"Старая проза (1969-1991 гг.)" - читать интересную книгу автора (Ветров Феликс)ГЛАВА ВОСЬМАЯКаникулы, каникулы, веселые деньки… Когда сегодня утром прозвенел звонок, Вера встала из-за стола, улыбнулась своим десятиклассникам: — К обоюдному удовольствию — до встречи в будущем году. Одиннадцатого января мы займемся Маяковским. Все свободны. Они вскочили, застучали крышками парт, обступили ее, неловко протянули цветы, хорошеньку открыточку: «Десятый „А“ поздравляет дорогую Веру Александровну с наступающим…» — Вера Александровна… все у вас будет хорошо… Вот увидите… «Знают, — удивилась Вера, — языки, языки…» Три часа на морозе. И вот, после трех часов волнений «достанется? — не достанется?», с крепко перевязанной проволокой топорщащейся ветками елкой она ехала на Сретенку. В просветах замерзших автобусных окон сверкал, искрился под вечерним солнцем снег. Третий месяц каждое яркое пятно, облака, закаты отдавались в душе Веры стоном. Автобус, завывая, нес ее через Большой Каменный. За рекой, в просветах ледяных разводов морозного окна, в глубокой пронзительной сини полыхали желтым золотом купола кремлевских соборов, слепящая луковка колокольни Ивана Великого… Вот старое, родное парадное старого родного дома. И этот знакомый с детства запах на лестнице, еще дореволюционный, наверное, запах древней штукатурки… Сережа спал. — Разденься хотя бы, — сказала мама. — Может быть, у нас заночуешь? — Нет, нет, — покачала головой Вера, — надо ехать квартиру убирать. — Отдохнуть тебе надо. На кого ты стала похожа за эти месяцы… — Какое это теперь имеет значение? — Конечно, ему-то теперь это всё равно… — Ты опять начинаешь о том же. Мама, я ведь… просила тебя… — Когда ты была у него? — Позавчера. Всё то же. Прошу только — ни о чем не спрашивай. Умоляю. — Возьми хотя бы такси… — На каком ты свете, мама? Где сейчас возьмешь такси?!. Те предновогодние ночи долго помнились потом. Переговариваясь шепотом, чтоб не разбудить сына, они весело убирали вдвоем с Вовкой, надраивали до блеска пол, возились до утра и к рассвету валились, сморенные, в сверкающей чистотой маленькой квартирке. Эти генеральные уборки перед каждым Новым годом имели для них какой-то ритуальный смысл. Все отжившее, принадлежавшее прошлому, выбрасывалось вместе с пылью. К Новому году полагалось приходить во всем чистом, смыв с себя под струями душа то, что нельзя было нести за черту во времени, рассеченном звонким ударом курантов. Так и дом их должен был сиять чистотой в первый день этой, будто начавшейся заново жизни. Сегодня Вере предстояло убирать их дом одной. Приехав из центра в свои Черемушки, она медленно побрела от троллейбусной остановки к белому кварталу одинаковых пятиэтажных домов. Давно стемнело. Мимо нее прогромыхали гитарой чубатые, расхристанные мальчишки. Она шла в падающем мягком снеге, будто не чувствуя ничего. Лучились в снежных ореолах голубые фонари. Шуршали колеса машин. Вера ничего не видела, не слышала. — Что скучная такая? — раздался рядом чей-то добродушный пьяный голос. Она остановилась, откинула заснеженную прядь волос, не понимая посмотрела на весёлого всклокоченного человека, загородившего дорогу. Их взгляды встретилсь, и он сразу пропустил ее, отступив с протоптанной дорожки в сугроб. Вот он, их белый дом — в желтых квадратах окон, в соцветиях мигающих лампочек на елках… Она вошла в парадное, машинально вставила ключ в дверку почтового ящика. На затоптанные кафельные шашечки посыпались открытки. Пишут… Поздравляют… Желают… Она собрала их и, не читая, бросила обратно в ящик. Поднялась на свой этаж. Тупо-механически вставила ключ в скважину замка, повернула, язычок отскочил, и этот четкий металлический звук показался страшным щелчком передернутого пистолетного затвора. Звонил телефон. Без конца звонил телефон. Пусть звонят. Она не снимет трубку. Их нет дома. Не сбросив мокрой шубы, Вера опустилась в кресло посреди комнаты, глядя, не мигая, в одну точку потемневшими глазами. Она не замечала, что сидит одетая, что тающий снег с сапожек растекается лужицами по паркету. Пора было приниматься за уборку, но она не двигалась, бессознательно притопывая ногой в такт оравшему за стеной соседскому магнитофону. Наконец, встала, как во сне, переоделась, прошлась по комнатам. Куда делись все тряпки? Где веник? Вспомнилась прошлогодняя встреча Нового года у Лёньки Сандерса, Володькиного замдиректора, сумасшедший вечер, когда все были до чертиков пьяные и веселые. Ее розовое умопомрачительное платье… Коньячное признание и любви и поцелуй Сандерса в коридоре, ее киношная пощечина в ответ. А потом она влетела в столовую и объявила всем, что Сандерс ее поцеловал!.. Неожиданно растерянное, встревоженное лицо мужа. Она, вероятно, слишком много выпила — ей вдруг стало невыразимо жаль его за этот взгляд, за эту дурацкую тревогу, и она стала целовать Володьку. И целовала долго, без конца… Вокруг начался радостный вой и аплодисменты… А Мишка сказал, что в племени мумбо-юмбо в таких случаях трутся носами, и открыл счет, как судья на ринге: «…семь, восемь, девять, десять… Аут!» Но Вовка не успокоился, продолжал казаться обиженным, и ей вдруг страшно, сию секунду, немедленно захотелась домой. И опять началась шуточки и хохот… Они с Володькой тоже смеялись, и всё-таки ушли раньше всех и целовались потом на лестнице, на улице. На Ленинградском проспекте уже появлялись люди, и она радостно, пьяно кричала встречным: «С Новым годом! С новым счастьем!» …С чего же начать? Пыль, всюду пыль… Надо книжки протереть… Вера подошла к стеллажам. Вот они, его бесконечные «плазмы», «поля», «кванты», «сверхпроводимости», «газодинамики»… Особая полочка — с печатными трудами профессора Чижова… И чуть ли не из каждой книги выглядывают аккуратные беленькие закладочки… Она застыла с тряпкой в руке. Не было сил коснуться этих книг, этих закладок. Хоть немножко стал бы видеть, хоть чуть-чуть!.. Убирать надо, наводить красоту в квартире… Зачем? Ах да! Новый год в чистом доме! Она по-детски верила, будто это что-то значит. Сжав голову руками, она заметалась по квартире. — Родной мой, родной… Вера звала слезы, она просила их вырваться из глаз, но это было невозможно, как невозможно было что-то изменить этой дурацкой уборкой, как невозможно было оставить в старом году их горе. Надвигавшийся отрезок времени от января до января обещал лишь новые муки. Впереди ждала только отчаянная борьба хотя бы за ничтожные проблески света. Она приказывала себе верить в какие-то смутные миражи, но коли всё окажется напрасным — тогда как? Уже несколько раз Вовка порывался, когда она приходила в больницу, что-то ей сказать. Бедный, глупый мой, неужели он думает, будто я не понимаю, что он задумал? Завтра. Завтра он наверняка решится. Он не потащит это в новый год. Господи! Скорей бы перевалить этот праздник! Вера отшвырнула тряпку в угол. Скорей бы прожить эту ночь! Ее собственная жизнь обрела для нее вдруг особое значение и ценность. Она обязана беречь себя. Она обязана выверять каждый шаг. Ей надо учиться быть умной и расчетливой, чтоб не потратить зря ни капли сил… Она упала на тахту и тут же, не раздеваясь, не погасив света, уснула. Проснулась на рассвете. За окном дымилось холодное синее утро, обещавшее белый морозный дань. В больничном холле красовалась наряженная елка. Здесь тоже готовились встречать Новый год. «Всюду жизнь», — подумала Вера, быстро идя по длинному коридору с дверями боксов и палат. Кто-то увидит блестящую елочную мишуру. Ее мужа это не касалось. Она несла Вовке большую еловую ветку. «Неужели… — усмехнулась грустно, — неужели я понесу ему сюда и вербу?.. И черемуху?..» Вовка прогуливался в дальнем конце коридора. Она тихо приблизилась и дотронулась до его руки. Он сжал ее кисть, его дрожащие пальцы ощупали ткань платья под белым рукавом халата, обручальное кольцо. — Верка? — С наступающим! — Она поцеловала мужа и… замерла. Вместо ставшей уже привычной пустой глазницы на нее смотрел… глаз. Она негромко вскрикнула и зажала себе рот рукой. В первое мгновение Вера даже не поняла, что это протез… Вовка стоял перед ней, часто моргая. Блестящий серо-синий… совершенно живой глаз внимательно вглядывался в ее лицо. Вере стало жутко… казалось неправдоподобным, издевательским, что этот, такой зрячий, такой здоровый и даже как будто весёлый глаз — только искусная бутафория, за которой — темнота. — Чего ты испугалась?.. Это Мишка мне вчера подарил… Сам сделал… вместе с нашими ребятами. Целой шатией ко мне завалились… Это, я тебе скажу, не стекляшка какая-нибудь… глаз на биотоках… Мишкина идея. Сергей Сергеевич сам поставил. Ей было страшно опять встретиться взглядом с этим, будто улыбающимся глазом… И вдруг… вдруг она увидела, что лицо ее мужа утратило пугающее, неприятное выражение, которого она старалась не замечать, с которым старалась примириться. Даже пятна ожогов казались незаметными, теряясь во взгляде этого глаза… Лицо стало снова живым… Перед ней снова был ее Вовка… «Мишка… — подумала Вера. — Дорогой Мишка…» — Слу-ушай! Ты стал с ним просто красивым, с этим глазом. Он засмеялся. — Эх ты, утешительница… Как Серега? — У мамы. С дедом воюют. — Спрашивает? — Без конца: где папа, когда приедет? Марков вздохнул: — Позвоню ему завтра. Будто издалека… — Конечно, дорогой, конечно… Пойдем к тебе. Они медленно дошли до бокса. Стол, тумбочка, подоконник были завалены коробками конфет, какими-то свертками, фруктами. — Вовка! Откуда всего столько? С ума сойти!.. Тут на целый батальон. — Я ж говорю: вчера ко мне двенадцать человек завалилось… — Как вы тут поместились? — Поместились… Вера поднесла к лицу мужа хвойную зеленую ветку. — Чем пахнет? — Елка… — Держи. — Она дала ему в руки бумажный сверток. — Здесь рубашки свежие. Из прачечной. — Подожди… Верочка, — сказал он глухо, и она сразу застыла на месте, уловив решимость и страдание в его голосе. — Не возись. Присядь. Она покорно села рядом с ним. Он взял ее руку. За окном плыли большие снежинки. — Я не хочу, чтоб ты мучилась всю жизнь. Нам нужно разойтись. — Он отвернулся. — Ты все сказал? Может быть, ты для себя так хочешь? Может быть… тебе так будет легче? Он ничего не ответил. — Нет? — Вера встала. — Тогда ты просто бесконечно глуп и совершенно ничего не понимаешь! Я есть я — когда я с тобой. Мне не важно… болен ты или здоров, красивый ты или нет, — мне нужно быть с тобой. Не ради тебя. Это м н е нужно, пойми. Я знала — ты непременно это скажешь. Я ждала… и, как видишь, не удивлена… Послушай… Неужели ты так мало веришь в мою любовь, Вовка? Да, ты не видишь. И, может быть, не будешь видеть… Но это — ты! Я всё это говорю, потому что знаю — мы на равных. И поэтому я люблю тебя. Если бы я увидела — говорю прямо! — если бы в один прекрасный день я поняла, что быть на равных с тобой не могу, я не смогла бы любить… и сама не стала бы с тобой жить. Он поднял голову. — Да, да! — резко и страстно повторила Вера. — Не стала бы1 А если бы это всё случилось со мной?! — Ну, это совсем другое дело. — Да нет же, не другое. Слушай, Вовка… Вместе будем жить дальше… вместе горевать будем, Сережку растить… Как протопоп Аввакум жене своей говорил: «До самыя смерти, Марковна», а она ему отвечала: «добре, Петрович… ино ещё побредем…» — Значит… — Значит, кретин ты, Петрович, каких земля еще не рождала. — Но я ничего тебе не могу дать… — Правильно. Ничего. Только одно — желание жить. А так, конечно… Где тебе… — Она кинулась к нему и прижала к себе его голову. В дверь заглянула Карева. — Простите… Володя! Сергей Сергеевич тебя к себе зовет. Идем скорее. — Посмотрела на Веру. — Как хорошо, Верочка, что и вы здесь, профессор как раз хочет с вами обоими поговорить. — Быстро, быстро, — заволновалась Вера. — Переодевайся, вот чистая рубашка… А ну тебя, пусти помогу. Она продела его голову в ворот хрустящей сорочки. Он никак не мог попасть рукой в рукав, наконец, срывающимися пальцами застегнулся. Она торопливо, мучительно задрожавшей рукой пригладила его волосы. От бокса до кабинета Михайлова — полсотни шагов. Если могут минуты вбирать в себя годы, то много, много лет вобрали те две минуты, что Вера вела мужа под руку по коридору. Из кабинета Михайлова вышла Карева. — Вы пока подождите здесь, — сказала она Вере и взяла Маркова за руку. — Заходи… Вера оцепенело смотрела на закрывшуюся дверь. — Разъелся ты на больничных хлебах, — приветствовал Маркова знакомый голос. — Не спишь из-за этих больных, лысеешь помаленьку, а они тут себе жирок нагоняют… С наступающим! Что око новое? Не давит? М-да. Всем хорошо, кабы еще и видело. — Уже привык. Спасибо. Иногда это слово казалось профессору Михайлову беспощадной насмешкой. — Садись, — сказал он, — Мише своему спасибо говори… Что-нибудь мелькает? — Острый луч офтальмоскопа вспыхивал и гас на кроваво-белесом глазу. — Чуть-чуть. — Для нас и «чуть-чуть» хлеб. Пересаживайся-ка вот сюда. — Профессор повел его куда-то и усадил на круглый вращающийся табурет. — Тут у нас агрегатик один… Капнули что-то в глаз, и он сразу начал дубеть. Легкие пальцы раздвинули веко. — Вот… тоже еще, упрямец… — бормотал Михайлов, прилаживая что-то на глазу Маркова, — все средства перебрали… а он упёрся… не рассасывается… Скучный ты парень, Володя… Эх, Маркова бы да к этой аппаратурке!.. Чувствуешь что-нибудь? — спросил Михайлов. — Ничего. — Правильно… на то и капли на тебя тратили, ничего чувствовать и не должен… Они молчали. Темнота и низкое, басовитое гудение трансформатора. — Развертку будете менять? — спросила Карева. — А как же… Мы его на всех режимах… Защелкали тумблеры. Неожиданно Марков ощутил ритмичные вспышки света. — Ну, а я что говорил? Шикарная кривая… Ты только посмотри, амплитудка какая! Марков! Ау! Ты живой? Не вздумай помирать. Есть неплохие новости… — Значит, цела… — облегченно вздохнула Карева. — Гора с плеч… — Всё, кино кончилось, — сказал Михайлов, и гудение трансформаторов смолкло. — Зови жену. Устроим семейный совет. Вошла Вера. — Ты что — жену в черном теле держишь? Какая-то она у тебя… запуганная, — улыбнулся профессор. Вера, затаив дыхание, смотрела на этого стройного человека в белом, на его длинное умное лицо под высоким крахмальным колпаком, на его глаза за дымчатыми стеклами больших очков… — Будем считать это новогодним подарком, — сказал Михайлов. — Сегодня у нас радость… Плясать еще рано, но тем не менее… Слыхал ты о такой машине — осциллографе? Марков хмыкнул. — Культурный больной пошел! Можно ей доверять, как считаешь? — Если настроен хорошо… — сказал Марков. — Тогда — отчего же… — Сам я его настраивал… люблю железяки… В общем, если прибор не врет, а врать ему вроде бы не резон, могу тебя поздравить… самое главное в порядке. Невредима сетчатка с глазным нервом. Есть смысл сражаться. Левый мы удалили вовремя. Теперь, собственно, и начинается работа. Будем пытаться сделать зрение. Придется потерпеть. Пять, шесть операций — как минимум. Сдюжишь? — И профессор Михайлов посмотрел почему-то не на Маркова, а на Веру. Он полез к себе в стол и достал небольшую прозрачную ампулу-шар. — Вот… наша надежда… Вера всмотрелась и увидела внутри ампулы подвешенный на золотых нитях крохотный, сверкающий, как алмаз, предмет. — Без этой фитюльки, — задумчиво сказал Сергей Сергеевич, — ничего не получится… Дело совершенно новое… Ну как, будем огород городить? Вера не могла оторвать глаз от этой сверкающей капли в руках хирурга… — Будем, — сказал Марков. — Я обязан быть откровенным до конца. То, что я собираюсь тебе делать, — чистый эксперимент. — Мне не привыкать. — Я не могу дать тебе никаких гарантий. То, что я сейчас предлагаю, не делали еще никому. Никому в мире. Есть риск. Всё может кончиться и неудачей… — Профессор снова посмотрел на Веру. — Методы уже отработаны, все обдумано до мельчайших деталей — и все же… В сущности, первый опыт надо бы производить с больным, у которого есть запасной глаз. Того требует этика медицины… У меня сложное положение. Этика этикой, а есть еще ты. Случай особый, каверзный, я бы сказал… Пока я буду экспериментировать с другими, с теми, у кого нет такого винегрета, — глаз твой станет совершенно безнадежным… А вот это, увы, я могу почти гарантировать. Самым милым делом было бы подождать годика три… но это невозможно: произойдут необратимые изменения. Я твёрдо верю, что все кончится удачно, но предупредить обязан. Мы оба ученые. Ты должен меня понять. — Я решил. — У тебя будет еще много дней, чтоб отказаться. — Я верю вам. Если есть шанс, отказываться грех, — Будет тяжело. — Так тяжелее. — Что ж… пожелаем тогда друг другу одного и того же. Ну… стало быть — с наступающим! Михайлов встал из-за стола. Они распрощались. Вера вывела мужа в коридор. — Подожди, — сказала она. — Ноги не идут… Михайлов сидел в кабинете один. Еще год пролетел… Он посмотрел в окно. Падал снег. Пора ехать, готовиться к вечеру… Но он всё сидел, смотрел на книги в шкафу, на щелевые лампы, на контейнеры с деталями специальной лазерной установки, которую взялись помочь собрать и настроить физики — друзья его самого трудного больного. Год. Еще год. Десятки лекций в институте. Сотни проконсультированных больных. Показательные операции за границей. А всего за год… триста восемнадцать операций. И почти ни одного обычного, хрестоматийного случая. Осложненные и такие коварные на столе врожденные катаракты… тяжелые глаукомы… страшные отслойки… И две катастрофы… два глаза, потерянных на столе. Не важно, что они и так считались безнадежными. Это его не оправдывает. По крайний мере — перед самим собой. Полтора часа назад, усадив Маркова к приборам, профессор Сергей Сергеевич Михаилов, известный в свои тридцать пять лет уже всей стране хирург, автор удивительных, тончайших приспособлений, помогавших открывать незрячим людям свет, сам волновался не меньше пациента, ждавшего решения участи. Много дней Михайлов все оттягивал это обследование сетчатки и глазного нерва. Страшно было увидеть на круглом экране слабые хаотичные зеленые всплески — безнадежные крики, посылаемые гибнущей сетчаткой… или ровный прочерк электронного луча — знак конца… Он все оттягивал, но сегодня шел последний день года… Надо было что-то сказать этому парню… И себе… Согласился!.. Если все пройдет более или менее гладко и он увидит хотя бы одну строчку таблицы — это будет целым событием в глазной хирургии. Еще год назад он сказал бы Маркову: «Никаких надежд». Он слишком много думал, прежде чем нащупал подступы к этой проблеме травмированных глаз. Слишком многим говорил: «Нет никаких шансов», — чтобы не попытаться разорвать этот замкнутый круг. Маркову суждено стать этапным больным. Сначала? Сначала извлечение помутневшего хрусталика. Потом, если всё пойдет хорошо, — удаление осколков. И это только самое начало… только подготовка. Наступит очередь роговицы, и он примется за нее… Трудная это штука — обожженная роговица… Нескоро будет извлечена из своей золотой колыбели та «фитюлька», что он им показывал. На его большом столе лежали кипы поздравительных новогодних открыток и телеграмм. Из Харькова, Владивостока, Смоленска, из Москвы, из-за границы… Триста восемнадцать операций. Десятки катаракт… Почти у всех теперь стопроцентное зрение. Десятки антиглаукоматозных. На второе января у него назначено двое на стол. Начнется год, и все завертится снова… Профессор Михайлов снял белый халат. Вытащил из горы открыток одну наугад. «Дорогого Сергея Сергеевича поздравляю с Новым годом! Вижу с каждым днем всё лучше. Нет слов, чтобы выразить мою благодарность. Желаю Вам огромного счастья в Новом году. Саша Рожков». Тяжелейшая была отслойка. Пять часов над столом., Профессор запер кабинет. Легко сбежал вниз по лестнице. Вышел из больничного здания и сел в машину. Мотор завелся сразу. Пока он прогревался, Сергей Сергеевич смахивал снег с ветрового стекла. Его взгляд скользил по рядам окон больничного корпуса. Задержался на четвертом этаже. В одном из окон заметил жену Маркова. Он помахал рукой, хлопнул дверцей и уехал. Они сидели молча, тесно прижавшись друг к другу. Перечеркнув свои старые мечты, планы, они в смятении и робости соразмеряли все с тем, что обрушила на них жизнь. И вдруг… Надежда! Надежда — где-то там, в ящике полированного стола профессора Михайлова. Они сидели онемевшие, испуганные этой надеждой. Сидели молча, как в те далекие месяцы, когда ждали Сережку. В боксе давно стемнело. За стеной, в маленьком холле, часы пробили шесть раз. «Шесть часов, — подумал Марков. — Она скоро уедет. Как же я останусь тут без нее?» — Поезжай, — сказал он тихо. — Сережка ждет. Устала ты сегодня. Столько всякого было. А я сейчас спать завалюсь… Вера осторожно поднялась с краешка кровати. — Да, да… Сейчас бутербродов тебе наделаю и поеду… Она зажгла свет и посмотрела на мужа. Его красивый новый глаз смотрел так ясно, так беззаботно. Вера знала, что сегодня, в новогоднюю ночь, дежурит доктор Карева, перед которой она робела. Властная и неприступная — как Ника Самафракийская носилась всегда Наталья Владимировна в развевающемся белом халате по отделению, и воздух за ней долго кружился нежными, тревожащими духами. Вера приоткрыла дверь ординаторской. Карева сидела в глубоком низком кресле и… вязала. — Можно?.. — Входите, входите, — Карева отбросила в сторону свое вязание и поднялась. — Милости просим. — Наталья Владимировна… — Слушаю. — Простите меня… я все понимаю… что нельзя, но… — Ну, ну… говорите. — У меня нет сил оставить его сегодня одного… Вы могли бы разрешить… только сегодня… — Могу. — Я так вам… — Только при одном условии: вы должны уйти совсем рано. Утром. Нам с вами ни к чему неприятности. — Карева чуть улыбнулась. — У вас такое лицо, что поневоле пойдешь на должностное преступление. Вера наклонилась и поцеловала ее. И тут все горькое, что накопилось, вырвалось наружу безудержно хлынувшими слезами. Она плакала от любви к Вовке, к сыну, к Каревой, к Михайлову, к Мишке, в маме. Она плакала от обиды на жизнь и от чувства слитности с этой жизнью. Она плакала оттого, что сегодня, в новогодний вечер, пришла эта минута полноты, и оттого, что ей не дано было эту минуту остановить. — Ну, ну вот… — засуетилась Кирова, — ну, что вы, право… — Простите меня, — шептала Вера, — простите… Приходите к нам в Новый год. Вместе встретим. — Спасибо, девочка. А кто у телефона будет? Позвонят из приемного… Скоро повезут экстренных… Может быть, и оперировать придется. Вот такая петрушка… Вера подошла к ней и обняла, — Вы очень хорошая. Карева засмеялась. — Идите к нему. — Она выдвинула ящик и протянула Вере ключ. — Будьте счастливы! С Новым годом… — Буду, — улыбнулась Карева. — Буду счастлива… Вера вытерла глаза и вышла в коридор. На елке в холле горели лампочки. Какой-то сухой высокий человек шел ей навстречу с чемоданчином в руке. Вот он все ближе… Да это Чижов! Профессор Чижов! — Вера Александровна… — Чижов сдержанно поклонился, подошел. — С наступающим Новым годом! Только сейчас она увидела, что в его руке — большой транзисторный приемник, искрящийся десятками ручек, кнопок, шкалой. — К Володе? — переспросила Вера и почувствовала, как часто заколотилось сердце. — Подождите, пожалуйста. Чижов пожал плечами. Если бы кто-нибудь сказал профессору, что он рискует авторитетом, приехав к Маркову виниться, — Борис Александрович рассмеялся бы в глаза тому человеку. Сейчас они стояли с Марковым на одной доске и оба были равны перед стеной неведомого. Все мелкое и преходящее — было смешно и ничтожно перед этой стеной. Но работать… да что там работать?! — просто жить, будучи подлецом в глазах Маркова, было немыслимо. Чижов впервые задумался не об абстрактной «смене», а о конкретном продолжателе своей работы. Теперь он знал: им мог стать только Марков. И Борис Александрович приехал, чтоб все объяснить — предельно честно, просто, без пощады к себе. Он не подлец. Он… всего лишь ошибся, слишком круто повернул, Вера вошла в палату и молча принялась возиться в тумбочке. Пусть думает Чижов, что она говорит сейчас с мужем о нем. В такой день — Чижов?! О нет, нет… То, что стало главным в их жизни, сразу будет омрачено его приходом! Чтобы зазвучали в их маленьком боксе такие неприятные, иронические интонации его глуховатого голоса? Разрешить ему войти сюда, после всего, что случилось, и снова, как тогда, увидеть незнакомое, умудренно-холодное лицо Вовки? — Ты что, Вера? — Порядок навожу… Она вышла в коридор. — Простите, Борис Александрович, — Вера отвела глаза и, глядя в синее вечернее окно, быстро договорила: — Простите… мой муж не сможет вас принять. Чижов не двигался. — То есть как? — спросил он тихо. Вера не ответила. Но он понял. Он сразу всё понял. Он не был нужен здесь. Он вообще не был нужен. Ах да… Приемник! — Вы могли бы… Она твердо посмотрела в его измученные светлые глаза. В них стыло горе. — Нет, не смогу. Он не двигался. Они стояли молча. — Да, да, — вдруг поспешно сказал профессор. — Конечно. Ну, что ж… Вере стало страшно. Она никогда не видела такого страдающего лица. — С Новым годом и… желаю здравствовать. — Чижов странно улыбнулся и, резко повернувшись на каблуках, быстро пошел от неё по коридору. Он шел, все ускоряя шаг, бессознательно повторяя про себя номера палат, бежавших, подпрыгивая навстречу. Сегодняшнего разговора не могло быть. Марков мог понять и простить всё, но не это. Подлость. Она не могла исчезнуть просто так. Ей некуда было деваться. Он всегда учил их — в науке можно жить только с чистыми руками. Марков усвоил этот урок. Лишь один Чижов знал и понимал до конца, что значили слова Маркова, занесенные в протокол следствия и закрывшие уголовное дело. Это была беспощадная, наотмашь пощечина ему, профессору Чижову. То, о чем он думал десять минут назад, то, на что надеялся, уже было невозможно. Ничего хуже Марков не мог бы придумать, даже если бы захотел. Всю жизнь, до того разговора с Марковым полтора месяца назад, он думал, что его судьба всё идет на подъем, то более круто, то более полого, но вверх. Теперь это уже был только излёт пули, инерция. Он вновь и вновь спрашивал себя: «Как я, честный человек, мог в тот момент отдать на заклание невиновного? Как смел убеждать себя, что чья-то кровь, пусть даже кровь примитивного, невежественного Митрофанова, может стать „малой кровью“?». Не скажи он тогда тех слов… Но он сказал. И не шевельнул пальцем, чтоб что-то исправить, отдался на волю потока. Теперь, после марковского заявления, уже ничего нельзя было изменить. Ни- че-го. «А Марков? Для него наша маленькая делянка Большой Физики так же священна, как и для меня, — думал профессор. — Но даже во имя нее он не пойдет на подлость». Даже во имя самого высшего — жертвовать можно только собой. Марков научил его этому. В последнее время он часто думал о своей смерти. Не верилось, что она застигнет на полуслове или в беспамятстве. Он хотел принять ее осмысленно, как подобало естествоиспытателю. Он всегда мечтал прийти к ней без стыда за прожитое, бесстрастно, честно взвешенное наедине с собой. Теперь это исключалось. Ведь он мог, мог все исправить! Марков отпустил ему «испытательный срок» — до прихода следователя. А он трубил перед собой, как евангельский лицемер, кричал себе: «Это для науки, во имя науки!..» Но выходило так, что если кто и был для науки, так это — Марков. — Что быстро, так? — удивился шофер. — Говорили — полчаса. — В центр, — сказал Чижов. Поднялся снегопад, снежинки летели и летели из небесной темноты. Машина взревела и круто рванула с места, вздыбив позади снежный вихрь. Он смотрел вперед через ветровое стекло, по которому из стороны в сторону, оставляя два не засыпанных снежинками черных полукруга, старательно ходили «дворники». Так неужели теперь всё для него со знаком минус? Неужели отныне — самый обычный, стариковский отсчет: «сколько осталось»? Дожить спокойно, лабораторию оставить, преподавать, от кафедры отказаться… — Подождите… — вдруг сказал он, подавшись вперед. Таксист поспешно съехал к тротуару, притормозил, удивленно глядя на пассажира. «Да нет же, нет. Этого не может быть. Я на смогу так!» — очень ясно понял Борис Александрович. Ему казалось, что вот сейчас, в этой стучащей мотором, подрагивающей машине, в писке работающих «дворников», он вернулся откуда-то к самому себе. Он распахнул дверцу, вышел из машины и замер в сугробе, сняв шапку, глядя ввысь и подставив оживающее лицо этим летящим сцепленьям кристаллов, успевших в полете стать крохотными звездами. И бесценные, обожаемые строки сами собой понеслись в голове — как всегда в минуты счастья и вдохновения: И стихи эти, гениальные глаголы Пастернака, были не просто стихами, они были… его спасением! И он ощутил жгучий уголь слезы на ресницах. Марков. Они будут вместе. И он, профессор Чижов, снова поедет этой дорогой в больницу. И снова будет стоять у двери его бокса. И если понадобится, поедет еще раз. И еще. Но прежде… Да, только так! Он должен всё сказать. Всем. И он скажет. Послезавтра. Второго января. Иначе просто незачем жить. Как много нужно сил, чтобы сказать несколько фраз. «Есть ли они во мне, эти силы?» — спросил себя Чижов и вдруг, ощутив внезапную, давно забытую легкость молодости, смахнул нежданные слёзы и засмеялся, чувствуя, что на него с тревогой смотрит молодой паренек-шофер. — Простите… — сказал, повернувшись к нему, Борис Александрович и улыбнулся. — Я… ошибся. Машина снова тронулась, уходя в снегопад, и помчалась по заснеженной Москве. …В боксе пахло елкой. Вера хлопотала, раскладывая на столе праздничные угощения. — Вовка! — Что? — откликнулся он тихо. — Уже едешь? — Поеду. — Передавай всем приветы… — Передам, — улыбнулась Вера. Она подошли к нему, положила руку на его русую голову. — Завтра. — Как? — Он поднял к ней лицо. — Что ты говоришь? — Я остаюсь. — Верка… Что ты выдумала… Разве можно?.. — Мне Наталья Владимировна разрешила. Марков встал и молча обнял жену. …Из наушников звучало новогоднее поздравление. Вера торопливо открыла бутылку виноградного сока. Марков стоял с наполненным стаканом. Лицо его было спокойно и строго. Голос в больничных наушниках смолк, и в гулкой тишине раздался перезвон кремлевских курантов, — С Новым годом, мой дорогой! Могучие нежные руки обняли ее. — А Сережка спит… — прошептала Вера. Он молчал. «Наверное, то же, что испытываю сейчас я, — думала Вера, — испытывали жены во время войны, когда их мужья приезжали на сутки с фронта, чтобы завтра утром снова уйти туда… в огонь. Наверное… то же чувствовала Вовкина мать, когда рядом с ней дышал и хотел жить человек по имени Петр Марков…» Марков сидел неподвижно, боясь шевельнуться. Она поняла его робость. — Глупый мой… — прошептала Вера. — Я люблю тебя. Я так истосковалась по тебе. — Вера… и я устал без тебя. — Не бойся ничего. Ты самый красивый, самый сильный… — Могут войти… — Нет… у меня ключ… — Она сжала его лицо, с пронзающей любовью ощутив под пальцами рубцы. Они лежали обнявшись. За окном свистел ветер. Вера смотрела в окно и улыбалась в темноте. — Ты не спишь? — спросила она шепотом. — Нет! — отозвался он тотчас, тоже шепотом. — Что ты! Разве можно сейчас спать?! — Хочешь, я тебе скажу одну старую-престарую вещь? — Скажи… — Он провел рукой по ее щеке. — Если люди любят… вот так, как мы… им в самом деле ничего не страшно. — Да, — прошептал Марков. — Правда. — Я глубоко счастлива. Несмотря ни на что. Понимаешь? — Понимаю… Я в больнице, не вижу, еще неизвестно, что и как обернется, и так счастлив, как, может быть, никогда не был. — Вовка… — Знаешь, я никогда столько не думал о людях, я многое понял о них. — Что? — Люди есть люди, только когда они живут для других. Вот как врачи… Работать хочется. Ты не представляешь, к а к я хочу работать. Я буду видеть — я чувствую. Я знаю. — Будешь, — прошептала Вера и подумала: «Ну а если и не будешь, я стану твоими глазами». — Что сейчас Сережке снится? — спросил он. — Что-нибудь хорошее. Ты. — Он меня уже подзабыл, наверное. — Глупый… Вовка, ты чувствуешь? Мы плывем куда-то… Новый год… — Да, — сказал он. — Плывем. Что бы я делал без тебя? — А я? — Знаешь, Вера, я чувствую в себе такие силы… ну, как физик, понимаешь? Как будто что-то прорвалось во мне… такие мысли приходят… дух захватывает. — Я знаю, почему ты еще не кандидат какой-нибудь. Ты просто ученый… — А Мишка — что, не ученый? А Вахтанг? А Коля Васин? А Мухин? — Нет, я не о том. — Вера, прикрыв глаза, медленно поцеловала мужа. — Ты не понял, ну и ладно. Новый год уже летел через Атлантику, неслышно пробегали через их маленький бокс радиоволны, кричавшие на все голоса сводками первых новостей года, звучавшие вальсами Штрауса, негритянскими диксилендами, однообразными «биг-битами»… Марков спал и она смотрела на него в темноте. …Вера проснулась от смявшей ее тревоги. Муж ровно дышал во сне, лицо его было светло, брови не были сведены болезненным изломом, как все эти месяцы в больнице. Так откуда же эта мучительная тревога? Есть надежда… Они всё перетерпят, длинную череду операций, боль — все вынесут и, что бы ни случилось, не предадутся отчаянию: они вместе. Откуда же эта тревога? Вера осторожно поднялась и подошла к окну. За черными ветвями деревьев тускло и мертво зеленело рассветное зимнее небо. Во дворе больницы, у приемного покоя намело высокие сугробы. Сугробы там, где еще вчера стояли машины. Вчера! Это было вчера! Серая «Волга»! Серая «Волга» Михайлова! Ее резкий поворот, скрежет тормозов. С места — азартная, пугающая скорость. Она видела, как машина Сергея Сергеевича выехала из переулка. Вильнув перед капотом самосвала, влетела на широкий проспект и помчалась вперед, обгоняя другие машины. Лавируя между автобусами, самосвалами, тягачами, лихо начала обходить легковые. Как… как мог он так?.. Вере хотелось крикнуть водителям тех машин, чтоб они были поосторожней, чтоб сторонились, чтоб давали дорогу серой «Волге». Тревога… Нет, она не улеглась, не ушла. Чем точнее воссоздавала память то, что Вера видела вчера из окна больницы, тем недопустимое, тем преступнее казалась ей эта гонка. Почему ему разрешено садиться за руль?.. Таким, как он, нельзя разрешать… Вера поняла, что тревога о Сергее Сергеевиче вошла в нее, как неизбывная, каждосекундная ее тревога о сыне и муже. — С Новым годом! — сразу вдруг проснувшись, проговорил с улыбкой Марков. — Где ты? Ее маленькая рука легла на его руку, крепко, надежно сжала ее. — Я с тобой. С Новым годом, хороший мой! С Новым годом! 1972 |
||
|