"Категория трудности" - читать интересную книгу автора (Шатаев Владимир Николаевич)

ГЛАВА I. ВЫШЕ ГОЛОВЫ

Некоторое время я еще упирался локтями в плотный, облизанный ветрами фирн. Но вдруг обозлился на собственные руки, которые сопротивлялись без моей на то воли — по инерции уходившего из меня вместе с силами, вымороженного вместе с душой и не имевшего никакого смысла упрямства. Тогда я развел их и опустился на живот, уткнувшись в шершавый, похожий на рафинад, слежавшийся снег...

Кавуненко и Пискулов смотрят мне в затылок. Хорошо, что не видят лица — я не хотел бы, чтобы они прочли на нем все, что я думаю о них, и о себе, и о глупой страстишке, которая привела нас сюда. Они смешны своей дурацкой верой в эту игру. Пора бы и отрезвиться, хотя бы здесь, на высоте семи тысяч метров. С возрастом, кроме веса, нужно бы набирать кое-что еще... У них росла только наивность... ничто не остужает их пыла. Даже этот чужой, непригодный для жизни, унылый мир ледников и камня, где глазу жутко и холодно, где каждая молекула кислорода на счету...

Они хотят, чтобы я вместе с ними на карачках тащился еще полкилометра вверх... ради игры, которая — мне теперь ясно — не стоит свеч...

Я ухмыляюсь, поскольку они считают: полежит, отдохнет и поднимется... как всегда! Но на этот раз я не встану. Я злорадно думаю, что мне повезло: у меня гипоксия — горная болезнь. И по формальному праву, и по совести я могу не вставать — там, на земле, людям в моем состоянии дают кислородную подушку...

Все трое мы впервые идем на пик Коммунизма. Впервые вообще выступаем в высотном классе. До сих пор я брал себя в руки и поднимался, поскольку считал это важным, — от этого зависело не только восхождение, но и успех сезона для каждого из нас. Теперь я понял никчемность этих страстей. Они ничего не дают им так же, как и мне. Я буду лежать и не шевелиться... Закон альпинистской связки обязывает спускать меня вниз...

...Я перекатываюсь на спину и смотрю прямо в зенит диковинного, неземного вечернего неба... Это не небо... У него нет глубины и прозрачности. Это неподвижно нависший бескрайний потолок, густо намалеванный ультрамарином халтурной рукой. На земле не бывает такого неба. Кажется, если запустить в него камень, можно пробить дыру...

В этом застывшем, сверкающем снегом и льдом, громадном, давящем масштабами мире мы всего лишь три мелкие малозаметные точки. Стоит побывать здесь, чтобы осознать свою бесконечную малость... И все же, как кляксы, мараем его ослепительную белизну.

Я думаю, как непохож Памир на Кавказские горы, уютные, домашние и интимные, как окраинные улочки старого европейского города. Здесь же все огромно и первозданно, все дышит свежестью сотворения. И кажется, будто и в самом деле только что было изречено библейское: «Да будет свет!»

Здесь теряется чувство расстояния: не поймешь, что далеко, а что близко. Нет визуальных пропорций — до тех далеких отрогов, которые по правую руку, ходу окажется час, а до этой близкой вершины, по левую, — сутки. Только когда тянешься сюда тысячу за тысячей, когда не поймешь, что у тебя гремит: вещи в рюкзаке или это собственные кости, когда глаза западают в глазницы и не видать, что справа, что слева... тогда блекнут красоты, а загадки и парадоксы вовсе не интригуют... Психика идущего сюда имеет лишь два направления: туда, откуда тянутся его следы, где есть человеческое тепло и совместимость с жизнью, и в противоположную сторону, где нет ни того, ни другого...

...Мне повезло — мои мысли направлены только в одну сторону: вниз, где базовый лагерь... Где Юра Визбор поет свои песни, а доктор рассказывает анекдоты. Где остался Олег Абалаков и куда с высоты шесть шестьсот спускали Сашу Воронова.

Они смотрели на нас с откровенной завистью, когда мы с рюкзаками и ледорубами выходили на этот маршрут. Визбор злился на доктора за то, что тот не пускал его выше пика Космонавтов... А Олег... Он, кажется, вообще не вышел из палатки. Тогда я хорошо понимал его — второй сезон неудача. «Пик Коммунизма не принимает его», — говорили в лагере. Было время, когда Олега снимали с высоты 7200 метров — заболел, не дотянув до вершины 245 метров... На этот раз ему удалось побывать только на разведке юго-западного ребра, по которому мы хотели сперва идти к вершине. Когда возвращались обратно, он прыгнул через трещину — простенькую, элементарную — и растянул себе ногу. И это Олег! Который даже на фоне мастеров скалолазания мог выглядеть как акробат-виртуоз...

Так что на маршрут выходили мы вчетвером. Это не первопрохождение — мы идем по пути Евгения Тамма. И если не считать ледника Бивачный, где пришлось прыгать через крупные трещины и блуждать среди леса сераксов — причудливых ледяных столбов, — поначалу все шло довольно гладко.

Часам к пяти, судя по моему альтиметру, перевалили за шесть тысяч. Но до темноты времени хватало, и мы решили сделать еще рывок, чтобы дотянуть до плато пика Правды. Здесь, на высоте 6200 метров, отрыли уютную пещерку для ночевки — копали в охотку, старательно, любовно и весело. Сил хватало! Казалось, так оно и будет до самой вершины.

Во время ужина Кавуненко, сосредоточенно глядя в кружку с чаем, сказал Воронову:

— Хочешь, я отгадаю, что у тебя в левой руке?

Воронов помолчал и угрюмо кинул:

— Что ж, мне теперь носовой платок из кармана нельзя достать?..

— Злишься?.. В горах не новичок, знаешь, чем такие вещи кончаются. Лучше сейчас скажи, пока не поздно. Завтра с утра и спустим.

— В горах не новичок, знаю и говорю — идти могу!

— Ну-ну... можешь так можешь.

Утром вышли в том же составе. Несколько часов спустя мы с Кавуненко оторвались от второй связки и намного ушли вперед. На 6600 решили подождать Пискулова и Воронова. Пискулов вскоре пришел. А Саши Воронова нет и нет... Через некоторое время он появился, еле волоча ноги... Я спросил его молча — глазами. Он кивнул головой...

Тогда мы раскидали Сашины вещи по своим рюкзакам, повернулись и пошли обратно к нашей пещере на 6200.

Наверху болезням вольготно... Высота — их стихия. Странно: здесь путь человека лучше всего измеряется временем, а течение болезни — пространством. Между легким першением в горле на старте и удушьем на финише — интервал, который правильней мерить рулеткой. Чем больше метров над уровнем моря, тем скоротечней болезни. Каждый метр умножает их силу. Насморк на восьмой тысяче может оказаться смертельным. И пока мы карабкаемся, набирая свои сантиметры, болезни бегут семимильными шагами...

...На биваке 6200 была у нас удачная встреча — с пика Правды спускалась группа. Мы попросили этих ребят помочь Воронову дойти до базового лагеря, а сами на другой день с утра пораньше тронулись в обратный путь. Мы оставляли Сашу угрюмым и мрачным. Я ему сочувствовал... Смешно — я сочувствовал ему! Теперь я понимаю, что это он бы мог нам сочувствовать. Так я думаю теперь. А тогда... Тогда, огорчаясь за Сашу, я радовался, что это случилось не со мной. «Тогда» было десять часов назад. Десять часов назад меня раздражали те, кто не понимал моей страсти. Теперь наоборот все. Что осталось от вчерашнего Шатаева? Желания, чувства, вкусы, характер — те, что были десять часов назад? Ничего, кроме сухой, не связанной с эмоциями памяти фактов...

— Ты как? — слышу я над собой хриплый, деланно-веселый голос Кавуненко. — Выползать бы надо. Хватайся за чуб и тяни себя, как Мюнхгаузен. Он человек правдивый... Только правда его не для каждого. У тебя получится... Мы с тобой не первый год в одной связке...

Я молчу. Меня злит фальшь бодрячка. Смешит эта придуманная жизнь, игра в романтику, вера в ложные идеалы борьбы, мечту, цели. Игра?! Игра... С серьезной миной на лице... С головоломными умозрительными теориями оправдания...

Кавуненко уходит. И вместе с Пискуловым выгребает снег из углубления, которое они отрыли для ночевки. Работают молча — не слышно ни слова. Зато слышно дыхание... Двигаются они медленно и после каждых двух-трех лопат отдыхают.

Теперь ко мне подошел Пискулов.

— Можешь?

Я сперва промолчал, потом спросил:

— А ты?

Он не ответил. Я приподнимаюсь на локтях и, глядя ему в глаза, спрашиваю:

— Объясни, для чего? Смысл?! Чтобы в карточку записали «пик Коммунизма»? Объяснишь — встану... На четвереньках буду карабкаться, пока ноги не протяну...

— Чего объяснять? Нынче утром спроси тебя так, ты бы сказал — это, мол, философия старости! С такой нельзя жить — можно только доживать...

— То утром, а то теперь... от того Шатаева духу не осталось!

— Чушь! — Это опять Кавуненко. Он подошел и не сел, а буквально упал на «пятую точку». — Пусть полежит еще минут пятнадцать. Не сможет, пойдем вниз... Только учти: это не ты, а гипоксия в тебе говорит... Ты ведь по медицине спец. Небось в лагере новичкам говорил: горная болезнь, дескать, сопровождается апатией, потерей аппетита... Мол, не только к еде, но и к жизни... Пошли, Юра, — обратился он к Пискулову. — Пусть полежит еще. Он выскочит — я его знаю.

«Философия старости... Доживать, а не жить» — умозрения чудаков. Но в одном они правы — вчера я действительно сказал бы что-то похожее... Это я помню... Так когда же я болен — вчера или сегодня? Стоит человеку трезво заговорить, как чудаки эти тут же приписывают все болезни...

У меня ничего не болит. Я только чувствую немощь, похожую на ту, что во сне не дает человеку двигаться — убегать, догонять, защищать и защищаться... Чувствую какую-то меланхолическую и приятную жалость к себе. И еще: странное ощущение вялого, ленивого движения крови...

Я и без Кавуненко знаю, что это гипоксия. Но только смутной, точно чужой логикой, без малейшей внутренней веры понимаю связь между болезнью и образом мысли... Я подумал, что живем по русской поговорке — верим до конца только в то, что можно пощупать,

А здоровье лежит у подножия. Ибо горная болезнь убывает с каждым метром вниз так же, как и нарастает с высотой. Только... не все ли равно?

Володя и Юра копошатся в пещере. По очереди они выползают из нее, волоча за собой штормовку, груженную снегом. Ко мне они не подходят — неужели так долго длятся пятнадцать минут? Каждый раз я с опаской смотрю на выход — появятся вместе, значит, ко мне... Я должен ответить им: вверх или вниз. А мне не хочется ни туда, ни сюда. Только лежать — неподвижно, спокойно...

Прав тот, кто видит счастье в покое... Если б не эти двое! Почему всегда получается так, что мы не можем быть счастливы до конца? Что-то всегда омрачает... Кто-то всегда омрачает. Нет кого-то, чего-то — есть пугающие перспективы. Или возможность пугающих перспектив... Словно меда без дегтя и быть не может в природе...

Сейчас я должен сказать: вверх или вниз — одно из двух. Третье желанно, как счастье, и близко, как локоть... Но третьего не надо... Сами обессиленные, измотанные, они не дадут мне покоя. Разве они поверят, что для меня хорошо то, что считается плохо? Они скажут — это философия старости...

...«Философия старости»! — бред легковерных младенцев... Остаться бы одному и лежать... Лежать, и больше ничего. Думать? Теперь и думать не хочется... Только лежать. Слово «хочется» теряет смысл. Я перестаю его понимать, как насытившийся чувство голода. Меня покидают желания... Когда и лежать не захочется, что тогда? Что может еще остаться? Что?! «...Доживать, а не жить...»

Я вдруг подумал: умирают как засыпают — емкое сознание становится плоским, потом линейным, после переходит в редеющий все больше и больше пунктир... И пустота... я ощутил ее в себе — крутящую, тошнотворную, взрывчатую, все перевернувшую пустоту...

...Внезапная и мгновенная сила словно всосала все мои внутренности, подтянула их к горлу, и опустевшая грудная клетка заполнилась густым, распирающим страхом...

Страх тогда отвратителен, когда он сочится тоненькой, хилой струйкой, брызгами кислоты разъедает душу, парализующим ядом проникает в кровь... Мощный взрывчатый страх, тот, что приходит не всегда и не к каждому, поит человека небывалой силой, дает ему ясность мысли, реакцию и точность мангусты, вызывает чувство внезапной омоложенности и потому порою оставляет у человека пожизненные впечатления полнокровно прожитых минут. Кто испытал такой страх, знает, что это так. Страх — это жизнь! Бывает, что он похож на радость. Я понимаю это теперь. Понимаю, что он-то и вывел меня из состояния отрешенности, безразличия, вернул волю к сопротивлению.

Я крикнул, наверное, слишком громко и слишком истерично — ко мне торопливо и испуганно двигались Кавуненко и Пискулов. В руках у Юры была пила, которой он, видимо, только что резал фирн.

Я стоял на коленях. Как и когда успел это сделать — не заметил, но почувствовал, что могу встать на ноги в рост. Однако подниматься не стал — сообразил, что делать этого не следует: слишком большая нагрузка сразу, можно потерять сознание.

Меня слегка покачивало, и Пискулов, заметив это, сказал:

— Ложись, ложись... Сейчас «упакуем» в спальный мешок и пойдем вниз...

— Погоди... — перебил его Володя. — Что, решил?! — Он показал пальцем на вершину. И, не дожидаясь моего ответа, хлопнул по плечу Пискулова. — Я же говорил — выскочит...

— Надо спускать, Володя...

Володя смотрел на меня весело, не обращая внимания на слова Юры. Пискулов не учел: мы с Кавуненко не первый сезон в одной связке...

Я потянулся к пиле. Пискулов растерянно убрал ее за спину.

— Пилу дай... — сказал я.

— Зачем?!

— Дай пилу, тебе говорят! — гаркнул на него Кавуненко.

«...Двигаться, двигаться! — думал я. — Это все говорят: и теоретики — доктора и практики — альпинисты. Только одно лекарство, одно спасение. Что-то как-то делать — сидя, лежа, ползком...»

Я медленно, осторожно поднялся на ноги. Горы вдруг сдвинулись с места и наклонились вместе с горизонтом, словно я выглянул в иллюминатор заложившего вираж самолета, и, точно балансируя, заходили то вверх, то вниз. Кавуненко подхватил меня сзади и сказал:

— Придется идти вниз...

— Не придется...

Я снова встал на колени и на четвереньках потащился к находившемуся метрах в десяти от меня небольшому снежному уступу.

На стенке полуметровой ступени, как на срезе дерева, четко виднелись грязно-серые, плотно слежавшиеся слои. Снег хорошо пилится. И дело приятное, если здоров, — столько же успокаивает, сколько и оживляет. Выпилить снежный кубик со стороной сантиметров в тридцать — минута, не больше. Я его резал вечность.

Пила казалась тяжелой, не подчинялась, зигзагами крошила ребро. Я положил ее, решив отдохнуть, а когда взял снова, почувствовал, что она стала намного легче... И тогда я увидел, что небо надо мной теплое, а горы веселые и вполне сговорчивые. Я подумал: все, что со мной здесь случилось, все хорошо и правильно.

Первый снежный брусок я еще волочил по снегу. Положил его у входа в пещеру, решив построить здесь стенку на случай сильного ветра. Обратно шел во весь рост! От пещеры до моего карьера не более семи-восьми метров. Только на полпути пришлось отдыхать... Снежные опилки летели во все стороны, брызгали мне в лицо и приятно кололись острыми прохладными иголками. Я подставлял лицо ближе.

Каждый раз после отдыха рука моя становилась тверже и уверенней. Но уставал быстро. Очень скоро наступал момент, когда, изнеможенный, терял способность управлять ею. И тогда она двигалась будто сама — под действием одного лишь настырного, отупело-бездумного желания. Пила в таких случаях не резала — она вяло елозила вхолостую где-то внутри распила, не касаясь зубьями снега.

Когда выдохся окончательно, подумал: «Почему правая? Можно и левой, хоть и труднее... Это хорошо, что труднее! Надо левой...» Пила идет вкривь и вкось. Ребро получается ломаное, кривое. Но разве я пилю? Я не пилю — я качаю кровь, даю ей разгон... Трудное дело — гонять по жилам собственную кровь! Силы уходят... рука немеет, почти не двигается... Мне только кажется, что она двигается. Мне только хочется, чтобы она двигалась.

Я бросаю пилу и, растянувшись на спине, отдыхаю. Может, не стоит? Нет. Стоит! Ведь выскочил из самого тяжелого, самого трудного... Стоит! Еще час-полтора умной работы! Умной! Без перебора, без переоценки возможностей, понемногу прибавляя время и сокращая отдых, прислушиваясь к себе, как настройщик рояля к инструменту. Я хватаюсь за пилу, и снова лицо мое осыпают снежные брызги.

* * *

Стенка получалась корявая. Ребята, сидя в пещере, следили за мной сквозь проем и смеялись... если смехом можно назвать вялый перекос измученных, задубевших от мороза и ветра лиц.

Я вдруг заметил, что моя защита от ветра и впрямь курам на смех — ветер дул с другой стороны.

— Самый ценный труд — мартышкин, — сказал Кавуненко. — Это он сделал мартышку человеком.

Правдивая шутка. Стенка окончательно привела меня в чувство. Приступ гипоксии длился часа полтора, а пережитых чувств, ощущений и всяких подробностей хватило бы на год.

— Правдивая шутка, — сказал я вслух. — Не забудь о ней, когда пойдем дальше к вершине...

— Он никак на вершину собрался? — усмехнулся Кавуненко. — Семь пятниц на неделе... — Неожиданно добавил: — Тогда ужин готовь.

При слове «ужин» Пискулов брезгливо поморщился и молча стал разбирать спальный мешок. Кавуненко вытянул ногу и как бы нечаянно положил ее на спальник. Юра пытался сбросить, но тот упирался, равнодушно глядя куда-то в свод пещеры.

— Еще один... — сказал он мне, кивнув в сторону Пискулова. — Перешла икота на Федота. Веселая ночь у нас нынче будет. — И, резко повернувшись к Пискулову, зло кинул: — Брось валять дурака! Сначала ужинать, потом спать... Чуть горняшка зацепила, и с ходу в мешок — помирать!

Юра сразу обмяк, дыхание стало откровенно тяжелым и частым. Рукавом штормовки отер вспотевшее лицо и сидел неподвижно, уронив руки на колени. Ему и до этого было худо, но он бодрился, скрываясь от Кавуненко. Теперь, когда понял, что Кавуненко все равно знает, прятаться не имело смысла, и он отпустил себя. Я протянул ему облатку с таблетками аскорбинки, но он не шевельнулся.

— Ну что? Рот ножом разжимать? — Володя сказал это кисло, без обычной твердости, словно выбился из сил. Юра удивленно посмотрел на него, положил на язык пару таблеток и задвигал челюстями механически, выполняя нужное, но неприятное дело.

Мы с Кавуненко вылезли из пещеры. Температура быстро падала. Пар от дыхания мгновенно кристаллизовался и оседал на лице и вороте одежды, припудривая их изморозью.

Я сказал Володе, что он зря расставил точки над «и» — желание скрыть болезнь давало Пискулову силы бороться с собой.

— Хоть на этом держался бы...

Кавуненко притулился к снежному брустверу и долго молчал. Мне показалось, что он засыпает. Я тронул его за плечо.

— Ну что? Что?! Думаю я, думаю... Ерунда это все. На этом не продержишься. Через полчаса решил бы стать честным: нельзя, мол, скрывать от ребят... Люди слишком благодушны к себе, даже когда ведут войну против себя же. Тут грубость нужна. Мордовать себя надо. А лучше, когда другие мордуют. Обозлить бы его...

— Человек должен сам справиться...

— «Должен»! Все у вас «должен»... Моралисты... Ты час назад ничего не был должен. Альпинизм называл глупостью. Может, и прав был...

Я понял не сразу. Ждал, что последняя фраза обернется, как всегда, очередной едкой шуткой. Но он смотрел в сторону, боясь заглянуть мне в глаза. Помолчав, он вяло опустился на снег и добавил:

— Пошутил я. Не волнуйся...

Я сделал вид, что поверил. Но в душе все же заподозрил... «Воюет не столько с Пискуловым, сколько с собой», — подумал я.

А до вершины оставался один переход... Всего лишь полкилометра... Полкилометра? Пятьсот метров вверх! Сто шестьдесят пятый этаж! Только не по готовым ступенькам... Но лучше об этом не думать. Лучше думать, что позади семь «кило» вертикали, год подготовки... Нет, не год — шесть лет! Или больше?..

Я тогда так и не понял, что было с Кавуненко: прихватила ли и его горная болезнь, или это реакция сильного утомления? Только видел, что он без конца глотал витамины и после ужина несколько раз тянулся к фляге с лимонным напитком. Если это была гипоксия, то справился он с ней отлично...

С северо-запада, закрывая оранжевый край закатного неба, быстро ползла на нас блекло-синяя туча, тугая, выпуклая, словно брюхо огромного животного. Ветер дул резкими порывами и с каждым разом становился все крепче. Кавуненко вдруг встал и сказал:

— А стенку все же надо поставить на место. Гони сюда Юру — мы с ним займемся. Может, успеем, пока пурга не нагрянула?

Пискулов спал, сидя на рюкзаке все в той же позе. Черты его заострились, лицо вытянулось и приобрело какой-то странный синеватый оттенок. И если бы не тяжелый с присвистом сап, можно было подумать... Просыпаться он не хотел — ошалело взглянул на меня и снова закрыл глаза. Но я растолкал его. Он оказался молодцом и доставил хлопот куда меньше, чем я ожидал. С минуту посидел, набираясь сил, и, одолев себя, выполз из пещеры.

Я почему-то подумал, что парень этот ни при каких обстоятельствах не теряет своей интеллигентности, и вспомнил альпинистский фильм, который видел еще в Москве перед отъездом на Памир. Меня тогда покоробила подчеркнутая, умышленно выпяченная духовная простота героя — дескать, они-то, «простые парни», только и способны на истинное мужество. После часто всматривался в лица собратьев — искал подобие, искал лица, умиротворенные жевательной резинкой, с интеллектом, ушедшим в скобяные подбородки. Увы!

Я сейчас думаю, откуда это принятое стереотипное отождествление примитива с мужеством? Не от ранних ли мальчишеских впечатлений, когда авторитет добывается кулаком? Откуда взялось мнение, что ресурс мужества скудеет там, где есть природный ум и интеллект?

Говорят, чем у человека выше интеллект, тем сильней в нем реакция страха. Думаю, так и есть. Гейне сказал об этом емко и точно: «Ничто не страшно только дураку». Если оно и существует, бесстрашие, то лишь от непонимания, недооценки опасности. Выражение «презирать опасность» могут употреблять только люди, знакомые с ней все больше по переходу через проезжую часть.

Нет, не на том стоит мужество... Мужество — это способность проходить дистанцию, где сплошными барьерами стоят страх, бессилие, неверие в себя, отказ от борьбы, так я думаю...

Те, кто готовит себя для штурма вершин, не упускают возможности лишний раз «перескочить через пропасть». Они тренируют в себе силу духа не попутно — «заодно», а специально и продуманно, как балерина добивается пластики, канатоходец — чувства равновесия. Работа, прямо скажем, не для ленивого и ограниченного ума. Такой не приемлет ее, поскольку при всей своей лености немедленно узрит в ней смехотворные и чужие привычки — те, что пренебрежительно назовет «самокопанием», но что, однако, носит уважительное имя «самопознание». Он познает себя все больше на трамвайной горизонтали и признает лишь вертикаль, по которой движется лифт. Не получив вещественного ответа на вопрос: «Зачем ходить в горы?», он тут же скажет: «Умный в гору не пойдет!» И решит это для себя раз и навсегда, хотя бы из неистребимой тяги к стопроцентной конкретности, к делению всего существующего на «плохое» и «хорошее».

По статистике около восьмидесяти процентов альпинистов имеют высшее образование. Среди них кандидаты, доктора наук, писатели, журналисты, рабочие. Широко известны в альпинизме имена академиков Александрова, Виноградова, Летавета, Хохлова, Тамма. Интеллигентность человека, конечно, не доказывается дипломом вуза. Так же, как далеко не всегда можно мотивировать ее служебным положением или родом занятий. Если, скажем, за интеллигентность принять умение творчески воспринимать жизнь, обостренное чувство этики и страсть к познанию, если слово «интеллигент» считать противопоставлением слову «обыватель», то у станков можно встретить немало интеллигентных людей, а у конструкторских кульманов, к примеру, наоборот, неинтеллигентных.

Нет, диплом — это далеко не признак. Когда он один. Но гора дипломов — дело совсем иное. Здесь количество дает новое качество. И если высшее образование еще не повод, чтобы назвать спортсмена интеллигентом, то подавляющее большинство высших образований в альпинизме дает ему право называться спортом интеллигенции...

Примус заиндевел и пока что обжигал пальцы морозом. Здесь, на высоте, альпинист каждый раз достает его из мешка опасливо и тревожно. Эта «бабушкина» техника, ставшая ныне символом всего примитивного, устаревшего, решает судьбу восхождений, решает судьбу восходителей. Лучше лишиться пищи, чем остаться без примуса. Он согревает нас изнутри и снаружи. А кипяток на высоте ценней и «питательней» лососевой икры.

Только примус — штука предательски ненадежная. Вероятность его разгорания имеет лотерейный характер. Порою он не горит оттого, что откровенно ломается, а порою не работает, потому что вдруг не работает. Целые группы альпинистов-высотников, глядя, как кто-то из них разжигает примус, ждут своего приговора...

Я заправил его бензином и нажал на поршень подкачки. Поршень прошел до отказа, зацепился за что-то и обратно не сдвинулся с места... Вот и приговор! Переохлажденные, ослабленные гипоксией организмы не выдержат. Дай бог, чтобы до утра в группе не началось пневмонии, ангины или еще какой-либо страшной для этой высоты хвори. Оставалось одно: лезть в спальные мешки и обогреваться собственным теплом. Утром, если будет погода, спускаться вниз...

Черта с два! Я схватил примус и стал его трясти. Попробовал поршень — ни с места!.. С минуты на минуту начнется буран, с минуты на минуту вползут ребята с надеждой согреться.

Спичку зажег на авось. Пламя вдруг взметнулось, лихорадочно и шумливо полыхнуло несколько раз и исчезло, упорхнув в свод пещеры. Поболтал бензин в баке и сделал вторую попытку. Горелка вспыхнула синим напористым пламенем. Примус надсадно завыл, и так угрожающе, что, казалось, вот-вот разлетится на части.

Ненастье словно обрушилось. С ходу набрало силу и завьюжило, закрутило... Все вокруг перевернулось вверх дном. Пискулов и Кавуненко ввалились запорошенные, задохшиеся, с исколотыми снежной крупой лицами. Кавуненко отдышался и сказал:

— Говорят, рая нет? А это что? — повел он рукой и, коснувшись примуса, добавил: — А это что?! Ну, расшуровал. Уйми пламя-то — расплавимся.

— Уйми попробуй...

В «раю» в это время градусник показывал минус восемнадцать. Хотя под действием примуса ртутный столбик уже подрос и поднимался довольно быстро. Снег в бачке распустился и стал теплой водичкой. Юра Пискулов вертел кружку в руках, жадно смотрел на воду, но зачерпнуть не решался, боясь, как говорят, получить «по рукам». Я снял бачок с примуса и налил ему с полкружки. Он заглотнул все одним махом и облегченно вздохнул.

Кавуненко глядел, как запрокидывается Юрина кружка, словно игрок в теннис на пущенный мяч. После без всякого расчета на успех, больше для юмора, сказал:

— А мне? Сизифа мучает жажда.

— А ты потерпишь...

— Да, греческие боги были изобретательны — подкинули работенку Сизифу! Так что? Вопрос о смысле нашего труда остается открытым? Молчите, девочки? Стыдно?.. — Кавуненко вытянул свои длинные ноги притулился головой к рюкзаку и, подложив руки под голову, чем-то очень довольный, заговорил, обращаясь к самому себе: — Нет, братцы. Сизифов труд не так уж бессмыслен... В душе он верит, что когда-нибудь вкатит свой камень и получит прощение — иначе — никакая сила, даже божественная, не заставила бы его это делать... Он его вкатит... По теории вероятностей когда-нибудь случается самое невероятное... По этой теории в некий час заклинание богов не сработает... Обязательно! И Сизиф вкатит свой камень на самый верх! Обязательно! Иначе грош цена теории вероятностей... Иначе грош цена вообще диалектике... Труд не бывает бессмысленным. Когда-нибудь всем станет ясно, зачем мы катим свой «камень» к вершине... Слушай, Шатаев, дай водички... Сизиф хочет пить. Пойми, нигде не сказано, сколько весил сизифов камень. Зато всем известно, что семитысячников в Греции нет. Ведь я два пуда... не вкатил — на горбу припер к началу восьмой тысячи...

Всех нас мучила африканская жажда. В условиях кислородного голода, давления в два с лишним раза ниже нормального, когда язык на плече, а сердце на предельном режиме, организм выделяет непривычно большое количество влаги. Оттого и теряем мы каждый раз по пять-семь килограммов веса.

Но в высотном походе весь расчет на выносливость сердца. Мы старались не перегружать себя жидкостью. Стало быть, если и пить воду, то пить ее, так сказать, в оптимальном виде. Сейчас нужно было не только утолить жажду, но и согреться и получить витаминную дозу. Сейчас нужен был чай с настоем шиповника — горячий и в меру крепкий.

Кавуненко решил, что «черный день», на который оставляли мы самые ценные и лакомые продукты, наступил, и скомандовал выдать их «на-гора».

— Не такой уж он черный, — сказал вдруг Юра. — Бывали и хуже...

— Н-ну, Юра!.. — захлебнулся от восторга Кавуненко. — Просто слов нет... Теперь за тобой следи в оба... Слышишь, Шатаев, следи за ним в оба — не то схватит ледоруб и побежит на вершину!

Юра и сам удивился. Облегчение, как часто бывает, пришло к нему сразу. Будто развязался узел, который сдавливал горло, стягивал сосуды, и теперь по жилам легко и свободно растекалась кровь.

— Это от запаха маринованных грибов, — балагурил Кавуненко. — Погоди еще, что будет, когда Шатаев подаст разноцветную икру, кильку вскроет...

— Век бы ее не было, твоей икры... — сказал Пискулов. — Внизу, когда в охотку, зажимали, а теперь...

— Видишь ли, Юра, так уж устроено: чем ближе к небу, тем этот продукт доступней... И аппетит у тебя не по правилам. В медицинских справочниках сказано: с высотой избирательность вкусов сужается — ничего не хочется, кроме кислого, соленого, острого...

— Ты прав. — Юра схватил лимон и, откусив, как от яблока, сжевал, не моргнув глазом...

Счастье наше и впрямь было тревожным. Тем больше, чем больше неистовствовала погода. Казалось, что нарастание этого бешенства имеет близкий предел, что после него произойдет нечто страшное — катаклизм, который снесет горы, сровняет рельеф. Надрывный вой повышался все больше и больше, переходил в свист и то и дело перекрывался раскатистым гулом сходящих лавин...

Мне долго не удавалось заснуть. А под утро снились кошмары — бесформенные, расплывчатые. Что-то тяжелое, стонущее, кричащее нажимало на грудь. И почему-то ясно слышался крик Пискулова: «Стой! Кто идет?» Я открыл глаза. Непроницаемый мрак. Вокруг глухая ватная тишина. Что-то словно вцепилось в горло, прерывая дыхание. Мне вдруг показалось, что я в могиле. Забыв, что спеленат спальным мешком, я попытался поднять руки и испугался еще сильнее. Рядом раздался стон и чье-то, словно прорвавшееся, частое, всхлипывающее дыхание. Вспомнил, что рядом лежит Пискулов. В памяти сразу же восстановились подробности нашего положения, и вдруг ошарашила мысль: нас накрыла лавина!

Расстегнув мешок, достал из кармана спички, чтобы зажечь свечу. Головка занялась было жухлым тускнеющим пламенем и погасла. Я извел чуть ли не полкоробка, прежде чем сообразил, что огню, как и человеку, нужен кислород. Где-то рядом должен стоять рюкзак. На ночь, перед тем как залезть в спальник, я положил на него фонарь. На ощупь разыскал его и, осветив пещеру, направил луч на входное отверстие — если лавина, то у входа должен быть снежный завал. Но здесь было чисто — ни комочка. В проем вдавался полукруглый выступ сугроба — пурга замуровала нас, и мы оказались запертыми внутри снежной полости.

С души отлегло. Раскопать сугроб легче, чем пробить многометровую толщу лавины. Задохнулись бы прежде, чем выбрались на поверхность.

Пискулова будить не стал. Растолкал Кавуненко, и мы взялись за лопаты. Через несколько минут снег над нами обвалился.

Сквозь дыру прорвался сноп света и свежий морозный воздух.

Нестерпимая, беспощадная белизна шибанула в глаза, заставив зажмуриться. Мы невольно потянулись к защитным очкам. Но я все же не утерпел и, прежде чем надеть их, посмотрел на вершину.

Склон, на котором мы находились, был в тени, но контуры оделись в ослепительно огненную окантовку с уходившими на запад и таявшими в бесконечности золотыми ножами. На самом верху, сверкая солнечными бликами, обманчиво-миролюбиво маячили белые снежные флаги. В панораме приземистых вершин и островерхих пиков уходящих вдаль хребтов чувствовалась утренняя стылость, тихая неподвижность.

Мое «созерцание» длилось не более полуминуты. Зная, что вся эта призывная красота опасна, я заставил себя надеть очки.

...Час спустя мы продолжили восхождение. А в 16 часов 10 минут Кавуненко, Пискулов и я, стоя на вершине, обозревали Памир.

...Здесь все, что вокруг нас, все под нами... Под нами земля, ощетинившаяся сотнями пиков... Странная раздвоенность сознания вызывает странный вопрос: кто ми такие? Чужие самим себе! Сейчас мы те великаны, у кого шаблонная мысль: «Человек — хозяин мира» — становится чувством, кому кажется, что переступить с вершины на вершину и зашагать по планете — пустячное дело, и те подслеповатые, с бесконечно малым жизненным обзором, кто путается в нитях микроскопически сотканной жизни...

Мы начали спуск, и горы снова стали над нами расти. И с каждым шагом вниз все больше и больше ощущали себя мелкими, легкоуязвимыми существами. С каждым шагом возвращалось к нам все наше субъективное человеческое — страх, сомнения, осторожность, раздражительность, эгоизм, подозрительность, расчет на кого-то... Хотя, возможно, в другой, много меньшей мере, чем накопили мы все это на равнине.

Приближаясь к плато пика Правды, мы увидели маленькую фигурку в голубой анараке с откинутым капюшоном. Она стояла у входа в пещеру и махала нам рукой. Я узнал Асю Клокову — подругу моей жены, альпинистки Эльвиры Шатаевой.

В пещере было тепло. Бушевал примус. Подрагивала крышка кастрюли, испуская дурман, от которого кружилась голова...

— Это для вас, — сказала Клокова. — Я давно вас заметила. Догадалась, что это именно вы... вернее, подсчитала по времени.

Я спросил: почему она осталась здесь? Не заболела ли? Ася криво усмехнулась и ответила не сразу:

— Я ведь женщина... А женщин на военный корабль не берут — дурной талисман. И меня не взяли с собой, чтобы несчастья не принесла.

На плато пика Правды они поднялись вчетвером — трое мужчин и женщина. Клокова не напрашивалась. Группа в этом составе сложилась еще задолго до выезда в горы, и ни у кого из ее членов возражений против участия именно этой женщины не было. И понятно: Клокова — сильнейшая восходительница и по праву может считаться лидером украинских альпинисток. Весь год она усиленно готовилась к этому восхождению, ибо должна была стать первой женщиной, поднявшейся на пик Коммунизма.

По дороге к плато пика Правды Ася почувствовала, что за ее спиной ведутся разговоры, обсуждения... Наконец здесь, на самом плато, ей предложено было остаться. Никаких объяснений на этот счет не давали, просто объявили как решение группы. Объяснений не было, потому что и объяснять было нечего.

Я видел ее на восхождениях и знаю: она не отстанет, не подведет со страховкой и подчеркнуто будет идти на равных с мужчинами, не допуская в отношении себя каких-либо скидок и послаблений. Я знаю принципы спортсменок этого сорта. Ничто не заставит их идти по следам предыдущей группы, даже угроза жизни. Они будут ждать, пока следы заметет. Мы, мужчины-альпинисты, посмеивались над такой щепетильностью. Они отвечали на это: мужчине, дескать, не понять того, что женщина всю жизнь стоит перед необходимостью доказывать свое истинное равноправие. В душе, мол, у женщины постоянно желание убедить, что женская жизнеспособность не уступает мужской. И в альпинизме женщины не нахлебницы, а равноправные восходители.

Они были бы правы во всем, будь они правы в главном — в равенстве женской и мужской жизнестойкости. Думаю, что многое в современной жизни было бы куда совершеннее, если бы правильно толковалось слово «эмансипация». Если бы слово это иногда не влекло за собой искаженных взглядов на реальность, смещения расставленных самой жизнью акцентов и приятия желаемого за действительное. К сожалению, альпинизм — удобная штука для женской «игры в мужчин».

Оговорю, однако, — я вовсе не выступаю против того, чтобы женщины ходили в горы. Я только сделал вывод на основании опыта, что нужно реалистично смотреть на соотношение сил, на женские возможности в этом виде спорта.

Понять этих ребят отчасти можно. Клокова — первая женщина, которая вышла на пик Коммунизма. Как она поведет себя? Каков предел ее возможностей, даже если она сильнейшая из лучших? Кроме того, женщина в такой маленькой группе, где каждому нужно вытоптать четверть маршрута, поднять четверть веса общего снаряжения, усложнит дело то ли физически, то ли морально, поскольку перед группой стоит выбор: или разделить между тремя обязанности четвертого (хотя бы часть их), тем самым усилив и без того тяжкую нагрузку, или позволить женщине работать на равных — тогда всю дорогу будет гнести чувство мужского стыда. (Впрочем, я только предполагаю мотивы, побудившие группу к такому поступку. Подлинные причины мне неизвестны.)

...После обеда мы вышли из пещеры и вдруг услышали голоса, доносившиеся снизу, из-за перегиба, где отлогость переходит в крутизну. Потом на плато стала выходить связка за связкой. Это украинская экспедиция.

Их было очень много — человек тридцать пять. Они шли торжественно, устремив взгляды вперед, не замечая нас. В голове колонны шли сильнейшие... с развернутыми знаменами.

Я подумал, что знамена лучше бы развернуть на вершине, а по склону двигаться не церемониальным, а альпинистским шагом и экономить силы, чтобы дойти до нее.

Клокова схватила меня за рукав и кивнула в сторону приближавшейся двойки. Я всмотрелся и понял, что это женщины. Они прошли мимо, не поздоровавшись, может быть, не заметили...

Ася вдруг наклонилась, будто поправляла завязку шекльтона, потом резко повернулась и ушла в пещеру. Возможно, она решила, что одна из главных целей этой экспедиции — поднять женщин на вершину пика Коммунизма.

Мы вернулись в пещеру. Ася, увидав нас, украдкой спрятала платок. Но глаза, влажные, покрасневшие, не скроешь. Кавуненко, умевший разрядить обстановку, не умалчивая, не обходя больную тему, сказал громко, без тени сомнения, что поступает правильно:

— А где сила характера? Вся в платочек ушла? Тогда отожмем — прольем силушку наземь...

— Тебя бы в женскую шкуру... Может, тогда бы понял...

— Женщину понимаю. Я тоже честолюбец, но на трон непальского короля не претендую.

— Факты вас не убеждают. Вы их в упор не видите...

— Точно. Расскажи нам про Жанну д'Арк и Софью Ковалевскую. Только заруби себе на носу: история допустила случай, когда дамочка стала полководцем, но не было еще так, чтобы она была кузнецом.

— Посмотрим, что ты скажешь через пару дней, когда эти двое спустятся с вершины!

— Эти двое?! — Он подчеркнуто расхохотался. — Им до вершины и на чужих руках не добраться. Хочешь, я тебя успокою? Тогда слушай: ты поднимешься на пик Коммунизма. Ты... Шатаева, Рожальская... и еще два-три имени — не больше. В составе сильных мужских групп, при хорошей погоде и особой подготовке, но отсюда не вывод, что ваше восхождение откроет женщинам дорогу к этой вершине. Потому как оно не более чем вымученный всем скопом рекорд. Плохо, что после этого любая значкистка сочтет его нормой и станет выпархивать из себя, чтобы допорхнуть до семи с половиной тысяч. Очень стараетесь вы во всем становиться на равную ногу с мужчиной. А эмансипация — равенство прав, но не возможностей

— Ладно, Володя, спасибо за «орден», только, я думаю, нас не пяток, а легион...

— Знаю я твой «легион». Каждая внизу очень современна. С эйнштейновской дерзостью ставит под сомнение старые истины: кто, дескать, сказал, что мужчина сильнее меня? Дело, мол, вовсе не в мышцах — я зато терпеливей и духом крепче. Это внизу. А наверху, как высота да непогода прижмет, немедленно вспомнит: ах! Я всего лишь слабая женщина, у меня нет сил бороться, я останусь здесь...

— А я знаю мужчин, которые на высоте вели себя так же.

— Бывает... Только вы же первые говорите про таких: не мужчина, а баба. А про женщин наоборот: что, мол, поделаешь — женщина!

Спору этому не было бы конца, и я прервал его предложением сходить на пик Правды, имея в виду «прогулять» Асю. Со мной согласились

Чтобы пройти эту небольшую, трехсотметровую вершину, нам понадобилось несколько часов. Полюбовавшись видами, быстро спустились вниз.

Не успели мы подойти к пещере, как на плато снова появилась экспедиция с Украины. Только двигались они теперь не так торжественно и без знамен.

— Рановато, — удивился Кавуненко — Даже раньше, чем думал. Небось и до семи тысяч не дотянули...

На этот раз они остановились. Многие подошли к нам, в том числе и руководитель. Верный себе Кавуненко сказал ему:

— Ты мне напоминаешь Наполеона... — И добавил: — После русского похода.

— Куда с такой махиной на семь с половиной тысяч?!

— Не в том дело. Просто вы перепутали склон пика Коммунизма с мостовой Крещатика. Парад на вершине проводили только боги. Да и то на Олимпе. Так разве это вершина? Пупырь!

В альпинизме, как и во всяком деле, есть свои дефициты, «узкие места», проблемные узлы. Часто сюда приходят люди, которые смотрят на него слишком приземленно, ожидая получить некую вещественную пользу. Они порождают в нашем деле много неприятных явлений. К счастью, чем выше класс альпинизма, тем больше очищается он от этих явлений, хотя сложность отношений между восходителями, так сказать, соревновательный накал порою, наоборот, увеличивается. В большом альпинизме накал достаточно велик, но от него и духу не остается на самих восхождениях: чем искусней мастер, тем больше отработана в нем готовность к жертве ради товарища в трудных условиях маршрута. Если и случается по-другому, то это вовсе не правило. Позднее я все же коснусь таких случаев, хотя бы для того, чтобы подтвердить правило исключениями.