"Леонардо да Винчи" - читать интересную книгу автора (Алтаев Ал.)7 «Тайная вечеря»Давно уже пропели третьи петухи; давно уже румяный луч восходящего солнца упал на стол и страницы развернутой книги зажглись золотом, но Леонардо не выходил из маленького рабочего кабинета — уголка возле огромной лаборатории. Половину ночи он читал со старым другом Лукою Пачоли свои записки о живописи, потом вспоминали юность, Флоренцию и напоследок развернули любимого Данте. Не хотелось кончать беседу, не хотелось расставаться. В своих записях Леонардо свел воедино многое, что передумал за эти годы, начав записывать свои мысли и наблюдения еще на родине. Старый друг иной раз не понимал чего-либо и требовал разъяснения, иной раз не соглашался и спорил, а иной раз подсказывал то, над чем еще думал сам Леонардо. Начали с определения, можно ли назвать живопись наукой, и сразу зазвучала убежденная речь Леопардо, в которой слышалось его постоянное увлечение точной наукой — математикой: — Постой, Пачоли, не торопись делать выводы. Вот что я тебе скажу: никакое человеческое исследование не может быть названо истинной наукой, если оно не проходит через математические доказательства. И если ты скажешь, что науки, которые начинаются и кончаются в душе, обладают истиной, то следует это подвергнуть сомнению по многим основаниям. И прежде всего потому, что в таких умозрительных рассуждениях отсутствует опыт, без которого ни в чем не может быть достоверности. Они говорили много, и Леонардо нередко подкреплял свои рассуждения чертежами; он говорил о соответствии между частями тела животных и человека или о механизме движения. Потом он перешел на любимую тему — о птицах и летательном приспособлении для человека. И тут чертежам не было конца. Пачоли, разгоряченный, вдруг сказал растроганным голосом: — Как ты думаешь, друг, если бы тебя со всем этим кладом твоих мыслей, наблюдений, знаний перенесли в нашу Флоренцию лет пятьдесят назад на площадь Синьории, в заветную книжную лавку Веспасиано Бистичи, в кружок, собиравшийся там, что бы сказали все эти светлые головы с мессэром Никколо Никколи во главе? Леонардо улыбнулся: — Они сказали бы, что я безумец… — И безбожник, чернокнижник, что ты хочешь быть равен ангелам, выдумывая безумный аппарат — крылья, что ты хочешь идти впереди веков… — Впереди веков… — повторил художник. — Если бы ты знал, как сладко, мелодично звучат для меня эти два слова: впереди веков!.. Лампа, потухая, чадила. Чуть брезжил свет. Во дворе кудахтали куры. Но Пачоли не хотелось уходить. — Слушай, Лука, — тихо сказал Леонардо, — если бы ты знал, как меня потянуло на родину… Никогда еще Пачоли не слышал такой грусти в голосе друга. Оп обрадовался возможности говорить о милом городе, о лугах и долинах Тосканы, о цветущих уголках между отрогами Аппенин и Арно и о шуме и движении там, на городских площадях. — Ах, эта лавка с драгоценным товаром мессэра Веспасиано Бистичи! — сказал он, и молодо прозвучал его голос — Знаешь ли ты, Леонардо, что там было, когда ты еще не родился, лет шестьдесят назад? Мой отец мне рассказывал. Он-то уж знал! Там собирались ученые — цвет Флоренции; в лавку заходил и сам канцлер республики, твой тезка, Леонардо Бруни, «который все на свете знает», говорил отец, и другой, что тоже «все на свете знает», — мессэр Никколо Никколи, самый просвещенный из наших сограждан, истративший все свое огромное состояние на покупку книг и разных древностей. Заходил и сам Козимо Медичи. Ты подумай, какая тройка! Ты знаешь, какую он собрал коллекцию книг и древностей, этот Никколи! Лоренцо, пожалуй, забыл, что многое, чем он хвалился, досталось ему от Никколи, у которого все скупил его дед. Зато Козимо открыл неограниченный кредит Никколи в своем банке и сказал: «Все в моем доме — твое…» Лоренцо Великолепному далеко до своего скромного с виду деда… Леонардо закрыл глаза. Ему ясно представилась лавка, заваленная рукописями, полная редкостных образцов античного искусства, и среди всего этого — диспут, три фигуры: внушительный Никколо Никколи, красавец Бруни и пурпурном одеянии, живописными складками облегавшем его стройную фигуру, и скромно одетый властелин Козимо Медичи… Ведут диспут. Его потянуло туда, во Флоренцию, в атмосферу науки, которая была чужой здесь, в Милане… Заметив тень, пробежавшую по лицу друга, Пачоли предложил: — Уже светает. Давай прочтем на прощание еще несколько строк. И нечего тосковать о том, чего нет. Во Флоренции, Леонардо, забыли науку… Он открыл книгу и начал: — Остановившись, Пачоли перевернул несколько страниц, еще, еще и прочел: — «Рим! Камни стен твоих достойны почитания, и земля, на которой стоишь ты, достойна его более, чем может выразить человечество». В окно брызнуло солнце и затопило комнату. Пачоли стал прощаться: — Тебе надо заснуть, Леонардо. Художник покачал головой: — Сейчас я иду в монастырь Марии делле Грацие, но по дороге задержусь на площадях и улицах и поищу нужные мне лица… Пачоли не стал ему противоречить, уговаривать отдохнуть, не стал и расспрашивать: он знал, что Леонардо увлечен работой над «Тайной вечерей», которую пишет на стене трапезной монастыря делле Грацие. Он шел на свою художественную охоту. Заглянул в арсенал, где когда-то делал рисунки. Здесь собраны люди труда, такие же простые, как те апостолы, которых он должен изобразить, здесь такое разнообразие лиц и возрастов. Но многое уводит и прочь от нужного образа. Натруженные до последней степени мускулы рук и лица… Нет, нет, с них можно писать титанов в кузнице Гефеста[37] или рабов, изнемогающих под бичом владельца. Печать страдания лежит на лицах даже и в том дворе, у горна, где делают прославленные в Италии клинки. И здесь недостает покоя, размышления, которые надо ему изобразить в последней беседе учителя со своими учениками… Нет ни одного подходящего лица и среди монахов монастыря делле Грацие… Всё больше истомленные фигуры с заученными благочестивыми минами… Надо искать на площадях и за чертою города, среди рыбаков, пастухов, землепашцев… Некоторых он уже зарисовал в записной книжке… На площади было, как всегда в утренние часы, шумно. Торговки хлопотали у возов с привезенными овощами; у булочных, где так аппетитно пахло свежим горячим хлебом, толпились хозяйки с корзинами, и дети уплетали маленькие миланские булочки с тмином; любопытные глазели на привезенную с морского побережья огромную рыбу; возле маленькой лавчонки колбасника мальчишка драл горло, расхваливая товар — белую колбасу из мозгов: — Горячая червелата! Прямо с вертела! Покупайте, покупайте скорее, а то у хозяина не хватит на весь город! Эй, кому червелаты! Продаем не на вес, а на меру длины! Почему-то вспомнились рассказы о великом философе Сократе, также бродившем по площадям — с проповедью истины. Он тоже проповедник — образами. Но нигде ни одного лица, привлекающего внимание… Не этого же забавного длинноногого торговца червелатой он пришел сюда искать, и не этого смешного толстого булочника, или этого крикливого парня, раскрывающего на потеху толпе огромную зубастую пасть морской рыбы? Все это было бы хорошо для карикатур. Как хороша была бы для ангела та вон цветочница с ручным голубком на плече, протягивающая с улыбкой свои ароматные букетики!.. А ему надо другое: лица сосредоточенные, полные благородной мысли, и среди них два лица: одно — совершенство, отрешение от жизни и бесконечная любовь… И другое — полная противоположность: предательство и корыстолюбие… Работа над фреской затягивается, а приор[38] монастыря, видя, как он, Леонардо, стоит по целым часам над картиной, не делая ни одного мазка, косится на него лукавыми, умеющими принимать смиренное выражение глазами и довольно внятно вздыхает. Леонардо зашел в таверну. В соседней комнате, у хозяина, куда приходили почесать язык некоторые завсегдатаи, шел разговор о художниках. Стенка была тонкая, не доходившая до потолка, и Леонардо было все слышно. Он разобрал свое имя. — Леонардо да Винчи, флорентиец? О, мессэре, этот замечательный художник имеет свои недостатки. Он разносторонен по своим талантам, это правда, — в чем только он не может получить пальму первенства! — но у него есть свои особенности: он начинает много, но никогда ничего не кончает, так как, по его мнению, рукой человеческой нельзя довести до совершенства художественное произведение, что сделать это не в силах никакие человеческие руки. Его причудам нет конца: ведь он занимается изучением природы и чего только не касается; он пытается, кроме тайн Земли, проникнуть в тайны небесных сфер, наблюдая за круговращением неба, бегом Луны и пятнами на Солнце, объясняя его затмение и падение звезд… Голос прервался легким смешком слушателей. — Верьте мне, обо всем этом мы не раз толковали с художниками, известными достаточно в Милане и приближенными к герцогу, и они удивляются, что герцог так милостив к этому флорентийцу. Он записывает для чего-то всякие сведения… Благодарю вас, мессэре, превосходное, выдержанное вино, — я не пивал такого и в Риме! Однако мне пора идти. Служба… Ах, вот что еще: ведь Леонардо затеял теперь грандиозную фреску «Тайная вечеря» в монастыре Марии делле Грацие и, конечно, ее не кончит… Бегу, бегу… У меня дела по горло… Говорят, больна герцогиня… болтают разное… Ох, подозрительна эта изящная фигура художника и ученого на все руки! Говоривший ушел, хлопнув дверью. Леонардо увидел в окно двух приятелей, идущих по улице, и в одном узнал герцогского секретаря Бартоломео Канко. Герцогиня Беатриче заболела после бала, где она до самозабвения танцевала, и умерла под тяжелыми занавесями над своей пышной кроватью. Перед смертью ей вспомнились многие невинные люди, чем-либо ей не угодившие, которых она отправила на тот свет. Боясь смерти и ада, которым ее с детства пугали монахи, жалея о жизни, такой блестящей, полной наслаждений, она посылала в монастырь Марии делле Грацие богатые дары. Монахи служили без конца молебны о выздоровлении герцогини. Прошло немного времени, и миланские колокола возвестили протяжным звоном о ее кончине. Лодовико был безутешен. Он рыдал как безумный, потеряв это маленькое грациозное создание, наделенное коварством, злобою и так к нему подходившее… Пышно похоронили Беатриче д'Эсте, герцогиню Сфорца. Впереди несли знамена из черного шелка. Всадники с траурными хоругвями, с опущенными забралами, на конях, покрытых черными бархатными попонами, тянулись во главе мрачного торжественного шествия. Монахи несли в дорогих шандалах тяжелые, шестифунтовые свечи, повязанные черными лентами. На похоронах присутствовал весь двор, все знатные чужеземцы, находившиеся в Милане. Беатриче была похоронена в фамильном склепе Сфорца, на кладбище монастыря Марии делле Грацие. После похорон Моро не принимал пищи и не хотел никого видеть, кроме Леонардо. Когда Леонардо явился на его зов, он застал Лодовико в постели, худого, страшно изменившегося, с шафранно-желтым лицом. Рыдая, герцог бормотал: — О Леонардо, только ты один можешь создать ей достойный мавзолей! Прошу тебя, не жалей средств и как можно скорее его закончи! Ах да, монастырь… ты там пишешь «Тайную вечерю»… я приду посмотреть… заставлю отнести себя даже умирающего… Но, подумав, он велел себя одеть и пошел без свиты, вдвоем с художником, в монастырь. Они прошли тихо в трапезную, где на стене находилась эта незаконченная замечательная картина, завешенная грубым холстом. Кругом были неубранные леса. Встретившийся монах не узнал герцога, закрывшегося плащом, и угрюмо посмотрел на художника: монахам давно уже надоели эти неубранные леса. Герцог вслед за Леонардо взобрался на стропила. Художник отдернул холст. Моро замер, не отрывая глаз от того, что увидел. Перед ним были стол и стена, стена, хотя и написанная кистью художника, но казавшаяся прямым продолжением трапезной. За столом — Христос и двенадцать апостолов. Последняя, по евангельской легенде, трапеза Христа со своими учениками. Леонардо выбрал кульминационный момент тайной вечери, когда Христос говорит ученикам: «Один из вас предаст меня». Перед художником стояла задача изобразить при этих страшных словах душевные движения всех присутствующих двенадцати апостолов, людей, совершенно различных, и не впасть в однообразие, не повторить себя. Прекрасно передано впечатление от «Тайной вечери» Леонардо академиком В. Н. Лазаревым, тонко описавшим переживания каждого из сидящих за столом апостолов: «Подобно брошенному в воду камню, порождающему все более широко расходящиеся по поверхности круги, слова Христа, упавшие среди мертвой тишины, вызывают величайшее движение в собрании, за минуту до того пребывавшем в состоянии полного покоя. Особенно импульсивно откликаются на слова Христа те три апостола, которые сидят по его левую руку. Они образуют неразрывную группу, проникнутую единой волей и единым движением. Молодой Филипп вскочил с места, обращаясь с недоуменным вопросом к Христу. Иаков, старший, в возмущении развел руками и откинулся несколько назад. Фома поднял руку вверх, как бы стремясь отдать себе отчет в происходящем. Группа, расположенная с другой стороны от Христа, проникнута совершенно иным духом. Отделенная от центральной фигуры значительным интервалом, она отличается несравненно большей сдержанностью жестов. Представленный в резком повороте Иуда судорожно сжимает кошель с сребрениками[39] и со страхом смотрит на Христа; его затененный уродливый, грубый профиль контрастно противопоставлен ярко освещенному прекрасному лицу Иоанна, безвольно опустившего голову на плечо и спокойно сложившего руки на столе. Между Иудой и Иоанном вклинилась голова Петра; наклонившись к Иоанну и опершись левой рукой о его плечо, он что-то шепчет ему на ухо, в то время как его правая рука решительно схватилась за меч, которым он хочет защитить своего учителя. Сидящие около Петра три других апостола повернуты в профиль. Пристально смотря на Христа, они вопрошают его о виновнике предательства. На противоположном конце стола представлена последняя группа из трех фигур. Вытянувший по направлению к Христу руки Матфей с возмущением обращается к пожилому Фаддею, как бы желая получить от него разъяснение всего происходящего. Однако недоуменный жест последнего ясно показывает, что и тот остается в неведении». Герцог не мог оторвать глаз от фрески, но он был, разумеется, не в силах оценить, как оценил бы художник, все ее значение, оценить передачу евангельского сюжета в сложнейших жизненных психологических подробностях, как не мог оценить и совершенство ее композиции. И все же, не будучи знатоком, герцог был потрясен. — Как это замечательно! — вырвалось у Моро. — Теперь понятно, почему ты так долго работал над фрескою, и нечего было монаху ворчать и жаловаться на тебя. Он говорил о настоятеле монастыря. Леонардо усмехнулся: — А сейчас он недоволен, что я кончил, ваша светлость. — Это почему? Что-нибудь вышло не по его указке? Он, верно, думал, что ты напишешь Христа в виде бесплотного духа с предвидением крестных мук на челе, а ты дал образ любви и милосердия. И это для приора слишком просто. — У меня долго оставалось чистое поле стены на место лика Христа, — сказал Леонардо, — но не это вызывало гнев у его преподобия. Разве вашей светлости ничего не бросилось в глаза? Я говорю об апостолах. Пристально вглядевшись в лица учеников Христа, герцог вдруг засмеялся: — Иуда! Явное сходство с приором! Ловко же ты отомстил ему за то, что он не давал тебе покоя, мешая работать! Ну и пусть себе остается за этим столом навеки. Кстати, он так же жадно сжимает свой кошель и скупится развязывать его для детей своей обители, и монахи частенько стонут от его скаредности. |
||
|