"Осужденные души" - читать интересную книгу автора (Димов Димитр)IIВ скверном настроении, усталая и равнодушная, Фани села в такси, ожидавшее ее у входа в отель «Палас», чтобы ехать в суд. Вот и наступил наконец этот полный напряженного ожидания день, когда должно было разбираться дело Джека, возбужденное Конфедерацией рабочих. Уже целый месяц все левые и правые газеты вели яростную полемику вокруг происшествия на уединенном постоялом дворе между Деспеньяторосом и Авилой. Наконец-то испанцы увидят, защитит ли республиканский суд своего гражданина, рабочего-литейщика Карлоса Росарио, или уступит нажиму чужестранных сил п освободит Джека Уинки. Коммунистические и социалистические газеты и с ними орган анархистов требовали примерного наказания виновного, в то время как правые поднимали оглушительный шум, протестуя против красной диктатуры в стране. Впрочем, эта диктатура ничуть не мешала им орать во всю глотку. Они даже ставили всем в пример героизм американца, который прибег к законной самозащите, чтобы отстоять честь своей невесты. Того, что Клара Саутдаун была теперь скорей невестой Мюрье, они не знали. Было чудесное майское утро, и Мадрид утопал в весенней зелени. Трамваи весело звенели, птички щебетали, прохожие заигрывали с красивыми девушками, а те улыбались молча и сдержанно – как того требовало приличие – в ответ на эти вольности, на эти жизнерадостные испанские piropos,[29] не циничные, не оскорбительные, а просто веселые и изящные. Но дурное настроение не покидало Фани. Все казалось ей ненужным и скучным. Даже дело Джека ее почти не интересовало. Уже много недель она разыскивала монаха, но не могла его найти. Целый месяц она напрасно колесила по горам Леона, Кастилии и Наварры, расспрашивала о нем хозяев постоялых дворов, всех случайно встреченных кюре, бродяг, постовых гражданской гвардии. Монах как сквозь землю провалился. Впрочем, глупо было думать, что Фани сумеет разыскать кюре, не зная ни его имени, ни местожительства. Только один раз она напала на неясный след. Хозяин постоялого двора «Вирхен де Ковадоига», близ Гредоса, вспомнил, что в его заведении ночевал один отец-иеузит, но без мула. Наружность его точно совпадала с описанием сеньоры. «Muy jovencito, muy саго е muy santo»,[30] – как объяснил хозяин. Но он тоже не внес его имени в книгу, несмотря на непреложное требование закона. Сам отец попросил его не делать этого. Разве мог он не внять просьбе божьего служителя? За это отец окропил постоялый двор святой водой и благословил больного сына хозяина. Фани вернулась в Сан-Себастьян, где застала несколько писем: от Джека, от Клары и от Мюрье, а также от Лесли Блеймера. Писем своих друзей из Парижа она не дочитала – они были очень длинные и полные скучных подробностей, касавшихся предстоящего судебного процесса. Интересней было письмо Лесли, которому она поручила навести справки о монахе. Когда Лесли надо было что-нибудь разузнать в Испании, он прибегал к падежному методу – действовал через аристократов. Итак, он обратился к одному набожному мадридскому идальго, дону Алехандро Винярон де ла Пласа, роялисту, поддерживавшему связь с толедским архиепископом. Дон Алехандро спросил его высокопреосвященство, как узнать имя монаха, разъезжавшего на муле в горах между Деспеньяторосом и Авилой. Архиепископ ответил, что это нелегко, потому что все деревенские кюре и монахи пользуются этим животным в горах. Все же дело значительно облегчилось, когда дон Алехандро сказал, что интересующая его особа – иезуит и, вероятно, врач. Тогда архиепископ посоветовал дону Алехандро обратиться к супериору иезуитов в Толедо, отцу Родригесу-и-Сандовалу. Вероятно, Лесли скоро сумеет сообщить Фани то, что ее интересует. В конце письма Лесли высказывал предположение, что, вероятно, этот монах – агитатор монархистов. Измученная нетерпением, Фани опять бросилась на поиски, на этот раз в горы Арагона, и объехала все дороги, доступные автомобилю. Неподалеку от Уэски она действительно попала на одно собрание монархистов, устроенное монахом, но агитатором здесь был краснощекий седовласый августинец, который с удивительной беспечностью открыто призывал все земные и небесные силы сокрушить республику. Собрание он проводил на постоялом дворе «Апостол Сантьяго», где остановилась Фани. Пообедав бифштексом, спаржей, жареным цыпленком и двумя бутылками вина, отец побеседовал с Фани, но оказалось, что он никогда не встречал монаха, о котором говорила сеньора. Qué lástima!..[31] Служителей бога в Испании такое множество, что, если они из разных епархий, они почти не общаются друг с другом. Однако сеньора, возможно, сумела бы узнать его имя, если бы справилась о нем в иезуитском политехническом училище на улице Альберто Агильера в Мадриде. И отец удалился на покой, потому что арагонское вино уже стало погружать его в блаженную дремоту. Фани, перенеся в Туделе тяжелый грипп, вернулась в Сан-Себастьян. Служанка маэстро Фигероа опять подала ей целую пачку писем от Джека и Мюрье, но на этот раз она их даже не вскрыла. Вместо этого она углубилась в «Историю католической церкви», из которой узнала много полезного про апостолов, про святых, про пап и про монахов, объединенных во всевозможные ордена. Там же она узнала, что отцы иезуиты работают преимущественно среди народа, а не уединяются в монастыри. Дойдя до восьмой главы, с которой начиналась история Лойолы и святой инквизиции, она получила повестку – ее вызывали в суд, в Мадрид, как свидетельницу по делу Джека. Тотчас вслед за этим Мюрье позвонил ей по телефону. Он настаивал, чтобы Фани ехала в Мадрид и связалась с адвокатом Джека. Но Фани это не взволновало, и она поехала не сразу. Она чувствовала слабость после болезни и отправилась в Мадрид только на третий день вечером; в спальном вагоне она с грехом пополам вспомнила, о чем они уговорились сразу после происшествия. Джек тогда струсил, и не на шутку. За использование свинчатки и нанесение тяжелого увечья ему грозило самое малое шесть месяцев тюрьмы. Был намечен такой план: Клара и Джек тотчас же обратятся с жалобой в посольство, которое со своей стороны будет добиваться от испанского правительства «наказания виновных». Уговорились также, вопреки показаниям остальных свидетелей, категорически отрицать, что Джек нанес удар первым. Все было прекрасно задумано, но во время следствия все рассыпалось. Клара насочиняла ворох глупых подробностей, противоречивших показаниям Фани и Мюрье. Следователь потребовал ареста Джека. В посольстве шевелились медленно – такие истории с американскими подданными случались часто, а знакомых у Джека там не было. Затем Клара и Мюрье уехали на страстную неделю в Севилью, а Фани отправилась в горы на розыски монаха. Пока Джек, сидя в тюрьме, ругал своих неверных друзей, из Нью-Йорка приехал опытный адвокат, он организовал кампанию в правых газетах и связался со своими испанскими коллегами. Без сомнения, дело уладится, но все же Фани была несколько озабочена тем, что опаздывала на процесс. Впрочем, она не могла добавить ничего нового к тому, что уже говорила следователю. Войдя в суд, Фани с тревогой поняла, что заседание идет уже давно. В комнате для свидетелей, однако, никого не было. Какой-то судейский чиновник наспех объяснил ей, что Джек отказался от ее показаний, чтобы не откладывать слушание дела. Слегка поколебавшись, она направилась в зал. Она вошла в дверь для свидетелей и потому сразу очутилась совсем рядом с судьями. Магистраты, облаченные в тоги, оглядели ее строго и враждебно. Публике было запрещено входить в эту дверь. Меньше педантизма проявили судебные заседатели. Один из них, седовласый и полнолицый, предложил ей сесть, с улыбкой кивнув на несколько пустых мест в первом ряду. В этом же ряду она увидела Клару и Мюрье. Оба смотрели на нее возмущенно. Фани направилась к ним, но в тот же миг чуть не потеряла сознание. Дыхание прервалось, сердце заколотилось. На маленьком возвышении перед судейским столом стоял монах. Она увидела ту самую фигуру, то самое лицо, те самые глаза, о которых думала с такой страстью, разыскивая его в горах; ту самую пламенную красоту и аскетически сжатые губы, которых она столько раз жаждала; тот самый оливковый оттенок кожи, придававший его лицу какую-то недоступность и призрачность. Но если в тот дождливый вечер, когда она увидела его впервые, одежда подчеркивала его скромность и непритязательность, то теперь внешность его была эффектной и торжественной. Крахмальный воротник и манжеты, новая ряса, мантия из красивой черной ткани, закинутая за плечи, сверкающий крест на шее – все это придавало ему осанку высшего церковного иерарха и распространяло вокруг него обаяние мрачной, величественной и непоколебимой духовной силы, силы церкви, которая в течение веков вращала колесо испанской истории. Может быть, он намеренно явился таким холодным и великолепным в строгой торжественности своего праздничного одеяния (en su гора domin-quera) ради политического оттенка процесса, желая этим подчеркнуть все еще веское слово своего ордена и либо поддержать республиканское правосудие, либо бросить ему упрек. Если он хотел достичь такого эффекта, он его уже достиг. В зале царила полная тишина. Все взгляды были устремлены на монаха. Даже рабочие – коммунисты и анархисты, поколебавшись, признали, что, хотя в этом священнике есть что-то фанатичное и реакционное, чего они, разумеется, не могут одобрить, в нем зато нет и следа ничтожества и лисьей хитрости, свойственных большинству монахов и кюре – этой своре алчных налоговых агентов папы. Увидев Фани, монах кивнул. Он сделал это с бесстрастной учтивостью, а потом положил руки на перила и стал ждать вопросов суда. Очевидно, он был вызван в качестве свидетеля – с чьей стороны, Фани не знала. Возможно, об этом упоминалось в письмах Клары и Мюрье, которые Фани не дала себе труда прочитать. Итак, они его нашли – друзья Карлоса Росарио или Джека Уинки, все равно, – пока Фани искала его в горах! Если бы она знала об этом, у нее не пропал бы так бессмысленно целый месяц. А сколько можно было сделать за это время! Появление Фани вызвало интерес только у допрошенных свидетелей подсудимого и отчасти в английской колонии. Клара стала делать ей какие-то глупые знаки головой, из которых Фани ничего не поняла. Джек взглянул на нее сердито и не пошевельнулся. Мюрье встал и подошел к адвокату, вероятно, чтобы сообщить о ее приходе. Адвокат, дон Хулиан Мартинес-и-Карвахал, скептически покачал головой. Нет, лучше не прибегать к показаниям сеньоры Хорн, она не в курсе дела и может повредить. Сказав это, дон Хулиан озабоченно поправил свою тогу. Появление монаха было неожиданностью для дона Хулиана. Монах явился в суд как свидетель Карлоса Росарио. Очень неприятно, что подсудимый и его друзья, да и дон Хулиан, сами вовремя не разыскали этого монаха. Несомненно, его показания будут самыми авторитетными для суда и особенно для судебных заседателей из-за его монашеского звания, из-за нелепого заблуждения, будто служители бога не способны лгать. Дон Хулиан ничуть не сомневался, что как раз этот монах скажет правду, но того, что дело из-за него будет проиграно, а орден иезуитов окружит себя ореолом благородства, – этого Хулиан вынести не мог. Впрочем, этот процесс – последнее его дело в Испании. Дон Хулиан готовился эмигрировать в Аргентину. Будучи либералом, он ненавидел иезуитов, будучи парламентаристом, он враждовал с монархистами, будучи потомком знатного рода, он едва выносил власть плебеев, и, наконец, будучи верным сыном Испании, он фанатично следовал своим убеждениям, которые, к несчастью, не вполне совпадали даже с программой его собственной партии. Из-за этой непримиримости дон Хулиан был в ссоре со всеми режимами, со всеми правительствами и со всеми властями в Испании, включая судебную. Несмотря на его блестящий ораторский дар – а может быть, как раз благодаря ему, – его звезда быстро закатывалась. Итак, дело было проиграно. Но, поняв это и словно для того, чтобы уж наверняка обеспечить его провал, страстный дон Хулиан приготовился хотя бы заклеймить публично и католицизм и левых – две ненавистные силы, отравившие ему жизнь. Голосом, напоминавшим скрип ветряной мельницы, председатель задал обычные вопросы. Монах назвал свое имя: Рикардо Леон Родригес де Эредиа-и-Санта-Крус. – Возраст? – Тридцать два года. – Профессия? – Монах Христова воинства. – Местожительство? – Толедо. Резиденция отцов иезуитов, улица Тринидад, сорок восемь. Ответы глубоко врезались в память Фани. – Уважаемые судьи, я прошу вас отвести этого свидетеля! – внезапно прогремел голос дона Хулиана. Судьи посмотрели на него с холодной враждебностью, как люди, терпение которых не раз испытывалось подобным образом. Прокурор сухо кашлянул и сжал губы. Американская колония с любопытством навострила уши. Дело обещало быть таким же интересным, как встреча по боксу. Джек, который не понимал испанского языка, но тотчас смекнул, что защитник сделал ловкий ход, довольно улыбнулся. Вот что значит хороший адвокат!.. Дон Хулиан Мартинес-и-Карвахал величественно задрапировался в свою тогу. Он заговорил медленно, спокойно, плавно, но то был лишь пепел, под которым тлели угли его ярости. Искусно перейдя к более сильным риторическим эффектам, он глубже ковырнул язву, разъедающую общественную жизнь Испании. Итак, профсоюз металлургов выставляет в качестве свидетеля монаха Эредиа! Насытившийся лев спрашивает у лисицы, не совершил ли он преступления! Тирания, схватившая за глотку вековую хитрость, предлагает ей сказать правду! Excelencias![32]Граждане Испании! Какой здравый рассудок, какое правительство дерзнули бы признать, что при нынешнем положении иезуит Рикардо Эредиа скажет правду? Да разве он не подумает сначала о своей шкуре, о той тяжкой ответственности, которую несет он и его орден, виновный в исторических преступлениях католицизма? Справедливость, Excelencias! Иезуит Рикардо де Эредиа не должен быть допущен в качестве свидетеля по делу! По залу волной прокатилось глухое негодование. Коммунисты, анархисты и верующие горожане из других партий роптали одинаково. Это было уж чересчур! Этот адвокат явно позволил себе лишнее. Впрочем, кто не знал Карвахала по его речам в парламенте! Сейчас он словно метнул гранату, начиненную обидами, не пощадившую никого. Последовало короткое и хмурое совещание судей. Нет, суд не удовлетворяет требования защиты отвести свидетеля Рикардо Эредиа. Одновременно председатель сделал строгое замечание Мартинесу-и-Карвахалу за некорректность по отношению к республиканским властям. Республика полностью обеспечивает своим гражданам, невзирая на их убеждения, свободу совести. Утверждать противное было бы провокацией. Аплодисменты публики заглушили протест Карвахала. Этот инцидент еще сильнее разжег любопытство в зале. Приближался самый интересный момент процесса. В ходе разбирательства центральным оказалось одно обстоятельство, которое никто не мог прояснить до конца, а именно: кто напал первым – Джек или рабочий? Показания очевидцев противоречили друг другу. Адвокаты обеих сторон обвиняли свидетелей противника во лжи. Хозяина заведения, кельнера и обеих горничных в момент драки в помещении не было. Оставался только один человек, показания которого можно было считать беспристрастными и решающими. Этим человеком был монах. Теперь все внимание публики сосредоточилось на нем. Его как лицо духовного звания освободили от присяги, и он ровным металлическим голосом, с сухой точностью, словно обвиняя какое-то невидимое зло, описал все происшествие. Слова его падали в тишине с неумолимой строгостью, с почти зловещим бесстрастием. Фани почудилось, что, наверное, именно так говорил сам Торквемада.[33] И в последний момент четко, ясно, не повышая и не понижая голоса, он заявил, что первый удар нанес Джек Уинки. На несколько секунд зал замер. Фани слышала только сухое покашливание прокурора да биение своего сердца. В той части зала, где сидела американская колония, пронесся глухой шепот, а потом вдруг испанские рабочие, составлявшие массу публики, зааплодировали. Джек стал бледен, как парафин, Клара, ничего не понимая, смотрела с испугом, а Мюрье подпирал голову то одной, то другой рукой. Темные глаза Мартинеса-и-Карвахала мрачно горели под его насупленным цицероновским лбом. Шея его побагровела от волнения. Он весь кипел от страстной ненависти к иезуитам и к республике. Дело прогорало, но в этом последнем процессе он заклеймит навсегда падение общественной жизни в Испании. А пока он обуздывал свой гнев, чтобы излить его в защитительной речи с тем ужасающим красноречием, которое наводило трепет на всех его противников в кортесах от крайних левых до клерикалов и монархистов. Но все же, чтобы хоть на чем-то сорвать сердце, он воскликнул драматически: – Предлагаю привести свидетеля к присяге! К общему негодованию испанской публики, монаха принудили присягнуть. Он сделал это спокойно, с безупречным достоинством, и в тоне его было горестное сожаление о нарушении традиции. По залу прокатилась волна симпатии к иезуиту. – Граждане Испании!.. – внезапно воскликнул Мартинес-и-Карвахал, и в голосе его прозвучала едкая, убийственная ирония. – Слушайте! Иезуит клянется в верности правде! Он повернулся лицом к публике и, расправив свою тогу, якобинским жестом показал на монаха. Вот что было самым страшным у Мартинеса-и-Карвахала, вот что везде вносило смуту. Он мог убить своим языком. Иезуит клянется в верности правде! Это все равно, как если бы черт читал Евангелие. Рабочие, сами того не желая, начали смеяться. Эх, и язык же у этого Мартинеса-и-Карвахала! И публика продолжала смеяться легко, беззлобно, по-испански, пока ее не утихомирил звонок председателя. Фани заметила, что твердые черты монаха болезненно исказились. – Я сказал правду!.. – произнес он неожиданно своим ровным металлическим голосом. – И я знаю лицо, которое может подтвердить мои слова! – Кто это лицо? – быстро спросил адвокат Карлоса Росарио. – Сеньора Хорн! – сказал монах. – Она в зале. Фани показалось, что она слышит свое имя во сне или что она сидит в театре, вся поглощенная спектаклем, и вдруг ее просят выйти из зала. Теперь возбужденный шепот понесся с мест английской колонии. – Сеньора Хорн! – бесстрастно повторил голос судьи. Фани инстинктивно выпрямилась. После короткого совещания суд решил ее допросить. Мартинес-и-Карвахал выдвинул некоторые возражения, но они были отвергнуты. А потом наступила напряженная тишина и слышались только автомобильные сирены и звон трамваев с Пуэрта-дель-Соль. Адвокат Карлоса Росарио, представлявший Рабочую конфедерацию, маленький белокурый испанец с голубыми глазами, поднялся со своей скамьи и подошел к Фани. – Вы говорите по-испански? – спросил он тихо. – Да! – смело сказала Фани. Испанец расправил складки своей тоги п, указывая на монаха, произнес громко и торжественно: – Сеньора Хорн!.. Вы подтверждаете или отрицаете слова отца Рикардо? И Фани почудилось, будто это не адвокат ее спрашивает, а сам отец Эредиа, и чувство это перешло в полную уверенность, когда она невольно взглянула на монаха и глаза их встретились. Голова у нее закружилась. Сердце бешено застучало… Состояние ее было близко к состоянию преступника, когда он решил совершить преступление, но колеблется в выборе подходящей минуты. Она остро сознавала, что рассуждать ей некогда, и все же рассуждала, прикидывала, делать ли ей первый шаг сейчас. Мысль о Джеке ее удерживала, страсть подталкивала. На одной чаше весов находились Джек, Клара, Мюрье, их общие забавы и развлечения. Теперь на этой чаше лежали подлость и ложь. На другой чаше находился монах Эредиа и благородная правда. Но что происходило в эту минуту в ней самой? Быть может, драматическое столкновение добра и зла? Фани вдруг ясно поняла, что в ней борются только две подлости. Мгновение она колебалась. Желание сказать правду было не чем иным, как подлостью, расчетливым ходом ее страсти, желавшей завоевать расположение монаха. В ней слабо шевельнулась совесть, и Фани почувствовала, что преодолевает этот расчет, эту подлость, которую публика, включая отца Эредиа, приняла бы за какую-то особую честность. Нет, Фани не любит блистать фальшивыми качествами, как не терпит фальшивых драгоценностей. Но вдруг она осознала, что монах твердо верит в эту ее несуществующую добродетель и что в этот миг ничто не отвратило бы его от нее решительней, ничто не нанесло бы большего вреда ее планам, чем если бы она подтвердила показания Джека, Клары, Мюрье… – Говорите, сеньора!.. – гремело у нее в ушах. Адвокат Рабочей конфедерации взывал все громче, все драматичней. – Солгал ли монах Эредиа? Солгал ли тот, кто каждый день ходит в кварталы нищеты и лечит больных? – Я протестую против такого преднамеренного допроса свидетелей! – воскликнул опытный Мартинес-и-Карвахал. Он уже заметил тревожные симптомы колебания у Фани. – Заданный вопрос не содержит ничего, могущего нанести вред обвиняемому, – монотонно ответил судья. Фани подняла голову. В последнее мгновение она увидела прекрасные андалусские глаза монаха. И произнесла твердо: – Отец Эредиа сказал правду!.. Джек Уинки, Клара Саутдаун, Жак Мюрье и я дали следователю ложные показания. – Обвиняю свидетелей подсудимого в лжесвидетельстве, – провозгласил прокурор. – Прошу суд подвергнуть их аресту. Зал погрузился в гробовое молчание. Публика, судьи и адвокаты застыли как громом пораженные. На мгновение Фани показалось, что она совершила величайшую в своей жизни глупость, по потом она поняла, что ой вовсе не грозит тюрьма, что, напротив, ее поступок невероятно взволновал всех испанцев. Даже бесстрастные лица судей выразили волнение. Она обвинила сама себя, но показала при этом нравственное величие, подобно героине в драме Лопе де Бега. Испанцам ли не оценить этого?… Крики и бешеные рукоплескания, как на бое быков, сотрясли зал. Вот она, Англия! Вот они, англичане, самые честные люди в мире! Viva Inglaterra!..[34] Приободрившаяся Фани отважилась посмотреть прежде всего на Джека. Американец впился в нее глазами, а потом на его лице появилась презрительная улыбка, точно он хотел сказать: «Сука!.. Я знал, что ты способна на такой номер. И только затем, чтобы понравиться этому попишке, так ведь?» Она отважилась посмотреть и на несчастного Мартинеса-и-Карвахала, который застыл в изумлении, пораженный и подавленный человеческим коварством. Она посмотрела на ошеломленную Клару, вконец поглупевшую, посмотрела на Мюрье, совершенно сбитого с толку всем происходящим. Посмотрела, наконец, и на отца Эредиа – его матовое лицо на миг залилось румянцем, а потом к нему опять вернулась прежняя аристократическая бледность. Среди общего смятения в зале одни золотистые отблески в его глазах казались живыми, и Фани опять почудилось, что между ними установилась знакомая ей молчаливая солидарность, которую она почувствовала тогда, в придорожном трактире. Для нее этого было достаточно, большего она и не желала и не ждала в ту минуту. Процесс закончился в тот же день. Джек Уинки был осужден на шесть месяцев тюрьмы и денежное возмещение убытков, а Клара и Мюрье получили по одному месяцу за лжесвидетельство. Что же до Фани, суд признал смягчающие вину обстоятельства и освободил ее от ответственности. Пока все выходили, Фани продолжала сидеть на своем месте. Кто-то подошел к ней и коснулся ее плеча. Это был Лесли Блеймер. – Фани!.. – произнес он с укором. – В своем ли ты была уме? – Вполне, Лесли. – Зачем ты это сделала? – Мне нравится монах. – И ты пожертвовала своими друзьями!.. – Что из того? Лесли с трудом подавил восхищение. В ней всегда было что-то великолепное и беззастенчивое, что-то чисто британское, и оценить это мог только британец. Они дружили с детства – это была одна из тех привязанностей, лишенных всякой сентиментальности, которые у англичан часто длятся всю жизнь. – Ты невыносима!.. – сказал он, всем своим видом выражая возмущение, а в сущности целиком поддавшись ее очарованию. – Поднимайся! Хочешь, поужинаем вместе? Когда они вышли, она увидела перед судом громадную толпу смуглолицых рабочих. Они запрудили почти всю площадь Пуэрта-дель-Соль. Взметнув кулаки, рабочие приветствовали Фани. – Видишь? – произнесла Фани с торжеством. И тут же почувствовала, как мало она заслуживает эти овации. Нищая, оборванная Испания!.. Чтобы приветствовать правду, эти бедняки прошли немало километров. – Ну что ж, – сказал Лесли. – Улыбнись им! И когда автомобиль тронулся, он стал махать шляпой. Но Фани не могла улыбнуться. |
||
|