"Долгая смерть Лусианы Б." - читать интересную книгу автора (Мартинес Гильермо)

Глава 1

Телефонный звонок раздался в воскресенье утром, вырвав меня из глубокого забытья. «Это Лусиана», — прошелестело в трубке. Наверное, она думала, я сразу ее узнаю, но, когда я в недоумении повторил ее имя, она назвала фамилию, отозвавшуюся в памяти далеким и невнятным эхом, после чего уже несколько раздраженно объяснила, кто она такая. Лусиана Б. Девушка, которой я диктовал. Конечно, я ее помню. Неужели прошло уже десять лет? Да, почти десять, и она рада, что я по-прежнему живу там же, однако голос ее звучал совсем нерадостно. После небольшой паузы она спросила, можно ли со мной повидаться. Ей необходимо со мной повидаться, добавила она чуть ли не с отчаянием, и я не смог отказаться, хотя сперва такая мысль у меня мелькнула. «Конечно, почему бы и нет, — сказал я, несколько встревоженный, — а когда?» — «Когда сможешь, но только побыстрее». В нерешительности я окинул взглядом комнату, где вопреки закону энтропии царил неизменный беспорядок, затем посмотрел на часы, стоявшие на ночном столике. «Если это вопрос жизни и смерти, может быть, сегодня часа в четыре у меня?» На другом конце провода я услышал всхлип и прерывистый вздох, словно она пыталась сдержать рыдание. «Извини, — пробормотала она, — но это действительно вопрос жизни и смерти. Ты ведь ничего не знаешь, да? Никто не знает. Никто не понимает». Казалось, она вот-вот расплачется, но все-таки ей удалось справиться с собой. После короткого молчания она произнесла едва слышно, будто имя далось ей с трудом: «Это связано с Клостером. — Затем, предупреждая мои вопросы и, видимо боясь, что я передумаю, сказала: — В четыре я буду у тебя».


Десять лет назад в результате нелепого несчастного случая я сломал правое запястье, и кисть заковали в гипс до самых кончиков пальцев. Приближался срок сдачи в издательство моего второго романа, а я мог представить лишь черновик — две толстые тетради на спиралях, исписанные жутким почерком, да еще со вставками, стрелками и исправлениями, которые никто, кроме меня, разобрать был не в силах. После недолгих размышлений мой издатель Кампари вспомнил, что некоторое время назад Клостер решил диктовать свои романы и нанял для этого молоденькую девушку, настолько совершенную во всех отношениях, что он считал ее одним из самых ценных своих приобретений.

— Но захочет ли он мне ее одолжить? — спросил я, боясь поверить в такую удачу.

Имя Клостера, хотя мой собеседник запросто спустил его с заоблачных высот на наш более чем скромный уровень, меня впечатлило. Недаром ведь единственным украшением кабинета Кампари служила обложка первого романа Клостера, выполненная в виде картины.

— Конечно, не захочет, но он сейчас за границей, и до конца месяца его не будет. Уединился в одном писательском пансионе и правит там очередной роман, как всегда делает перед публикацией. Он не взял с собой жену, и я не думаю, — Кампари подмигнул мне, — что она на время уступила свое право собственности и позволила ему захватить с собой секретаршу.

Он при мне позвонил Клостеру домой, рассыпался в пылких приветствиях, очевидно, перед женой, покорно выслушал, скорее всего, ее жалобы, терпеливо подождал, пока она найдет нужное имя, и наконец записал номер телефона на клочке бумаги.

— Ее зовут Лусиана, — сказал он, — но будь осторожен, ты ведь знаешь, Клостер — наша священная корова, поэтому девушку нужно вернуть в конце месяца в целости и сохранности.

Благодаря этому короткому разговору мне удалось заглянуть в тщательно охраняемую частную жизнь самого молчаливого писателя страны, где писатели только и делают что болтают. Слушая Кампари, я не переставал вслух удивляться. Неужели у этого жуткого Клостера есть жена и он настолько буржуазен, что держит секретаршу?

— У него и дочка есть, которую он обожает, — добавил Кампари, — она родилась, когда ему было почти сорок. Я раза два встречался с ними по пути в парк. Никогда не скажешь, что он любящий отец семейства, правда?

Хотя в то время Клостер еще не был раскручен и широкая публика его не знала, уже давно поговаривали, что он всех заткнет за пояс. Первая же книга показала, насколько он значительнее и оригинальнее всех остальных. Молчание, в которое он погружался между двумя романами, напоминало грозное молчание кота, наблюдающего за мышиной возней. Теперь после каждого нового произведения Клостера мы задавались вопросом, не как он это сделал, а как ему удалось сделать это снова. К тому же, к сожалению, он не был так уж стар и далек от нашего поколения, как нам хотелось бы. Мы утешались тем, что Клостер просто выродок, отвергнутый людьми и замкнувшийся в злобном одиночестве, и вид его не менее ужасен, чем у героев его книг. Возможно, прежде чем стать писателем, он поработал судмедэкспертом, или изготовителем мумий в музее, или шофером на катафалке. Недаром он выбрал в качестве эпиграфа к одному из своих романов пренебрежительные слова Голодаря из рассказа Кафки: «…я никогда не найду пищи, которая пришлась бы мне по вкусу. Если бы я нашел такую пищу… я бы не стал чиниться и наелся бы до отвала, как ты и как все другие».[1] В тексте на обложке его первой книги говорилось, что он немного «немилосерден» в своих наблюдениях, однако по прочтении нескольких страниц становилось ясно: Клостер не просто немилосерден — он беспощаден. Его романы с первых же абзацев ослепляли, как автомобильные фары на дороге, а когда ты спохватывался, что уподобился парализованному страхом зайцу и способен лишь завороженно перелистывать страницы, было уже слишком поздно. Казалось, его истории безжалостно взламывали защитные механизмы сознания и ворошили глубоко запрятанные страхи, словно автор обладал тайной способностью к трепанации, но проделывал ее необычайно тонкими инструментами. Его романы не были, строго говоря, детективными, хотя так было бы спокойнее — ничто не мешало бы нам осуществить свою заветную мечту и сбросить его со счетов как обычного автора обычных детективов. Нет, они являлись воплощением зла в наиболее чистом его проявлении, и если бы слово порочный не было настолько затаскано и выхолощено благодаря телесериалам, оно лучше всего определяло бы его произведения. Несомненно, все это нас задевало, и в разговорах о нем мы были предельно сдержанны, словно оберегали какую-то тайну, изо всех сил стараясь, чтобы она не просочилась «наружу». Даже критики не знали, как его преподнести, и, боясь показаться чересчур восторженными, мямлили что-то насчет «слишком» хорошего слога и стиля. И они были правы: Клостер писал слишком хорошо, непостижимо хорошо. Любая сцена, любой диалог, любая концовка повергали меня в уныние, и сколько бы я ни пытался «проникнуть» в этот механизм, я всегда приходил к выводу, что такое мог написать только человек с больным воображением, одержимый манией величия и потому взявший на себя смелость так вольно распоряжаться жизнью и смертью. Неудивительно, что десять лет назад рассказ о «совершенной во всех отношениях» секретарше этого маниакального перфекциониста чрезвычайно заинтриговал меня.

Я позвонил ей, как только вернулся домой, — ровный, безмятежный, вежливый голос, — и мы условились о встрече. Открыв дверь, я увидел высокую худую девушку, серьезную, но улыбчивую, с высоким лбом и стянутыми в конский хвост каштановыми волосами. Привлекательная? Очень, и к тому же неприлично молодая, похожая на студентку-первокурсницу, только что вышедшую из душа. Джинсы, свободная блузка, на запястье — разноцветные ленточки, туфли со звездочками без каблуков. Мы молча улыбались друг другу в тесноте лифта: ровные белоснежные зубы, чуть влажные на концах волосы, запах духов… Дома мы сразу договорились о времени и оплате. Положив сумочку, она тут же села на вращающийся стул перед компьютером и длинными ногами слегка крутила его, пока мы разговаривали. Карие глаза, умный, быстрый, порой насмешливый взгляд. Да, серьезная, но улыбчивая.

В первый день я диктовал два часа подряд. Она печатала внимательно, уверенно и без ошибок, что было настоящим чудом. Казалось, ее руки почти не двигались, однако она сразу приспособилась к моей диктовке и ни разу не сбилась. Неужели действительно совершенная во всех отношениях? Ближе к тридцати годам я приобрел привычку при взгляде на женщину с безжалостным равнодушием представлять, как она будет выглядеть через энное количество лет, вот и сейчас кое-что для себя отметил. Например, ее зачесанные назад волосы были очень тонкими и ломкими, а пробор — чересчур широким (я диктовал стоя, потому и разглядел). Еще я обратил внимание, что подбородок у нее очерчен не так четко, как бывает в этом возрасте, а легкая выпуклость таит в себе угрозу превращения его с годами в двойной. Прежде чем она села, я успел заметить в ее фигуре типично аргентинскую асимметричность в виде чересчур широких бедер, еще только намечающуюся, но неизбежную. Конечно, это произойдет очень нескоро, пока же балом правит молодость. Когда я открыл первую тетрадь и приготовился диктовать, она, выпрямившись, прислонилась к спинке стула, и, к сожалению, подтвердилось то, что я предполагал с первого взгляда: блузка болталась на ее плоской, как доска, груди. Не стало ли это обстоятельство для Клостера убедительным, если не решающим, аргументом? Ведь он был женат и вряд ли осмелился бы представить своей супруге восемнадцатилетнюю нимфу с пышными формами. Кроме того, он собирался работать, и прелестный девичий профиль, приятный для созерцания и не отвлекающий от дела, как нельзя лучше подходил для этой цели и оберегал от сексуального волнения, которое непременно возникло бы, будь у него перед глазами другие, гораздо более опасные контуры. «Интересно, — спросил я себя, совсем как Песоа,[2] — рассуждал ли Клостер именно так или это только я такой негодяй?» В любом случае выбор его я одобрил.

В какой-то момент я предложил выпить кофе. Она поднялась с той непринужденностью, с какой вообще вела себя в моем доме, и сказала, указав на гипс, что сама все приготовит, если я покажу, где что стоит. Тут она заметила, что Клостер непрерывно пил кофе (правда, назвала своего патрона не по фамилии, а по имени, и я задался вопросом, насколько они близки), и первое указание, которое он ей дал, касалось его приготовления. В первый день я больше ничего не стал спрашивать о Клостере, поскольку был так заинтригован, что решил потерпеть, пока мы познакомимся поближе. Зато, занимаясь поисками чашек и блюдец, Лусиана рассказала почти все, что мне вообще удалось о ней узнать. Она действительно училась в университете, на первом курсе. Поступила на биологический, но, возможно, после изучения обязательных предметов сменит специальность. Есть папа, мама, старший брат — студент последнего курса медицинского факультета, младшая сестренка семи лет, о которой она упомянула с какой-то непонятной улыбкой, мол, надоеда, но очень забавная. Бабушка, уже несколько лет живущая в доме для престарелых. Упомянутый мимоходом жених без имени, с которым она начала встречаться год назад. Что у нее было с этим женихом? Я пару раз довольно цинично пошутил, и она рассмеялась, из чего я сделал вывод, что было всё. Раньше она занималась танцами, но после поступления в университет перестала. Тем не менее у нее сохранилась хорошая осанка, а, когда она стояла прямо, ноги непроизвольно занимали первую позицию. Один раз по студенческому обмену съездила в Англию — получила стипендию в своем колледже, где преподавание велось на двух языках. Ну что ж, подумал я, милая, достойная дочь своих родителей, образованная и воспитанная, образцовая представительница аргентинского среднего класса, начавшая работать гораздо раньше своих подруг. Я спросил себя, но не ее, в чем тут дело, хотя, возможно, это было лишь признаком взрослости и независимости, к которой она, судя по всему, стремилась. Во всяком случае, в тех небольших деньгах, о которых мы договорились, Лусиана точно не нуждалась: она была бронзовой после долгого лета, проведенного на море, в Вилья-Хесель, где у родителей был свой дом, а ее сумочка наверняка стоила дороже моего дряхлого компьютера.

Я подиктовал еще пару часов, и она лишь раз выдала свою усталость: во время очередной паузы наклонила голову сначала в одну сторону, потом в другую, и ее прелестная шейка сухо хрустнула. Когда время работы закончилось, она встала, собрала и вымыла чашки, оставив их на раковине, на прощание коротко поцеловала меня в щеку и ушла.

Так и повелось: мимолетный поцелуй при встрече, брошенная на диван сумочка, два часа диктовки, кофе, быстрый веселый разговор в тесноте кухни, еще два часа диктовки, в какой-то момент обязательный наклон головы вправо-влево — движение, вызванное усталостью, но соблазнительное, — и сухой хруст позвонков. Со временем я изучил ее одежду, разные выражения лица, порой слегка заспанного, заколки в непослушных волосах, тайнопись макияжа. В один из таких обычных дней я спросил ее о Клостере, хотя теперь она интересовала меня гораздо больше, чем он, тоже казалась совершенной во всех отношениях, и я придумывал всякие невероятные способы, чтобы оставить ее у себя. Однако Клостер, насколько я мог понять, в качестве работодателя также был само совершенство. Он учитывал расписание ее экзаменов, да и платил в два раза больше, чем я, и она не преминула тактично мне об этом сообщить. «Но что он за человек, этот таинственный мистер К.?» — настаивал я. «А что именно ты хочешь узнать?» — растерянно спросила она. Естественно, я хотел узнать всё. Разве ей неизвестно, что писатели — профессиональные сплетники? «Друзей у него нет, — объяснил я, — он не дает интервью, а его фотографии уже давно исчезли с обложек его книг». Казалось, это ее удивило. Конечно, она несколько раз слышала, как он отказывался от встреч с журналистами, но вряд ли он что-то скрывает. Ему немного больше сорока, он высокий, худой, в молодости был пловцом на длинные дистанции, в его кабинете хранятся фотографии, медали и кубки той поры, и он до сих пор иногда допоздна плавает в бассейне какого-то клуба неподалеку от дома.

Она очень осторожно подбирала слова, стараясь быть нейтральной, но, может быть, он все-таки кажется ей интересным? Высокий, худой, с мощной спиной пловца, прикинул я и напрямик спросил, привлекательный ли он мужчина. Лусиана засмеялась, словно уже думала об этом и для себя решила, что нет, а потом с оттенком возмущения добавила, что он ей в отцы годится. Кроме того, сказала она, он очень серьезный. Они работали каждый день по четыре часа без перерыва. У него красивая четырехлетняя дочка, которая дарила Лусиане рисунки и хотела сделать ее своей сестрой. Пока они работали, девочка играла одна в комнате рядом с кабинетом, расположенным на первом этаже. Жена никогда туда не приходила, что казалось ей немного странным, да и вообще Лусиана видела ее всего-то пару раз. Иногда она что-то кричала дочери или звала ее сверху. Возможно, у нее депрессия или какая-то другая болезнь, во всяком случае, значительную часть дня она, видимо, проводила в постели. Дочкой занимался в основном отец, поэтому работу всегда заканчивали так, чтобы он успел сходить с ней в парк. А как они работали? Он тоже диктовал ей по утрам, но в отличие от меня часто надолго замолкал. А еще все время ходил по комнате, словно по клетке: то в один угол, то в другой, то встанет у нее за спиной, и без конца пил кофе, о чем она мне уже говорила. За день они делали не более полстраницы. Он исправлял каждое слово, заставляя ее по нескольку раз перечитывать одну и ту же фразу. А что он писал? Новый роман? И на какую же тему? Да, это был роман об убийствах на религиозной почве, по крайней мере, она так поняла из того, что успела напечатать. Она даже взяла у своего отца Библию с комментариями, чтобы он мог сравнить какой-то перевод. «А что он сам думал о себе?» «Что ты имеешь в виду?» — спросила она. «Считал ли он себя лучше всех?» Она ненадолго задумалась, словно пыталась вспомнить брошенное невзначай слово или замечание. Ей кажется, он никогда не говорил о своих книгах, но однажды, когда они в десятый раз вернулись к какой-то фразе, сказал, что писатель должен быть одновременно и навозным жуком, и Богом.

Заплатив ей в конце первой недели оговоренную сумму, я поразился тому, какой интерес в ней пробуждают деньги, как тщательно она их пересчитывает, с каким удовлетворением и как аккуратно прячет. Это открытие вкупе с ранее сделанным ею замечанием о том, сколько платил ей Клостер, заставило меня прийти к неожиданному и несколько тревожному выводу: деньги для прекрасной Лусианы имеют большое значение.

Что произошло потом? Кое-что произошло… Вдруг в разгар марта вернулось лето, дни стояли очень жаркие, и Лусиана сменила блузки на короткие маечки, оставлявшие открытыми не только плечи, но и часть спины и живота. Когда она наклонялась к экрану, я видел мягкий изгиб позвоночника, а в ложбинке, между майкой и брюками, — завиток светло-каштановых, почти русых волосков, которые спускались ниже, к соблазнительному треугольничку трусиков. Делала ли она это нарочно? Конечно нет. Все оставалось вполне невинным, и мы по-прежнему смотрели друг на друга невинными глазами и в тесноте кухни по-прежнему старательно избегали случайных прикосновений. Но в любом случае это было новое и весьма приятное развитие событий.

В один из таких жарких дней, склонившись над ней, чтобы прочитать на экране какую-то фразу, я без всякой задней мысли положил левую руку на спинку стула, а она, до этого сидевшая прямо, почему-то слегка откинулась назад, так что ее плечо мягко прижало мои пальцы. Ни она, ни я не отодвинулись, чтобы прервать это первое прикосновение — робкое, но продолжительное, — поэтому до первого перерыва я неподвижно стоял около нее, пальцами ощущая, словно некий прерывистый сигнал, пульсацию ее крови и жар ее кожи, струящийся от шеи к плечам. Пару дней спустя я начал диктовать первую в моем романе по-настоящему эротическую сцену. Когда мы закончили, я попросил ее вслух прочитать этот кусок, заменил одни слова на другие, более грубые, и попросил прочитать еще раз. Она отнеслась к моей просьбе с обычным спокойствием, и в ее голосе, даже в самых откровенных местах, не чувствовалось ни малейшего смущения, однако кое-какая напряженность между нами все-таки возникла. Чтобы как-то выйти из положения, я сказал, что Клостер наверняка не диктовал ей ничего подобного. Она взглянула на меня безмятежно и чуть иронически и ответила, что Клостер диктовал ей вещи и похуже. Однако это «похуже» прозвучало так, словно на самом деле она считала их несравненно лучше. На губах ее застыла слабая улыбка, будто она вспоминала что-то, и я воспринял это как вызов. Диктуя, я терпеливо ждал, пока она наклонит голову вправо-влево, и когда наконец услышал сухой хруст, скользнул рукой ей под волосы, в ложбинку между позвонками, и слегка надавил на них. Если раньше я всеми силами старался до нее не дотрагиваться, то теперь дотронулся весьма решительно, хотя и попытался представить свое движение как непреднамеренное. Думаю, она была поражена, да я и сам себе удивлялся. Она убрала пальцы с клавиатуры и замерла, едва дыша и не поворачивая головы, так что я не мог понять, ждет ли она чего-то еще или недовольна случившимся.

— Когда мне снимут гипс, я сделаю тебе массаж, — сказал я и убрал руку на спинку стула.

— Когда тебе снимут гипс, я больше не понадоблюсь, — ответила она, по-прежнему не оборачиваясь и растерянно улыбаясь, будто была готова в случае чего сбежать, но еще не решила, хочется ли ей этого.

— Я в любой момент могу еще что-нибудь себе сломать, — произнес я и посмотрел ей в глаза.

Она тут же отвела взгляд.

— Все равно ничего не получится, ты же знаешь, Клостер возвращается на следующей неделе, — сказала она бесстрастно, словно хотела осторожно заставить меня отступить. Или воздвигала еще одну преграду, чтобы проверить?

— Клостер, Клостер, — проворчал я. — Разве это справедливо, что у Клостера есть всё?

— Вряд ли у него есть всё, что ему хотелось бы иметь, — сказала она.

Она произнесла это своим обычным спокойным тоном, но в голосе ее я уловил оттенок гордости, источник которой понять пока не мог. Возможно, она надеялась меня утешить, но добилась обратного, затронув еще одну раздражающую тему. Выходит, у этого серьезного Клостера все-таки были какие-то несерьезные виды на малышку Лусиану. Судя по тому, что я услышал, он, похоже, уже сделал первый ход. И Лусиана вовсе не намерена хлопать перед его носом дверью, а, наоборот, собирается возвращаться к нему. Даже если Клостер, которому я никогда не завидовал сильнее, чем сейчас, еще не получил ее целиком, у него каждый день будет такая возможность. Ведь помимо гордости, заставляющей отвергать, Лусиана наверняка обладает гордостью иного рода, и он не преминет этим воспользоваться. Разве она не в том возрасте, когда женщина, только-только простившись с отрочеством, стремится испробовать свою привлекательность на разных мужчинах?

Вот какой вихрь мыслей вызвала несколько необычная интонация ее голоса, но только я собрался задать вопрос, как она, слегка покраснев, заявила, что не хотела сказать ничего, кроме того, что сказала: никто, даже Клостер, не может иметь всё. Повторив эту фразу, она замкнула круг, и я вынужден был признать, что мне не удалось ничего добиться, а ей удалось меня обескуражить. Повисло неловкое молчание, и вдруг она совсем другим, едва ли не заискивающим тоном спросила, не следует ли нам продолжить работу. Немного пристыженный, я начал искать в рукописи нужную строчку. Я был страшно недоволен собой: пытаясь выведать что-то о Клостере, я, возможно, упустил собственный шанс. Впрочем, был ли он у меня? После первого прикосновения, несмотря на ее строгий вид, мне казалось, что был, но с возобновлением работы это ощущение исчезло, будто разум заставил нас отойти на прежние позиции. Однако, собирая перед уходом сумку, она бросила на меня быстрый взгляд, словно хотела в чем-то удостовериться или давала понять, что прикосновение не прошло бесследно. Этот взгляд в очередной раз привел меня в замешательство, так как мог означать и то, что она не держит на меня зла, но предпочитает забыть о случившемся, и то, что все еще возможно.

Я с нетерпением ждал следующего утра. Месяц скоро заканчивался, и я вдруг понял, что через пару дней Лусиана исчезнет из моей жизни. Открыв ей дверь, я сразу стал искать, изменилось ли со вчерашнего дня что-нибудь в ее лице или внешности — чуть больше косметики, чуть меньше одежды, — но если она и приложила усилия, так только к тому, чтобы выглядеть как всегда, и вполне в этом преуспела. Тем не менее «как всегда» уже не было. Мы заняли свои места, и я начал диктовать последнюю главу романа, спрашивая себя, не разбередит ли неотвратимый финал что-нибудь и в душе Лусианы. Но поскольку мы по-прежнему усердно играли роль поглощенных работой людей, она была вся внимание, и казалось, ее интересовал только мой голос. По мере того как шло время, я понял, что все зависит от одного-единственного движения. Я невольно отмечал то, что видел каждый день: ложбинку на спине около трусиков, соблазнительно нахмуренные брови, кончики зубов, постоянно покусывающих губу, изгиб плеча, — но все это казалось несущественным, а глаза мои упирались в то место, где затылок плавно переходит в шею, и в этом было что-то странное, даже ненормальное. Подобно собаке Павлова, я напряженно ждал момента, когда она качнет головой, но нужного сигнала не было. Возможно, она тоже поняла, какой властью обладает — или какую опасность таит — этот хрустящий звук, и ее прелестная изогнутая шейка оставалась упрямо неподвижной. Так ничего и не дождавшись и чувствуя себя обманутым, я позволил ей уйти.

Следующее утро было последним. Когда Лусиана пришла и бросила на диван сумочку, сама мысль о том, что завтра ее тут не будет и привычные мелочи исчезнут, показалась невыносимой. В раздражении провел я первые два часа. Потом Лусиана отправилась на кухню готовить кофе, тоже в последний раз. Я побрел следом и сказал с иронией, к которой примешивалась грусть, что на следующей неделе ей опять будут диктовать хорошие романы. Еще я сказал, что Кампари велел вернуть ее в целости и сохранности и, к сожалению, я его указание выполнил. В ответ я получил лишь застенчивую улыбку, и мы вернулись к работе — нам остался один эпилог. Я с горечью подумал, что, возможно, мы даже закончим сегодня раньше обычного. На одной из последних страниц попалось немецкое название улицы, и Лусиана попросила проверить, не ошиблась ли она. Я склонился над ее плечом, как делал уже много раз, и снова ощутил исходящий от ее волос запах духов. Когда я уже собирался убрать руку со спинки стула, она наконец подала долгожданный сигнал: наклонила голову сначала в одну сторону, почти коснувшись меня, потом в другую. Послышался привычный хруст, и тут же моя рука скользнула ей под волосы, в уже знакомую ложбинку. Она коротко вздохнула, откинула голову на спинку, словно сдаваясь, и повернулась ко мне лицом. Я поцеловал ее. Она закрыла глаза, потом слегка приоткрыла их, и тогда я поцеловал ее еще раз, уже сильнее, а левую руку просунул под майку. Гипс мешал мне обнять ее, и она легко высвободилась, немного отъехав на стуле.

— Что случилось? — с удивлением спросил я и протянул руку, но что-то в ней удержало меня, и рука повисла в воздухе.

— Что случилось? — переспросила она, поправляя волосы, и улыбнулась; улыбка была смущенная и в то же время игривая. — У меня есть жених, вот что случилось.

— Он и десять секунд назад у тебя был, — возразил я, недоумевая.

— Десять секунд назад… я на секунду о нем забыла.

— А теперь?

— А теперь вспомнила.

— Что же с тобой было? Приступ амнезии?

— Не знаю. — Она взглянула на меня, словно говоря, что не стоит придавать этому такое большое значение. — Возможно, то, чего ты так хочешь.

— Выходит, только я этого хочу, — сказал я раздосадованно.

— Да нет, — смешалась она, — мне тоже было любопытно. К тому же ты так ревнуешь к Клостеру…

— При чем здесь Клостер? — по-настоящему разозлился я. Сразу два соперника — это уже слишком.

Казалось, она раскаивается, что упомянула его. Во взгляде ее сквозило беспокойство, наверное, потому, что я впервые повысил голос.

— Да нет, конечно же ни при чем, — сказала она, готовая в любой момент взять свои слова обратно. — Я просто подумала, так ты меня не забудешь.

«Она уже знает немало приемов, — разочарованно подумал я. — Эти широко открытые печальные глаза могут одновременно и лгать, и говорить правду».

— Не забуду, можешь не сомневаться, — сказал я с оскорбленным видом, призвав на помощь уязвленную гордость. — Впервые меня целуют из сострадания.

— Может, теперь закончим работу? — спросила она и начала осторожно придвигаться на стуле к столу, словно опасалась какого-нибудь выпада с моей стороны.

— Конечно, закончим, — ответил я.

Я продиктовал две последние страницы и, когда она уже взяла сумочку, молча протянул деньги за прошедшую неделю. Впервые она спрятала их не глядя, словно ей не терпелось побыстрее уйти.

В тот день, десять лет назад, я видел Лусиану в последний раз. Тогда она была очень красивой, решительной и беззаботной девушкой, которая только училась искусству обольщения и которой, казалось, ничто не угрожало.

Без пяти четыре прозвенел домофон, и я, разглядывая в зеркале лифта свое изборожденное годами лицо, невольно представил себе, что увижу, когда открою дверь.