"Две жизни" - читать интересную книгу автора (Воронин Сергей Алексеевич)Тетрадь третья— Тонну! Верь, гражданин хороший. И прошу всего — полтораста. — Нет, нет, про тонну и говорить нечего. Мы артиллеристы, у нас прицел точный. — Да ей-богу же, тонну! — Ну ладно, пусть тонну, уступаю тебе. А ты уступи мне. Девяносто рублей, и по рукам. — И Соснин подает ему длинную, узкую ладонь. Не сразу учуяв подвох, хозяин подает свою руку. Соснин радостно трясет ее, тут же отсчитывает деньги, я в это время сую владельцу лодки счет, он расписывается, и лодка наша. Соснин устремляется на хозяина следующей лодки. Разговор тот же. — Полтонны? — насмешливо тянет хозяин. — Да ты что, спишь или дремлешь? Меньше чем тонну не возьмет. — Ну ладно, ладно. Если ты настаиваешь, уступаю, но и ты мне должен уступить. Вот и будет как надо. И в счете так и запишем: грузоподъемность — тонна, цена — девяносто рублей. — Побойся бога! — Бога нет и не будет. Это уж точно, верь мне, папаша. — Соснин сует хозяину длинную узкую руку, тот нерешительно подает свою, и сделка совершена. — Черт ты, а не человек! — спохватясь, кричит хозяин и трясет полученными деньгами. — За девяносто рублей такую лодку, а? И вот у нас флотилия. Впереди катер «Исполкомовец», за ним халка «Камбала», за «Камбалой» восемнадцать плоскодонных лодок. Перед нами большой водный путь. Я счастлив. Вышли из бухты на Амур, и первая же волна, сочно поцеловавшись с бортом «Камбалы», обдала нас брызгами, словно благословила в далекий путь. Это, пожалуй, и не зря, — Амур на середине сердит. И вот уже тяжелые серые волны с глухим рокотом бьют в нашу халку. Она прыгает с волны на волну. Скрипит руль. Все дальше берег. Чернеет небо. Будет гроза. И что-то во мне пробуждается отважное. Я не боюсь ни ветра, ни надвигающейся грозы. Больше того — я жду бури. Я готов с ней схватиться. Я не знаю, откуда это у меня, может, зов далеких предков? Были у них и моря, и паруса, и бури. Скрипели мачты, обрушивались на суденышки ливни. Все это было. И все это звенит сейчас в моей крови. С неба срываются первые капли. Каждая, как гвоздь, пробивает пиджак до тела. Ну и пусть! Все сильнее завывает ветер. Мачта уже стонет. Ну и что ж, так и должно быть! На то и буря! — А ну, нагните головы, — командует лоцман халки, черноволосый, с раскрытой грудью и серебряной серьгой в ухе старик, и накрывает меня вместе с Колей Николаевичем и Зыряновым, как куриц, большим парусом. И сразу будни: нет ветра, нет дождя. Тепло и тихо. Сидим, говорим, молчим, спим. К вечеру ветер пролетел, и Амур, как голубое небо, без единой морщинки. И вдруг неподалеку от нас что-то шумно всплеснуло. — О, сполоху наделал. Кто это? — спросил Баженов, поворачивая удивленное, простоватое лицо на шум. — Сазан, — ответил лоцман. Его серебряная серьга багровеет в лучах закатного солнца. — Вполне возможно, — согласился с ним Яков Сторублевый. И Баженов и Яков — наши рабочие. Баженов наивен, робок. Он готов сделать все, чтобы только на него не сердились. Где-то далеко уральская деревенька, далеко жена с ребятишками, которой он посылает от случая к случаю деньги. У Якова Сторублевого во всю голову плешь, но там, где волосы остались, они вьются кольцами. Яков не один, с женой. Она его называет Яша, он ее Шурёнка. Шуренка маленького роста, складненькая, курносенькая бабенка. У нее пухлые, всегда влажные губы, будто она только что долго и крепко целовалась. По словам Якова, занесла их сюда нелегкая вот почему. Жили они в Кировской области. Наступила неурожайная година. Заколотил Яков дом и пошел с Шуренкой на заработки. Думали, чем дальше, тем лучше, вот и забрались в Николаевск-на-Амуре. Тут их Соснин и прихватил. Шуренка будет у нас поварихой, Яков — рабочим на трассе. Кроме этих троих, есть еще четвертый рабочий — Перваков. Он малоречив, все думает какую-то свою думу. Ему уже за пятьдесят, но он крепок, на любом ветру стоит с открытой грудью. Попыхивает катер, тащит наш флот. Как мачта, возвышается на его корме Соснин. До сих пор все его считали завхозом. Оказывается, ошибались. Заместитель начальника партии по административно-хозяйственной части. Вот кто он! Поэтому и едет на катере. Приплыли в какую-то бухту. Из бухты попали в протоку. Теперь Амур в стороне, за островом. По протоке движутся лодки. На берегу дома. Они стоят чуть ли не в воде. — Кто здесь живет? — спрашиваю я лоцмана. — Рыбаки. — Русские? — Русские. — Эва куда упалили, — со вздохом сказал Баженов. — Да, — вздохнул и Зырянов, — куда только не забрасывает судьба русского человека! И плохо и тяжело другому живется в таких местах, а не бежит, осваивает такую глушь. Иного туда и золотом не заманить. — Это сколько угодно, — сказал Яков Сторублевый, — нашему брату не положено выбирать. — Это почему же не положено? — хмуро спросил Перваков. — И кем не положено? — А нам неведомо, — легко ответил Яков. — Кому надо, тот знает. — Ты должен сам знать. Для этого революцию делали. — Партийный будешь? — спросил Яков, и в голосе у него прозвучало уважение. — Нет. — Чего ж тогда говоришь так, — с досадой сказал Яков, — в сомнение вводишь. — Чем же я тебя ввел в сомнение — тем, что учу быть хозяином в жизни? — Шуренка, пора вечерять, да и на спокой! — крикнул Яков жене и отошел от Первакова. Перваков пристально посмотрел на него и осуждающе усмехнулся. Опять откуда-то прорвался ветер, резкий, холодный. От него никуда не спрятаться. (Катеришко оказался слабосильным, пришлось помочь ему — подняли парус.) Все кутаются, жмутся друг к другу, только один Перваков стоит на корме во весь рост, с открытой грудью. — Идите сюда, тут теплее, — зову я его на нос халки, под защиту паруса, но он только усмехается. Небольшая деревенька Тахта. Мы вышли на берег. У сельмага стоят гиляки. Впереди, отставив ногу, смотрит на меня узкими, как прорези, глазами пожилой гиляк. Из-под шляпы у него свисает черная, довольно неопрятная коса. Он повернулся к женщине и что-то быстро сказал. Она закачала головой, улыбнулась. У нее в ушах серебряные кольца, ноги тонки, как прутики. С ними старуха. Седые волосы расползлись по ее плечам, глаза красные — трахомные, что ли? Изо рта у нее свисает трубка с полуметровым мундштуком. — Народ, — снисходительно говорит Яков. — Хороший народ. Со своими порядками. Зря человека не обидят, — уважительно говорит лоцман. — Давно, еще мальчишкой, был я у них на празднике медведя. — Что это за праздник такой? — любопытствует Яков. — Живого медведя привязывают к дереву и стреляют. Сначала надо выбить венец над мишкиной головой. Если кто коснется кожи — вон из игры. Потом простреливают уши... — Какое издевательство, — говорит Зырянов. — Ничего... Зверь ведь, — миролюбиво говорит лоцман. — Самому меткому дозволяется ударить в медвежье сердце. Это как награда. — А как же они живьем медведя берут? — поинтересовался Перваков. — На пеньках, со стрелами. Запустят три стрелы в задницу, и мишка готов. — Как это? — усомнился Перваков, и что-то похожее на улыбку раздвинуло его толстые обветренные губы. — Тут дело происходит таким фертом: гиляк отыскивает большую поляну с брусничником, куда повадился медведь по ягоду. Срубает в разных местах три лиственницы так, чтобы высокие пеньки остались. Одевает эти пеньки в разное тряпье и ложится с подветренной стороны. Ждет. Ну, приходит мишка. Начинает слизывать ягоду. Охотник выцеливает его из лука и пускает стрелу, в зад. Мишка вскакивает, выдергивает стрелу, вертит башкой, ищет, кто ж это ему ее запустил. И видит пенек в тряпье. Несется на него что есть духу. Лупит так, что щепки летят. Расправится с этим пеньком, только хочет отойти, а гиляк ему вторую стрелу пускает в зад. Мишка ревет от злости. Второй пенек выискивает, на него несется, но не так уж прытко, — силы-то поубыло. Все же и с другим пеньком расправляется, хотя и не сразу. Лиственничка-то сухостойная покрепче железа будет. Только расправился, а охотник ему третью всаживает. Тут уж медведь орет на все трубы, но силы в нем, считай, никакой. Выдохся. Все же трусит на третий пенек. Ударит его, и сам тут же валится, подняться не может. Тогда охотник идет из своего укрытия и хочет — живьем его берет, хочет — ножом бьет под левую лапу. — Ловко, — доверчиво качает головой Баженов, — медведь-то — беспелюха. За всяко просто и взял его гиляк. Хитрый ты, — сказал он гиляку. Гиляк засмеялся и хлопнул Баженова по плечу: — Сам хитрый! — Ты хитрый! — хлопнул его по плечу Баженов. И оба хохотали, били друг друга по плечу, и, глядя на них, смеялись мы. — Вперед! — донесся голос Соснина, и мы побежали на «Камбалу». И опять мы плывем. Надо будет получше познакомиться с лоцманом. Интересный он дядька. Наверно, тысячи всяких историй знает. Но что это с катером? Чухал, чухал и остановился. — Разгрузить халку! Груз в лодки. Марш, марш! — командует Соснин. И вот мы идем без «Камбалы». Течение подхватило ее. Лоцман махнул рукой. В последний раз сверкнула его серьга. И всё, расстались навсегда. Лодки, связанные по две, идут за катером на буксире. Мы неплохо устроились, даже удобнее, чем на «Камбале», — у каждого свой корабль. Можем ходить друг к другу в гости. И ходим. Угощаем табаком. Жара. Как печет солнце! Сидим в трусах. Яков повернул Шуренку к нам спиной, чтобы не «оскоромилась». — Шура! — кричит Коля Николаевич. — У тебя спина сзади. Шуренка оборачивается, испуганно косит глазом на спину. Коля Николаевич доволен, хохочет, щуря зеленоватые глаза. Яков что-то бормочет себе под нос. — Тонем! — орет Коля Николаевич, и опять Шуренка оборачивается, и опять он хохочет, а Яков еще злее что-то бурчит. — Да оставьте вы их в покое, — говорит Зырянов. — Пускай приобщаются к цивилизации... Бах! Бах! Что такое? Соснин стоит на корме катера с двустволкой. Из обоих стволов вытекает густой белый дым. Оказывается, это салют в честь того, что мы распрощались, с Амуром и свернули на Элгунь. Вот и еще одно расставание. Кто знает, доведется ли когда повидать Амур... Грустно, но впереди неизведанное, и оно мирит с потерей прекрасного. Быть может, то, что впереди, будет во много раз хуже, может, никогда не принесет радости, но все равно оно интереснее того, что знаешь... Отныне будем плыть по Элгуни. Дойдем до ее истоков... Это далеко, очень далеко, около тысячи километров в глушь, в тайгу. Элгунь не Амур. Он величавый, широкий, мудрый, она же, как болтливая бабенка, мечется от косы к косе. Плыть по ней труднее. К тому же на Амуре был ветерок, а тут знойное затишье. Но весело постукивает катерок, журчит вода, по берегам — лес, и поэтому настроение чудесное. Бах! Бах! Над моей головой проносится ошалелая от перепуга утка. Бах! Бах! Утки подымаются стаями, парами, поодиночке. Соснин стреляет направо и налево. Ему хорошо. Я же весь дрожу от нетерпения. Сжимаю ружье так, что ноют пальцы. Жду, когда на меня налетит утка. Бах! Бах! Соснин бьет дуплетами, но проку мало. Артиллерист мажет. Бах, бах! Мимо. Мне смешно. Бах! Это ударил я. Между прочим, тоже мимо. А в лесу уже темнеет, оттуда выползают хмурые сумерки. Они ложатся в воду. С Элгуни мы свернули в протоку. Она становится все у́же, у́же. Ветви деревьев задевают по лицу. Со всех сторон, трубя в горны, к нам летят эскадрильи комаров. Темнеет. И вот уже тьма. И в ней, как сердце, стучит мотор катера. И вдруг затих. И такое ощущение, будто я оглох, — такая наступила тишина. — Буксир! — раздается голос механика катера, рябого толстого человека. — Эгей! — отвечает Баженов. — Отвязывайся. — Пошто? — уже встревоженно спрашивает он. Дело в том, что Баженов не умеет плавать и всякое осложнение в пути пугает его. — Заехали, — доносится хриплый голос с катера. — Пошто заехали? — Иди ты к черту под мышку, — хрипит голос. — Отвязывайся! — Лодки! — раздастся звучный баритон Соснина. — Заряжай ружья! — Пошто? — кричу я. — Для обороны и готовности к внезапному нападению. — Есть! — кричу я и пуляю в небо. Катера не видно, заметен только зеленый глазок на его мачте. Он похож на далекую звездочку. — Все на разворот! — хрипит механик. — Все на разворот! — любуется своим голосом Соснин. Лодки медленно перемещаются по спирали, освобождают место для катера. Катер, озабоченно пофыркивая, проходит в свободную воду. Все это освещает выглянувшая из-за туч луна. Баженов и Перваков крепят канат, и флотилия трогается в обратный путь. Хорошо спится под мерное постукивание мотора, под шелест воды. Ветерок овевает голову. Проснешься, посмотришь — вокруг дикие берега, тишина, поблескивает волна, а впереди, как заветная звездочка, зеленый глазок катера. Он смотрит в ночь, он все видит, и поэтому так спокойно и хорошо, будто ты и есть тот самый счастливый на земле, который наверно же должен быть. Если смотреть на воду с кормы, то вода бурлит, пенится, несется с невероятной силой, и можно подумать, что это наши лодки несутся на такой скорости. По стоит лишь перевести взгляд на берег, как сразу станет ясно: мы стоим на месте, а вода с бешеной быстротой несется мимо наших лодок. Мы попали на перекат. Механик гоняет катер туда-сюда, туда-сюда. Кое-как добираемся до острова. Медленно, очень медленно подымаемся. Нет, не пройти. Надо к левому берегу. Свернули. Дошли до берега и остановились. — Все на канат! — хрипит механик. — Все на канат! — поет Соснин. — Быстрей, быстрей! — хрипит механик. — Быстрей, быстрей! — кричит Соснин. — Марш, марш! Вперед! Го-го-го-го-го! — И хохочет так, что трясется рыжая борода. Он просто счастлив, что может командовать. Что ж, привязали канат к передней двойке, впряглись в петлю и потянули. Впереди Баженов, за ним Перваков, самый сильный из нас? Силу его я видел. Потребовалось ему зачем-то во время хода перебраться с головной двойки на последнюю пару, расстояние же между лодками такое, что не перепрыгнешь. Как быть? Он сел на переднюю двойку, подтянул к себе все шестнадцать лодок и перескочил на вторую двойку. Пока перескакивал, остальные четырнадцать заняли свои места. Он опять уперся, подтянул эти четырнадцать и перепрыгнул в третью двойку, и так все время, пока не добрался до конца. Позднее мы втроем пытались сделать то же, и ничего у нас не получилось. За Перваковым идет Яков Сторублевый, за ним Коля Николаевич, я, за мной Зырянов, и замыкает наш бурлацкий отряд Соснин. — Марш! Марш! — подбадривает он. Мы идем, прижимаясь к скалам. Берег завален валунами, крупной галькой. Ноги срываются, подметки скользят. Нелегко тащить по-бурлацки. Катер пыхтит изо всех сил. Мы пыхтим изо всех сил. — Цивилизация! — кричит Коля Николаевич. — Цивилизация! — кричит Соснин. И вдруг в одном месте, в другом, в третьем из-под больших валунов выползают змеи. Свиваясь в кольца, они широко разевают пасть, трясут тонким раздвоенным языком и, быстро виляя хвостом, скрываются в расщелинах скал. — Господи Иисусе! Господи помилуй! — испуганно приговаривает Баженов. Перваков на змей не обращает внимания. Канат врезан ему в плечо. Из-под его ног выворачиваются камни. Яков не столько тянет, сколько старается обойти крупные валуны, где могут затаиться змеи. В руке у него палка. Тянем мы долго, больше километра. Постепенно берег переходит в скалистый обрыв. Такие обрывы Зырянов называет прижимами. Здесь к скалам действительно прижимается вода, течение усиливается. Дальше идти нельзя. Мы останавливаемся, и тут до нас доносится хриплый голос: — Бросай канат! С какой радостью мы его бросили. Скорей в лодки! Плывем! ...Четыре часа утра. От воды подымается теплый туман, цепляется за кусты, прочесывает их. Катер отдыхает, приткнувшись к берегу. Мы не спим. Мы — это Коля Николаевич и я. Теперь, когда нет преферансистов, нет иной компании, он дружит со мной. Коля Николаевич привязчив, легко сходится с людьми, наверно легко и уходит, но — что ясно — он не может быть один. Мы удим рыбу. Никогда мне еще не доводилось ловить с такими удобствами. Не выходя из дому, забрасываем удочки. Как ловить на дальневосточных реках, научил нас Перваков. Ловля идет на закидушку. У меня в руке конец тридцатиметрового шнура. На другом конце шнура груз. От груза отходят два поводка с крючками. Поплавка нет, да он и не нужен. Ловим на палец. Дернет рыба — дергай и ты. И я дергаю. Клюет часто, то и дело слышны всплески падающих грузил. Рыбы здесь много, самой разной, есть такая, про которую я никогда и не слышал. Одни названия чего сто́ят: таймень, ленок, хариус, касатка, чебак, гольян, конь, горбуша. Есть и наши знакомые: щука, окунь, пескарь, только пескари тут различаются — длиннотелый, губач, носатый, восьмиусый. Есть и сазан, зовут его здесь толстолобик. Пока все спали, мы натаскали столько рыбы, что ее хватило всем. — Когда ж вы ее спроворили? — собирая в таз хариусов, чебаков, касаток и пескарей, спросила Шуренка. — Пока вы, миледи, изволили почивать, — ответил Коля Николаевич. — А ты не обзывайся, — неожиданно обиделась Шуренка, — может, это у вас там всякие, а я сплю с мужем. — Чего? — От смеха Коля Николаевич чуть не вылетел из лодки. Пришлось вмешаться Зырянову, чтобы успокоить Шуренку. Он растолковал ей, что означает слово «миледи». — А я думала, он обзывается, — заулыбалась Шуренка. — Значит, порядок? — спросил Коля Николаевич, лукаво посматривая на нее зеленоватыми глазами. — Порядок, — смеется Шуренка. — Тогда можешь бесплатно отдыхать... на моей груди, — милостиво разрешил Коля Николаевич. Шуренка лукаво взглядывает на него и прыскает в кулак. — А ну, уйди, — строго говорит ей Яков, — я сам отберу рыбу. — Да я уж отобрала... — Тогда неси, не прохлаждайся. Соснин, глядя на целый таз трепещущей рыбы, почесал пятерней рыжую бороду и объявил нам благодарность. — И впредь буду щедр на поощрения, если того заслужите, — важно сказал он и взял самых крупных хариусов и золотистого чебака. — Голой благодарности мало, нужна премия, спиртишко. Наверно, во вьючной суме не одна бутылка? — Видел? — настороженно спросил Соснин. — Догадываюсь. — Ничего у меня нет, — успокаиваясь, сказал Соснин. — Неужели ничего? — А зачем, я непьющий. — Понятно. Значит, я попал в вагон для некурящих. В таком случае гуд бай, как говорят французы. — Французы? — спросил Соснин. — Да. |
||
|