"Пути небесные. Том I" - читать интересную книгу автора (Шмелев Иван Сергеевич)

XIX МЕТАНИЕ

Даринька не могла простить себе, что в те безумные дни она совсем забыла о Викторе Алексеевиче- «словно его и не было». И еще мучило ее: все ли она ему сказала. Она сама не знала, что действительно было с ней и что ей только «привиделось», Как она сама говорила, она «металась» от яви в сны. В «голубых письмах» Вагаева из Петербурга были какие-то намеки, он называл ее «самой близкой ему из женщин, кого он знал», даже «вечной женой, отныне ему данной», и эти намеки мучили Виктора Алексеевича. Даринька не могла объяснить ему и только страдальчески глядела «вовнутрь себя», словно старалась вспомнить.

— Она не умела лгать, — рассказывал Виктор Алексеевич, — Так все переплелось в те дни, столько всего случилось, столько было и лжи, и клеветы, что не только ей, юной, склонной к «мечтаниям», — ей тогда и девятнадцати еще не было! — а и мне, трезвому реалисту, нелегко было разобраться. Осталось во мне, что какие-то с и л ы играли нами, громоздили на нас «случайности» и путали нами нас же. Только много спусти познал я, что по определенному плану и замыслу разыгрывалась с нами как бы… «божественная комедия», дух возвышающая, ведущая нас к духу Истины… творилась муками и страстями, и темные силы были п о п у щ е н ы в игру ту.

В «записке к ближним» Дарьи Ивановны есть такие, наводящие на раздумье, строки:

«Что содеяно было мной, и в чем я духовно согрешила? Когда явлено было знамение и я замкнулась в „детской“, он вынужден был уйти, и мы не встречались больше до последней, „прощальной“ встречи. Почему же он еще в московском письме писал: „Вы знаете, что отныне вы мне жена?!“ Я никогда не была его, это он написал в безумии. Во сне мне… или ему во сне? Не помню, никогда я ему не обещалась. „Господи, пред Тобой все жаление мое, и воздыхание мое от Тебя не утаися“».

По рассказу Дариньки. по ее покаянию перед Виктором Алексеевичем, можно восстановить довольно точно, что было в эти «дьявольские дни». как называл их тогда Виктор Алексеевич, — «сам весь в грязи».

Расставшись на крыльце с Вагаевым, Даринька дома нашла депешу и убедилась, что он остался в Москве без умысла. Не раздеваясь, она пролежала до рассвета, в видениях сна и яви.

Было еще темно, когда она очнулась.

В захлестанное снегом окошко спальни мутно светил фонарь: окошко не было занавешено. В столовой Карп громыхал дровами, топил печи, и Даринька поняла, что наступает утро. И вспомнила, что она одна, и Вагаев влюблен в нее. У Казанской не теплилась лампадка: забыла ее поправить. Даринька потянулась за чулками- и вспомнила, что не раздевалась: все путалось, будто и ночи не было. Зажгла свечку и стала прибирать в комнате. Измятая депеша, шубка и перчатки на постели, открытый одеколон… — смущали ее и говорили, что Вагаев влюблен в нее. Было и радостно и страшно. За чуть синевшим окном проехал неслышно водовоз, — как высоко сегодня… сколько же снегу навалило! На лице было неприятно, липко, как после слез, хотелось скорей умыться ледяной водой, с льдышками. Убиравшая комнаты старушка спрашивала, что готовить. Дариньке не хотелось думать, — ну, что-нибудь. Утираясь перед окошком в зале, она увидала в боковом зеркальце крылечко в снегу, со следами от каблуков, и что-то голубое… — шарфик?! Она побежала на парадное, с трудом отпихнула дверь, заваленную снегом, и вытащила из-под снега смерзшийся и замятый шарфик Вагаева, которым он обивал с ее сапожков снег вчера. Огляделась — и спрятала на груди. Воздух был острый, тонкий. Она постояла на крылечке, радуясь на зиму, глухую, дыша привольем, и вдруг Карп ласково испугал, из-за сугроба: «Еще простудитесь!» Даринька побежала в спальню и спрятала в надушенный шарфик разгоревшееся лицо.

После чая она заставила себя пойти в «детскую», — совсем о ней забыла! — помолилась глазами на иконы и увидела пяльцы с начатой и оставленной работой. Окошко в сад совсем завалило снегом, в комнате было мутновато. Дариньке показалось, что василек синелью выходит бледно, надо распарывать. Взяла моточки голубенькой синели, прикинула у света, — нет, что-то бледновато, надо поехать в город. В саду прыгала в валенках девчонка из приюта, взятая помогать, проваливалась в снег и ухала. Даринька вспомнила про каток под яблоней, — она недавно выучилась кататься, — и крикнула в форточку девчонке, чтобы тащила скорей лопаты и метелки, — каток расчистим. Пошла одеться, а тут позвонили в парадном, и Карп принес записку, — привез незнакомый кучер, от вокзалов. Это прислал Вагаев, писал с вокзала: «Уезжаю дня на два, на три, но сердце у вас оставил». Даринька постояла у окошка, закрыв.

Девчонка звала: «Барыня, да пойдемте!» Даринька пошла, посгребала немного снег, повозилась в снегу с девчонкой, снежками покидалась, и вдруг показалось скучно. Надумала — за синелькой в город. Только оделась, покрасовалась в зеркале, как опять позвонили в парадном. Да кто такой? Заглянула в окошко: у подъезда стояли высокие сани, парой, буланые лошадки… на таких приезжал на Рождество гусарчик! Карп сказал, что приехал от барона Ритлиндера человек из конторы, справляется про ее здоровье, и не будет ли каких распоряжений. Даринька растерялась, не знала — какие распоряжения?.. Карп смотрел что-то неодобрительно и дожидался. Даринька метнулась… «Какие, я не знаю… ну, позови…» Человек вертляво поклонился: «Господин барон прислали, не будет ли распоряжений, велено так спросить-с… куда, может, изволите поехать?» Даринька сказала, что благодарит барона, но ей ничего не надо.

Она съездила в город за синелькой, прошлась в Пассаже, но там ее напугали какие-то щеголи в цилиндрах: все преследовали ее и все предлагали «прокатиться». Она в страхе от них метнулась, но заметивший это какой-то совсем незнакомый офицер услужливо предложил проводить ее от этих нахалов до извозчика, вежливо усадил, даже заметил номер и козырнул, сказавши: «Вы прелестны, сударыня!»

Вернувшись домой, она увидела у крыльца ту же пару буланых и вертлявого молодца, который о чем-то болтал с Карпом. Молодец развязно поклонился, чего-то ухмыляясь, и подал в открытом конверте карточку. Даринька прошла в дом, в волнении прочитала: «Барон Александр Адольфович Ритлингер, почетный опекун, — и пониже, чернилами, — кланяется и просит располагать человеком для поручений и экипажем во имя дружбы», — смутилась, вышла на парадное к молодцу и велела сказать барону, что очень благодарна, но, право, ей ничего сейчас не надо. Человек сказал: «Слушаю-с, барышня, как вам угодно-с… а то можем и подождать, чего, может, надумаете-с?… — и все почему-то ухмылялся. Даринька вся смутилась, взглядом спросила Карпа, но тот, показалось ей, смотрел что-то неодобрительно.

Стало смеркаться, Дариньке стало скучно, и она попросила старушку сходить за Марфой Никитишной, просвирней: просвирня умела хорошо рассказывать и знала разные старинные стишки и песни. Сидела и мечтала в сумерках, вспоминала, как ездили в театр, все хотела вспомнить стишки, которые ей шепнул тогда Вагаев, что-то такое про любовь? Помнила начало только; „Любви все возрасты… подвластны…“ А как же дальше? Помнила, что стишки были из „Онегина“, про которого ей читал во время ее болезни Виктор Алексеевич. Она отыскала книжку в знакомом переплете, красное с золотом, с пятном от пролитого лекарства, — это она запомнила, — нашла „Онегина“ и стала искать стишки. Стишков было очень много, одни стишки, но „про любовь“ все не находилось. Встретила „Письмо Татьяны к Онегину“, вспомнила, что было интересно, и зачиталась. Несколько раз взволнованно перечитала:

Ты чуть вошел, я вмиг узнала, Вся обомлела, запылала, И в мыслях молвила: „Вот он!“ И потом дальше: Кто ты: мой ангел ли хранитель, Или коварный искуситель? Мои сомнения разреши.

Пришла просвирня, но теперь было не до нее, Даринька напоила ее чаем с тянучками, — она их и сама любила, — сказала, что… очень устала что-то, — и это была правда, — замкнулась в спальне, прилегла и стала читать дальше. Многого не понимала, но было очень-очень интересно, „сказать нельзя, как интересно!“ Наконец, уже глубокой ночью, ей попалось:

Любви все возрасты покорны: Но юным, девственным сердцам, Ее порывы благотворны, Как бури вешние полям.

Заложила бумажкой на странице. Дальше ее захватило еще больше:

Сомненья нет: увы! Евгений В Татьяну как дитя влюблен. Замирая от счастья, от тоски, читала и читала: К ее крыльцу, к стеклянным сеням Он подъезжает каждый день; За ней он гонится как тень. И плакала, читая стишки, напоминавшие ей про матушку: Где нынче крест и тень ветвей Над бедной нянею моей…

Даринька перекрестилась на икону Казанской — благословение матушки Агнии, и с ужасом увидала, что опять не оправила лампадку. Оправляла, а слезы текли, и она утирала их рукавом, не зная, о чем плачет: мешались в ее сердце боли.

Я вас люблю — к чему лукавить? Но я другому отдана; Я буду век ему верна.

Читала долго, пока не погасла лампа.

В те дни чтение стишков стало для нее томительной усладой.

Утро — это был последний день старого года — началось тревожно; позвонились — и подали депешу от н е г о. Никогда столько не звонились. Было всего три слова: „Весь полон вами“. Стало и радостно и страшно. „Го-споди! как же быть?..“ — спрашивала она измятую бумажку, стараясь собрать мысли, а мысли не давались; белели в темноте сугробы, светил фонарь, сияли пуговицы на шинели, и о н в снегу, под окнами… — „чтобы хоть тень ее видеть…“ — как т а м:

Нет, поминутно видеть вас, Повсюду следовать за вами…

Спрашивала себя с тоской, страшась и думать: „А если скажет — вас люблю“?..» — и знала, что недостанет силы. К кому пойти, кого спросить? к матушке Виринее? сказать ей… Нет, стыдно, прозорливица она. Надумала поехать в Вознесенский монастырь, к монахине-старушке, задушевнице матушки Агнии покойной, — уйти от ожидания.

Переоделась, надела шубку и котиковую шапочку, попроще. И в это время позвонили. Даринька метнулась к окнам. Звонилась дама, нарядная, в мехах. Мелькнуло — т а?.. И отлегло от сердца: т а была выше ростом и моложе. У крыльца стояла неспокойно пара кургузых вяток, в султанчиках и с бубенцами, кучер был в ливрее и в цилиндре, и с бичом; ноги — в пледе.

Дама заявилась от барона. Барон дал слово Виктору навещать бедняжку, но у него дела, он извиняется, просил заехать, — она старинный дpyr барона, вместе работают в приютах. Заговорила Дариньку. «Ну можно ли так сидеть, скучать! День чудесный, морозец легкий… и такая прелесть вдруг скучает! Милочка, побойтесь Бога… нет, я вас насильно вытащу, и барон совершенно прав, вас надо развлекать… девочка такая, в четырех стенах! Все знаю, все истории ваши, и про вашего Виктора, скоро все устроится. Да прелестная-то какая!.. в вас сразу влюбишься, без шуток. Боже, глаза какие!.. Надо показывать себя Москве, а не дичиться…»

Заговорила. Лошади танцевали, не стояли. И Карп, и все смотрели, — шик какой!

Бульварами, Тверской, к театрам. Проехали Петровкой. Вернулись нa Кузнецкий мост… Какие магазины, роскошь, моды! На углу был дом барона. На Лубянку. Никольской и Рядами. Охотным рядом, Остановись! Кажется, 2-го маскарад?.. В Благородном собрании, все залы. Ни разу не была?!! Непременно надо, непременно, так сидеть, в углу!.. Глупости: все, и дамы, и девицы, девчонки даже, все танцуют, весь свет. Ну, после. В Охотном был тоже дом барона. По Неглинной. На Неглинной был тоже дом барона, главный. На Тверскую. Также и на Тверской был дом барона. Как домой? Два часа гулять необходимо.

От этого кружения голова у Дариньки кружилась, дремали мысли.

Опять попали на Кузнецкий. «Глядите, как все смотрят… замечаете? На вас, конечно. А вы со вкусом, шляпка эта к вам идет, задорная головка. А вы хотели в шапочке. Надо все в pendant[1]. В кондитерскую, где Сиу. Пили шоколад и все смотрели. В заграничном магазине даме занадобилось кой-чего купить. Им показали веера материй, горы буфов, зефиры, крепы, шелк и бархат. У императорского ювелира дама спросила „из жемчуга“. Им показали ожерелья, перлы. Дама небрежно отстранила: „После, а пока… жемчужину, одну“. Им показали — „единственное по игре“, розовых тонов, живую, на бриллиантах, брошь. Три тысячи? Чудесно. Взяли. Французский магазин, духи, в серебряной оправе баккара. Еще французский: белье, тончайшее, сквозное — воздух! — валянсьен и брюссель. Еще французский: моды, из Парижа: вот для визитов, вот — в театр, вот — утреннее, легкое, как пробуждение, вот — для приемов, вот — для будуара, вот — пеньюары, здесь прорезы, и тут прорезы, снять удобно… Это вот для прогулки, для манежа… для концерта, вот — бальное… вот — просто для вечеров… А сорти-дэ-баль?..»[2]

Даме надо было что-нибудь для дочки, скоро вернется из деревни, надо бы примерить, поглядеть… «Голубка, у вас фигурка и рост… совсем как моя дочка! милочка, наденьте, покажитесь…» Даринька примеряла и бальное, и пеньюары, и для концерта, и утреннее, легкое, как пробужденье… и — «так, для случая, в самой интимной обстановке», и… Даринька троилась в зеркалах, кружилась. Смотрели и при огнях, в раструбы, давали света, больше, меньше. «Да, „электрик“, пожалуй, лучше — у моей дочки глаза… совсем как ваши! совсем такие, только меньше, необыкновенно!» Француженки взирали. «Вам дурно? скорей воды!» — «Ничего, немного закружилось…» — «Ну, пока оставим. Милочка: простите, совсем вас закружила». Вышли. А модные прически, последние? а шляпка? а перчатки? туфельки, платочки?.. Ну, успеем. Меха… До завтра.

«Устала? бедняжка, не привыкла… Не скучно? В Петербурге тоже не скучают. Мужчины все на одну колодку. Укатил по делу? Ну, конечно, слыхала от барона, деловой… ох, эти деловые!.. Нет, ничего такого. Вы-то удержите, а вот жена не удержала. Да, верьте им. Да ничего особенного, про горничную что-то говорили, у них служила… Ну, была интрижка, пустяки. Вы-то удержите, уж в з я л и…»

Дама отвезла Дариньку домой, болтала про барона. Будет доволен, что «наша милочка» довольна. Необходимо развлекаться, не скучать. «Оценят, думаете, вашу скуку? Вот вы какая, понимаю… все внутри. То ясно, засияли глазки, а то как сеткой! Милочка, да вы меня очаровали, женщину… а что же будет, когда… Так и припадут к коленочкам… будут на задних лапочках ходить». Заговорила Дариньку, «застукала». У Дариньки в ушах стучало: та-та, та-та… «Вот и домик ваш, совсем деревня. И завтра погуляем, да?..»

После прогулки Даринька уснула. Проснулась поздно: кукушка прокуковала 9. Пришла просвирня, посидеть: одной-то скучно, а сегодня Васильев вечер. Даринька смутилась: Василия Великого?! Забыла, проспала. Всенощная отошла. Просвирня утешала: Господь простит. Рассказывала, как хорошо жила, дьякон когда был жив. Новый год встречали с щиколадом, пастилы, орехов всяких… и гадали, воск лили. Так, шутили. А выходило. За год до смерти вылился крестик дьякону, истинный Господь. Даринька достала воску, стали лить. Дариньке — поле вылилось, живая ровень, — ни-чего. Просвирке — будто бугорок… могилка? Девчонке — розги. Просвирня пригубила мадерцы, стала вспоминать стишки, — бабушка еще ее певала:

В час разлуки пастушок, Слезный взор склоня в поток, Говорил своей любезной: «Нет, тому не быть, Нет, не будешь ты моя, Ты богата — беден я. Нет, тому не быть».

Даринька пошла с девчонкой проводить просвирню. Над головой, в радужно-мутном круге, высоко, стоял зеленоватый месяц — как яблочко. Зеленой искрой отблескивали хладные сугробы. Просвирня говорила: «Слушать надо: где собачка взлает — туда и выдадут, гадали так». Кому же слушать? Послушали: ни одной-то собачки, тихо, глухо. Ни души по переулку, не у кого и спросить про имя. А кому спрашивать?

Вернулись. Заглянули в оконце дворницкой. Сидел при лампочке-коптилке Карп, читал Писание, водил по старой книге пальцем. Висели седыми кольцами густые его лохмы, железных очков не видно. Дариньке вспомнилось-вздохнулось: прошлой зимой сидела она в келье матушки Агнии, читала ей «житие Василия Великого», а матушка дремала. Спокойно было на душе и светло… Ничего-то не знала, не видела, — была укрыта. Щемило сердце: куда пойти, кому сказать? Метнулось в мыслях:.Карпу сказать? Праведный он, хороший. И побоялась, устыдилась: строгий, все знает, видит. Да что сказать-то?..

Карп поглядел из-под очков к оконцу, — снег хрустит… Перекрестился, дохнул на лампочку — упала тьма.