, подписку о сотрудничестве оформишь и начнешь полнокровную жизнь стукача; а там, глядишь, и до высокого звания сексота дорастешь! Понял, гнида? Я тебе устрою диссидентские забавы! Вот на дружков своих и будешь сигнализировать! Да еще начальничка, ворюгу поганого, не забудь. Хватит яйца греть у Веркиной жопы, сожрешь шефа — займешь его место. Нет — так замом и подохнешь, ежели кто-нибудь попроворнее не схарчит. Такая, брат, селяви… Ну, что, в штаны не наложил? Тогда наливай!..

На следующий день, утром, в кабинет, без стука и секретарского предупреждения, как-то бочком, вошел серенький незаметный человек. Вежливо поздоровался и извлек из потрепанного портфеля казенный конверт бледно-бурого цвета.

— Нестор Трофимович поручил мне оформить соответствующие документы и, так сказать, письменно зафиксировать ваше благородное желание в наше сложное время встать в ряды добровольных борцов за народное счастье. Поверьте моему опыту, Павел Михайлович, сей шаг определенно зачтется вам в будущем. Там образец имеется, связь будете держать лично с товарищем генералом, а по необходимости — со мной. Вот координаты.

Павел Михайлович, зная крутой нрав тестя, все подписал. А куда было деваться, не в родную же деревню возвращаться, в самом деле?..

Нет, если уж день не задастся с утра, до вечера все будет идти наперекосяк. Работа не клеилась, подчиненные раздражали своей тупостью и беспомощностью. Хотя сам виноват: приучил, чтобы без его одобрения ни одной бумаги в свет не выходило. Надо взять себя в руки. После обеда — прием граждан по личным вопросам. На кой он сдался этот прием? Битых полдня сиди и выслушивай этих придурков. До чего же у нас тупой народ, особенно старики, попередохли бы скорее, что ли. Все им не так, все для них раньше лучше было. Конечно, раньше лучше было, тогда и Манька молодой была, и водка медом в рот текла. А как от них воняет!.. Не любил Павел Михайлович ни народных запахов, ни этих казенных встреч с представителями областного населения, скучал и дожидался спасительных восемнадцати часов. Главное, перед приемом, в обед, не наедаться, чтобы не захрапеть прямо перед просителем.

Иногда Павел Опороскин, а именно так неблагозвучно именовался его старинный крестьянский род, ударялся в длительные рассуждения о вечных взаимоотношениях чиновника и народа, об их взаимной нелюбви и вражде. У него, в отличие от классиков, правота всегда оставалась за чиновным человеком, и чем выше был этот чин, тем большей правотой он обладал. В России, считал Павел Михайлович, власть обладает неким особым сакральным смыслом. Нет, не закон, не указ, не конституция правит на безбожно-молитвенной Руси, здесь всему голова — власть. Власть без традиций, без природы, без участия в ней народа, просто чистая власть, невесть как и откуда взявшаяся. Может, варяги принесли, а может, печенеги? Это некий сверхъестественный чертог. Вошел в него человек и стал носителем особых привилегий и почестей, имеющим право повелевать и управлять; покинул святилище или тебя вытолкнули оттуда — все сразу закончилось, как в сказке о золотой рыбке. Ты — никто, ноль среди миллионов, подобных тебе, нулей. Сегодня модно стало винить во всех бедах бюрократов и демократию. Сами, дескать, на свою голову повыбирали придурков — вот и мучайтесь, а придурков да жуликов этих самых народу подсунул пресловутый административный корпус, то есть чиновники. Конечно, народ у нас еще тот! Даже в Африке забесплатно работать сегодня никто не будет, а у нас пашут, хреново, правда, но пашут! А то, что выбирают того, про кого телевизор скажет, так, может, в Америке по-другому выбирают? А уж чиновники плохи, так извиняйте: какой народ, такие и чиновники! Других взять неоткуда.

Прием сегодня выдался спокойный. За два с половиной часа не было ни одного человека. Павел уже успел подремать, и сейчас, прохаживаясь по скромно обставленной комнате с портретами президента и губернатора на недавно побеленной стене, мотал головой, как бодливая корова в июльский полдень, пытаясь размять затекшие от неудобной позы шейные позвонки. На столе, источая дурманящий аромат, дымился только что сваренный и принесенный секретаршей кофе. «Слава Богу, — он глянул на часы. — До окончания этой тупости осталось всего тридцать минут».

Запиликал телефон приемной.

— Слушаю…

— Посетитель, — будничным и тоже слегка заспанным голосом сообщила дежурившая в приемной сотрудница отдела по работе с письмами и обращениями граждан. — Камова Анна Григорьевна, 1927 года рождения…

— По какому вопросу? — перебил ее Павел.

— Говорит, что объяснит вам лично.

— Запускай.

Молох еще пару раз крутанул, до хруста, шеей и, торжественно усевшись за стол, сделал вид, что внимательно читает лежащие пред ним бумаги.

В дверь осторожно постучали.

— Войдите, — громко и бесцветно, как умеют отвечать только русские чиновные люди, отозвался Павел Михайлович.

В комнату, здороваясь и кланяясь, вошла худенькая старушка, одетая в разнобой: плюшевая старомодная — не то куртка, не то полупальто, в серо-кофейную клетку шерстяной платок, длиннополая юбка из модной лет десять назад набивной ткани, на ногах — молодежные дутые луноходы.

— Вы уж меня извините, мил-человек, что отрываю вас от державных дел своими мелочами, — остановившись посреди комнаты, нерешительно начала просительница. — Мне к вам посоветовали записаться на прием соседи. Говорят, вы из простых, из деревенских?

Павел поморщился. Он не любил, когда незнакомые люди начинали вот так беспардонно напоминать о его невысоком происхождении. «Не хватало мне еще славы народного заступника. Вроде, и повода не давал». А вслух произнес:

— Проходите, у государства нет ни простых, ни сложных работников, — сразу решив дистанцироваться, произнес он. — Какие у вас проблемы?

— Да какие уж тут проблемы, — явно смутившись, засуетилась старушка. — Вот здесь, деточка, все мои мытарства и прописаны.

Она осторожно опустилась на самый краешек старого жесткого стула, прислонила к столу свою, годами отполированную, палочку, с которой не расставалась скорее по старой привычке, чем из-за едва заметной хромоты. Извлекла из допотопной, но чистой болоньевой сумки небольшой, потертый на изгибах, школьный портфельчик, с полустертой переводной картинкой, на которой глуповатый волк раскланивался перед хитрющим зайцем.

— Вот, посмотрите, — протянула самодельную картонную папку, на которой неровным старческим подчерком было выведено слово: «Копии».

Павел Михайлович, отметив про себя повышенную бабкину аккуратность, сначала было заинтересовался ее еще не обозначенным вопросом, но, придавив эмоции, выказывая свою государственную значимость, принял папочку с небрежной неохотой.

Со стороны это выглядело весьма эффектно. Не удосуживая просителя взглядом, начальствующий, продолжая цепляться глазами за некий архиважный текст, якобы лежащий перед ним на столе, небрежно, с подчеркнутой медлительностью, протягивал руку ладонью вверх и, зажав бумаги большим пальцем, некоторое время ими слегка покачивал, как бы на глазок взвешивая их государственную ценность, и только после этого, непременно тяжело вздохнув, безразлично клал листы, впитавшие в себя людское горе, справа от себя. Если лицо чиновника отображало эмоциональный ноль, то рядовой посетитель, может быть, годами прорывавшийся в столь высокий кабинет и связывающий с этим визитом все свои надежды, являл собой потрясающую картину беспомощности и унижения. Его скулы, глаза, губы жили своей трепетной жизнью, сотканной из мольбы, растерянности, злости и ненависти. Иногда эти противоречия сталкивались друг с другом, и с человеком случалась истерика, или, напротив, он впадал в ступор. Так уж мы устроены, что поход по начальству зреет долго и начинается с винтового хождения по все возрастающим инстанциям. Каждый очередной виток отличается от предыдущего только незначительными изменениями в наименовании должности начальника или его административного статуса.

Лицо старушки источало какое-то застенчивое любопытство, казалось, что она даже и не заметила ритуального приема своих бумаг; да и откуда ей знать, как положено принимать прошения и жалобы в высоких кабинетах центральной власти?

Старушка подслеповато рассматривала непривычную казенную обстановку. Остановив взгляд на фотографиях, еще сильнее прищурилась и, узнав высоких особ, радостно заулыбалась, как будто в чужой, пугающей своей агрессивностью, городской толпе мелькнули знакомые и близкие лица. «Господи, как они в такой неуютности работают: ни цветочка, ни половичка, даже занавески какие-то тюремные, не по размерам, как подстреленные? И воздух мертвый какой-то. И сам-то бледненький, небось, за день уже так умаялся, что и головы-то от своих треклятых бумаг поднять не может. И пожалеть хочется, и боязно: вдруг как загонорится…. Помолчу лучше».

Павел Михайлович, уставившись в лежащую перед ним старую, полуторанедельной давности статистическую справку по животноводству, выжидал и наблюдал за посетительницей. «Странная птица, хотя на тронутую не похожа и на профессиональных кляузниц тоже. Держится спокойно, может, еще мало оборотов по кабинетам намотала? По объему папки можно предположить, что район и область уже прошла, не исключено, что не один раз. Вот только давай, Паша, без сопелек, на бабушку твою, покойницу, видите ли, она похожа, так все старушки друг на друга похожи, это они в юности, как разноцветные мотыльки к закату, все сплошь капустницы».

Он украдкой глянул на часы. «Еще пятнадцать минут, бери ее документы, пробеги наискосок, объясни, что будет принято, напиши резолюцию, можешь позвонить кому-нибудь для пущей важности и выпроваживай».

Павел Михайлович, вздохнув для порядка, отложил в сторону сводку и, пристально посмотрев в лицо старухи, подвинул к себе ее документы. Глаза привычно заскользили по бумаге, пропуская не имеющую значения словесную шелуху, в которую люди привыкли завертывать свои мысли. Любое прошение сегодняшнего гражданина России мало чем отличается от подобных бумаг былых времен, начиная с царских челобитень и заканчивая криком души, адресованного почему-то в ЦК или Политбюро КПСС. Любой документ начинался, как правило, со слёзницы, где проситель всеуничижительнейши жаловался на несправедливость и козни, творимые кем-то в отношении его или его семьи, при этом обязательно сигнализировал о нечистоплотности своего обидчика, а порой и вовсе открыто сообщающий о совершении тем противоправных деяний. Суть просьбы всегда находилась в конце представленного документа, так что слёзницы походили по своему построению друг на друга и отличались только содержанием и размерами. Чем больше листов содержал заглавный документ, тем менее опытен был проситель, тем он более наивен, полагая, что его писания будут кем-то полностью прочитаны, и именно от массы всевозможных подробностей, высокое начальство и примет единственно правильное решение. Ни один, даже малоопытный, чиновник никогда всего этого не читал. Просматривалась сначала первая страница, из которой было видно, куда терпелец уже обращался, на основании чего его отбрили, и окончание последнего листа, где, собственно, и содержалась сама просьба. Всего этого хватало для принятия решения: куда и кому направить документ для рассмотрения. За слёзницей, как за своеобразным паровозиком, тянулся внушительный состав из всевозможных справок, выписок, предыдущих ответов из менее значительных инстанций, их наличие должно было засвидетельствовать правдивость изложенного выше. Так уж повелось, что власть, в непогрешимость которой беззаветно верит любой человек, ему не доверяла и не доверяет. Ей все надо доказывать, и при этом, на каждой инстанции, по-новому. «Где справка о составе семьи?» «Нет, эта не годится! Во-первых, она выдавалась для представления в районное отделение другого ведомства, а сегодня вы обращаетесь в областную инстанцию. Во-вторых, прошло более полугода с момента ее выдачи. Это хорошо, что вы не разводились и не рожали, однако слова ваши к делу не пришьешь». На все просьбы и обещания, что справку вы поднесете завтра, следовал почти однотипный ответ: «Мужчина (или женщина), не морочьте мне голову, соберете все документы и приходите. Кто там следующий?» А следующий всегда был, дышал вам в затылок. И у следующего тоже была своя слёзница и свои надежды на начальника, и страх был, что, занявшись решением вашего вопроса, его жалобе достанется меньше внимания. Ну а страх, он, вестимо, рождает в человеке осторожность и неприязнь к себе подобному, от которого можно ждать любую подлянку.

Бабкина слёзница никаких доносов не содержала. Смешными, по школьному округлыми буквами, говорившими о том, что автору этой бумаги не часто приходилось брать в руки перо, излагалась краткая просьба об оставлении ее, Камовой Анны Григорьевны, ветерана труда, участника ВОВ, одинокой, для проживания в ее собственном доме, расположенном по такому-то адресу, а не отправлять в интернат для престарелых. Далее бабка сбивчиво обязывалась не беспокоить власти по вопросам подвоза топлива и доставки пенсии и, почему-то, со ссылкой на прилагаемую справку об удовлетворительном для своего возраста состоянии здоровья, уверяла, что может самостоятельно управляться с хозяйством и ходить за продуктами в магазин. Одним словом, бред какой-то.

Однако бредом это могло показаться только человеку непосвященному. Павел суть ухватил сразу: вся закавыка заключалась в адресе, по которому располагалось бабкино жилье. Улица Челюскинцев постепенно, по мере расширения областного центра, превратилась из городского предместья в весьма примечательное место. Город Искуть не избежал участи многих молодых сибирских городов и был обращен милитаристической экономикой сначала в концлагерь, а потом в уродливое людское поселение, служившее для временного проживания людей, призванных обслуживать гиганты металлургии и химии. Все, что было необходимо великой стране, беззастенчиво вынималось из этой земли, подвергалось грязной обработке и отправлялась куда-то за Урал, а там превращалось в грозное оружие или, проданное за рубеж, становилось таким же вооружением, только в руках наших непримиримых врагов. Гиганты индустрии строились по берегам больших рек, а сопутствующие им города растягивались порой на десятки километров по их поймам. Такое, приблизительно удлиненно-извилистое расположение, имел и их город, за исключением высокой крутой горы, гордо возвышавшейся над промышленным ландшафтом. Подлетая к городу на самолете, можно было увидеть, как он огненной змеей, вслед за рекой, огибает гору и теряется размытыми огнями в северной безбрежности. Гора висела над городом единственным не испоганенным островком девственной природы. Летом здесь щебетали птицы и журчали нетронутые химией родники, зимой ослепительно блестел не изгаженный копотью снег. Власти на гору не обращали внимания и долгое время не считали располагавшуюся там деревеньку Субашиху частью города. Сколько бились ее жители за право называться горожанами — известно одному только горисполкому да доживающим свой век областным начальникам. Все же справедливость восторжествовала. Субашиху, или в простонародии — «Собачиху», объявили городской улицей с романтическим названием «Челюскинцев». Отсыпали туда гравийку, провели электричество, открыли небольшой магазинчик и на том завершили коммунальные заботы о ее обитателях, да те и таким удобствам были рады. Так в полумиллионном городе появилась новая улица, известная только справочникам и таксистам. К первым годам перестройки на горе осталось не больше десятка жилых домов, электрические и телефонные провода обрезали и сдали в цветмет, столбы попилили на дрова, гравийка, без должного догляду, превратилась в разухабистую фронтовую дорогу, жители повымирали или переселились вниз, словом, все пришло в запустение…

И здесь, как гром среди ясного неба, всю область потрясли своим открытием экологи. Оказалось: Субашиха — единственное экологически чистое место не только в областном центре, но и, чуть ли, не во всей области. За неполные семьдесят лет бурно развивающаяся промышленность убила все живое на сотни километров окрест, и только мутирующие вслед за тараканами люди продолжали покорно чахнуть в мрачных кирпичагах давно околевшего социализма. К пронырам экологам, которых старые коммунисты однозначно считали империалистическими пособниками, присоединились местные краеведы, раскопавшие доказательства, что некогда в этой местности проживали какие-то древние хунгурские племена, говорившие на одном из тюркских наречий, а гора эта была их святилищем и называлась Су-Баш, что переводится как Мокрая (Водная) Голова.

Вот тогда и начался настоящий переполох. Гору объявили национальным заповедником областного масштаба, решили соорудить на ней специальный санаторий для искалеченных от рождения детей. Но из-за отсутствия денег затея так и осталась предвыборным лозунгом всех идущих во власть. Лет шесть назад появились представители некой, никому доселе не ведомой, народности — субашхиты. Они заявили свои права на священную гору, потому как именно они являются чудом уцелевшими потомками уничтоженных советской властью хунгар. Скандал дошел до Москвы, приезжали комиссии, что-то где-то кому-то докладывали, вопрос поднимался чуть ли не на уровне ЮНЕСКО, и здесь в дело вмешался всесильный Молох. Субашхиты были объявлены самозванцами и мошенниками, два верховных жреца воскрешенной религии получили по три года за содержание притона и распространение наркотиков. В ходе судебного разбирательства выяснилось, что они никакие не хунгары, а обычные цыгане, отбившиеся от большого молдавского табора, когда-то шумно кочевавшего по Сибири. Прожекты по строительству санатория для городских убогих грозное ведомство окрестило наглой уловкой чиновников для отмывания украденных из бюджета денег. Все стихло, интерес столицы и мировой общественности к некогда закрытому для иностранцев городу пошел на убыль, а вскорости и вовсе забылся. Монстр за удачно проведенную операцию по спасению международного имиджа страны получил, непривычный еще, орден — голубой крест с золоченым двуглавым орлом, который вполне симпатично смотрелся со старыми советскими орденами и медалями.

Сегодня вокруг древней горы началась новая лихорадка. Все властьпредержащие в одночасье решили строить в экологическом раю свои загородные дома. Преградой на этом пути окончательного бегства начальников от задыхающихся в угарном чаду граждан встало опрометчивое решение о национальном парке, и несколько жителей, продолжавших ютиться в приватизированных домах по улице Челюскинцев. Собирался построиться там и Павел Михайлович. Проектик будущего особнячка уже был готов, а участочек, приглянувшийся его капризной жене, как раз и находился по указанному старухой в заявлении адресу. Пять вековых кедров и три живописные древние сосны в сумме давали магическое по Фэн-Шуй число удачи и силы — восемь.

Полистав для порядка бумаги, Павел закрыл папку и посмотрел на посетительницу. Лицо старухи, изборожденное глубокими морщинами, сияло по-детски наивным ожиданием. Медленно и неизбежно их взгляды встретились. Павел Михайлович попытался втиснуть в свои зрачки начальственно-молодецкую наглость, но не успел. Голубые кристаллики вонзились в него, ослепили и заставили виновато опустить голову.

— Вопрос, уважаемая Анна Григорьевна, весьма сложный. И я боюсь, что помочь в его разрешении никто вам не сможет. Видите ли, имеется…

Глухо хлопнула входная дверь.

Павел поднял голову — в комнате было пусто. У стола сиротливо стоял отполированный годами старухин посошок, как немой укор нашему нелюдскому времени.