"Осужденные души" - читать интересную книгу автора (Димов Димитр)IVВ следующие дни Фани отдалась мукам безнадежной любви. Она провела почти целую неделю в непрерывном пьянстве, выкурила много сигарет с опиумом, два раза накричала на Робинзона, извела Лесли и наконец отправилась путешествовать. Но это бесцельное путешествие по Испании, предпринятое ею, чтобы забыть Эредиа, еще сильней разожгло ее любовь. Что только не заставляло ее снова и снова думать о нем! На раскаленных улицах Кордовы и Гранады она встречала монахов с андалусскими лицами, похожими на его лицо. От Понтеведры до Валенсии, от Сан-Себастьяна до Кадиса она видела одни монастыри, соборы да раскрашенные статуи Христа, богородицы и бесчисленных святых – скорбных идолов с кровавыми ранами на теле, слезами из прозрачной смолы в глазах, в одеждах, убранных золотом, бриллиантами и рубинами. В течение веков поколения художников воплощали в архитектуре, живописи и скульптуре символы извращенного католицизмом христианства, которое должно было отвратить взгляд человека от зла, несправедливостей и насилия на земле. Но» в этих символах, в этой фанатической устремленности к неизвестному и к иллюзии сверхчувственного не сквозят ли энтузиазм и неувядаемая энергия народа, когда-то искавшего правду в боге и в бессмертии души, а теперь – в логике кровавых революций? Ослепленные единицы, что в толпе фарисеев все еще искренне поклоняются этим символам, и ниспровергатели, что хотят их истребить, – может быть, они, в сущности, одинаковы? Может быть, и те и другие равно движимы стремлением к правде, которое иностранцы либо принимают с насмешкой, либо» превращают в дешевую романтику, потому что не могут понять? Но Фани уже начинала смутно понимать это стремление. В Испании церковь еще продолжала пугать народ загробным отмщением бога и ходатайствовать перед всевышним о прощении людских грехов – разумеется, не безвозмездно. Здесь еще были тысячи лицемеров в рясе, которые давно продали Христа. Но разве отец Эредиа такой? Разве Фани не угадывала в нем стремления к чистой, нравственной стороне христианства, рaзвe она не чувствовала истинную природу и пламенную красоту его испанской души? Что из того, что он, наверное, слепо верит в догматы религии, в бессмертие души, что, может, он, как иезуиты в Ареналесе, падает на колени перед каждой деревянной статуей богородицы? Сама Фани никогда не могла поверить в существование бога, в некое неземное существо, стоящее за силами природы, за наслаждениями и жизненными благами. Она вообще никогда не ощущала потребности в подобной вере. По своей натуре, по воспитанию и житейскому опыту она была атеисткой, как ее прадеды, которые, завладевая миром, ничуть не стеснялись бога. Вера и монашество Эредиа казались ей такой нелепостью! Они были чистым безумием. Но сквозь это безумие не проглядывало ли нравственное совершенство его личности, превосходящей всех окружающих – Фани знала только свой, осужденный на гибель мир, – как Дон-Кихот в безумии своем превосходил нормальных людей, среди которых он жил? Мрачный и фанатичный огонь в его глазах, когда он отказался взять се в Пенья-Ронду, не был ли отблеском этого совершенства? О, конечно, ее грубая откровенность, ее нахальное преследование должны казаться ему невыносимыми! Конечно, он ни за что на свете не пожелает увидеться с ней еще раз. Вероятно, одна мысль о признании, которое она ему сделала, признании развратной светской женщины, привыкшей выбирать любовников как перчатки, наполняла его отвращением. Но чем больше убеждала она себя в том, что он думает именно так, тем сильней она его любила, тем упорней и мучительней становилось ее желание обладать им, желание, которое ослепляло ее и почти доводило до истерии. В таком состоянии она скиталась из города в город, проезжала апельсиновые и оливковые рощи Андалусии, осматривала музеи, дворцы и соборы. Под тропическим блеском солнца конфликты между людьми выглядели еще непримиримее, богатство – еще безнравственнее, бедность – еще печальнее. В Малаге она видела, как несколько юношей-роялистов стреляли из элегантной машины и убили местного лидера коммунистической партии. Власти арестовали их, но на другой день толпа ворвалась в тюрьму и убила юношей дубинками. В Кадисе публика освистала молодого, неопытного тореро за то, что он вел себя слишком осторожно. «Подлец!.. Скотина!.. Трус!.. За что мы деньги платили?» – возмущенно орала толпа. Оскорбленный тореро бросился вперед, и бычьи рога вонзились ему в живот. Он сделал это за двести песет, которые ему обещал импресарио. Как можно рисковать жизнью за двести песет? Потрясенная Фани видела кровавые следы на песке. Но представление продолжалось. Вышел другой тореро, разодетый в золото и шелк, который убил быка с первого удара, и публика неистово завопила: «Ай да храбрец!.. Браво, мальчик!.. Браво, сын Севильи!..» Ибо счастливчик был родом из Севильи, а Севилья – колыбель тореадоров. Так Фани путешествовала по этой стране огненных страстей, яркого солнца и лазурного неба, стараясь еще полнее почувствовать сладостные и мучительные спазмы своей страсти, лучше понять суровую логику жизни, которой она еще не знала. Однажды вечером в Альхесирасе у нее подскочила температура до сорока. Пришел врач – сухонький молодой человек с моноклем и в перчатках, пытавшийся объясняться по-французски, чем вконец измучил Фани. – Москитная лихорадка, – сказал он, внимательно осмотрев ее глаза и не проявляя интереса к другим симптомам. – Это опасно? – Через три дня пройдет. На четвертый день температура действительно упала, и Фани поправилась. Она предложила врачу положенный гонорар, но тот отказался его принять. – Я дал обет богородице лечить в течение года бесплатно, – объяснил он просто. В тот же день Фани отправилась на один из курортов в горах Сьерра-Невады. Это местечко, носившее название Мантена, находилось в двадцати километрах от Гранады, но Фани не нашла в нем ничего привлекательного. Она решила доехать до отеля, расположенного еще выше в горах. По сведениям туристического бюро, в нем было сто номеров, полный комфорт, а также проводники и мулы, если сеньора пожелала бы подняться на Муласен или Пикачо-де-Велета – самые высокие вершины Пениберской цепи. Автомобиль пополз по асфальтовому шоссе к отелю. Завороженная пейзажем, Фани велела Робинзону ехать медленнее. Окрестности становились все бесплодней, все пустынней и величественней. Под вечно синим небом, под ослепительным блеском солнца перед ее взором открывалась панорама, точно сохранившаяся с первых дней бытия. Как будто чья-то гигантская рука высекла яростными ударами эти мертвые долины с пересохшими реками и голые массивы, на которых не было никакой растительности, кроме редких серо-зеленых кактусов причудливой формы да маленьких островков жидкого кустарника и уже спаленной солнцем травы. Живые серовато-синие отблески играли на слюдяных сланцах, и они напоминали сверкающие бриллианты, рассыпанные среди других, зеленоватых или бурых камней. Ни пение птиц, ни свежая зелень или рокот ручья – ничто не оживляло эти огромные пустынные горы, это вечное молчание. Только приглушенный шум автомобилей, спускавшихся из отеля к Маитене и Гранаде, нарушал мертвую тишину. Сухой и раскаленный воздух дрожал от тяжелого зноя, от какой-то огненной и пронзительной муки, которая заставила Фани снова думать об Эредиа. Почему он не позволил ей помогать ему в Пенья-Ронде? Неужели она настолько испорчена, недостойна? Разве у нее не хватило бы сил держать себя в руках, ничем – ни поступком, ни намеком на свои чувства – не оскорбляя его монашества? Наверное, он видел эти места, ведь его семья жила в Гранаде. Как он похож на этот пейзаж, такой суровый, такой ослепительно красивый и бесплодный! До чего странно это сходство между характером человека и природы в Испании! О, как все вокруг нее связывалось с его образом, который стоял перед ней днем и ночью, который притягивал ее как жестокий и сладкий магнит!.. Неожиданное зрелище оторвало Фани от ее мыслей. Автомобиль обогнал женщину, которая шла пешком, ведя на поводья осла, запряженного в маленькую тележку. Животное едва плелось и с трудом тащило свой груз вверх по крутому шоссе. Женщина шагала рядом с ослом, не меньше, чем он, утомленная адской жарой, и время от времени погоняла его, дергая поводья. Фани приняла бы ее за испанскую крестьянку, не будь ее лицо и одежда столь странными для этих мест. Незнакомка была поразительно худа и суха, с седой головой. Она была одета в светлую блузку и старомодную узкую и длинную юбку с нелепыми фестонами по швам. На босых ногах деревянные сандалии, закрепленные ремнями на щиколотках. Голову покрывала широкополая соломенная шляпа, вполне естественная для такого климата, не будь она реликвией давно прошедшей моды на шляпы с искусственными цветами. Под шляпой Фани увидела лицо – сморщенное, почти шоколадное от загара. Прозрачные голубые глаза оживляли это странное лицо. Робинзон повернул голову к Фани и посмотрел на нее вопросительно, точно хотел сказать: «Видели?… Бьюсь об заклад, что она англичанка!..» Фани знаком велела ему остановиться. Тележка и ослик со своей хозяйкой поравнялись с автомобилем. – Are you English?[37] – спросила Фани. – Yes!.. Yes!..[38] – Незнакомка подложила два камня под колеса своей тележки и радостно приблизилась к Фани: – Я мисс Смитерс!.. – Очень приятно!.. – сказала Фани. – Вы живете в отеле? – Зиму я провожу в Маитене, а летом живу в пещере. Она показала рукой ближние скалы на склоне, по которому вилось шоссе. – Это, должно быть, очень полезно для здоровья! – сказала Фани, сочувственно всматриваясь в голубые глаза мисс Смитерс. В прозрачности этих глаз сквозила смесь тихого безумия и добродушия. – Поверьте, это прекрасно! – И давно вы живете здесь? – Очень давно. Летом я спускаюсь в Маитену только за провизией. И она нежно потрепала ослика по холке. – Восхитительно! – сказала Фани. – Хотите, я угощу вас молоком? – радушно предложила мисс Смитерс – В пещере я держу козу. – Спасибо!.. Я пила апельсиновый сок в Маитене. Пожалуйста, не беспокойтесь! Но мисс Смитерс налила в глиняную миску молоко из жестяного бидона, который везла в тележке, и поднесла миску сначала Фани, а потом Робинзону. Молоко оказалось холодным и освежающим, потому что у бидона были двойные стенки. Фани выпила его с удовольствием. Безумная с нежностью вглядывалась в ее лицо. – Хотите посмотреть мою пещеру? – вдруг спросила мисс Смитерс. – Мне очень жаль, но я не располагаю временем. – Тогда позвольте мне подарить вам Библию!.. О, не смейтесь! – Нет, я не смеюсь. – Мне кажется, все мои соотечественники склонны смеяться, видя меня. Но я нахожу, что Библия – самая совершенная книга. А за ней идут книги Унамуно.[39] Вы читали Унамуно? – Нет, – сказала Фани. – Тогда прочитайте его эссе о монастыре Сигуэнца. – Непременно, – пообещала Фани. Мисс Смитерс достала из тележки книгу и вручила ее Фани. – Вечером, когда все затихает, я пою псалмы… просто так… понимаете, как тот старый и неученый монах в Сигуэнце, который чувствовал бога одним сердцем, без вмешательства разума. – Завидую вам!.. Спасибо за книгу! – Я так счастлива, когда дарю кому-нибудь Библию. Разумеется, я не делаю такого подарка первому встречному. – Я очень тронута! Фани вытерла пот со лба. Когда автомобиль остановился, исчезла прохлада от движения воздуха. Мисс Смитерс заметила это. – До свиданья, милая!.. Продолжайте свой путь. Вы не привыкли к здешнему климату. И она протянула Фани руку. Женщины расстались. Одна, молодая и цветущая, ехала в собственном автомобиле в роскошный отель, другая, старая и сморщенная, как обезьяна, возвращалась со своим осликом в первобытную пещеру. Одна сгорала в пароксизме неутоленных желаний, другая, угасшая, шла петь псалмы. Которая из них была разумней? Или они обе были одинаково невменяемы, одинаково оглуплены тем миром, к которому принадлежали? Но Фани не подумала об этом. Она опять засмотрелась на дикий, ослепительно яркий пейзаж, который поглощал ее целиком. В отеле Фани приняла ванну и легла спать. Проснувшись, она вышла на террасу перекусить. Солнце клонилось к западу, и с гор потянуло легким живительным ветерком. На юге, докуда хватал глаз, простиралась плодородная равнина Андалусии – необъятный ковер желтеющих полей, испещренный темно-зелеными пятнами апельсиновых и оливковых рощ. На севере, в направлении Кастилии, вырисовывалась мрачная синева Сьерра-Морены и Эстремадурских гор. К террасе в автомобилях и на мулах подъезжали туристы, возвращавшиеся с Пикачо-де-Велета и Муласена, по большей части англичане и немцы. Они несли альпенштоки и веревки для лазанья по скалам. Одни спускались к Маитене, другие спешили войти в отель и сбросить с ног тяжелые подкованные башмаки. Фани казалось, что они поднимают бессмысленный шум, который оскорбляет молчание гор. На нижней террасе какая-то немецкая труппа, которая разъезжала по свету, покрывая расходы сборами с любительских спектаклей, запела тирольские вальсы под аккомпанемент аккордеонов. Наконец артисты исчерпали свой репертуар и пошли собирать деньги, но их тотчас сменило севильское cante flamenco. Все это заставило Фани подумать, что мисс Смитерс не так уж безумна, как ей показалось. Солнце опускалось, приближаясь к красноватой дымке, затянувшей горизонт, за которым скрывалась Португалия. Вечные снега Сьерра-Невады приобрели розовый оттенок, а из долины медленно поползли вверх лиловые тени. Стало холодно. Фани отправилась к себе в номер надеть шерстяной свитер. Когда она вернулась, терраса уже начала заполняться сытой и праздной толпой иностранцев, которые были равнодушны ко всему, что волновало мир, и не думали о том, кто с кем будет воевать и должна ли Испания быть республикой, монархией или корпоративным государством. Кельнер в огненно-красном смокинге поставил перед Фани сдобные булочки, молоко и кофе. Она поела, потом закурила сигарету и опять ушла в созерцание пейзажа. Солнце, окутанное красным туманом, коснулось горизонта. Сьерра-Морена помрачнела и потемнела. Андалусская равнина медленно натягивала на себя вуаль вечерних теней, становясь похожей на море бледно-лиловых испарений, сквозь которые все еще виднелось дно с темно-зелеными пятнами апельсиновых рощ. Скоро солнце скрылось за горизонтом, и только зубцы Сьерра-Невады, покрытые вечным снегом, продолжали светиться как маяки в вечерних сумерках. Фани невольно представила себе необъятную тишину, которая в этот момент, наверное, царит вокруг пещеры мисс Смитерс. Представила себе и саму мисс Смитерс с ее козой, глиняной миской молока и Библией, представила себе спокойствие ее духа, отрешенного от всяческих страстей, и псалмы, которые она, вероятно, уже пела. Да, этот образ жизни, бесспорно, ненормальный, но все же более разумный, чем жизнь множества одуревших от богатства старух, которые в пять часов собираются за чайным столом сплетничать, играют в рулетку или с идиотским видом танцуют в дансингах с платными молодыми партнерами. Да, наверное, есть целительная сила, какое-то странное счастье в этом безумии! Когда Фани состарится, она приедет в Сьерра-Неваду, сюда, в эти места, в эту самую пещеру, чтобы слиться с природой, чтобы изведать счастье покоя, которое сквозит в прозрачности безумных голубых глаз мисс Смитерс. Внезапно Фани содрогнулась. Боже, неужели она завидует мисс Смитерс!.. Может быть, эта женщина, так же как и Фани, когда-то разъезжала по свету, растрачивала свои чувства, флиртуя на модных курортах, притупляла свою нравственную волю в пустых прихотях п жалких удовольствиях, чтобы, наконец, устав от всего, дойти до пещеры, до глиняной миски с козьим молоком и пения псалмов. Может быть, и Фани уже испытывает такую же усталость? Может быть, ей хочется в этот момент разделить покой ее безумия, жить в пещере, петь псалмы? Ах, разве она устала? Но от чего? Может быть, оттого, что ничего не делала, что никому ничего не дала? У нее не было в жизни никакой возвышенной цели, ей были чужды страдания или подвиг, которые к этой цели ведут. Ведь она каждой своей клеткой, каждым помышлением стремилась к Эредиа, и ее чувство к нему можно было назвать возвышенным, но что она сделала для того, чтобы завоевать его сердце? Ничего, решительно ничего!.. Она хотела схватить это сердце, как бесцеремонные руки лакомки срывают с дерева спелый плод. Она хотела проглотить его, насытиться им, не думая ни о чем, кроме собственного удовольствия. Преследуя Эредиа, она ни разу не задалась мыслью, какой отклик найдет ее любовь в его сердце, потому что привыкла думать только о себе. Она воображала, что достаточно поехать в Пенья-Ронду и протянуть руку, чтобы завладеть им, и предварительно с циничной откровенностью призналась ему в своей любви, словно затем, чтобы не ездить туда зря. Вероятно, он расценил ее признание именно так, и, в сущности, так все и произошло, хотя в тот момент Фани была не в состоянии ни понять, ни предотвратить это. Ах, вот почему монах преисполнился отвращения к ней, вот почему он отказался пустить ее в Пенья-Ронду! Но если Фани… Новая идея ослепительно блеснула в ее сознании. Сначала она была неясной, расплывчатой, приглушенной радостным возбуждением, потом мысль заработала и обрисовала все подробности, потом она претворилась в твердое решение. Когда Фани наконец спохватилась, что ей пора идти к себе в номер, кельнер в огненно-красном смокинге собирал со столов последние бокалы. Отель спал. Над Сьерра-Невадой стояла полная луна, заливая таинственным светом огромные безводные долины и гигантские скалы, а вечные снега Муласена и Пикачо-де-Велета струили зеленоватое фосфоресцирующее сияние. На следующее утро Фани поехала в Мадрид. Она приехала поездом уже под вечер, разбитая физически, но бодрая духом, с ясной головой, успокоенная своим твердым решением. В первый раз за столько недель она хорошо спала. Наутро она отправилась к Лесли, но тот уехал в Аранхуэс. Фани оставила ему записку с просьбой сразу по приезде позвонить ей по телефону. Потом она накупила во французской книжной лавке медицинских журналов и книг. Когда она возвращалась на такси в Паласио-де-Ривас, на улице Алькада произошло убийство. Какой-то тучный офицер в очках схватился за живот и рухнул на тротуар. Изо рта у него потекла кровь. Лесли вернулся из Аранхуэса после обеда и тотчас явился к Фани в прекрасном настроении, гордый собой и вместе с тем встревоженный. Его последний доклад шефу о деятельности монархистов и фаланги полностью подтверждался развитием событий. Это было приятно. Тревогу же вызывало то обстоятельство, что за приготовлениями фаланги и за убийствами офицеров – эти убийства были самым верным предвестием переворотов в Испании – все четче проступали свастика и ликторские топорики.[40] Фани налила ему виски. Ее зеленые кошачьи глаза ласково светились. Лесли почувствовал, что сейчас она заставит его делать новые глупости, но, черт побери, эта женщина неотразима!.. Любит ли он ее? Он задал себе этот вопрос неожиданно, но тут же ответил себе убежденным «нет». Твердые и независимые женщины его раздражали. Их интеллект всегда устремлялся к чему-нибудь абсурдному. Он восхищался Фани только потому, что в ней горели британская одержимость, авантюризм и пламенная смелость леди Стенхоуп. Выслушав ее впечатления от Андалусии и Сьерра-Невады, Лесли понял, что теперь только дьявол может вырвать ее из Испании. Она говорила быстро, отрывисто. Образы, созданные ее фантазией, возникали бурно, сливаясь с твердой как алмаз красотой ее лица в рамке пепельно-белокурых волос. Но Лесли хранил свое обычное спокойствие флегматика. Замечание Фани о сходстве между человеком и природой в Испании не тронуло его ничуть. Напротив, он заявил холодно: – Советую тебе больше не разъезжать по Испании. – Почему? – спросила она разочарованно. Его неспособность испытывать какое-либо волнение раздражала ее всегда. Таким она знала его и в детстве. – Потому что каждый день может вспыхнуть гражданская война. Сегодня утром убили Эсихо. – Кто такой Эсихо? – Республиканский генерал. – Какое мне дело до Эсихо! – выкрикнула она страстно. – Я еду в Пенья-Ронду. – Насколько я знаю, тебе дали от ворот поворот. – Да, но я открою свою больницу!.. Кто может мне это запретить? Лесли посмотрел на нее все так же бесстрастно, но теперь он уже с трудом сохранял спокойствие. Нет, это просто безумие!.. Но вместе с тем никогда до сих пор Фани не казалась ему такой восхитительной. Ее лицо пылало решимостью. – Я умываю руки, – заявил он. – Сначала ты поможешь мне получить разрешение правительства. – Ни в коем случае. – Значит, мне придется искать другие пути. – Делай как знаешь. – Я обращусь к дону Алехандро. – Полиция давно его арестовала. – Тогда я пойду к коммунистам. – Они не расположены к светским дамам. Фани сердито опорожнила свою рюмку и закурила сигарету. – Что выйдет изо всего этого? – спросил Лесли. – Испанская новелла о любви и смерти? – Не знаю… Может быть!.. – промолвила она устало. – Запоздалая романтика! – Называй как хочешь. Она выпустила дым, презрительно скривив губы, потом мрачно посмотрела на него в упор. – Знаю, я тебе надоела… Больше я не буду тебя беспокоить. – Это ультиматум? – Да, Лесли! – Чего именно ты хочешь? – Прежде всего я поговорю с Мюрье. – Зачем тебе Мюрье? – Я думаю поручить ему устройство больницы. Бесцветное лицо Лесли тронула довольная улыбка. – Мюрье!.. Тебе трудно будет его найти. Мюрье и Клара закатились в Португалию. Фани вздрогнула – это была неприятная неожиданность. Она вспомнила, что их флирт начался у нее на глазах. Клара, эта гусыня, отняла у нее Мюрье как раз тогда, когда он ей так нужен! – Ты знаешь их адрес? – спросила она быстро. – Откуда я могу его знать! Фани сосредоточенно посмотрела прямо перед собой. Ее тонкие губы чуть заметно зашевелились, концы бровей нервно приподнялись. И наконец она улыбнулась, хоть это и была улыбка не совсем уверенного торжества. – Хочешь, пойдем куда-нибудь? – спросил Лесли. – Нет, – сказала она. Лесли выпил еще виски и поднялся. Он решил, что убеждать ее в чем-либо не имеет никакого смысла. Сразу после его ухода Фани послала Робинзона узнать названия лучших отелей в Эсториле, Порто и Лиссабоне. Робинзон смертельно устал после длинного переезда на машине от Гранады до Мадрида, но поручение выполнил добросовестно. Когда около одиннадцати часов он возвращался в Паласио-де-Ривас, в нем впервые в жизни шевельнулось недовольство службой у миссис Фани. Эта служба начинала его тяготить. Правда, она была связана с длинными промежутками сытого безделья, что давало ему возможность изучать проблемы социализма, но зато, когда госпожа запрягала его в работу, ее своеволие не имело пределов. По зрелом размышлении, однако, Робинзон заключил, что ему трудно отказаться от этой службы и от высокого жалованья. Так он столкнулся с той мудрой истиной, что, если английский социалист хочет сохранить свой высокий жизненный уровень, он должен служить консерваторам. Впрочем, это была крайняя точка, до которой он дошел в своем анализе, и он не усмотрел в ней никакого нравственного трагизма. Тот неукротимый пыл, с каким испанские рабочие поднимали революцию, умирали на баррикадах или упрямо голодали во время стачек, вместо того чтобы столковаться со своими господами, казался ему верхом глупости. Подавая своей госпоже листок с названиями отелей, Робинзон ощутил воздействие еще одной силы, которая тоже мешала ему оставить службу. Миссис Фани всегда вселяла в него неопределенное чувство страха, почтения и восхищения, и, подчиняясь ей, он испытывал какое-то особое удовольствие, что было далеким отзвуком страха, почтения и восхищения, а также удовольствия, с какими десятки Робинзонов прошлых поколений подчинялись десяткам Хорнов. Но социалистическая неприязнь Робинзона к господам пробудилась в нем снова, когда через полчаса, как раз в тот момент, когда он блаженно засыпал, испанская служанка Фани опять подняла его с постели и передала приказание немедленно отнести на почту десять телеграмм. Он выполнил и это приказание с горьким внутренним протестом. Телеграммы, как правило, предвещали новые скитания, новые переезды по четыреста километров в день. Со злости он их прочитал, хотя до сих пор никогда не позволял себе подобной дерзости. Их содержание – одно и то же, изложенное на французском языке, – глубоко его возмутило. Все они были адресованы мистеру Мюрье в португальские отели, названия которых он узнал в этот вечер. В телеграммах Фани сообщала своему другу, что тяжело больна. Gravement malade![41] Да, gravement malade, когда, в сущности, она брызжет здоровьем и сегодня ужинала в «Рице»… На такое безобразие способны только высшие классы! Впрочем, и Робинзон однажды солгал, что его тетка тяжело больна, чтобы получить отпуск. Он успокоился снова, когда вернулся домой и госпожа оставила ему сдачу с банкнота, выданного на телеграммы. Из залпа телеграмм, посланного Фани в Португалию, три попали в цель. Одна застала Мюрье в «Grande Hotel de Porta» в Порто, а другие ему переслали из Лиссабона и Эсторила, где он провел по нескольку дней с Кларой. – Ты поедешь? – спросила американка, покраснев от злости. – Разумеется, – ответил Мюрье. И роман их кончился. Когда на другой день Мюрье явился в Паласио-де-Ривас и застал Фани сидящей как ни в чем не бывало за завтраком, он вдруг постиг все бессердечие, на какое способны британцы. Но он не вспылил. Имело ли смысл изобличить ее и тотчас уйти? Это было бы все равно что оскорбить самого себя, выругать свою собственную глупость. И потому он ничего не сказал, а только велел служанке приготовить омлет и ему. После завтрака Фани долго говорила. Она объяснила ему все. Она просила понять ее. Что понять? Что она вправе третировать своих друзей, как прислугу? Мюрье задал этот вопрос суровым тоном и, увидев, как глаза ее сузились и холодно сверкнули, понял, что задавать его не следовало. – Тогда мне от тебя ничего не надо, – сказала она спокойно. Под пепельно-русыми ресницами горело изумрудное пламя ее глаз, пламя, которое опаляло Мюрье. – Ты знаешь, что такое Пенья-Ронда? – спросил он мрачно. – Очаг сыпного тифа. – А ты имеешь представление о сыпном тифе? – Высокая температура, красные пятна на животе!.. Переносится клопами. – Да! Высокая температура у тебя сейчас! Мюрье с отчаянием посмотрел на медицинские книги, наваленные на старинном бюро, потом пристально вгляделся в нее. Такой она была всегда! Взбалмошная и легкомысленная, способная рисковать даже жизнью, если это необходимо для ее удовольствий. Зеленые глаза, пепельно-белокурые волосы, улыбка на лице, принявшем медно-красный оттенок под солнцем Сьерра-Невады, снова оживили в нем угрюмое пламя его любви. Разве он не последовал бы за ней даже в ад? Но вопреки этому он заговорил опять: – Ты совсем одурела!.. Я видел эту болезнь в Сицилии. Да знаешь ли ты, что такое эпидемия сыпного тифа среди голодного и потонувшего в невежестве населения? груды трупов, груды грязных гниющих тел в палатках! Каждый день смерть, и только смерть, которая тянет к тебе руки! Можешь ли ты вынести все это?… Даже я не могу! – Тогда рекомендуй мне, пожалуйста, какого-нибудь испанского врача, – сказала она сухо. – Что? Испанского врача? – вскипел он. – Ты найдешь их тысячи, потому что они голодают, потому что у них нет работы. Но никто из них тебя не поймет. Они бросят тебя подыхать там в разгар эпидемии! – Ну и что из того? – спросила она. – Ничего, разумеется, – ответил Мюрье, беззвучно смеясь. Она подсела к нему. Ее рука стала медленно гладить его волосы. – Ты поедешь со мной? – спросила она после паузы. – Как?… – очнулся он. – Разумеется!.. Я собирался искать службу в колониях. У меня в кармане всего сто песет. – Только из-за этого? – Конечно. – Я не подозревала, что ты настолько обнищал. – Французы легко нищают. Фани горько задумалась. Она давно заметила, как его внешность стала терять свою скромную, но эффектную парижскую элегантность. В этом галстуке, в этом потрепанном костюме она видела его столько раз! Но тут же она осознала, что под этой причиной скрывается другая, более глубокая и более трагическая. Она вызвала Мюрье, чтобы оскорбить его своей любовью к Эредиа. Но не она ли отняла у него и возможность обеспечить свое будущее? Только теперь ей пришло в голову, что, скитаясь с ней, Мюрье нигде не работал и что сбережения французского врача нельзя мерить той же меркой, что и английское состояние. – Что стало с Кларой? – спросила она внезапно. – Мы расстались с ней прежде, чем я получил твою телеграмму. Он солгал. И Фани почувствовала боль оттого, что он солгал. Он отказался от долларов ради Фани? Чтобы Узнать, что она решила преследовать Эредиа? – Жак!.. – прошептала она глухо. Она подвинулась к нему еще ближе и обвила руками его шею. Мюрье позволил себя поцеловать, а потом осторожно отстранился с беззвучным смехом. И Фани показалось, что она не слышала ничего горше этого смеха. Они провели целый день, склонившись над каталогами медицинского оборудования, лекарств, палаток и больничных коек. Мюрье был ошеломлен суммой, в которую все это должно было обойтись. Но Фанни улыбалась беспечно. Вечером она послала в Лондон телеграмму с требованием денежного перевода. Весь июнь Фани провела в лихорадочных приготовлениях. Пока Лесли хлопотал о разрешении, причем так, чтобы о том не проведали отцы Сандовал и Эредиа, Мюрье был занят устройством больницы, а Фани усердно штудировала руководства для больничных сестер. Она продала свою дорогую машину и на вырученные деньги купила четыре грузовика, которые должны были везти в Пенья-Ронду оборудование, и специальную санитарную машину для перевозки больных. Фани хотела, чтобы больница была снабжена всем необходимым и, если понадобится, могла бы перемещаться вместе с больницей иезуитов. Робинзон после тяжелой внутренней борьбы в надежде, что безумие его госпожи скоро пройдет, согласился на невеселую должность шофера санитарной машины. Впрочем, благодаря своим колебаниям он получил увеличение жалованья. Четверо безработных шоферов тотчас согласились водить грузовики и выполнять любую другую работу – какую прикажут. Две испанские девушки из Чамбери, которых Мюрье подобрал в санитарки, попросили такое ничтожное вознаграждение, что Фани тотчас его удвоила. Были наняты также повар, мальчик-судомойка и прачка. Только сейчас, среди этих хлопот Фани воочию увидела страшную нищету Испании. У бюро по найму шоферов и квалифицированных рабочих ждали мужчины в потрепанной одежде, с мрачным взглядом. Мадридские девушки с прекрасными матовыми лицами и печальными глазами толпились в коридорах агентств по найму прислуги. Фани со стыдом увидела, что эти люди, которым республика, несмотря на все усилия, не могла дать работы, потому что Испанию в течение веков разоряли безумные короли, за весь день съедали только ломоть хлеба да горсть вареных бобов, которые им выдавали профессиональные союзы. У них не было даже нескольких жалких сантимов на дешевые бананы. И все это происходило под лазурным небом в городе с асфальтированными улицами, с изящными дворцами родовитых семей, с садами в мавританском стиле и дансингами среди цветов и пальм, листья которых слегка трепетали под вечерним ветерком со Сьерра-Гвадаррамы. К страсти Фани или к ее безрассудному увлечению Эредиа прибавились новые впечатления и новые волнения, до сих пор ей незнакомые, рожденные видом нищеты и хронического голода, немых страданий бедности. Все было организовано так, чтобы Фани как благотворительница по возможности оставалась в тени. Ее имя скромно стояло между именами двух других сестер – Кармен и Долорес. Первая была молчаливой и набожной, вторая казалась немного строптивой, но обе производили впечатление честных и работящих. На все, что им говорила Фани, они, сосредоточенно приподымая брови, отвечали «si, sefiora» или «no, sefiora». Мюрье превратился в полновластного заведующего больницей. Хотя Фани ничего не понимала в его работе, ей было ясно, что у него превосходные для этого данные. Под его наблюдением машины нагружались палатками, походными койками, аппаратурой и медикаментами. Он заранее предвидел мельчайшие нужды и ни одного сантима не тратил зря. Чтобы закалить нервы Фани, он несколько раз водил ее в хирургическое отделение больницы «Священное сердце Иисуса». Там она присутствовала при операциях и видела, как зашивали тело ребенка, раздавленного поездом метро. Однажды утром они всей больницей выехали в поле и провели генеральную репетицию – развернули и поставили палатки. Все прошло удачно. И наконец наступил час, когда они должны были двинуться в Пенья-Ронду, час, который навсегда остался в памяти Фани связанным со жгучим волнением, со смутным предчувствием ужаса. Они выехали из Мадрида на рассвете, никого не предупредив, чтобы избежать официальных проводов и торжественных речей. Было свежо, в садах Ретиро пели соловьи, поднявшиеся спозаранку служки отпирали двери церквей, мальчишки расклеивали на киосках и деревянных заборах афиши, возвещавшие о бое быков, о митингах или о новой оперетте. Внезапно Фани ощутила тоску по беззаботной, приятной жизни, которую она покидала, по эту тоску сразу вытеснило радостное предчувствие встречи с Эредиа. Через час они уже ехали по песчаной Месете[42] среди кактусов, черных скал и голых холмов, одиноко торчавших на спаленной солнцем равнине. Невозможно было представить себе ничего печальнее, однообразнее и пронзительнее этого пустынного пейзажа под таким синим небом и ярким солнцем. Время от времени автомобильная колонна проезжала мимо кирпичных поселков такого же бурого цвета, как и вся окрестность. Полуголые ребятишки ватагами бежали за грузовиками, что-то крича и махая руками. Когда они где-нибудь останавливались, эти ребятишки окружали Фани и Мюрье – они просили милостыню во имя всех святых. К обеду жара стала невыносимой. Раскаленный воздух дрожал, а контраст между бурыми песками и синим небом был таким ослепительным, что вызывал резь в глазах. Одна уединенная постройка привлекла их внимание. Они остановили колонну. Мюрье вышел из санитарной машины, привлеченный прибитым на двери пожелтевшим листом бумаги со знаком красного креста. Фани пошла за ним. На бумаге крупными зловещими буквами было написано: Мюрье нажал на ручку. Дверь отворилась. Полутемный вход в виде туннеля вел во внутренний двор, выложенный каменными плитами. Фани и Мюрье сделали несколько шагов, но вдруг остановились. Навстречу им, вероятно привлеченная шумом грузовиков и стуком двери, шла женщина, закутанная в шаль. Она шла медленно, как привидение, и на ее высохшем, сморщенном, землистом лице горели блуждающие лихорадочные глаза. Фани в ужасе попятилась, а Мюрье улыбнулся. |
||
|