"Мулей" - читать интересную книгу автора (Лу Эрленд)

МЫ ПАДАЕМ. ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. ДЕЛАЙ ЧТО ТЕБЕ ХОЧЕТСЯ. ПАПА (SMS-сообщение, посланное с борта самолета в Центральной Африке о апреле 2005)

15 декабря 2005

Писать дневники не в моем стиле, но все твер­дят, что это поможет, а спать я все равно не сплю, валяюсь и чувствую себя настолько злой, или не­счастной, или не знаю какой, что готова заняться даже таким выморочным делом, как дневниковые записи, то-то порадуется один бородач в низине под нашей горой, в клинике, он уже полгода ну­дит, что я должна наконец собраться с духом и принять свое горе, и вот пожалуйста.


Меня достали все эти зануды, которые желают мне добра. Которые мне сочувствуют. Ну сколько можно?! Чтобы у каждого при взгляде на меня появлялась на физиономии эта гримаса: «Ах, бед­ная крошка»? Меня уже тошнит от нее, чем даль­ше, тем больше. Да, меня жалко, но это все ж таки моя проблема, правда ведь? Если я буду «бедной крошкой» сутки напролет, то свихнусь на фиг. Можно подумать, у всех остальных не случается никаких бед и печалей. Можно поду­мать, одна я такая на белом свете — потеряла всю семью.


Фрёкен Мейер всегда была мегерой, но ког­да я осталась одна, ее будто подменили, теперь у нее нет слов, чтобы выразить, насколько это нестрашно, — что я опять не сделала уроков, прям хоть проси ее снова омегериться, только ведь не скажешь такое человеку, Констанция тоже бедная, вообще не знает, с какого боку ко мне подступить­ся. Позавчера кончилось тем, что мне пришлось послать ее в задницу вместе с ее разлюбезными лошадками. Мы возвращались из нашей Христи­анской гимназии на метро, и на подъезде к Бессерюд она схватила мои руки и чуть не плача ста­ла умолять съездить с ней в Сёркедален пока­таться на лошадях. Вообще-то она уже несколько месяцев зазывала меня туда, потому что верховая езда исцеляет практически все на свете, по словам Констанции, едва я плюхнусь в седло, мне станет совершенно по фигу, скольких родных я потеряла и как это случилось, потому что лошадь, ее теп­ло и мощь, ее круп и прочие части тела (список прилагается) немедленно излечат меня и вернут к жизни, я, конечно, спросила, как часто лошадки проваливаются под лед на пруду Бугстадванн и тонут — прям вместе с седоком, Констанция зата­раторила, что такого ни разу не случалось, и я конечно же спросила, чего ради мне тогда пе­реться в такую даль, а она посмотрела на меня своими ланьими глазами с жалостью, в ответ я посмотрела на нее своими ланьими, с еще более глубокой жалостью, короче, мы долго таращились друг на дружку, как две горюющие лани, каждой из которых бесконечно-пребесконечно жаль по­другу, потом Констанция наконец просекла, что я издеваюсь, и выскочила из вагона, ну а я вдогонку предложила ей пойти в то самое место, вот, а вчеpa я на школу забила, так что теперь Констанция наверняка дергается, думает, что мы в ссоре, толь­ко меня это не колышет, вот, хотя я все же в состоянии понять, что это довольно фигово, ну то, что меня это не колышет.


17 декабря

Я снова что-то такое пишу... Зачем пишу, сама не знаю, да и зачем знать. Я заметила, что мне теперь вообще плевать, почему то, почему это, от­чего... Я просто фиксирую факты. Самолеты пада­ют. И какая разница почему. Но писать действи­тельно почему-то оказалось очень приятно, хотя мне неохота признавать правоту бородатого психогейра. Он считает себя крупным боссом, он уве­рен, что знает, что творится в голове у тех, ко­му тяжко, он ни капли не сомневается, что сумеет вернуть их к «относительно нормальной жизни», как он выражается. Поэтому недели две назад я спросила, доводилось ли ему самому терять в авиакатастрофе всю семью. Нет, не доводилось. Ну и с какой стати он так уверен, что пони­мает, каково мне сейчас, полюбопытствовала я. И он сказал, что у него большой опыт, он учился в Норвегии и за рубежом, работал с десятками людей, оказавшихся в моей ситуации, после че­го я предложила ему пойти на фиг, а он сердеч­но и снисходительно улыбнулся в свою бороду и сумел-таки несмотря ни на что опять оказаться симпатягой, вот что самое противное. Он никог­да не говорит, что он прав, но каждый раз, бы­вая у него, я это чувствую, вся проблема в моем настрое, но это уж извините, многие ли могут по­хвастаться расчудесным настроем всего через не­сколько месяцев после того, как вся их семья по­гибла в авиакатастрофе, в Африке, а тут еще Рож­дество на носу, будь оно неладно. Мое первое Рождество в одиночестве — в этом огроменном, пустом доме. Я получила не меньше пятнадцати приглашений на праздник, меня зазывают все мои дядюшки и тетушки, друзья родителей и роди­тели моих друзей, но я всем вру одно и то же: говорю, что уже обещала Констанции встречать Рождество у нее дома. А ее маме наплела, что иду к Тронду с Биттен. Ну и умница, обрадовалась она, лишь бы я в праздник не куковала одна. Ну откуда в людях столько дерьма? А то они не зна­ют, что рядом с ними жуть сколько народу встре­чает Рождество в одиночестве? И какое оно имеет отношение ко мне, это их Рождество? Все равно я не собираюсь заживаться на этом свете. Впро­чем, я еще ничего не решила. Разберемся посте­пенно.


20 декабря

Сейчас сидела у большого окна, и мне вспом­нился разговор между Томом и папой, подслу­шанный мной однажды. Я лежала на диване, и они думали, что я сплю. Это было в период Ренаты-керамистки, Том тогда играл в рок-группе и собирался быть писателем или вольным художни­ком со всеми вытекающими. В частности, он ре­шил бросить Христианскую гимназию. Папа при­гласил его «потолковать», а я слушала и улыба­лась про себя. Я была целиком на папиной сторо­не. Как всегда. Папа держался совершенно спо­койно, он говорил, что люди нашего круга заняты серьезным делом, им некогда бренчать на гитаре, богемничать и строить из себя так называемых творческих личностей. Большинство этих личнос­тей не в состоянии ничего сотворить и однако же величают себя «творцами», в отличие от тех, кто действительно создает ценности. А сами эти ге­нии в лучшем случае могут надергать чужих идей и сварганить из них галиматью, которая никому не интересна. Нет ничего проще, чем разыгрывать из себя загадочную художественную натуру. Ис­тинные же творцы ничего не разыгрывают — они просто созидают, они не делают из этого реклам­ной кампании. Потом папа сказал, что если Том бросит Христианскую гимназию, он будет снят с довольствия и ему придется самому о себе забо­титься, от и до. Пусть сначала закончит гимназию, а затем юридический в университете, а после мо­жет хоть книжки писать, хоть горшки лепить, па­па препятствовать не будет. Я помню, как Том все больше бледнел. А папа подвел его к окну, пока­зал на город внизу и сказал: «Том, оставь ты всю эту дурь плебсу с низины: писать книги, самовы­ражаться и прочее. Мы, живущие здесь, на горе, сказал папа, не пишем, мы делаем так, чтобы ис­правно работала вся система, мы создаем ценно­сти, и кстати, я бы не особенно держался за Ре­нату, оголтелая девица, не чета тебе, ее будет ки­дать из крайности в крайность, я достаточно ясно выражаюсь? Ты понял, что я имею в виду?» Том понял.

Он закончил юридический за три месяца до аварии.

Кстати, папа, я стала писать. Хотя ты и сказал, что мы не пишем. Ты ошибся. Я-то вот пишу. И это ты виноват, что я пишу. Виноват по самые гланды.


21 декабря

Констанция конечно же считала, что сегодня поворачивается солнце. Я попыталась ей объяс­нить, что оно не поворачивается, но в 19.35 сегод­ня начинает медленно смещаться вверх. Солнце­ворот — это только наше восприятие. К Новому году день в Осло станет длиннее на 6 минут. Но солнце, как я уже сказала, ничего такого не за­мечает и никуда не поворачивается. Констанция терпеть не может, когда ее поправляют, сразу бе­сится, она тут же сбежала в свою конюшню в Сёркедален, а я не пошла к ней на праздник солнцеворота, который она устраивает сегодня ве­чером. Скорее в преисподней похолодает, чем я соглашусь праздновать удлинение дня. Моя меч­та — дни короче некуда. Встал — и тут же сно­ва в постель. Вот это идеальный распорядок. Все- таки Констанция какая-то глупая. Ничего-то она толком не знает. Вечно не может сообразить, в какую сторону переводить часы на летнее вре­мя. Если так и дальше пойдет, подруга моя плохо кончит, сядет на иглу — сразу, как только выяснит, что выездка и коняшки ее в жизни не про­кормят.


Пыталась уговорить Кшиштофа остаться на Рождество. Я сказала, что мне будет неуютно здесь одной. Но он рвется домой. Я щедро заплатила ему, чтобы он вернулся. Папа тоже бы так сделал. Кшиштоф классный мастер. Скоро закончит уже второй бассейн. Я делаю его в папином вкусе. Мел­кая плитка восьмиугольной формы, ультрамари­новая, такая же была в бассейне отеля в Берлине, где мы останавливались в прошлом году на Пасху. Маме ультрамариновая понравилась бы вряд ли. Ей вообще трудно было угодить в таких вещах. Но теперь в расчет принимаются только мои воспоми­нания. Кшиштоф просто находка. Согласен на ма­ленькие деньги, спит в самой крошечной комнате, ему нужно только тоненькое шерстяное одеяло и пепельница. Для меня загадка, почему Польша не добилась большего в этом мире. Видно, молятся слишком много. Кшиштоф так просто постоянно. Не представляю, о чем он без передыху молится. И знать не хочу. Когда умер папа римский, Кшиш­тоф целый день не брался за мастерок. Зато и до того, и после до черта плитки положил. Зачем я все это пишу, а?


24 декабря

Умаялась страшно. Все родственники, и с ма­миной, и с папиной стороны, все как один, заяви­лись сегодня с подарками, чтоб поддержать бедную крошку. Все умело делают вид, что это совершенно нормально, когда дом не украшен к Рождеству и нет елки, но им тяжело, что я такая несчастная, и они тревожатся за меня. И не без оснований, чуть не брякнула я. А они как думали?

Когда последний посетитель ушел, я взяла «ягу­ар», да, папа, ты не ослышался, я взяла «ЯГУАР», потому что он теперь мой, так ведь, все здесь мое, или как? Так вот, я взяла «ягуар» и поехала в го­род, на альтернативное Рождество в Народном до­ме, прихватив все полученные подарки, потому что я прочитала в вечернем выпуске «Афтенпостен», что им не хватает подарков. Водить машину я, строго говоря, пока не имею права, но я цинично рассудила, что полиция не будет тормозить такую крутую тачку за пару часов до того, как со звоном колоколов на землю придет Рождество, как это принято говорить. Все прошло отлично. А вернув­шись домой я нашла еще один подарок, от Кшиштофа. Уезжая, он оставил его на каминной полке. Милый, милый Кшиштоф. Это оказался диск, на котором некий Энтони с тоской поет о том, как бы ему хотелось быть женщиной. Я прослушала диск уже несколько раз и сейчас пишу тоже под него, Энтони поет, оголив нервы, это чистое страдание высшей пробы, и хотя беды у нас разные, мне по­могает его боль, мне годится всякая боль, если на­стоящая. Кшиштоф весь день кладет плитку и весь из себя католик, но он совсем не прост.

Ежедневно в мире умирают почти 155 тысяч человек, выяснила я только что. Это 57 миллио­нов в год. 6458 в час. 108 в минуту. Вопрос, уте­шение ли это? И да. И нет.


25 декабря

Снова ночь, и я не могу заснуть, папа, я так адски злюсь на тебя. На долю Африки приходит­ся всего 3 процента пассажирских авиаперевозок, и при этом 40 процентов авиакатастроф. Там не­стабильные режимы, допотопные самолеты, нека­чественное обслуживание их. Все это ты отлично знал. Но тебе все равно понадобилось тащить с собой и Тома, и маму, вручить себя и их раздол­банным местным авиалиниям. Меня ты взять от­казался. Я, видите ли, должна остаться дома и хо­дить в школу, а вот когда я в свой черед закончу юридический, ты снова отправишься в Африку, со мной и с мамой. Вот твои слова. А что за эсэмэску ты мне прислал, когда понял, что самолет падает? О чем ты думал? Что твое послание облегчит мою жизнь? Оно сделало ее еще тяжелее, неужели ты сам не понимаешь! Гораздо тяжелее, потому что я не могу избавиться от мысли, что вы все поня­ли, поняли, что падаете и никакой надежды, но в разгар паники у тебя хватило духа подумать обо мне, как я это переживу и как буду жить даль­ше. Папа, зная все это, невозможно жить, это же запредельно. У меня и нет желания жить. Пита­юсь я в основном в ресторане Холменколлена. Нет сил ходить в магазин, готовить. Я знаю, ты не любил этот ресторан, его кстати и газета «Дагбладет» обозвала прессом для выжимания денег из туристов. Тебя раздражал тамошний шеф, хотя ты никогда не объяснял почему. Впрочем, теперь это не имеет значения. Меня шеф всегда встреча­ет улыбкой. И раздевает взглядом, когда думает, что я этого не вижу. Зато и скидку обязательно делает. Можно подумать, для меня это важно. Как только получу права, задавлю его и скроюсь с ме­ста. Наезд с особым цинизмом, как говорится. У меня много странных мыслей. Не факт, что все их стоит записывать.


26 декабря

Сегодня заходила Констанция. Она догадалась, что я всех обманула и кукую одна. Но ничего не сказала. Очень разумно с ее стороны. Она прине­сла с собой рождественские вкусности, и я поела и куропатки, и бараньих ребрышек. Сама удивля­юсь. Все такое жирное, жуть. Раньше я бы ниче­го подобного в рот не взяла, но теперь мне пле­вать на фигуру. Покойнику по барабану, какая у него фигура. Констанция спросила, не хочу ли я сыграть эпизодическую роль в спектакле, кото­рый театр ХГ ставит в январе. Наша ХГ осталась примерно единственной школой в Осло, где не перешли на капустники. Педсовет подозревает ка­пустники в том, что они грешат матерщиной и пошлостью, а это как-никак частная чинная хрис­тианская гимназия, то ли дело театр, но Жаннетт ее шибко верующий папа все рано запретил уча­ствовать в спектакле, его долго уламывали, рас­сказала Констанция, но этот папаша оказался еще праведнее остальных, и теперь мне предлагают по­пробовать себя на сцене. Роль очень маленькая, выйти и сказать несколько фраз, но Констанция считает, что мне полезно в чем-нибудь поучаство­вать, все равно в чем, она все-таки свято верит, что стоит мне с кем-то пообщаться или хотя бы просто побыть среди людей или животных, как я снова начну радоваться жизни. Я без всякой задней мысли об этом упоминаю, совсем не хо­чу выставить Констанцию дурой, она ведь все это из лучших побуждений, она хорошая, в целом. Я обещала подумать. Это легче, чем упрямо опять сразу сказать нет.


28 декабря

Сегодня брала урок вождения. Ехала и думала: а что, если я сейчас выжму газ в пол и впечатаюсь в морду встречного автобуса, или на перекрест­ке Карла Юхана и Первого кольца поеду прямо, разгонюсь вверх на горку километров до двух­сот и врежусь в стену королевского дворца? Вот это был бы номер, думала я. Но потом спохвати­лась — какая я эгоистка, ведь бедный инструктор, возможно, совсем не жаждет подобных подвигов, ведь он вряд ли только что похоронил всех близ­ких, во всяком случае по его виду ничего такого не скажешь, и потом, у него второй комплект пе­далей и он наверняка бы успел затормозить: но сама мысль мне понравилась, отметила я, хотя на ней трудно было сосредоточиться, потому что инструктор взахлеб вспоминал, как он сам учился на курсах вождения в Стьёрдале. Похоже, он ску­чает по тому времени. Они часто ездили в Трондхейм, чтобы потренироваться на настоящих ули­цах и перекрестках. Он несколько раз помянул некий Принцев перекресток — судя по его расска­зам, самый прекрасный во всей Норвегии. Во вся­ком случае, для обучения вождению перекрестка лучше не сыщешь точно. Он не сказал этого пря­мо, но, похоже, он влюблен в этот перекресток. Я поняла это по его тону. Я вообще многое чув­ствую по тону и голосу. Не то что Констанция. Она в лучшем случае может понять, весел сегод­ня ее конь или грустит. Из меня бы наверно вы­шел неплохой психолог. Если б мне этого хоте­лось. Но вряд ли я буду здесь, когда придет время определяться, ну, короче, как говорили древние, кто будет жив, тот увидит. А кто не будет, тот не увидит. Не очень-то справедливо, если вду­маться. Или как по-твоему, папа? Теперь можешь раскаиваться. Это сентиментально до идиотизма, что я обращаюсь к тебе, когда пишу. Прям как в кино: там, если малютка потеряла маму или па­пу, она всегда продолжает разговаривать с ними как с живыми, и зрители знают, что этот при­емчик использован во всех фильмах про сироток, но мирятся с тем, что в еще одном фильме будет так же. Дело, видимо, в том, что мы относимся к смерти со страшным пиететом и поэтому так жалеем всех, кого постигла потеря. Типа — ого, смерть. СМЕРТЬ. Ну ни фига себе, типа. Но тем не менее писать мертвым нельзя. Это очевидный мне факт. Следовательно, я пишу не мертвым. А самой себе. Кому же еще? Так что вся затея с ведением дневника шита белыми нитками. Одна­ко же я пишу, и мне это нравится. Похоже на комнату с зеркальными стенами и розовыми на­дувными мячиками, в которую Констанция зата­щила меня в Национальной галерее. Мы насмот­релись на себя со всех сторон, на всю жизнь хва­тит. Еще это похоже на зеркальную камеру в Тех­ническом музее, где мы так часто бывали с папой. Внутри отражения возникает бесконечный ряд все более мелких отражений, но они все вместе — это ты, и тебе никуда не скрыться и ничего не сохранить в тайне.

Не знаю, это время дня делает меня такой глу­бокомысленной или это я с непривычки писать или потому, что умру. Вроде бы в мыслях появ­ляется особая глубина, когда человек знает, что скоро умрет.

Но хватит уже — гашу свет, пока совсем не рассвело.


1 января 2006

Вчера утром вернулся Кшиштоф. Странное он выбрал время. И тут же потопал класть плитку. Это тоже меня несколько озадачило, поэтому я ос­тановила его и напомнила, что у нас сегодня Новый год и что по случаю праздника хотя бы плитку не кладут, а он ответил, что еще как кладут, у них в Польше это обычное дело, но я ему не поверила и пригласила его в ресторан Холменколлена, заказала вина, поблагодарила за подарок, призналась, что та­кой красивой музыки не слышала уже очень давно, и он тут же, едва сдерживая слезы, рассказал, что его девушка нашла себе другого, а как он думал, спросила я, он весь год торчит в Норвегии, тако­вы женщины, сказала я, и что за самонадеянность такая, считать, что ты можешь годами отсутство­вать, спать на полу с пепельницей чуть не под по­душкой, а она должна изводиться где-то там в поль­ской глубинке и ждать как дура набитая.

Мне нравится, когда мужчины в отчаянии и плачут.

Ближе к ночи мы вскарабкались на трамплин Холменколлен, сели на площадке и стали смот­реть на фейерверки в городе, попробовали было заняться этим самым, но Кшиштоф был слишком пьян, оно, может, и к лучшему, короче, Новый год получился на славу. В мрачном взгляде на жизнь есть, как выяснилось, свой плюс: теперь меня го­раздо легче приятно поразить.

Из планов на новый год у меня только один: попробовать умереть. Ума не приложу, правда, как это сделать. Традиционные способы такая мура. Все эти повеситься, застрелиться и тому подобное. Фу, вульгарно и пошло. Лучше всего разбиться на самолете. Но они, к сожалению, грохаются не так часто. Разве что в Африку податься? Но это такая морока... Ладно, подумаю еще.


2 января

Вчера меня благословил сам премьер-министр. Он обратился ко мне с речью. Возможно, и к ос­тальным тоже, но я заметила только, что он гово­рит со мной. Он сказал, что я смогу преодолеть себя. Что каждого из нас ждет победа. Что де­ло именно в этом — не бояться, дерзать, мечтать и стараться создавать условия и обстоятельства, в которых мечты станут явью. В этом было что-то пугающее даже. Он как будто бы прочитал мои мысли и поддержал их от всего сердца. Он одоб­рил мое желание умереть. Правда, потом он долго нес какую-то белиберду про Ибсена.


3 января

Вчера и сегодня Кшиштоф меня избегает. Боит­ся встретиться со мной взглядом. Я спросила поче­му и поняла — ему стыдно, что пытался соблазнить меня в новогоднюю ночь. Боится, что я запишу его в насильники, обозлюсь и выгоню вон. Хоть плачь, хоть смейся. Бывают же такие милые! Я велела ему не волноваться и об этом не думать. Не знаю, как там у них в Польше, но мы в Норвегии, и за окном 2006 год. Здесь парни и девушки все время зани­маются добрачным сексом, фактически они именно до брака сексом и занимаются, и мне гораздо при­ятнее спать с ним, чем с этими богатенькими сын­ками в идиотских ушегрейках вместо шапок.

После моих слов Кшиштоф приободрился. И клал плитку до позднего вечера. Может, и сей­час еще продолжает. Немного странно, конечно, но не мне судить.


4 января

Констанция затащила меня на первую в этом го­ду репетицию театра ХГ. Через две недели премье­ра, а я почти согласилась участвовать в спектакле.

В общем, ничего сложного. Надо перед первым ак­том выйти на сцену и произнести несколько фраз, потом еще несколько фраз перед вторым и еще раз в самом конце. Я цементирую весь спектакль, ска­зал режиссер. По-моему, он назвал меня рассказчи­ком или что-то вроде. Мне все равно. Не помню да­же, как называется пьеса. Да и какая разница. Важ­но, как говорит Констанция, не сидеть в четырех стенах, а просто бывать с людьми или зверями.


10 января

Тяжелая неделя.

В школу не хожу.

Сижу дома и думаю, как все будет, когда меня не станет. Не могу решить, обязательно ли наво­дить порядок. Разобрать все и разложить по ко­робкам. Или пусть этим займутся уже другие? Но тогда они обнаружат кучу дорогих мне вещей, ни­чего для них не значащих. Письма. Фотографии. И отволокут их на помойку, а меня это не устраи­вает. Видно, придется распихивать все самой, но у меня нет сил, тошно даже думать об этом. Если б я оставалась жить, можно было бы сейчас все бросить как есть и разобрать через несколько лет, но я ж не остаюсь. Надо бы конечно освободить дом от вещей, потом продать его, а деньги отдать на что-нибудь доброе. Но и это выше моих сил. Похоже, оставлю все как есть. И пусть достанется дядям и тетям. Они, понятно, обрадуются. Если конечно у папы и у мамы не обнаружится детей, о которых они не рассказывали. А что? Я читала, что так бывает сплошь и рядом. С маминой сто­роны скорее всего нет, а вот с папиной... В любом случае, я этого не исключаю. Тем более что ме­ня это вообще не касается. Меня здесь не будет, значит, мне и слова давать не положено. Умирая, человек бесповоротно убирает себя из кадра. Ес­тественно, я походила по интернет-форумам са­моубийц. Думала, найду там единомышленников, но стало только противно. Многие младше меня, а причины, которые толкают их на смерть, абсо­лютно никакие. Они не дозрели до того, чтобы захотеть умереть по-настоящему. Или они ханд­рят, не пойми почему, или их бросила девушка, или им приспичило отомстить родителям, кото­рые их, видите ли, не понимают. Смерть — это же так романтично, в смерти есть величие, им кажет­ся, она может быть началом чего-то или даже мес­тью кому-то, эти сопляки ни черта не смыслят в том, с чем заигрались. Детский сад, штаны на лям­ках. И все время названивает Констанция, при­стает то с репетициями, то с коняшками и прочи­ми четвероногими (с коняшками сейчас помень­ше, что да, то да), и я говорю, что давно выучила свою роль, вру, конечно. Я попробовала почитать сценарий, но меня через три секунды одолела ску­ка, во всяком случае через шесть точно.


11 января

Сегодня общалась с психогейром. Его борода еще отросла. Он сказал, что я молодец, ему нра­вится, как аккуратно я посещаю наши встречи, это хороший знак, к тому же, отметил он, я выгляжу лучше, и это тоже его порадовало. Знал бы он! Сказал, уже давно заподозрил, что я подумываю о самоубийстве и даже хотел предпринять кое-ка­кие меры, как он выразился. Но я не сплоховала. Обвести его вокруг пальца оказалось поразитель­но легко, учитывая все эти его многотрудные ин­ституты и огромный опыт работы с такими, как я. Просто я сказала ему, что действительно поду­мывала покончить с жизнью, но чем дольше я прокручиваю в голове эту мысль, тем больше по­нимаю, что люблю жизнь.

Я же не дура. Оно мне надо, чтобы меня поса­дили под замок, если психогейр решит, что я пред­ставляю угрозу для самой себя.


15 января

Вчера была на репетиции. Премьера 20-го, то есть через пять дней. Все на взводе. Можно поду­мать, это в самом деле важно — как все пройдет. Они вообще не видят дальше своего носа. Если им хорошо, они радуются, идиотски и навязчиво, ко­гда они в панике, то тревожатся и суетятся — тоже ужасно глупо, и злятся по-дурацки, это очень раз­дражает. Наверное, они просто тупые. Вот и все. Они ничего не смыслят в жизни и считают себя бессмертными. Надо же, еще год назад я была та­кой же, как они.

Пока я торчала на сцене, вспоминая и доучи­вая последний кусок текста, мне в голову пришла одна мыслишка. Она нравится мне все больше и больше, при всей ее супердраматичности и в об­щем-то детскости. Я пока не скажу, что это за идея. Хочу еще немного ее обмозговать. Но она дьявольская.


16 января

Была на уроке вождения, испытала заодно приятное переживание или новый опыт, не знаю, как правильнее назвать. Инструктору показалось, что я рулю слишком нервно, что было правдой, ведь я как раз думала о том, до чего осталось че­тыре дня. Инструктор стал задавать мне разные вопросы, чтобы направить мои мысли в другую сторону, моя езда сразу выправилась, но приятным было совсем даже не это, а то, что я не прогово­рилась о случившемся. А разыграла все так, как будто бы моя прежняя жизнь так и идет своим чередом. И мой инструктор не заметил подвоха. Я рассказывала о маме, что она много лет сидела дома сперва с Томом, потом со мной, короче, ни­каких шансов применить свое блестящее образо­вание, а теперь задумала вдвоем с подружкой от­крыть мебельный магазин на Сант-Ханс-Хаугене, и они уже ведут переговоры с одной итальянской фирмой, которая недалеко от Рима, мебель будет очень дорогая, эксклюзив, столы, стулья и все про­чее, но мама уверена, что на это есть спрос, она прощупала почву, а папина фирма поможет им с начальным капиталом, я рассказывала о папе и о Томе, который год с небольшим назад закончил юридический и вот-вот начнет работать в папиной фирме, и о том, как здорово идут у папы дела, я назвала нескольких их клиентов, инструктор кивнул и присвистнул. Я вела машину на восемь с плюсом, как заправский водила, похоже, у вас очень крепкая и хорошая семья, сказал инструк­тор, а я ответила, что так оно и есть.


17 января

Я приняла решение. Сразу стало легче. И я уже занялась приготовлениями.

Сегодня купила в «Скандинавском альпинист­ском снаряжении» двадцать метров веревки. Самой-самой лучшей, по их словам. Легкая, проч­ная, чуть-чуть эластичная. Зеленая. У них были и другие цвета, но в зеленом есть что-то особенное, возможно, это из-за маминого платья. Зеленого. Оно было у нее всегда. И оно было самой мами­ной вещью, мама — это мама в зеленом платье. Продавец сказал, что веревку недавно привезли и что она может храниться долго, но не бесконечно. Я ответила, что это нестрашно, она понадобится мне на днях. Ну и все, больше ничего не сказала.

Я помню, что не так давно я писала, что рас­пространенные способы самоубийства противны мне своей вульгарностью. Но, представьте, вы­бранный мной вариант заставил меня изменить свое мнение. Ни много ни мало. Сама не ожидала.

Я сделаю это во время премьеры. В самом конце спектакля. Стоя в одиночестве на сцене и произнося положенные слова, я подам знак Вальдемару, который должен сверху подсвечивать ме­ня, и он скинет мне конец веревки, которую я загодя привяжу к балке; Вальдемар наверняка со­гласится; он уже полтора года смотрит на меня таким взглядом, в общем, с ним все ясно; причем он знает, что шансов у него нет, но Вальдемарчик готов на все, лишь бы не расставаться с надеждой. А потом я спокойно и чинно залезу на книжный шкаф, который служит частью декораций, и уже стоя там, договорю свой текст, надену петлю и спрыгну, моего веса, я надеюсь, хватит, чтобы ве­ревка, натянувшись, переломила мне шею, я по­смотрела в интернете, еще как хватает, если толь­ко я рассчитала правильно.

Таков мой план. Особенно бодрит, что все это произойдет на глазах педсовета и родителей, по большей части считающихся, естественно, самыми благочестивыми, добрыми самаритянами нашего города, они будут в полном отпаде и станут ис­кать виноватого, кто же сплоховал, кто не сделал все, чтобы помочь мне прожить этот трудный пе­риод. Обо мне долго будут судачить.

Еще меня радует, что эта затея совершенно не в моем стиле. Кто бы мог подумать, что меня пре­льстит такая финальная сцена. Кто бы мог поду­мать, что во мне пропадает великая актриса.


18 января

Я была уверена, что если я когда-нибудь ре­шусь на то, на что я теперь решилась, то буду жутко нервничать и трястись, но я спокойна и расслаблена. Чувствую, что готова. Так хорошо мне давно не было. Констанция высказалась по этому поводу сегодня. Ты выглядишь гораздо луч­ше, заметила она. Спасибо, сказала я. А она по­интересовалась, как насчет лошадок — теперь я готова? Я ответила «может быть» и предложила попробовать на следующей недельке, после теат­ральной премьеры.

Где-то я читала, что собирающиеся уйти из жизни — эгоисты. Им плевать, что остающиеся бу­дут чувствовать вину или раскаяние. Это правда, меня подобные мысли не посещают. Такой безмя­тежной я не бывала много лет.


Прогуляла второй урок и незаметно пробралась в физкультурный зал, привязала веревку. Узел по­лучился о-го-го, выдержит наверняка.

Стала искать Вальдемара, чтобы уговориться насчет веревки, но сказали, он ушел домой — се­стренка заболела, а родители заседают в Стортин­ге или где-то еще, так что с ней должен сидеть он. Обычная история. Вольдемар, добрая душа, слиш­ком хорош для нашего мира. Правда. Через не­сколько лет наверняка тоже подсядет на иглу, как Констанция.


Я подумала, что нужно написать родствен­никам письмо. Первыми в дом наверняка войдут Биттен и Тронд. На столе их должно ждать пись­мо. Но писать собираюсь только о практических вещах. Никакого нытья про горе и тоску, никаких прощаний. Сдержанно и просто. Напишу, что род­ственники могут поделить между собой все, что есть в доме, но сам дом надлежит продать и на вырученные деньги учредить фонд или комитет или не знаю что имени меня, куда смогут обра­щаться те, кому невмоготу жить. То есть человек не просто хандрит, а готов вот-вот свести с жиз­нью счеты, как я это сделаю через два дня. В фон­де будут выдавать вспомоществование, чтобы че­ловек мог куда-нибудь съездить, или купить сти­ральную машину или лодочный мотор, мало ли что, или еще как-то порадовать себя. Управляю­щие фондом не имеют права следить, как деньги расходуются; их дело только убедиться в том, что проситель действительно отчаялся настолько, как он это описывает. Например, они могут позвонить друзьям просителя и расспросить их. Проситель должен указать контактных лиц и вообще побольше о себе рассказать. Фонд помощи суицидалам имени Юлии. Что-то в этом роде. Мне нравится, что я буду значиться в карманном справочнике некоммерческих фондов, с которым не расстается половина нашего выпускного класса. Каких толь­ко идиотских фондов там нет!

Вчера я позвонила риелтору и рассказала, где мой дом расположен, когда он был построен, ка­кова его площадь, планировка, вид из окон и про­чее, и он ответил, что не может ничего утверж­дать, не видя дома, но ему кажется, что речь идет о доме в пятнадцать — двадцать миллионов при­близительно. Я на мгновение дрогнула и подума­ла, что могла бы продать дом и еще много лет как сыр в масле кататься, перебраться хоть на Канары, но потом сообразила, что все это чушь, что и на Канарах мне будет точно так же хреново, а кончать с собой в чужом незнакомом месте, где я никого не знаю, где меня непонятно кто найдет, не хочется, так что лучше придерживаться разра­ботанного плана и довести его до конца.

Еще в письме надо распорядиться относитель­но похорон. Биттен отлично со всем управит­ся. Насколько я помню, похороны в нашей семье проходили всегда достойно. Биттен никогда не из­меняет чувство меры. Все похороны под ее патро­нажем выдержаны от начала до конца в строгой простоте, никакой нарочитости и оскорбительных излишеств. Пусть все будет совсем скромно. Ко­роткая панихида, во время которой приходской органист играет то, что обычно полагается, ника­ких подружек покойной, декламирующих стихи Бьёрна Эйдсвога или собственные вирши. Сеанс заканчивается в церкви, продолжения не будет. А прах потом, при какой-нибудь оказии, пусть развеют в Африке там, где погибли мама, папа и Том. Я хочу быть вместе с ними. Хочу, чтобы мой прах смешался с их прахом. К тому же в этом что-то есть, быть развеянной над Африкой. Как знать, возможно, мои останки приземлятся побли­зости от дерева, под которым в фильме «Из Аф­рики» похоронили Дениса Финч Хаттона. Я обо­жаю этот фильм. Дерево на вершине холма по­среди колышащегося моря джунглей, к которому несколько раз в неделю приходят львы. При ми­нимальной везучести место, где разбились мама, папа и Том, выглядит точно так же, как у моги­лы Финч Хаттона. Авиакомпания предлагала мне слетать туда и увидеть это место собственными глазами, психогейр уверял, что мне обязатель­но нужно это сделать, чтобы быстрее отработать эту часть процесса реабилитации, но я не смогла. И сказала психогейру, что он может смотаться ту­да сам, раз он такой энтузиаст. Но зато мой прах доберется туда.


19 января

Ночью я не спала. Но усталости не чувствую. Отосплюсь после смерти. Слонялась по дому про­сто так. Долго сидела в родительской спальне. Полистала фотографии. Наткнулась на ту, где мы с Томом чиним моторку посреди фьорда. Ужасно милые и счастливые. Пять минут спустя папа стал заводить мотор и свалился за борт, угодив на гро­мадную ядовитую медузу. Маме пришлось сесть на весла и самой везти нас на берег. Мы еще мно­го лет помирали со смеху над этой историей. Те люди, в чьи руки попадет альбом, не будут знать, что было до и после того момента, который запе­чатлен на снимке. Констанция обожает ходить на барахолки. Поэтому мы все время таскались на школьные базары. Иногда нам попадался альбом с фотографиями. Альбомы вызывали у нас стран­ное чувство. Дорогие кому-то люди. Кошки, пси­ны, виды, домики. Возможно, и наши фотоальбо­мы тоже окажутся на барахолке. Хорошо бы, их купили нормальные люди. Впрочем, какая раз­ница.

Ближе к утру я разбудила Кшиштофа и спро­сила, не хочет ли он выпить вина и сыграть в «Людо». Он хотел. Кшиштоф рассказывал мне про Польшу, четко, как учитель. И еще про то, чего он хочет добиться в жизни. Все просто и понятно. Он собирается и дальше класть плитку и полон амби­ций представлять Польшу на «Мастере-2007» (это вроде Олимпийских игр в разных ремеслах, если я правильно поняла), который пройдет в Японии, в городе, названия которого я никогда не слыхала и тут же, естественно, забыла. Ну и черт с ним. Долго я здесь не задержусь, на фига мне запо­минать, ведь все, что будет после моего ухода, ме­ня не касается. Если Кшиштофу не мешать, он может часами рассказывать про свою любимую плитку, как ее надо укладывать. Это святое. Ну а кроме того, он бы не прочь найти себе девушку, жениться, нарожать детей, в общем, все как пола­гается, а еще ему очень хочется машину, особен­но «БМВ», именно такую, как есть, то есть была, у папы. Я сказала, что он может ее взять, папи­ну «БМВ». Она стоит в гараже. Кшиштоф решил, что я его разыгрываю, но только что я вписала этот пункт в распоряжения для Тронда и Биттен. «БМВ» пусть отойдет Кшиштофу, написала я. Это не шутка и не ошибка. Машину надо будет пере­писать на его имя, я это оплачу не сама, но деньги спишут с моего счета, денег на счетах завались, они достались мне так ужасно и так нелепо, и я даже не успею ими воспользоваться, но я часто думаю про папину эсэмэску, про фразу, чтобы я делала то, что мне хочется. Это развязывает мне руки. Получается, что, раз мои поступки соответ­ствуют моим желаниям, папа безоговорочно ме­ня поддерживает — во всем. А значит, папа тоже считает, что неплохо отдать машину Кшиштофу. И согласен на мой последний шаг. Это будет уже завтра. Странное ощущение. Получается, послед­ние сутки моей жизни кончились.


Совсем забыла — после школы я заходила к психогейру. Напоследок. Нет, ему я об этом ко­нечно не сказала. Он заметил, что у меня усталый вид, я объяснила, что плохо спала последние дни, но что чувствую себя тем не менее нормально. Ему все это не понравилось. Он хотел бы видеть в некотором приближении норму, как он выразил­ся. Чтобы я делала то, что все делают, и так, как все. Проще говоря, жила бы так, как живут ос­тальные люди. Более или менее вовремя ложи­лась бы спать, вставала с таким расчетом, чтобы успеть принять душ и позавтракать, ехала на мет­ро в центр, нормально, без спешки шла по Коро­левскому парку и оказывалась в ХГ за пять минут до начала занятий, чтобы еще поболтать с по­дружками, как психогейр их называет. Ему бы хо­телось, чтобы я делала себе в школу бутерброды, лучше бы с домашним хлебом, он дал мне рецепт ржаного хлеба, который они с женой пекут сами уже лет двадцать, потому что он очень поднимает настроение, ибо когда человек правильно питает­ся и достаточно много двигается, то самочувствие улучшается, а страхи исчезают. Все-таки мой пси­хогейр ужасно простодушен. Больно думать, что все психологи такие же, мой ведь наверняка вы­соко котируется в их тусовке, таких, как я, нович­кам не доверяют. Они-то еще дальше от реальнос­ти, если даже опытный специалист у них — этот мой психогейр. Ужас. Надо бы мне познакомить его с Констанцией. Они бы нашли друг друга. Скакали бы на коняшках, бегали бы полуголые по лесу, ели домашний ржаной хлеб и были бы счас­тливы вместе.

Я с удовольствием думаю, что, когда завтра вечером меня не станет, психогейр начнет анали­зировать: не было ли в моем поведении чего-то подозрительного, настораживающего, и придется дяденьке признать, что я обвела его вокруг паль­ца, перехитрила, а это серьезный промах. Для психотерапевта не лучшая рекомендация, что его клиент покончил с собой. Чего-то коллега не­доработал, естественно полагают другие психоте­рапевты и потом смотрят на него свысока, драз­нят и подковыривают, в общем, третируют как могут.

Сегодня мы говорили о том, что жизнь бесцен­на. Он хотел втолковать мне, что жизнь — это то, от чего человек не вправе отказаться только по­тому, что она послала испытание. Жизнь — это бесценный дар, который дается нам один-единст­венный раз. И слава богу, сказала я, а он сказал, чтобы я так не говорила. Я спросила, откуда он знает, что жизнь не будет дана нам снова, и тут же выяснилось, что у нас нет способов узнать это наверняка, ну а тогда не надо говорить, что раз один-единственный, сказала я. И добавила, что вижу, куда он клонит, но у меня на этот счет свое мнение. Напротив, сказала я, повсюду на планете кипит жизнь, и он неправ, все неприятности как раз от переизбытка людей. Мы то и дело читаем об этом в газетах. Нас становится слишком много, мы истощаем землю, истребляем воду, и не толь­ко. Ну исчезнет кто-то из нас — тоже мне пробле­ма. Да, проблема. Для живых, для тех, которые остаются, ответил психогейр. Но у меня никого не останется, напомнила я. Это меня все остави­ли, а мне просто хочется догнать их. Но у тебя останутся друзья и родственники и твоя будущая семья, если заглянуть вперед.

Если бы я решила так сделать — о чем я, ес­тественно, не помышляю, — но предположим: так вот, чего бы я лишилась, умри я сейчас?

Ты бы лишила себя всех радостей: дружбы, любви, ржаного хлеба и лыжных походов, сказал психогейр.

А также глобального потепления (это уже я ему), птичьего гриппа, взрывов в метро, Третьей мировой, парня, который меня бросит, и экзаме­нов, к которым мне не хочется готовиться, и кош­маров, в которых папа, мама и Том падают, взяв­шись за руки, а кругом бьются стаканы и бутыл­ки, кричат в ужасе люди, орут дети и болтаются выброшенные кислородные маски.

Ты не права, сказал психогейр. Да, в жизни есть и жестокость, и страх, и несправедливость, но прийти в этот мир — привилегия. И аргумент, что не надо заводить домашних животных, потому что они умирают, а это грустно, не выдерживает кри­тики. Очень немногие из нас предпочли бы не рождаться. Бедность, болезни и тяжелые мысли, даже войны и нищета лучше небытия. Я полагаю, в этом сходятся почти все люди.

Мы говорим не о домашних животных и не о рождаться — не рождаться, ответила я. Мы гово­рим о том, что иногда человека тянет развязаться со всей этой канителью, потому что он устал, ему ничего не хочется и он не верит, что когда-нибудь все снова станет хорошо.

Психогейр очень пристально на меня посмотрел, ну, думаю, сейчас позвонит, чтобы меня забрали в психушку, или выпишет мне убойные лекарства, но он только улыбнулся и сказал, что я маленькая хитрюга, и распрощался до следующей недели.


Поговорила с Вальдемаром. Он согласился ски­нуть мне веревку. Ему я объяснила, что конец пье­сы вяловат, и если я понарошку повешусь под занавес, то это придаст динамичности. Ему идея по­нравилась. Похоже, у Вальдемара получше с юмо­ром, чем я думала. Сестренка его, кстати, поправи­лась уже. А предки сидят в Стортинге оба, каждый от своей партии. Отец от христианских демокра­тов, а мама — от левых. Но дома они о полити­ке не говорят, сказал Вальдемар. Только играют в «Скраббл».


Среди прочего психогейр посоветовал мне за­вести собаку. Когда человек подавлен, то общение с собакой часто делает его счастливее, говорит он. Надо же, все вокруг твердят, как мне полезно об­щаться с животными, достали уже. Психогейру я ответила, что у меня аллергия на собак и я сдохну, если заведу щенка. А он сказал, что есть специаль­ные неаллергенные собаки, некоторые в это не ве­рят, но у его сестры как раз имеется питомник по разведению таких спецсобак, и сестра утвержда­ет, что каждый помет щенков все менее и менее ад- лергоопасен. Я спросила, аллергик ли его сестра, оказалось — нет. Тогда я красноречиво промолчала, давая психогейру возможность самому заметить полное отсутствие логики в его пассаже, но не тут- то было. Наоборот, он предложил смотаться в пи­томник вместо следующей встречи. А поговорим по дороге, в машине, сказал он. Старый козел. Хотя, с другой стороны, у меня же нет никакой аллергии.

Когда я дома, то постоянно ставлю диск, ко­торый мне подарил Кшиштоф. И как только предыдущая песня заканчивается, сама начинаю напевать следующую. Это же надо! Странно, что, когда ты одержим каким-то желанием, тебе совер­шенно понятна и близка одержимость другого, пусть даже по иному совсем поводу. Стремление Энтони стать женщиной оказалось созвучным мо­ему стремлению умереть. Фразы, которые он поет, я воспринимаю нужным мне образом. Мой мозг как будто бы отторгает истинное содержание пе­сен и конвертирует слова в другую валюту. Тоска, направленная в одну сторону, с такой же силой устремляется и в другую. Тоска пересохраняется, как файл в другом формате. Ничто не исчезает. Просто меняется кодировка. А объем и сила то­ски остаются неизменными.


Была генеральная репетиция. Все прошло от­лично, но завтра будет еще лучше. И с существен­ным дополнением в конце.


20 января

Так и не спала опять. Вздремнула под утро, но не уснула. Это мой последний день на земле, так что ничего страшного в недосыпе нет, боюсь только, как бы я не стала из-за этого хуже соображать. Самочувствие странное, я еще в большем смятении, чем обычно, так что остается только верить в пра­вильность принятого решения, поскольку, когда я его принимала, я еще вполне была собой. Все утро я обмусоливала эту мысль и постановила, что буду действовать по задуманному сценарию. Еще реши­ла не ходить в школу, а остаться дома: послушать музыку, прибраться и, может быть, сгонять потом в центр — покушать в «Маме Индии». Это любимый ресторан мамы с папой, к тому же он в двух шагах от школы. Я закажу себе курицу «тика масала виндалу». Жутко острая, но папа всегда брал только ее, а мы все откусывали по кусочку, и он потешался над нашими гримасами, когда мы хватали ртом воз­дух, нашаривая графин с водой. Отличное блюдо для последней трапезы. Отправила эсэмэску Кон­станции, что школу я прогуливаю, но приду задолго до спектакля.


Хочу сказать — и для меня это важно, — что я делаю так не ради того, чтобы привлечь к себе интерес и всех озадачить. Я долго обо всем этом думала. И понимаю, что это довершит трагедию моей семьи, но я не могу иначе. Со дня их гибели я ни от чего не получаю радости и чувствую, что и дальше будет так же, если не хуже. Это никому не в укор сказано. Ни друзья, ни родные пусть не угрызаются, что не были достаточно вниматель­ны. Пусть примут все как данность и не дума­ют, что, если бы они чаще заходили ко мне или звонили, все бы было иначе. Нет, иначе быть не могло. Это должно было случиться раньше или позже. Не сердитесь на меня.


За окном роскошная зима. Горы снега. Я проси­дела несколько часов, глядя на нее. И на Кшиштофа, который сгребает снег. По собственной иници­ативе. Все же он очень милый. Придется бедняге наверно возвращаться в Польшу. Но зато вернется с автомобилем. Семью, жену и детей пусть сам се­бе добывает. Я оставила конверт с письмом типа рекомендации, где я пишу, что он отличный ра­ботник, ответственный, исполнительный и вообще надежный человек. Я написала точно так, как на­писал бы папа. Один в один. А теперь я сяду в метро, доеду до Национального театра, пройду че­рез Дворцовый парк, съем в «Маме Индии» курицу «тика масала виндалу» и умру.

Мама, папа и Том, я иду к вам.

Остальные, спасибо и прощайте.


3 февраля

Тут такие дела...

Даже не знаю, с чего начать.

Я жива. И это факт, зафиксированный меди­ками. Говорят, я была в отключке десять дней. Я живу. Ну, в общем, я не умерла под занавес спектакля. Мне хочется еще много чего написать, но, говорят, у меня голова не в порядке, теперь мне надо идти сканировать ее, а писать мне не разрешают. Чтобы не напрягаться, говорят они.

А еще мне предложили работу.


4 февраля

В следующий раз я куплю старорежимную простую веревку, без эластана, а не новомодное альпинистское снаряжение из специализированно­го магазина. По словам Констанции, случилось вот что: спрыгнув с книжного шкафа, я грохнулась об пол, опрокинулась на спину и стукнулась затыл­ком об идиотскую наковальню, которую режиссер приволок на сцену в последний момент, потому что понял, что там не хватает именно наковальни. От удара я качнулась в другую сторону, ударилась о наковальню теперь уже левым виском, потеряла сознание и некоторое время так болталась, наис­кось вздернутая за шею, в полуметре от сцены, время от времени загребая по ней ногами. Сначала никто не среагировал даже. Зрители были шокированы, хотя многие решили, что так положено по сценарию, в общем, пока режиссер добежал до сце­ны, я была уже почти синяя и к тому же в коме из-за этих двух ударов головой.

Пока я была в отключке, журналисты оттяну­лись всласть. Это была первополосная новость во многих норвежских газетах, и за границей тоже от­кликнулись, насколько я понимаю. Я думала, что они деликатничают в случаях самоубийства, но оказалось, что попытка покончить с собой — это совсем другое дело, тем более такая до смешного пафосная. Если бы мой план удался, его бы годами обсуждали и мне бы, наверно, подражали, но раз моя затея провалилась, то теперь и сама попытка выглядит досадной оплошностью, чем-то неопас­ным и отчасти постыдным. В ней можно углядеть отчаянный крик о помощи, словно бы я искала, с кем поговорить, хотя в том-то и соль, что у меня вообще пропало желание разговаривать. Я уже на­говорилась, и не надо мне ничьей помощи, я хотела исчезнуть — и все, но я не исчезла, а живу дальше и чувствую себя еще более озлобленной, черт бы подрал этих кретинов из альпинистского магазина, которые продали мне эту дурацкую эластичную ве­ревку.


7 февраля

Вчера я выбросилась из окна больницы, но из-за тумана в голове не заметила, что по какой-то иди­отской причине меня ночью перевезли с седьмого этажа на второй. Так что я мягко, как на шелковое одеяло, приземлилась в самый, видимо, большой в этом мире сугроб, и за мной тут же прибежали два легиона врачей и санитаров. Я должна была пообе­щать, что больше не буду, и я пообещала, а сама скрестила пальцы, потому что я им соврала. Разве мне можно верить?


8 февраля

Видимо, они не могут упечь меня в психушку без моего желания, хотя у них руки так и чешут­ся, но они вынуждены спросить моего согласия, потому что я выгляжу слишком нормальной, го­ворят они, я недостаточно сумасшедшая и к тому же дееспособная. Тоже мне открытие, ясно, что я нормальная, это мир свихнулся, ну какое ему, казалось бы, дело, что кто-то больше не желает жить, что в этом ненормального, скажите на ми­лость? Поэтому, когда они спрашивают, не хочу ли я после выписки из больницы на несколько дней лечь понаблюдаться за умственным стату­сом, я, естественно, отвечаю нет. И они еще утром говорили, что теперь психогейр придет погово­рить на эту тему, но я уверена, что этот зану­да будет опять уговаривать меня завести собаку. Здесь все меняются в лице, когда начинают со мной разговаривать, до того им меня жалко. Для них я очаровательная девчушка, на которую обру­шилось такое огромное горе, что оно кажется не­преодолимым, но это не так, говорят они мне, не­много потерпи, время лечит все. Слышать такое в больнице вдвойне абсурдно, медики лучше других знают, что время не в состоянии вылечить все ра­ны, некоторые — да, лечит, согласна, но далеко не все, от некоторых ран, и внутренних и внешних, люди умирают, и в больнице раны смертельные встречаются гораздо чаще, чем в других местах.

В разгар этих препирательств мне предложи­ли работу. Оказывается, существует журнал «Са­моубийца», рассчитанный на тех, кто надумал по­кончить с собой. Никогда о таком не слышала, но он однако существует, и главный редактор только что умер (surprise!), и не возьмусь ли я возглавить журнал? Они там измучились, жуткая текучка кадров, состав редколлегии постоянно меняется. Ко мне они обратились, потому что я благодаря своей неудачной попытке обрела известность и они надеются, что если я буду их, то есть нашим, лицом, то мы громче о себе заявим. Многие из тех, кого обуревают мысли о самоубийстве, стра­дают заниженной самооценкой, нам, говорят они, нужен какой-то лидер, VIP, чтобы вокруг него сплотиться. Не упомню всего, что они говорили, но подумываю взяться за это дело, все-таки будет чем заняться, пока я анализирую и перевариваю события последнего времени.

Сначала пришел журналист и стал расспраши­вать о том, что произошло и как я дошла до этого. Видимо, я показалась журналисту хваткой и силь­ной, он посоветовался с остальными, и они явились уже втроем или вчетвером и предложили мне стать редактором, потому что у меня отлично получится. Думаю, тут они правы. Гораздо проще подбодрить или дать совет другому, чем как следует разобрать­ся с собственной жизнью. Мне кажется, я отлично справлюсь с этой работой.

Журналист спросил меня, какой совет я могу дать людям, решившим покинуть этот мир, и я ответила, что утром им надо встать пораньше, оп­рятно одеться и заняться необходимыми делами. Желание умереть не извиняет того, что человек бродит с полоумным видом, немытый-нечесаный и валяется в кровати до обеда. Все выслушав, они предложили мне написать на основе этого разго­вора передовицу, вроде как тест, чтобы удосто­вериться, что я гожусь для этой работы. Статья у меня уже готова, я продолжала в том же духе. Что думающие о самоубийстве должны вести себя прилично. Или уже сделай то, о чем ты думаешь, или возьми себя в руки и займись своей жизнью. Мне кажется, это большая ошибка — держать нас в шелковых перчаточках, баловать, чистить пе­рышки и заговаривать зубы. Наоборот, друзья, родные и специалисты должны вести себя жестко, требовать, чтобы мы принимали душ, и на день рождения дарить нам будильники. Но много ли я могу, когда доходит до дела? Внезапно я почувст­вовала себя сильной. Но с туманом в голове. Воз­можно, они не спросясь пичкают меня лекарства­ми. Надо не забыть спросить.


11 февраля

Цирк целый день. Здесь сегодня побывали все. И смотрят они на меня как на милого крольчонка, который сломал лапку, какого-нибудь Нюссе или Людде.

Тронд и Биттен долго болтали обо всем на све­те, однако же ни разу не помянули моего про­щального письма, конечно давно ими найденно­го и прочитанного. Они принесли торт наполеон. Странная идея. Они, видно, по случаю субботы ходили за покупками, шли мимо «Пекаря Хан­сена», и Биттен, это наверняка ее инициатива, предложила купить мне кусочек, потому что все знают, каково больничное питание, и Тронд хоть и сомневался, но не протестовал, ведь Биттен отлично разбирается в тонкостях человеческого общения, и он это ценит. У нее особое чутье, но согласитесь, все-таки перебор — принести суи­цидальному подростку кусок наполеона. Именно Наполеона. Идеи его были по-своему неплохи, но потом он чокнулся на почве мании величия, и это стоило человечеству множества жизней, и, хотя в данный момент я своей не дорожу, у меня не вызывают симпатии люди, которые разбрасыва­ются чужими жизнями. Как кто распорядится своей жизнью — это личное дело каждого, но мы не вправе пускать в расход чужую жизнь или су­дить о ней свысока. Мы проходили Наполеона в гимназии месяца полтора назад, и я совершенно не следила за уроком, но что-то видно в голове отложилось. Ну надо же.

Пока Тронд и Биттен, ведя беседу, искоса по­глядывали на торт, гадая, когда я к нему приступ­лю, я украдкой смотрела на экран телевизора, ви­сящий в ногах кровати. Там повторяли церемонию открытия туринской Олимпиады. Все эти церемо­нии очень похожи, но здесь были две-три стильные находки, а когда Бельмондо зажгла огонь, меня проняло до слез, хотя звук был отключен. Тронд с Биттен, разумеется, подумали, что я вдруг вспом­нила маму с папой и Тома и что чуть было сама не умерла, я не стала их разубеждать, но решила их порадовать, откусила кусочек торта и сказала: «Ой какой вкусный».

Потом пришел Кшиштоф с цветами. Похоже, он потрясен до глубины души. Он приходил впервые. Скорей всего, в Польше самоубийства не практи­куются, запоздало догадалась я. Там жизнь счита­ется божьим даром. Они и абортов не делают. Я так и вижу эти толпы детей. Очень картинно — поль­ские дети со значками «Солидарности» на лацка­нах. Я поблагодарила за цветы и сказала, что он может оставить себе «БМВ», хоть я не умерла, и он очень обрадовался.

Потом пришла Констанция и притащила в кор­зине щенка. Мне в подарок. Она знает, что жи­вотных не дарят, но это исключительный слу­чай, сказала она, мне нужен щенок, и немедленно, мне необходимо о ком-то заботиться, о ком-то на­столько трогательном, что уже не думаешь, нужен он или нет, и на автопилоте начинаешь любить, опекать и строить дальние планы. Это она хитро придумала, надо отдать ей должное. Щенок дей­ствительно прелесть. Лабрадор. Я решила назвать его Финч Хаттоном, в честь Дениса, потому что я вдруг осознала, что он тоже разбился в Африке на своем желтом самолетике, ну то есть в фильме он был желтым, разбился вместе с бедными аф­риканцами, но в больницу собакам нельзя, и Кон­станция пообещала каждый день тайком проно­сить Финч Хаттона в сумке, а если у малышни из детского отделения начнется астматический при­ступ, мы от всего открестимся. Психогейр тоже явился. Этот примерно час восторгался щенячьей инициативой Констанции. Как здорово придума­но. И так вовремя. Кшиштоф не понимал из его рулад ни слова, но сидел, поддакивал, думал о «БМВ», лоснясь от удовольствия, и доедал напо­леон. Психогейр сказал, что теперь, когда у меня появился щенок, мы можем встречаться реже. Он считает, что все уладится само собою, но все же иногда нам стоило бы видеться, чтобы психогейр был уверен, что я двигаюсь в правильном направ­лении. Поразительно, что его до сих пор не уво­лили. Я уже один раз перехитрила его и запросто могла бы перехитрить снова. Я спросила его, а бывает ли, что собаки кончают жизнь самоубий­ством? И он надменно ответил: нет, это немыс­лимо.

Просто собаки слишком правильные. И поэто­му не видят дальше своего носа. Они очень сим­патичные, пока щенки, но потом делаются обык­новенными. Я замечаю, что стала скептически от­носиться к существам, которые покорно хавают что дают и не понимают, что есть и другой выход.

Потом Кшиштоф ушел домой класть плитку, а Констанция и психогейр долго еще беседовали, си­дя у моей кровати. По-моему, в основном о соба­ках и коняшках, точно не знаю. Я была слишком сонная, чтобы вникать. Клевала носом и вполгла­за смотрела Олимпиаду. Но они с удовольствием общались, и, пока они трепались, Кари Тро взя­ла серебро в могуле. Она пышет энергией и до­вольством собой. И в целом болезненно бодра. Что-то тут нечисто. Надо разузнать, нет ли у нее собаки.


12 февраля

Олимпиада целый день. Сноуборд, биатлон и что-то еще, уже забыла. Валялась в кровати и смотрела телик, полуприкрыв глаза. Норвежец по имени Ларе выиграл в прыжках с трамплина. Ска­зали, что он из Восса. Кари Тро оттуда же. Он гоже большой бодряк, но не такой безмерно са­модовольный, в нем больше сдержанности, к сча­стью. Возможно, в Воссе особая атмосфера. На­до бы изучить ее получше, пожалуй, мне стоит смотаться туда и сделать репортаж, посмотреть статистику самоубийств. И процент особаченности населения. Констанция приводила Финч Хат­тона. Я стараюсь крепиться. Но он конечно очень трогательный. Лижет мне руки и вообще класс­ный.


14 февраля

Я вдруг совершенно раскисла. Подозреваю, они стали снимать меня с лекарств. Готовят к от­правке домой и хотят посмотреть, как я отреаги­рую. Дурацкий психогейр нашептал, видимо, что, раз у меня появилась собака, меня можно отсы­лать домой, как только восстановится после трав­мы голова. Я не хочу домой. В больнице гораздо лучше. Мне нравится, что все время заходят люди поинтересоваться, как я себя чувствую, и узнать, не надо ли мне чего.

Из-за того что я не учла эластичность веревки, все очень усложнилось. Если бы все прошло по плану, теперь бы уже все закончилось. И я была бы свободна. А так, именно свободы мне и не ви­дать. Маятник со всего размаха качнулся в обрат­ную сторону.

Я потерпела фиаско и одновременно получи­ла в дар жизнь, это слишком сложное сочетание. Я могу попробовать еще раз, когда представится возможность, но все выглядит не радужно. Я чув­ствую, что все жутко теперь запуталось. Следую­щая попытка обойдется мне гораздо дороже. Но и быть здесь, не пытаясь, тоже будет обходиться очень дорого. И как я теперь явлюсь в школу?

Смотри, это та чокнутая, которая пыталась пове­ситься в физкультурном зале на глазах у наших родителей.


15 февраля

Есть Хорошие новости — утром мы надрали шведов в керлинг. Но плохо, что меня выписыва­ют. Они говорят, что я выкарабкалась гораздо бы­стрее, чем они думали, и при условии, что я буду под присмотром психолога постоянно, они готовы отпустить меня домой, во всяком случае держать меня в больнице больше не хотят, они так прямо и говорят, что им нужны койки для других паци­ентов. Я спросила главврача, нельзя ли мне ос­таться хотя бы до конца Олимпиады, и он с ходу ответил нет, даже думать не стал. Конечно, его интересует только внешнее, тело и его функции и отправления, а как у человека на душе — на это им начхать. Меня это потрясло.


16 февраля

Родня мобилизовала силы, чтобы я не остава­лась дома одна. Тронд с Биттен открыли мне свой дом, приезжай и живи, говорят они, не доверяют мне после случившегося, но я поблагодарила и сказала нет. Я хочу одиночества. И что прият­но — заставить меня они не могут, потому что мне восемнадцать, пока мне не исполнилось во­семнадцать, я не думала, что это так важно, но оказалось, что разница огромная, потому что те­перь я все решаю сама: где мне поселиться, что делать, кому отдать папин «БМВ», как долго я собираюсь жить. Да, всё сама, всё-всё.


17 февраля

Такая ломка — снова оказаться дома. Целый день лежу на диване в гостиной и смотрю Олим­пиаду, попросила Кшиштофа хоть пару раз в день проходить мимо и говорить: «Привет, как у нас дела?» Он сходил в магазин «Рими» на углу и принес еды, он считает, что мне надо побольше есть, потому что уж очень я исхудала, он дума­ет, что это анорексия, наверняка в Польше у всех девушек есть эта проблема, но у меня ее нет, я просто не хочу есть, но Кшиштоф напек мне поль­ских булочек, по вкусу они совершенно как нор­вежские. И я все-таки съела одну, чтобы порадо­вать его. Констанция приводила Финч Хаттона, она рассчитывала оставить его, раз я теперь дома, но я пока не в состоянии взять на себя такую ответственность. До меня стало доходить, что со­бака требует очень много внимания. Он забавный, он мягкий и теплый, но требует ухода. Ему каж­дый день нужны еда и вода и прогулки, его нужно водить на курсы, где его приучат к чистоте и на­учат приличным манерам, а на все это у меня просто-напросто нет сил, так я и сказала Констанции, и она как ни старалась этого скрыть, но была очень разочарована и надулась, а я не выношу разочаровывать кого-то, потому что все сразу за­путывается, человек обижается, но не хочет этого показать и говорит, что все в порядке, а по нему видно, что ничего подобного, Констанция посто­янно так себя ведет.

Я много плачу. Больше, чем раньше, на самом- то деле. Возможно, тогда я точно знала, что есть выход, знала, что рано или поздно им воспользу­юсь, а теперь вообще никакого выхода не вижу. Что же мне делать?! Я ничего не хочу. Отчаянная решимость «к чёрту всё!», переполнявшая меня месяц назад, выветрилась-совершенно. Несколько раз звонили из журнала для самоубийц, им моя статья понравилась, но я сказала, что пока не го­това взяться за работу. Возможно, я напишу для них что-нибудь, когда вернется вдохновение и же­лание умереть станет конкретнее.

Кстати, все норвежские прыгуны с трамплина прошли в завтрашний финал. Кроме бедного Том­ми Ингербригтсена. Жалко его. Такой симпатяга. Он тоже прячет свое разочарование и говорит, что способен на большее, но на этот раз не удалось это продемонстрировать и что он желает победы товарищам. Нелегкое это дело — иметь папу рок- музыканта из Трёнделага. Наверняка это папаша заставляет Томми носить такие длинные волосы. У кузины Констанции был роман с прыгуном с трамплина, не помню, с кем именно, так этот гад все время норовил лизнуть ее в попу. Правда, он дал ей поносить фирменные солнечные очки, и они остались у нее, ну, когда они с прыгуном раз­бежались. Кшиштоф смотрел отборочные прыжки вместе со мной. Из поляков прошли двое. Адам Малыш и Роберт Матея. Я долго думала, стоит ли вслух комментировать усики Малыша. Они отвратные. Но все-таки не утерпела, высказалась, Кшиштоф обиделся.


18 февраля

Весь день мне ужасно хотелось нарисовать Ма­гомета. Для себя лично. Один маленький рисуно­чек. В жарких странах жгут датские и норвежские флаги, полный хаос, экстренные выпуски новостей, все по полной программе. Возможно, если я нари­сую Магомета и напечатаю рисунок в «Самоубий­це», меня убьет какой-нибудь мусульманин. Весьма заманчиво. Как-то даже обескураживающе просто. Но еще совсем не факт, что мусульмане читают «Самоубийцу». Подозреваю, им запрещено лишать себя жизни. Надо мне постараться помочь журналу с распространением. Можно ходить по квартирам в пригородах или в Грёнелёкке и продавать подпис­ку или на станциях метро, в переходах, где магази­ны, чтобы не зависеть от погоды в дождь и холод­рыгу, и хорошо брать с собой Финч Хаттона, тогда уж они наверняка растают, мусульмане наверное любят щенков не меньше, чем остальные. Я не знаю, какой у «Самоубийцы» тираж сейчас, но на­до, ой как надо добиваться его увеличения. На зем­ле развелось слишком много людей. И пусть это будут те, кто действительно хочет жить. А мы, ос­тальные, уступим им место.

Кшиштоф пришел, когда начались прыжки с трамплина. Все наши дошли до финальной серии, а вот Роберт Матея срезался после первого прыжка.

Малыш во второй серии прыгал так себе, Кшиштоф расстроился и снова ушел класть плитку, чтобы переждать сильнейших. Серебро и золото взяла Ав­стрия, бронзу, четвертое и седьмое место — мы. Вот досада, что я забыла, кто из них пополиз. Я спокой­но отношусь к тому, что Норвегии в этот раз до­сталось меньше медалей, чем обычно. Нам даже по­лезно, чтобы нас обошли и мы наконец поняли, что выигрывать — не типично норвежская особенность. Гораздо более типично для норвежцев кончать с собой. Я как раз сегодня читала об этом в газе­те. Один из комитетов ООН глубоко озабочен не­адекватно высоким процентом самоубийств среди норвежских подростков, он выступил с критикой наших властей, непозволительно мало уделяющих внимание этой вопиющей проблеме. Меня эта ин­формация не удивила. Назначилась к психогейру на завтра, кстати говоря. Надо не забыть взять с со­бой Финч Хаттона и сюсюкать с ним, будто я люб­лю его больше всего на свете, неплохо по доро­ге заскочить в зоомагазин на Кристиане Августе и явиться к психогейру с пакетом оттуда и с каким- нибудь ошейником, чтобы он увидел, что я уже вполне себе сумасшедшая собачница и иду по пути выздоровления, или как он там называет то состо­яние, которого он хочет от меня добиться.


19 февраля

Все-таки дура эта Констанция. Выдала ме­ня. Психогейр попросил мой дневник. Он счита­ет, что имеет право его почитать, поскольку сам надоумил меня его вести. Я, естественно, отказала. Никому не позволено совать нос в мои записи. Это секрет. У нас в семье никто никогда не писал. Мы не из тех, кто пишет. А я вот пишу. Привыч­ные семейные законы редко остаются неизменны­ми, если три четверти семьи разбиваются в Аф­рике на самолете. Но пишу я только для себя, а не для психогейра, так что я велела ему не суе­титься. Потом он спросил, как у меня с Финч Хаттоном, выстроились ли отношения, и я долго нахально врала, расписывая, какое это счастье — иметь собаку и что у меня появился такой друг, о котором я всегда мечтала, но не знала, что они бывают, и что мы неразлучны и даже спим вмес­те. Но выяснилось, что он разговаривал с Кон­станцией и ему известно, что Финч Хаттоном за­нимается она, а я только коротко вижусь с ним каждый день, и что я сказала, что не готова пока взять на себя такую ответственность. А кроме то­го Констанция сообщила открытым текстом, что я не произвожу впечатления уравновешенного че­ловека и по ее мнению могу предпринять новую попытку.

Я пулей вылетела из кабинета психогейра, за­быв Финч Хаттона, схватила такси и примчалась домой, но я и здесь чувствую себя в опасности, боюсь, что психогейр предпримет, как он выража­ется, меры и меня упекут в какую-нибудь клини­ку, даже думать об этом страшно, мало мне всего, еще и свободы лишиться, маяться под замком, нет уж. Жить в своем собственном ритме, ходить куда захочется, прислушиваться к себе, потихоньку во всем разбираться — только это может мне помочь, я это чувствую, но психогейр не хочет в это вни­кать, тем более после того, как я его в прошлый раз надула. Он считает, что меня нужно защищать от меня же самой, и в этом он наверно прав, но я все равно хочу, чтобы выбор оставался целиком и полностью за мной. Если я останусь жить, то по­тому, что всем своим существом почувствую пра­вильность такого выбора, а не потому, что кто-то помешал мне умереть. В такси я думала, что по­кончу со всем, как только доберусь до дому, что главное — опередить психогейра, но дома я рух­нула на диван, совершенно опустошенная, лежала, уставившись в потолок, пока не затрезвонил теле­фон, это был психогейр, он заставил меня пообе­щать, что, даже если я что-то решила, я не сде­лаю этого сегодня, он дал мне адрес в интернете, я заглянула туда вечером, там пишут, что жела­ние покончить с собой возникает из-за того, что боль, которую человек испытывает, в разы превос­ходит душевные ресурсы человека, его угнетает, что их не хватает, чтобы с болью справиться, и что большинство покушающихся на самоубийство ищут избавления от боли и облегчения, но облег­чение — это чувство, говорят они, а покончивший с собой ничего не чувствует, в том числе и облег­чения, и я вижу правоту их слов, но я все равно не хочу в психушку, а чувствую, что все этим и кон­чится, если я останусь дома, сюда заявится пси­хогейр с белыми халатами и перевозкой, и меня отвезут в больницу, где повсюду замки и двери, и начнут качать меня лекарствами, и все станет еще хуже, так что единственный выход для меня — исчезнуть.


20 февраля

Я сбежала. Покидала в папин командировоч­ный портплед mpЗ-плеер, паспорт, тампоны, кре­дитку, трусы, еще кое-какую мелочовку и велела Кшиштофу отвезти меня в аэропорт «Гардемоен» на папином «БМВ», которым теперь, кстати гово­ря, владеет Кшиштоф, но ночью самолеты, оказы­вается, не летают, и мне разрешили поспать в крес­ле в зале вылета, я сижу в самом дальнем углу, сюда приходит лифт с перрона авиаэкспресса, но пока здесь больше никого нет, только изредка по­является уборщик, но рядом с кафе работает теле­визор, недавно повторяли забеги мужчин-конькобежцев в шорт-треке на тысячу и полторы тысячи метров, и очень симпатичный кореец Ан Хьюн-Су выиграл оба. У него своя манера — на первых кру­гах он держится сзади и кажется совершенно не опасным, а потом, когда остается один или два круга, обходит всех по внешней дорожке. Не да­вая противникам ни единого шанса. Круто. Ме­ня проняло до самого нутра. Я очень возбудилась. Валяться вот так в аэропорту мне нравится. Что-то в них есть, в аэропортах. После гибели мамы, па­пы и Тома я не летала, я дала себе слово, что ни­когда больше не поднимусь по трапу, но теперь я вижу, что зареклась я зря. Наоборот, меня тя­нет в полет. Даже просто пребывание на аэродро­ме дает ощущение свободы. Отсюда я могу отпра­виться куда захочу. Куда я хочу, я не знаю. Но меня тянет прочь от земли. В воздух. Мне кажет­ся, что там я почувствую себя дома. Главное — прочь от земли.


21 февраля

Какое же это счастье — подняться в воздух. В одну секунду все полностью меняется. Словно бы вся прошлая жизнь остается на летном поле. Тут наверху другие правила игры и новые возможности. И как это я не подумала об этом раньше! Вот он выход — летать. Здесь наверху я рядом с папой, мамой и Томом. Я ни жива ни мертва, а так, серединка-наполовинку, и если мы упадем, то и ладно.

Мы взлетали в сторону юга, я сидела у окна и смотрела на город и фьорд. Увидев наш дом и ХГ, сообразила, что я никому не сказала, что уезжаю, и встревожилась, но через секунду подумала: черт возьми, ну и пусть теперь ищут, пусть Констан­ция помучается: не она ли что-то такое сделала или сказала, из-за чего я сбежала, пусть терзается раскаянием, поглаживая своего вороного коняшку, ужасно раскормленного, я наверно еще не пи­сала об этом, но он жирный, как божье наказание.

Я лечу в Копенгаген. В аэропорт «Каструп». В сам город мне ехать не хочется. Поброжу по аэропорту, может, съем сосиску, осмотрю магази­ны, а потом — дальше куда-нибудь.


Я отключилась, когда самолет заскользил над фьордом, и очнулась оттого, что меня трясет про­водница и спрашивает, не нужна ли мне помощь. Оказывается, я плакала во сне. Вряд ли это бывает со мной постоянно, хотя кто знает, я же сплю одна. Подушка вроде не мокрая, даже не влажная. Но я поблагодарила за такую заботу, и мне разреши­ли побывать в секретной комнате бортпроводниц в хвосте самолета. Пока мы шли по проходу, пас­сажиры — в основном мужчины с ноутбуками на коленях — провожали меня взглядами и конечно же думали, что я боюсь, что самолет упадет, вот и распсиховалась девочка. Знали бы они. Проводни­ца, ее зовут Мона, дала мне чашку чая, и меня раз­везло по-настоящему, я разревелась, это так напо­мнило маму, она тоже считала, что все уладится, стоит выпить чаю. Но чай был вкусный, я выпла­калась и вдруг вспомнила, что разнюнилась из-за сна, по-своему хорошего: мне снилась городская ра­туша, которая стала местом посещения покойников, это как приходить к кому-то на свидание в тюрьму, та же процедура. Я, отстояв в очереди, подошла к окошку, заполнила форму — кого я хочу повидать, потом еще подождала, и меня проводили куда-то на верхние этажи в комнату свиданий, где за решеткой ждали умершие. Их можно было потрогать за руку, поговорить с ними, даже передать им что-нибудь. Я очень обрадовалась. И приятно поразилась столь замечательному нововведению городских властей, и такое удобное расположение, в самом центре, сел на метро — и всё. Но мамы, папы и Тома в комнате не было, только дедушка. Он был таким же как всегда, с большими руками, чуть более отстранен­ный может быть, но в здравом рассудке и с улыб­чивыми глазами, дед сказал, что мечтает о ноже, тут время течет слишком медленно, а был бы перочин­ный ножичек — вот такой с тремя лезвиями, мед­ным ободком и рукояткой из карельской березы — можно было бы строгать хотя бы. Но ножички эти дорогие, целых две тысячи крон, а денег у него нет, так что мне придется выложить свои, если я захочу морочить себе голову стариковскими причудами, но он постарается что-нибудь придумать, чтобы вернуть мне деньги, и я сказала, чтобы он не вол­новался, денег у меня навалом, это не проблема, он ужасно обрадовался, это было видно. Я пообещала принести ему ножичек в следующий раз и спроси­ла, где мама с папой и Томом, но он только покачал головой: они передают привет и просят сказать, что пока еще не готовы встретиться со мной, им это слишком больно, они еще не привыкли быть мерт­выми, на это нужно время, объяснил дед, зря я ду­маю, что умереть — это просто, вовсе нет.

Может, я в следующий раз с ними увижусь, спросила я. Возможно, ответил он и взял меня за руку, мы посидели так несколько минут, потом пришел охранник и сказал, что свидание окончено. «Из карельской березы!» — крикнул мне вслед дед в закрывающуюся дверь. Я вышла, села на сту­пеньках ратуши и стала смотреть на фьорд и на толпу живых, передвигающихся по площади кто пешком, кто на скейтах. Мне подумалось: как хо­рошо, что мама, папа, Том и дед — вместе, что они здесь в Осло, и что этот странный и огромный памятник архитектуры стал домом мертвых. Та­ким образом мы демонстрируем всему миру, что наше общество заботится о своих усопших, счита­ет их интересы приоритетными. И путешествен­ника, приплывающего морем, первыми встречают наши покойники. Такие у нас тут, в Норвегии, по­рядки и нравы, подумала я.


...Я еще раньше обратила внимание, что мужчина по моим понятиям лет тридцати подолгу бесстыдно рассматривает меня, а когда наши взгля­ды встречаются, то он кивает или улыбается. Аб­солютно нормального вида, даже приятный, но все- таки не в моем вкусе, довольно грубо выструган­ный и с этим идиотским шнуром от мобильника в ухе, постоянно, даже когда не разговаривает по те­лефону, а это плохой знак, очень плохой. В конце концов он вытащил из своего кофра красную кни­гу, что-то написал, а потом подошел ко мне, про­тянул ее и по-датски предложил взять. Я вежливо отказалась, но он стал настаивать, чтобы я обяза­тельно взяла, она может мне понадобиться. Я по­жала плечами и поинтересовалась, откуда он может знать, что мне нужно, он ничего не ответил, просто положил книгу рядом со мной и исчез. Открыв ее, я увидела, что он написал: «Жду тебя в инвалид­ном туалете внизу через десять минут» — и на­рисовал рядом эрегированный член, здоровущий. Я спустилась вниз, он ждал. Мы походили по ком­натке, присматриваясь друг к другу, и в конце кон­цов оказались по обе стороны от толчка. Мы пя­лились друг на друга. Я с удивлением поняла, что готова почти на все, но когда дошло до дела, он повел себя по-идиотски и все испортил. Сначала долго смотрел на меня собачьим взглядом, а потом сказал: «Иди ко мне, я не опасный, я не сделаю тебе больно».

Я развернулась на сто восемьдесят градусов и ушла. Раз не опасный, пусть катится.


Теперь я лечу в Брюссель. Делать мне там не­чего, но я спросила кассиршу, куда она сама бы полетела, если бы ей предложили выбрать, что хо­чется. Она выбрала Брюссель. Ее парень работает там тренером в ооновской администрации. А мне все равно. Я вполне уверена, что двину дальше, не особенно затягивая пребывание на земле.

Вчиталась в красную книгу с вульгарным чле­ном в качестве посвящения. Она называется «Что должен знать каждый датчанин» и, похоже, пол­на разных интересных фактов из истории челове­чества и искусства, географии и прочего. Первым, на чем раскрылась книга, была гелиоцентрическая картина мира, это когда в центре Вселенной изо­бражали неподвижное Солнце, вокруг которого все вертится. А на геоцентрической картине в центре помещали Землю. Они обе не соответствуют моему представлению о Вселенной: в центре нет ничего, кроме огромной адской черной дыры, куда все по­степенно проваливается.


22 февраля

Вчера я из Брюсселя никуда не улетела, но это даже неплохо, мне здесь нравится. Мне повезло — успела до закрытия дьюти-фри купить коробку бельгийского шоколада и всю ночь его ела. Я поч­ти не спала, сидела по очереди в разных молит­венных комнатах, чтобы почувствовать настрое­ние. По-моему, чуть ли не первое, о чем спро­сил меня психогейр, это верю ли я в бога. Мне пришлось ответить нет. А он сказал, что многие, пережившие трагедии такого же масштаба, как моя, обратились к богу, и хотя я всегда прояв­ляла сдержанность в своих отношениях с богом, должна признать, что в глубине души долго хра­нила возможность уверовать, так что когда в аэро­порту Брюсселя обнаружился целый коридор с комнатами для религиозных процедур, я подума­ла, что это замечательный шанс разобраться во всем раз и навсегда. «Places of Worship», — напи­сано на указателе наверху эскалатора. Я все вре­мя как-то упускаю из виду, что большая часть на­селения Земли верит в какого-нибудь бога, и это важная часть жизни людей, поэтому даже когда они путешествуют и куда-то летят, им нужно ме­сто уединения. В этой стране руководство аэро­порта построило шесть, извиняюсь, семь комнат, где представители разных вероисповеданий могут помолиться или просто посидеть и расслабить­ся. У них есть комнаты католиков, протестан­тов, православных, иудеев, мусульман, гуманис- тов-атеистов и вдобавок консультант по вопросам морали, имеющий отдельную комнату со стеклян­ными стенами, стол, компьютер и шкаф. Я реши­ла просидеть в каждом «храме» сколько потребу­ется, но я чувствовала, что нижний предел — хо­тя бы час на комнату. Я думаю, что если искать смысл в наличии бога, то он таков: бог должен помогать тем, кому плохо. Это программа-мини­мум. Мне плохо. Значит, бог должен мне помочь. А нет, пусть проваливает. Я помню из школы, что христианский бог не любит, когда его испытыва­ют, он хочет, чтобы человек безоговорочно при­нимал его и его слова, сказанные в Библии, за чистую монету. Но уж дудки. Меня ему придется убеждать как Фому неверующего. В пяти комна­тах, построенных с идеей, что бог есть, я читала примерно такую молитву: Дорогой бог, меня зо­вут Юлия и я потеряла родителей и брата в авиа­катастрофе в Африке. Я очень их любила и те­перь, когда их не стало, у меня пропало желание жить. И так тянется уже десять месяцев. До сих пор ты не помогал мне, но и я не просила тебя о помощи. Недавно я пыталась покончить с собой, но ничего не получилось, потому что один приду­рок в магазине Осло продал мне неправильную веревку. И после этого все стало совсем невыно­симым. Я не справилась с таким простейшим де­лом как умереть, и теперь у меня такая ситуация: мне не хочется жить и я не могу умереть. Пони­маешь? Я не живая и не мертвая и не знаю, что мне делать. Так что у тебя нет выбора, ты должен вернуть мне желание жить или ликвидировать меня, на худой конец послать кого-то сделать это от твоего имени. Можешь дать самолету упасть. Что тебе стоит? Я понимаю, что это непростое ре­шение — погубить целый самолет только потому, что одному из пассажиров надо умереть, и мне конечно же не хочется увлекать с собой на поги­бель остальных, но ты все держишь в руке своей и запросто спасешь остальных. Авиакатастрофа с одним-единственным погибшим — это просто святочная история, огромный плюс для репута­ции и твоей, и пилотов. Как ты к этому относишь­ся? Я понимаю, что в масштабе мироздания моя история не стоит и выеденного яйца. Здесь один человек, а там — огромный мир, и ты думаешь наверно, что можешь закрыть глаза на проблемы букашки Юлии, потому что они не сопостави­мы с войнами, стихийными бедствиями, нуждой и бесконечностью зла, но тогда ты сам себя заго­няешь в ловушку, потому что если ты отворачи­ваешься от малого, я отказываюсь верить, что ты не отвернешься от большого, так что смотри на это как на шанс спасти маловера, которому очень плохо, и я даю тебе слово, что если ты поможешь мне и я пойму, что помощь исходила от тебя, я буду верна тебе до конца моих дней. Я пойду в народ и без устали буду рассказывать людям об Иисусе, пока они не сдадутся, и если ты, как убеждал меня учитель в младших классах, видишь меня насквозь и знаешь, что у меня на сердце, то понимаешь, что я говорю серьезно. Аминь.


Помолившись, я сидела по часу в каждой из первых пяти комнат, а у протестантов даже два часа, потому что подумала, что раз протестан­тизм — та вера, с которой я росла, тут шанс по­лучить ответ должен быть выше. Но нет. Ничего. Ну и ладно. Не уверена, что я обращалась к пяти разным богам, а не к одному и тому же, если смот­реть в корень, во всяком случае, ни один из них не удостоил меня ответом. Возможно, бог предпо­читает не обращаться к человеку напрямую, не любит проявлять себя явно, а всегда скрывается за тем, что может быть истолковано по-разному. Нельзя рассчитывать на помощь, если не веришь, но трудно начать верить, пока не почувствуешь помощи.


В комнате гуманистов-атеистов я тоже не по­лучила никакого ответа, но по крайней мере по­сидела, кушая шоколад и расслабляясь, пока уми­ротворяющее воздействие ковровых панно на сте­нах и мягкого освещения не превратилось в свою противоположность и не начало раздражать до зу­да, я себя чувствовала будто в школьном кори­доре, где за закрытой дверью решается, готова я учиться в вальдорфской школе или нет.


Когда консультант по вопросам морали при­шла на службу, я уже пару часов дремала под дверью ее кабинета. Ей под тридцать, и если я верно поняла, она изучает -мораль и этику в уни­верситете Брюсселя. Она сразу стала суетиться, и я догадалась, что она не привыкла, что кто-то ждет ее прихода. Она отперла свой аквариум, се­ла за стол, поправила прическу, а потом кивнула мне — можно заходить. Я села на стул перед ее столом и спросила, может ли она дать мне совет, моральный, этический или другой, мне все равно, важно, чтобы я могла им воспользоваться. Она спросила, какая у меня проблема, и я рассказа­ла, что мама, папа и Том погибли в Африке, ну и так далее. Я ужасно сглупила и сказала, что они столкнулись с Африкой, английский у меня не блестящий, и я сама услышала, как по-дурацки выразилась: столкнулись с Африкой, хотя некото­рым образом именно это с ними и произошло, но все равно, так не говорят, и я засмеялась над со­бой, чем, видно, ранила морального консультанта, она села на стуле по-другому, я вела себя не по правилам и она, видно, решила, что я ее разыгрываю. Но потом она все-таки поняла, что я не шу­чу, что мне на самом деле плохо и требуется по­мощь. Тут она совсем разнервничалась и сказала, что серьезными вопросами не занимается, потому что ее компетенции достаточно только для мел­ких типично аэропортных моральных проблем. Каких например? — спросила я, и она ответила, что чаще всего к ней обращаются мужчины, у ко­торых в поездке случился романчик, и теперь они летят домой и раскаиваются и хотят знать, сразу ли жена обо всем догадается и надо ли им при­знаться ей. И если признаваться, то сразу или по­годя, или вообще молчать. Но на самом деле даже такие проблемы превосходят уровень ее компе­тенции, потому что она, что уж тут финтить, пе­респала с парой-тройкой своих клиентов здесь же, в морально-консультативной комнате, потому что только она во всем коридоре запирается изнутри. Она вообще мало годится для этой работы, ска­зала она, но ее начальники пока этого не поняли, а сама она не лезет на рожон, потому что долж­ность морального консультанта в аэропорту — интересная и хорошо оплачиваемая работа, кото­рую легко совмещать с учебой. Тогда я спроси­ла, как она обходится с такими, как я, а она отве­тила, что люди с серьезными проблемами к ней почти никогда не обращаются, но если это случа­ется, она советует им немедленно по приезде до­мой связаться с психологом, и еще включает для них музыку, у нее есть в шкафу магнитофон. Или они молча слушают музыку, или она говорит, что иногда помогает просто послушать вместе с кем- нибудь хорошую музыку, закрыть глаза и рассла­биться.

Я попросила ее поставить такую музыку для меня, она поднялась, подошла к шкафу и сказа­ла, что я буду слушать «Где-то над радугой» в ис­полнении гавайца по имени Израэль, он играл на укелеле, весил триста килограммов и умер лет де­сять назад от сильной одышки, вызванной избы­точным весом. После чего консультант нажала на «Пуск» и села.

Зазвучавшая затем песня довела меня до слез, такая она была красивая. Под бесхитростный аккомпанемент укелеле поет мягкий и сильный голос, полный любви и смерти, полный боли и надежды, но и то и другое сдержанно, без на­вязчивости. Удивительно осознавать, что у других тоже есть проблемы, что они чужие в этом мире или чужды себе. Естественно, я разрыдалась. И не могла остановиться. Так что моральный консуль­тант забрала меня к себе домой. Ее зовут Ма­рийке.


27 февраля

Прожила у Марийке несколько дней. Лежала на диване, грустила и смотрела Олимпиаду, пока Марийке была на работе в аэропорту и давала мо­ральные советы. Мой любимый вид спорта безус­ловно шорт-трек, и я лишний раз убедилась, что Ан Хьюн-Су лучше всех. Как он два дня назад выиграл финал командной эстафеты, это просто невероятно. Я обрыдалась. Я сейчас плачу по лю­бому поводу, это правда, но все равно. Пять стран бежали пятьдесят кругов по небольшому стадио­ну, всего пять километров, вступающего в гон­ку товарища по команде все пихали в попу, чтобы придать ему начальное ускорение. В финале бежа­ли Италия, Китай, США, Корея и Канада. На про­шлой Олимпиаде шорт-трек выиграла Канада, так что на финалистов давил авторитет канадцев. Поч­ти сразу после старта Канада вырвалась вперед, обогнав США, третьим номером шла Корея. Ита­лия с Китаем тащились сзади. Потом Канада чуть отстала, и Корея оказалась второй. Так длилось довольно долго, но вот Корея вырвалась вперед, а канадцы взбодрились и давай догонять, буквально наступая на коньки, Корея долго не уступала, пока на каком-то повороте канадцы как-то очень ловко не обогнали всех. Меньше чем за десять кругов корейцы снова стали первыми, но Канада вернула себе первенство и вот остается три круга. Я села на диване, я вопила. Два круга, похоже, что Канада не отступится. Темп бешеный. И тут словно бы что-то взрывается в Ан Хьюн-Су. Он еще ускоря­ется и несколькими молниеносными движениями обходит канадца по правой дорожке. На самом де­ле такой маневр невозможен, но он сумел, он про­вел его с такой силой и элегантностью, что у меня сейчас, когда я пишу, мурашки по спине и слезы из глаз. И самое чудесное, что корейцы позволили канадцам так долго идти впереди. Сохраняли пол­ное спокойствие. Даже когда Канада обошла их два последних раза, они не впали в панику, мож­но было даже подумать, они нарочно позволили канадцам обогнать себя, потому что знали, что Ан Хьюн-Су все поставит на свои места за послед­ние два круга. Ума не приложу, зачем я все это сейчас пишу. Чушь какая-то. Я ведь равнодушна к спорту.

Мне бы следовало сидеть в Христианской гимназии среди других отпрысков преуспеваю­щих семей и слушать разглагольствования фрёкен Мейер о древних греках и их процветавших городах-государствах, по ее словам положивших начало практически всему, что есть у нас сегодня. А что я делаю вместо этого? Валяюсь в крохот­ной квартирке на окраине Брюсселя, оплакиваю соревнования конькобежцев и не вижу выхода. Очень многое меняется, когда разбивается само­лет.


28 февраля

По вечерам меня обихаживает Марийке. Она приносит тайскую еду и пытается меня ободрить. Это у нее не очень-то получается, но она мне все равно нравится. Приятно зависнуть в городе, где тебя никто не знает. И с ней здорово смотреть плохое кино. К тому же у нее есть сосед, Денис, который носит черное и заходит вечером попить чаю и поговорить о смерти. Тип еще тот, из тех, кого легко склонить на двойное самоубийство, но вообще вполне ничего. Он говорит, что если я со­бираюсь жить дальше, то хватит вести дневник, потому что так я только глубже погружаюсь в свои беды. Все эти «я-я-я» нужно выжечь огнем, говорит он. Поначалу я не принимала его всерьез, по виду совсем мальчик, очень мне нужны его советы. Но сегодня он выдал одну фразу, и теперь мне хочется не просто фиксировать мешанину из мыслей и чувств, а писать. Он сказал: пиши о другом человеке. Например, о своей ровеснице. Дай ей имя и описывай ее жизнь. Вот увидишь, тебе станет легче.


1 марта

Я полетела дальше, направляюсь в Бангкок. Перед отъездом Марийке присоединила мой пле­ер к своему компьютеру и перекачала мне песню с укелеле, которую мы слушали в аэропорту. Ма­рийке сказала, что я могу пожить у нее еще, но я вежливо отказалась. Теперь, когда я не могу сут­ки напролет смотреть Олимпиаду, меня одолевает слишком много мыслей. Едва четыре дня назад кончили показывать бег на коньках, как чувство неприкаянности тут же ползком-ползком верну­лось назад.

До следующей Олимпиады целых четыре го­да. Жуть! Интересно, кстати, буду ли я жива то­гда.

Я снова в воздухе, какое все-таки облегчение! Едва самолет оторвался от земли, я заулыбалась. Теперь всё — моя судьба не в моих руках, я не могу ни во что вмешаться. Это ощущение рождает интересную мысль: а не стать ли мне летчицей или космонавткой. Буду сидеть себе на междуна­родной станции, изредка поглядывая на землю. Но тогда мне бы надо как можно быстрее вернуть­ся в школу, если я и правда надумаю податься в космонавты. Размечталась! Суицидальные кос­монавты, которые могут выйти из игры в любой момент, скорей всего никому не нужны.

Мы с Марийке вместе доехали до аэропорта. На прощание она поцеловала меня и сказала, что хотела бы полететь со мной, держать меня за ру­ку, тогда она точно будет знать, что я не натворю никаких глупостей. По-моему, не лучшая идея. Так мы бы только рассорились. Она повторила несколько раз, что в Брюсселе меня всегда ждут, я могу приехать в любой момент, здесь меня всег­да ждут профессиональный моральный совет или просто чашка чая и теплая постель.

Вчера перед сном я долго думала о словах Де­ниса. Он прав, мне надо освободиться от себя самой. По большому счету, писать так, как это делаю я, слишком пафосно. Такие дневники пи­шут только в состоянии глубокого потрясения, но поскольку я пережила потрясение сильнее сред­нестатистического, то у меня есть извинение. По крайней мере на некоторое время. Но мне хорошо понятно, почему умирающие сжигают свои днев­ники. Дневники пишется не для того, чтобы их читал кто-то помимо автора, озарило вдруг меня. Смысл дневников в том, чтобы их писать. Быва­ют, конечно, исключения, вдруг автор совершит потом что-нибудь выдающееся, и людям захочет­ся узнать, каким он был, пока ничего такого не сделал, но ко мне все это отношения не имеет.

Я подумываю начать писать не о себе. Пока я днем валялась в полудреме, меня посетила одна идея. Моя героиня могла бы иметь имя Солныш­ко, она сама улыбчивость, беззаботность и опти­мизм, родом откуда-нибудь с западного побере­жья Норвегии, бабушка с дедушкой — миссионе­ры в Черном Конго, папа пусть будет священник, а мама руководит местной Лигой женщин, а по­том жизнь Солнышка покатится под гору, и в жо­пу ко всем чертям.


3 марта

Бангкок. Я просидела больше суток в аэропор­ту, писала первую главу о Солнышке. Я вижу, что за окном жарко и солнечно, но сию секунду Сол­нышко для меня гораздо важнее. Я ведь сюда не гулять приехала. Начала я в самолете, и дело по­шло очень бодро, но затем капитан сказал: «Ко­манде занять свои места, самолет приступил к по­садке», и полет вдруг закончился, к моей досаде; я чувствовала, что пока не допишу главу, не смогу думать ни о чем, поэтому я села в первом же и самом лучшем кафе и продолжила. Я переписы­вала главу раз восемь-девять. По-моему, я первый раз после смерти мамы, папы и Тома забыла и время, и где нахожусь и впервые ощутила какую- то свободу, что ли. Писать о Солнышке совсем не то, что писать о себе. Это все равно что разгады­вать кроссворд, только гораздо интереснее и без подсказок. И мне нравится мое Солнышко. Я уже влюбилась в нее. Поэтому с тоской думаю, как она плохо кончит, как плохо ей придется. Первая гла­ва называется «В Солнышко вселяется Сатана».


Я спросила на стойке информации, стоит ли съездить из аэропорта собственно в город Банг­кок, и дежурная дама сказала, что всенепременно. В Бангкоке очень много интересного. Она спро­сила, что именно меня интересует, и я ответила: «Death», но этого слова она не поняла, а только улыбнулась широченной улыбкой, потому что во­обще Бангкок — страна улыбок, это я прочитала в путеводителе, только что купленном мной в ки­оске. Отчасти однобокое представление, но лучше мне помолчать, чья бы знаете ли корова мычала...

Тогда я спросила, опасен ли город Бангкок, и она ответила нет, для такого большого города он неопасный совершенно. Вот тебе на, это удар под дых. А я-то надеялась, что это огромный и соот­ветственно опасный город, в котором с тобой мо­жет случиться что угодно, достаточно зайти в глу­хие улочки, и ты уже играешь с жизнью в рус­скую рулетку — в смысле грабежа и нападений. Надо бы мне как следует изучить статистику: ка­кие города мира все-таки опасны.


4 марта

Только что прочитала в газете, что страсти по поводу карикатур на Магомета еще не улеглись. Нескольких художников угрожают убить. То есть решение моей проблемы могло бы быть предель­но простым: надо сделать себе маску Магомета и, нацепив ее, походить по улицам Дамаска или Бей­рута. Или можно самой нарисовать пару кари­катур на пророка и там же пойти по домам про­давать их. Конечно, такую молоденькую симпа­тичную натуральную блондинку, как я, сразу не убьют, но наверняка этого можно добиться, ес­ли набраться терпения и творить эти безобразия прилежно. Но тут есть свои минусы — не хоте­лось бы перед смертью мучиться, и к тому же я опять беру на себя инициативу, а это почти то же, чтобы самой наложить на себя руки, хватит, уже пробовала и все кончилось известно как, теперь я в этом вопросе на себя не рассчитываю, нет былой уверенности в себе. Короче, идеально было бы, чтобы этот самолет все-таки рухнул, но на «Ко­рейских авиалиниях» все выглядит очень надежно и добротно, а команда может потягаться в улыбчивости с персоналом аэропорта. Покупая билет, я спросила, часто ли с самолетами этой авиаком­пании случаются несчастные случаи, и услышала в ответ, что так было раньше, но сегодня это одна из самых надежных компаний в Азии. Похоже, мир становится все более безопасным и все ме­нее пригодным для таких, как я. Интересно, кста­ти, есть ли еще такие, как я? Которые летают по свету в надежде, что самолет грохнется? И о ка­ком количестве подобных граждан мы сейчас ве­дем речь и как мне выйти на них?

Я лечу в Сеул. Хочу повидаться с Ан Хьюн-Су, раз уж я оказалась в этих краях. Глупо в ожи­дании рокового несчастного случая уныло проси­живать зад. Пока суд да дело, можно много всего успеть, подумала я утром, скоротав вторую под­ряд ночь в неудобном пластмассовом кресле в аэропорту. Тогда тетя Биттен сможет сказать во время панихиды, что я не лодырничала и до са­мого конца жила активной жизнью. Если хватит запала, я — пока гром не грянет — успею, гля­дишь, дописать книгу о Солнышке. Я уже на вто­рой главе.


5 марта

Тусую в аэропорту Инчхон, на острове рядом с Сеулом. Аэропорт совершенно потрясающий, ду­маю поселиться здесь. Сталь и стекло. Все сияет. Мираж в чистом виде. Плакаты на нескольких язы­ках сообщают, что аэропорт признан лучшим в ми­ре. Я охотно в это верю. Везде ходят люди в форме и трут сталь, в которую и так смотреться можно. Корейцы вообще любят, чтобы все блестело. Такой у них сорочий нрав. По крайней мере один кореец, с кем я разговаривала, очень напоминал сороку. Он пытался сочинить для меня план, как мне заполучить Ан Хьюн-Су. На самом деле спортсмены та­кого ранга столько ездят, что можно просто сидеть и ждать его в аэропорту, но у меня не хватит тер­пения. Я терпеть не могу ждать, мне противны без­деятельные барышни, которые ждут непонятно че­го, и я ненавижу, когда в фильмах эти кулемы, и дамы, и тетки сами ничего не предпринимают, толь­ко страдают из-за того, что делают другие. Чтобы я, Юлия, торчала в аэропорту в надежде, что Ан Хьюн-Су явится сюда и, быть может, взглянет в мою сторону? Сомневаюсь, что это разумно. Это не в моем стиле. Я собираюсь действовать напористо, быстренько добраться до него, снять его, миленько­го, как ягодку с куста, и спариться с ним.


6 марта

Отель «Lotte Jamsil». Я приехала сюда на так­си из аэропорта. Номер на высоком этаже, в окно видно весь центр. Выдали халат, только что ходи­ла в нем посмотреть на бассейн и фитнес-центр. У меня нет никакого желания плавать или качать пресс, но прикольно расхаживать по гостинице в халате, особенно ездить в лифте, очень приятно, не знаю почему. В лифте... я все время надеялась, что он сорвется и упадет, такое наверняка случа­ется, просто не попадает в газеты, думаю, стара­ниями хозяев отелей и домов, на фига им сканда­лы. Представь себе — разбиться в лифте. Никто об этом и не узнает.

Я пока не взялась за дело, но подозреваю, что номер телефона Ан Хьюн-Су засекречен. Навер­няка на него охотятся тысячи таких как я бары­шень, и его свита старается оградить его покой. А он живет размеренной тихой жизнью и не ви­дит почти никого за исключением родственников и товарищей по команде, думаю, ему даже полез­но познакомиться со мной. Поэтому я пообещала одному портье сто долларов, если он разыщет для меня номер телефона Ан Хьюн-Су. Он загорелся, не знаю, идея ему понравилась или деньги. Воз­можно, и то и другое. Но по мне лучше отдать сотню за номер телефона, чем вслепую нарезать круги по Сеулу, разыскивая знаменитость, кото­рую мне все равно не найти, к тому же Сеул на­верняка еще безопаснее Бангкока, здесь такая чис­тота, что бандиты, видимо, тратят большую часть рабочего времени на то, чтобы прибрать за собой, если здесь бандиты вообще есть.

Пока портье отрабатывает свои деньги, я ре­шила заняться Солнышком. Оказалось, что за­писывать гнусные мысли — занятие, которое ще­кочет нервы и раскрепощает. Психогейр навер­няка растолковал бы мне механизм этого, но он, по счастью, на другом континенте. В процес­се писания я застопорилась на том, пишется ли йелда или елда, пошла в гостиничный бизнес­центр и посмотрела в «гугле». Йелда дает 1 090 ООО вариантов, а елда 4 370 ООО, так что я написала елда и поняла, что страниц с этим сло­вом имеется по одной на каждого гражданина Норвегии, ну приблизительно. То есть во все­мирной паутине есть по члену для каждого нор­вежца.


7 марта

Заходил портье, принес номер Ан Хьюн-Су. Я спросила, где достал, но он ответил только, что у него свои контакты. Я расплатилась, а он ска­зал, что работать для меня было для него удо­вольствием и просил обращаться, если потребует­ся что-то еще.

Сейчас ночь, я слушаю Энтони, внизу в центре города миллионы огней от машин и домов, я дер­жу в руках номер телефона и не совсем понимаю, как мне быть. Просто взять и позвонить все-таки выглядит диковато. Посреди ночи, во всяком слу­чае. Думаю, кумиры этого не любят. У них вряд ли есть опыт общения с душевно травмированны­ми людьми, потерявшими в катастрофе родителей и брата. В жизни Ан Хьюн-Су тишь да благо­дать. Семья живет ради него. Тренеры опекают. Фанаты докучают не слишком сильно. Отчизна им гордится. Он ложится спать в детское время. И к моему пробуждению наверняка успевает уже побегать несколько часов на коньках. Нет, придет­ся хитрить. Например, попрошу его об интервью, как-то намекнув и в другую сторону, что при его желании у нас есть и другие возможности, тогда ему не надо будет изворачиваться, чтобы встре­титься со мной, это будет встреча по делу. Я и так опасаюсь, что он разнервничается, если будет счи­тать, что я специально прилетела из Норвегии переспать с ним. Вот если я хочу и взять у него интервью, и его самого, то он скорее согласится на встречу, да? Как-то я не очень представляю, что творится в голове у этих корейских золотых олимпийцев. Но одно я знаю твердо: у него в те­лефоне наверняка есть камера, в этой стране дру­гих мобильников не бывает, так что я могу по­слать ему вместе с текстом свою фотографию, а поскольку я все-таки очень хорошенькая, то если у него все в норме, рано или поздно обязатель­но клюнет. Наверняка ему надоели плоскогрудые чернавки с прилизанными волосами и вечно хи­хикающие.

Сказано — сделано. Я сфотографировала се­бя в ванной перед зеркалом, улыбка во весь рот, и приписала по-английски: Дорогой Ан Хьюн-Су, я прилетела в Сеул потому что хотела бы взять у вас интервью и/или заняться с вами сексом. Все по вашему желанию. Вы найдете меня в отеле «Lotte Jamsil» в комнате 3132. Приходите в любое время, хоть ночью, хоть днем. Меня зовут Юлия, мне 18 лет, я из Норвегии.


8 марта

Международный женский день. Не похоже, чтобы тут его праздновали. Мама любила прина­рядиться на 8 марта, что всегда раздражало папу, который считал, что ей не на что жаловаться и что ее не притесняют ни по каким статьям Кон­ституции. А мама говорила, что таким образом де­монстрирует свою солидарность с притесняемы­ми женщинами, хотя и живет лучше других. Этих тонкостей папа никогда не мог понять до конца, вернее, понимал, но не хотел принять такого хода мысли, потому что тогда пришлось бы принять многое другое. В прошлом году на 8 марта мама ушла с подружками в ресторан, а мы с папой и Томом смотрели дома «Тома и Джерри». Папа ча­сто смотрел эту кассету, когда уставал. Я никогда не спрашивала, почему именно этот мультик, но подозреваю, что ему нравилась незатейливость от­ношений Тома и Джерри. Они лупят друг дружку по голове и разными способами изводят, а больше там ничего не происходит. По сути, папа на своей работе делал все то же самое, только в гораз­до более изощренной манере, с бесконечной пе­репиской туда-сюда, сложными переговорами, за­мысловатыми процессами, двусмысленными фор­мулировками. Думаю, иногда папе очень хотелось просто треснуть противников своих клиентов по башке или размазать им по морде сырое яйцо, и дело с концом. Временами мне кажется, что он не был счастлив на своей работе и в душе страдал от осознания того, что все равно навяжет ее же и Тому, и мне, она хоть и нелюбимая, но денежная, а это практично, потому что развязывает руки. Он часто говорил об этом, о свободе действий. Но сейчас мне вдруг пришло в голову, что на самом деле речь шла просто о деньгах. Папа старался делать все, чтобы мы не были стеснены в сред­ствах. Думаю, он позволил бы мне стать не адво­катом, а кем-нибудь другим, лишь бы это была доходная профессия. Кардиохирургом, например, или риелтором. Или стоматологом. Фу, гадость, лечить зубы. Не знаю ничего более идиотского, чем зубы. И главный идиотизм, что они живые. Спрашивается зачем? Нет бы они просто торча­ли во рту и выполняли свою работу и не боле­ли бы, изводя бедного человека. А то еще я могла бы стать пилотом. Вот это папе понравилось бы. А что, буду работать на два фронта: сегодня пи­лот, завтра адвокат. По большому счету это при­мерно одно и то же. Статус в обществе, деньги и загар круглый год.


9 марта

Ан Хьюн-Су заставляет себя ждать. Я уже на стенку лезу. Прочитала в «Что должен знать каж­дый датчанин» о частотной модуляции и о гальва­низации. Не готова согласиться что каждый датча­нин обязан это знать. И вообще — скучаю до одури.

Как он смеет заставлять меня ждать? Только потому, что умеет бегать на коньках. Пусть только придет, я ему накостыляю.

О, и я обнаружила сию секунду, что мне от­лично пишется о Солнышке, когда я злюсь. Тогда я обхожусь с ней совсем безжалостно. Только что написала главу «Сатана попутал Солнышко отсо­сать у него». Фу, бедняжка.


10 марта

Звонил Кшиштоф доложить, что заканчивает выкладывать плиткой второй бассейн. Спраши­вал, чем ему заняться потом. Я прикинула, что бы еще можно было сделать в доме, но ничего не придумала, как-никак мама обустраивала этот дом почти двадцать лет и содержала его в порядке, так что бери «БМВ», сказала я Кшиштофу, и езжай в Польшу, устраивай свою жизнь, а я обещаю по­звонить в банк, чтобы они перевели тебе деньги. Но он ответил, что звонит не про деньги, он при­смотрелся к этажу для персонала и предлагает не­много его подправить. Можно бы, например, сде­лать новую кухню, перестроить ванную и так да­лее, но мне кажется, ему не стоит с этим всем заморачиваться, я все равно наверняка буду дом продавать, а для дома в этом ценовом классе вряд ли играет роль, давно ли обновляли кухню для персонала. Он спросил, собираюсь ли я жить в другом месте, и я ответила, что вообще не соби­раюсь жить. Он сник и спросил, как я, где и про­чее, не тоскую ли я непрестанно, и сказал, что когда человек в таком состоянии, как я, ему нель­зя быть одному. Потом сказал, чтобы я возвраща­лась, здесь у меня дом и собака. И вообще, мое место здесь, хотя сейчас мне конечно тяжело. Можно подумать, психогейр имел с ним брифинг. А что, вполне возможно, во всяком случае Кон­станция точно с ним разговаривала, потому что он сообщил мне, что она привела ему Финч Хат­тона; Кшиштоф говорит, она отказалась держать щенка дальше, у нее слишком много других забот, так что теперь Финч Хаттон живет с Кшиштофом, а я не могу ничего понять. Это слишком не по­хоже на Констанцию. При ее-то гипертрофиро­ванном чувстве долга и ответственности, уж не говоря о том, как она обожает животных, отдать маленького сладкого щеночка незнакомому чело­веку? Тем более что к иностранцам в ее семье относятся с большим подозрением. Что-то тут не­чисто.

Кшиштоф сказал, что он каждый день выводит Финч Хаттона на прогулку, и спросил, нельзя ли ему брать папины лыжи с ботинками, он видел их в подвале. Я, конечно, разрешила и спросила у Кшиштофа, что же будет с Финч Хаттоном, ког­да он уедет в Польшу. Он замялся, и тут я поня­ла, что ему хочется остаться и он надеется, что я предложу ему пожить в доме, стеречь и беречь его. А что, мне это очень даже кстати. Кшиштоф обрадовался. Ой, прикинь, дорогая: где-то в Осло у тебя огромный дом с собакой и Кшиштофом, а ты торчишь в корейском отеле и ждешь, когда явится Ан Хьюн-Су или случится землетрясение или наводнение или еще какая глобальная катас­трофа, которая меня наконец погубит. Черт бы побрал этого Ан Хьюн-Су, кстати говоря. Про­пади он пропадом. Меня тошнит от этих спор­тивных пай-мальчиков, которые думают только о спортивном режиме и новых рекордах.

Еще немного, и я найду-таки какой-нибудь до­потопный самолет-развалюху и полечу дальше.


12 марта

Он явился вчера поздно вечером. Я давно уже перестала ждать и решила, что это горничная при­несла из стирки мои вещи, а за дверью стоял он, совсем такой же, как на экране телевизора, только не в трико. Я влепила ему пощечину в увереннос­ти, что он повернется и уйдет, но он остался. Сто­ял в коридоре совершенно обалдевший, потом по­явился малый из отельного персонала, и Ан Хьюн- Су смутился — испугался, что его узнают. Делать нечего, я втянула его в номер, и мы тут же оказа­лись в койке, он был хорош, но представляете, мы не обменялись ни словом, не знакомились, обо­шлись безо всяких формальностей. Потом уж я поняла, насколько это было правильно — съездить ему по физиономии, это сразу сбило с него спесь, и он понял, что таких девушек как я не заставляют ждать по нескольку дней.

Потом мы спустились в бар. Чтобы его не уз­нали, мы сели в дальнем углу и стали пить кро­шечными порциями. По-английски он едва гово­рит, но с помощью мимики и рисунков мы сумели объясниться. Он рассказал мне о своих проблемах, я ему — о своих. На него произвело впечатление, что вся моя семья погибла. Он не знал, что и ска­зать. Но и у него жизнь, оказывается, не такая уж безоблачная. Среди конькобежцев огромная кон­куренция, подробностей я не уловила, но поняла, что ему приходится несладко. Его заинтересовало интервью, которое я упомянула в эсэмэске, я по­пыталась объяснить, что пишу для специальной газеты, она для тех, кто думает себя убить, но он ничего из моих слов не понял, и как ни крути, до­вольно сомнительно, что герою Олимпиады, толь­ко что вернувшемуся из Турина с тремя золотыми и одной бронзовой медалью, есть что сказать чи­тателям «Самоубийцы».

Он заночевал у меня, а уезжая утром на тре­нировку, спросил, хочу ли я быть его девушкой. Такой милый. Тренируется по десять часов каж­дый день. Я ответила, что вполне могу быть его девушкой.


13 марта

Сегодня ездила с Хьюн-Су на тренировку. Сна­чала пробежка и растяжка, потом лед, обед и раз­бор видеозаписи забега на пятьсот метров в Тури­не. И Хьюн-Су, и тренер очень разочарованы, что он не взял и этого золота, они рассчитывали на четыре медали, но канадец обошел его, и они никак не могут взять в толк, как ему это удалось, они говорили по-корейски, так что я ничего не понимала, но кивнула, когда Хьюн-Су сказал мне «wokking Canada», потому что решила, что он предлага­ет заказать еды из ближайшей лавочки под назва­нием «Wok King Canada», я была жутко голодная, но оказалось, что он хотел сказать «fucking Cana­dian», пришлось научить его правильно произно­сить fucking. Тут годится и фак, и факк, и даже фэк, это дело вкуса, но все они не имеют отноше­ния к приготовлению пищи в сковородке систе­мы вок.


15 марта

Была на банкете в Корейском конькобежном союзе. Они устроили праздник в честь самих себя и победы в Турине. Познакомилась с товарищами Хьюн-Су по команде, тренерами и президентом союза. Я оказалась гвоздем программы. Моя белокожесть и белокурость для них страшная экзоти­ка, Хьюн-Су мной хвастает, заметила я, видимо, я существенно добавляю ему очков, а он мне, но должна сказать, что положение в обществе не за­нимает меня сейчас, наоборот, кажется мне глу­постью, и, если уж говорить начистоту, я вдруг поняла, что у наших отношений нет будущего. Что мне Ан Хьюн-Су? А что я ему? Мы и пого­ворить-то особо не можем. И он не в состоянии постичь, кто я такая и что я не собираюсь зажи­ваться на этом свете. У него просто нет ни жиз­ненного, ни культурного опыта для понимания этого. Я и сама не знаю, что мною движет. Но понимаю, что сутками сидеть и ждать его, пока он тренируется или уезжает на соревнования, — это не для меня. Еще когда я лежала в больнице и первый раз увидела его, у меня все внутри заще­котало, так мне захотелось переспать с ним, но вот я сделала это, фактически — сделала несколь­ко раз, так что цель достигнута. Но теперь я боль­ше не чувствую желания. Ан Хьюн-Су очень мил, но я в данный момент ни в каких отношениях не заинтересована. Да уж, получается, что я его, говоря грубо, использовала, конечно не нарочно и непреднамеренно, я этого не планировала, но в итоге мы все равно имеем вот что: в течение четырех дней я сексуально использовала лучшего конькобежца мира.

Такой пункт очень украсит CV.


16 марта

Я полетела дальше. Прежде чем отправиться в аэропорт, я зашла к Хьюн-Су и сказала, что долж­на уехать, что проблема исключительно во мне, а не в нем, ну и все в таком духе, что обычно гово­рят в подобных случаях, он мало что понял, у него не хватает английского, но главное все же ухва­тил: поскольку я уезжаю, то вряд ли смогу быть его постоянной девушкой и возможности физи­ческой близости тоже сократятся, но мы можем созваниваться и обмениваться эсэмэсками, сказа­ла я, на что он передернул плечами, это его мало трогает, оно и понятно, я бы тоже предпочла че­ловека из плоти и крови, а не эсэмески на непо­нятном языке. Но в целом он принял все как на­стоящий мужчина. Безусловно, он может выбрать себе любую, какую пожелает, но по-моему, он по­пытался мне сказать, что это будет не то же самое, я очень специальная, «шпыц», сказал он. Потом поблагодарил меня за то, что я прилетела так из­далека, и пожелал мне удачи во всем. Я тоже по­желала ему удачи, новых рекордов и всего-всего. Ты и дальше обходи их на последнем повороте, сказала я, просто ломи вперед и делай всех, это круто, это страшно возбуждает. Если я увижу этот твой маневр на чемпионате мира, например, и ме­ня разберет как прежде, то, возможно, я прилечу навестить тебя. Я оставила его тепленьким. Ду­маю, он будет тренироваться как бешеный.


17 марта

Внизу Атлантический океан набегает на Канаду. Я тем временем успела побывать во Франкфурте и Хитроу. Меняла самолет. Теперь вот лечу в Нью-Йорк. От Франкфурта до Хитроу общалась с Бенгтом, шведом лет тридцати, парень явно боится ле­тать, всю дорогу просидел, вцепившись в подлокот­ники, аж костяшки побелели, к еде не притронулся. Я старалась его утешить, но безуспешно. Он сказал, что и сам отлично знает, что летать безопасно. Ока­зывается, согласно статистике, чтобы в семье кто-то погиб в авиакатастрофе, двадцать девять ее поко­лений должны летать ежедневно, но, сказал Бенгт, ему эти знания не помогают, потому что самолеты падают со дня своего создания. И тех, кто погиб, мало утешает факт, что вероятность была ничтож­но мала. Кому нужна эта статистика? Она вооб­ще не помогает ни жертвам несчастных случаев, ни тем, кто хотел бы ими стать, правда, некоторых из тех, кто мечтает избежать несчастного случая, она успокаивает.

Бенгт признался, что ужасно жалеет, что вы­брал такую работу, где надо все время летать. И чем дальше, тем только хуже, хоть волком вой, а вовсе не легче, как некоторые могли бы поду­мать. Вот бедняга.

Когда он сказал про собаку, я сразу вспомнила своего собственного Финч Хаттона. Я никогда не думала, что буду по нему скучать, но вот скучаю. Может, Констанция и права: звери — хорошее дело и человек меньше грустит, когда с ними общается. Мне просто было противно слушать, как она это говорит, да еще признавать ее правоту, я терпеть не могу признавать, что Констанция права, когда она права. Я человек не слишком широкой души. Если я соберусь прожить обычную долгую жизнь, при­дется мне тренировать себя в смысле щедрости и великодушия. И собака — отличный старт. Я мог­ла бы поближе познакомиться с Финч Хаттоном и мы бы стали делить с ним жизнь. Я и моя собака. Хотя я, наверное, слишком эгоистична. Защитники животных наверняка скажут, что щенку не полез­но все время летать и ошиваться по аэропортам, собаке требуется свежий воздух и простор, чтобы бегать, и уж как минимум место, где она может спокойно задрать лапу, и потом, я вовсе не желаю Финч Хаттону такого конца, как себе, и не хочу, чтобы он разбился в самолете, в котором рано или поздно погибну. В общем как ни крути, ему лучше и дальше жить с Кшиштофом, который, возможно, в эти минуты рассекает по Холменколлену на па­пиных лыжах, честно говоря, я не знаю, какой сей­час дома час, да и какой здесь, тоже не знаю.


Все не могу забыть статистических выкладок Бенгта и даже сделала кое-какие подсчеты. Пред­положим, одно поколение — это тридцать лет, то­гда двадцать девять поколений — это уже восемь­сот семьдесят лет, и это означает, что я и мои потомки можем летать века, ничуть не рискуя жизнью. А если учесть, что из моей семьи погиб­ли трое, то, похоже, мне предстоит летать пару тысяч лет, пока что-нибудь случится. Слишком уж долго. Столько времени у меня нет. И очень оскорбляет мысль, что, возможно, я совершенно бесполезно летаю по всему миру.


Командир корабля только что рассказал в гром­коговоритель, что по правому борту у нас Лабра­дорские острова. Выглядят величественно. Нигде ни души. Только лед, вода и море. Отсюда сверху я наслаждаюсь видом и думаю: вот это да, здорово бы оказаться там внизу, посреди этой дикой красо­ты. Но стоит мне приземлиться, все кругом пока­жется противным и снова потянет в небо.


18 марта

Со вчерашнего дня сижу в аэропорту Ньюарк. Два раза уже совсем собралась встать и выйти из транзитной зоны, чтобы уехать на автобусе в Нью-Йорк, но оба раза останавливалась в дверях. Я была в Нью-Йорке, когда мне был год или два, но естественно ничего не помню. А мама с папой бывали там несколько раз по папиным делам, они ходили в оперу и по магазинам, покупали одежду и мебель, которую потом отправляли в Осло мо­рем, они возвращались с подарками мне и Тому и взахлеб рассказывали, какой это сумасшедший город; мне всегда хотелось съездить в Нью-Йорк и, покупая в Хитроу билет, я заметила, что жду чего-то приятного от этой поездки и даже как- то радуюсь ей. Честное слово, мне казалось, что мне хочется в Нью-Йорк. Но сейчас я чувствую, что переоценила свои силы. Там действительно много высоких зданий, с которых можно спрыг­нуть, но я сама себя обманываю, я все равно не смогу. Теперь меня парализует стыд из-за того, что я так бездарно все сделала в первый раз. Та­кая простая вещь, а я не справилась. Отнеслась к важному делу слишком легкомысленно и не уделила должного внимания выбору материалов. Посчитала, что все это мелочи. Из чего там сде­лана веревка. Какие у нее свойства. А ведь вере­вок существует огромное количество, самых раз­ных типов, а я как дура истеричная взяла и ни­чего не разузнав схватила самую дорогую. Но поскольку я не погибла, то теперь меня частенько посещает мысль, что, может, это неспроста, мо­жет, это намек, что мне пока рано умирать, а надо пожить и все по возможности попробовать. Мыс­ли, конечно, дурацкие. Получается, во всем есть свой смысл. Получается, кто-то руководит всем, что я делаю и думаю, и решает, какой самолетупадет, а какой долетит до места. Я бы очень хо­тела, чтобы существовала такая высшая инстан­ция, но ничто не указывает на то, что она есть. Как раз наоборот. И мне нужно принять, что это имеет свои последствия. Мне не хочется потер­петь фиаско еще раз. Поэтому я не отваживаюсь попробовать. Но умереть все равно хочу. И гово­рю это не для того, чтобы казаться крутой или какой-то особенной. Я вынуждена подвергать се­бя опасностям. Но мне не хватает, похоже, про­фессионализма. Зато я ничего не боюсь. Ни ра­зу не испытала страха после того, как мама, папа и Том погибли. Меня пугает только возможность жить дальше и чувствовать себя так, как сей­час.

Прочитала в «Нью-Йорк таймс», что пти­чий грипп добрался до Румынии, причем вирус (H5N1), судя по всему, мутировал и нельзя ис­ключить, что теперь он опасен и для человека то­же. Сперва я расстроилась из-за румын, а потом подумала, что это неплохая возможность. Я ведь могу полететь туда, отыскать больную птицу и по­дружиться с ней? Оказаться первым в Европе че­ловеком, умершим от птичьего гриппа, — в этом есть что-то возвышенное, вариант смерти с вы­соко поднятой головой. Эта идея ничем не хуже других, а лучше у меня все равно нет.


Когда я покупала билет назад в Европу, позво­нил Кшиштоф. За последнюю неделю дважды за­ходили Констанция с психогейром. Они приходят вроде бы проведать Финч Хаттона и узнать, нет ли новостей от меня, но, покончив с этим, закры­ваются в папином кабинете и долго не выходят. В последний раз торчали до позднего вечера, и после их ухода Кшиштоф обнаружил, что они то­пили камин, пили вино, а ковер перед камином скомкан. Услышав это, я расхохоталась. Вот да­ют, превратили мой дом в бордельчик. Мне то­же казалось, что они хорошо подходят друг другу, но я считала их слишком добропорядочными, не думала, что они осмелятся перейти к делу. Блед­ный, располневший бородатый психогейр старше Констанции лет на двадцать пять. И у него есть жена и дети. Невероятно. Но он очень любит вся­ких зверушек, и она купилась на это. Уболтал де­вочку. Я в шоке. Да ладно, пусть. В этом есть и какая-то красота. Любовь ходит своими путями. И ей нет дела до возраста и прочего. Мне эта ис­тория очень даже поможет. Отныне психогейр мне совершенно не опасен. Теперь он у меня в руках, потому что они оставили Кшиштофу пять­сот крон, чтобы он ничего мне не говорил. Я по­просила Кшиштофа в следующий их приход спря­тать среди книг видеокамеру. Она лежит в кори­доре в ящике. А он должен не забыть зарядить аккумулятор, войти в меню и убрать вспышку, чтобы не зажигалась во время съемки. Далековато зашел этот психогейр. Спит с восемнадцатилетней школьницей в доме своей же суицидальной паци­ентки. Это материал на первую полосу, если кто- то вздумает слить информацию. Мне нравится эта мысль.


19 марта

В аэропорту Страсбурга по утрам — в шесть утра — играет пианист. Я решила, что нужно это отметить. Потому что подумала, что трачу слиш­ком много времени на раздумья о себе и почти не обращаю внимания на все остальное, что есть в мире кроме меня. Когда человек угнетен, этот перекос происходит мгновенно. И планов ника­ких не хочется строить. Я думаю, когда чело­век планирует самоубийство, он становится очень эгоистичен. Тут дело в масштабе. В перспекти­ве смерти, ее абсолютности и драматизма трудно дать место и увидеть значение всего, что менее абсолютно и менее драматично. Раньше я смотре­ла на других людей, и они были мне не безраз­личны, часто я даже чувствовала, каково у них на душе. Ту же Констанцию, например, я понимала гораздо лучше, чем она себя. Меня еще и поэтому не очень удивило, что она соблазнилась психогей- ром. А теперь я давно ни о ком не думала. Но все-таки сумела вот обратить внимание на пиа­ниста. Возможно, он играет там каждое утро. Воз­можно, он ежедневно встает затемно, едет в аэро­порт и играет там в баре во время завтрака. Это его жизнь. А моя устроена совершенно иначе. Он играет в баре, а я лечу в румынскую деревню, что­бы отыскать там больную заразную птицу. Мы очень разные. И наши пути пересеклись на каких- то полчаса, пока я пила в баре свежевыжатый сок и курила сигарету, которой угостил меня парень, которого я не знаю как зовут, но которому я в ответ на его «куда вы летите» наврала, что я ба­лерина и направляюсь в Москву, потому что меня пригласили танцевать в «Лебедином озере» с рус­ским балетом. Он заметил, что я не похожа на балерину. А я ответила, что время не стоит на ме­сте и что, судя по всему, он за ним не поспе­вает. Тогда он спросил, что неужели теперь для балерин курить — обычное дело. Это происходит куда чаще, чем принято думать, ответила я. Мы находимся в постоянном стрессе. Это профессия, которая предъявляет к человеку высокие требо­вания.

А ведь раньше я не врала. Во всяком случае, с таким упоением.


21 марта

Провалялась два дня в кровати в гостиничном номере в Бухаресте с какой-то инфекцией. Вряд ли это птичий грипп, но все равно кстати — не­плохо ослабить иммунитет прямо перед тем, как я возьму в руки птицу с H5N1. Я живу всегда на верхних этажах, и мне хорошо видно, что город сплошь серый. Я таких беспросветно-серых горо­дов еще не видела. Светло-серый, темно-серый, просто серый и никаких других цветов. Город, на­рисованный простым карандашом. Ничегонеделанье лишает меня покоя. Преимущество беспре­рывных стремительных путешествий, вот как я летаю последнее время, состоит в том, что человек теряет себя. Меня это очень устраивает. Я себе не нужна. Метания по белу свету приводят к тому, что мое настоящее «я», несомненно депрессивное и суицидальное, не успевает за мной. Перемеща­ясь в таком темпе, я создаю себе обманчивое ощу­щение заполненности жизни интересными вещами, я прилетаю в новое место, и о-го-го как бодро там все идет, ну относительно бодро, и это в сущ­ности означает, что когда я делаю какие-то вещи, я ощущаю это так, как будто бы кто-то другой делает их со мной, потому что я — это не я, и это ужасно освободительное чувство, я тогда меньше замечаю, как мне фигово, и это заставляет меня держать высокий темп, потому как стоит мне ос­тановиться на месте, вот как два последних дня, меня тут же развозит. Нет, мне надо мчаться даль­ше, быстрее и быстрее, но пока что даже выползти из кровати и доплестись до туалета очень-очень тяжело. Настолько, что идея сесть на поезд и ехать в глубь страны за гриппующей птицей пока никак не выполнима.


26 марта

Я потихоньку возвращаюсь к жизни, а послед­ние дни действительно была в ауте. Болела и те­лом, и душой. Горничная проявляла участие, она даже сбегала на улицу купить мне журнал «Marie Claire», но я пришла еще в большее уныние, чи­тая о проблемах с кожей и весом, о модных шмот­ках, о поддержании формы и здоровья и о всем прочем, что, по мнению издателей, интересует женщин. Можно подумать, что у нас одна цель в жизни — весить как можно меньше, но если сле­довать этой логике до конца, то идеальный вари­ант — не весить вообще нисколько, а это несо­вместимо с жизнью. Но все же получается, что по сути у меня и у «Marie Claire» цель одна. Долой вес. Долой тело — и долой саму жизнь. Пробле­мы, о которых они пишут, настолько ничтожны, что главной проблемой совершенно очевидно ста­новится другая: понимают ли пишущие или чи­тающие этот журнал всю смехотворность своих проблем. А следовало бы завести журнал для род­ственников жертв катастроф. Он мог бы назы­ваться «Погибшая семья». Или «Смерть от не­счастного случая». Или «Жертвы внезапной смерти». Там могли бы писать о том, как потерявший родных конструирует себе причины, чтобы про­должить свою жизнь. Давать практические сове­ты — как внушить себе веру в Бога и в то, что все происходящее, в том числе и невообразимо ужас­ное, входит в его коварные планы, которые лю­ди никогда не могли и не могут постичь, а посему не должны их оспаривать. И еще в этом журнале обязательно должен быть раздел о надежных спо­собах покончить с собой, чтобы исключить веро­ятность того, что ты через несколько дней очуха­ешься на больничной койке и, цепенея от стыда и унижения, будешь проклинать себя за то, что ты не справилась с этим.


Горячечные фантазии, когда я заливалась по­том и пылала от жара на гостиничной кровати, иногда отступали, и тогда я просыпалась и запи­сывала наброски к истории о Солнышке. Это улучшает настроение, хотя не сильно. Чем хуже мне, тем более тяжкие испытания выпадают на долю Солнышка. Это как придумать себе друга, чтобы он расплачивался за все, что не складыва­ется в твоей жизни. И это хоть какое-то утеше­ние, что ты знаешь человека, которому всегда еще хуже, чем тебе. Я сочиняю для Солнышка такие дикие жизненные переплеты, что иногда даже краснею, пока пишу. А вдруг мама с папой это прочтут, вот ужас-то, думаю я. Но этого точно не случится. В том-то все и дело. Когда у тебя нет семьи и близких, тебе нечего опасаться. Можно писать все что угодно. Вот ведь черт возьми. Но я заливаюсь краской все равно. Зато и радуюсь тоже. Из-за того, что отдувается Солнышко. Сама виновата. Нечего было разрешать Сатане вселять­ся в нее. Пусть теперь рвет на себе волосы.


В какой-то момент я все же переместилась в по­езде до местечка под названием Кодлеа. Это Кодлеа мелькает в газетных статьях о птичьем гриппе, думаю, стоит мне сойти на этой станции и прой­тись по главной улице, как я всенепременно встре­чу птицу с вирусом.


Кодлеа. Я сижу на местном базарчике, пью ко­фе и только что написала открытку Констанции, я пожелала ей удачи с психогейром и коняшками и написала, что если все пойдет, как я мечтаю, то это конец и на днях она возможно услышит обо мне в новостях. Я купила пару бутылок воды, зер­на и много шоколадок и прямо сейчас направля­юсь в сельскую местность, которая начинается сра­зу за чертой городка.


27 марта

Поздно вечером я нашла хутор, оцепленный со всех сторон. У всех выезжающих оттуда машин мо­ют колеса специальным дезинфицирующим раство­ром. Беспрерывным потоком туда-сюда снуют лю­ди в белых защитных одеждах.

Когда стемнеет, я хочу пробраться в их огром­ный курятник.

В общем, возможно, это моя последняя за­пись.


29 марта

Почти двое суток валялась за старым тракто­ром в углу курятника и никто, кроме кур, меня не обнаружил. Я все время вижу, как люди в бе­лом заходят, ловят кур и уносят их, чтобы сделать анализы. Как только люди в белом уходят, я при­маниваю к себе кур зерном, а когда они подходят поближе, я ловлю их за ноги и ласкаю их, тискаю и учу кашлять на меня. Но по-прежнему не чув­ствую себя больной. Я толком не знаю, как пере­дается птичий грипп. То ли через прикосновение, то ли по воздуху или еще как-нибудь. Лежа тут, я осознала, как мало знаю вообще обо всем на свете. Это мне наука. Я такая темная, ни черта не знаю про то, как действуют основные механизмы в организмах людей и животных, с этим уж точ­но нельзя жить дальше — вдобавок ко всему ос­тальному, с чем я не могу жить дальше. Причем того, с чем я не могу жить, становится все больше и больше. Лежа за колесом, я изучала трактор и удивлялась, что понятия не имею, как работает этот не очень-то хитрый агрегат, и абсолютно не знаю, через какие эксперименты и озарения дви­галась человеческая мысль, чтобы подарить чело­вечеству этого незаменимого помощника. Да что говорить, как мотор работает, я и того не знаю. Это больно. Вот чем плохо так долго валяться в курятнике — слишком много думаешь. Ночью, подгребая к голове четырех сонных кур, я почти решила, что если вопреки всему я буду через год жива, то изучу все, чего не знаю, может быть, по­ступлю на медицинский, посмотрим, но Господи, это похоже на план, первый намек на собственные жизненные планы с тех пор как погибли папа, ма­ма и Том. И где он меня настиг? В куче куриного помета и перьев, да уж, спаси и сохрани.


30 марта

Проторчав в курятнике три ночи, я сдалась. Когда последних кур изловили и сожгли на лу­жайке, а я все еще была здорова как бык и голод­на как черт, я сдалась. Хваленый птичий грипп, судя по всему, ко мне не пристает. И вот теперь я возвращаюсь поездом в Бухарест и не знаю, что мне делать и как мне быть.


3 апреля

Провела два последних дня в Лондоне. Я чув­ствую, что нуждаюсь в отдыхе, и коль скоро само­леты, которыми я добиралась сюда из Бухареста, не упали, то почему бы не пожить в Лондоне, на­до прийти в себя и собраться с мыслями и сооб­разить, что к чему. Лондон я выбрала потому, что хочу побыть там, где я понимаю язык, но не дома, домой не хочется.

Вчера весь день торчала в библиотеке, читала об авиакатастрофах и обо всем, что к ним каким- то боком относится. Среди прочего выяснила, что погибают не все, некоторые выживают. Человек по имени Ник Алкемейд пережил падение с вы­соты пять тысяч метров, он во время Второй ми­ровой войны выпрыгнул над Германией без пара­шюта из горящего бомбардировщика. Сосны при­няли на себя удар, а снег приглушил дальнейшее падение. Когда немцы нашли его, он сидел на зем­ле и курил сигарету. В той же войне Ален Маги пережил падение с высоты семь тысяч метров, ко­гда немецкий истребитель подбил крыло бомбар­дировщика, в котором находился Маги. И он то­же выпрыгнул из самолета без парашюта и упал на стеклянную крышу вокзала во французском городе Сен-Назар. Стекло настолько смягчило удар, что Маги получил только сильные травмы, но он выжил, выучился на пилота и умер в доме престарелых всего несколько лет назад. Но самая потрясающая история — это Весна Волович, ко­торая в 1972 году упала с высоты десять тысяча метров, когда самолет, где она была стюардессой, взорвался над Чехословакией, судя по всему из- за бомбы, подложенной террористами. Весна не должна была лететь этим самолетом. Авиакомпа­ния, в которой она работала, поставила ее на рейс вместо другой стюардессы с тем же именем. В мо­мент взрыва она сидела в кресле, туго пристегну­тая ремнем, в хвосте самолета, который оторвало, и она несколько минут падала, пока не приземли­лась на заснеженную гору. Она была в коме, вра­чи не надеялись, что Весна выживет. Однако че­рез три дня она очнулась и попросила закурить. Несмотря на пережитое, у Весны не возникло в дальнейшем никаких проблем с психикой, более того, она не стала бояться летать. В одном из ин­тервью она сказала: «Многие думают, что мне не­сказанно повезло в жизни, но они ошибаются. Ес­ли бы я была везучей, то бы никогда не попала в аварию». Она же сказала и другое: «Я считаю, что мы сами хозяева своей жизни — все карты у нас на руках, и от нас зависит, правильно ли мы их разыграем». Ей хорошо говорить. Она ни­кого не потеряла. Наоборот, получила в подарок жизнь. Я хорошо представляю себе, какое количе­ство других проблем это создало, но мне от этого не легче.

Среди прочего я нашла инструкции, как надо вести себя, падая с высоты. Идея выжить ужас­но занимает людей. Совет номер один — погасить скорость, увеличивая сопротивление воздуха. На­до распластаться в типичной позе парашютиста, пузом вниз, и изогнуться так, чтобы от бедер до затылка образовалась дуга, согнуть локти под углом девяносто градусов, чтобы предплечья и ладони торчали вперед, развести ноги на ширину плеч и немного согнуть их в коленях. Совет но­мер два — присмотреть хорошее место для паде­ния. Падающий должен смотреть на землю под собой и помнить, что твердые и малоподвижные поверхности, вроде цемента или асфальта, — это худшее, на что можно упасть. Неровные и испещ­ренные бороздами поверхности тоже плохи, по­тому что сила удара концентрируется на слиш­ком маленькой площади, что дает мало шансов на выживание. Оптимальный вариант — снег или глубокая вода, причем лучше всего вода быстро­текущая, как например бывает внизу водопада, но и мягкая или недавно вспаханная земля, болота или густая растительность тоже хороши. Падаю­щим на город лучше выбирать стеклянные или жестяные поверхности, а также крыши автомоби­лей. Совет номер три — как упасть куда хочешь. Падая с высоты, на которой обычно летит само­лет, можно успеть сместиться горизонтально на три километра. Описанная выше поза позволяет двигаться вперед, для этого надо отвести назад руки и напрячь ноги. Для движения назад надо вытянуть руки перед собой и сильнее подогнуть колени. Поворачивают, опуская плечо со стороны поворота. Совет четыре очень прост — согнуть колени! Нет ничего проще и эффективнее, чем согнуть колени. Исследования доказывают, что это простое действие ослабляет силу удара при приземлении в 36 раз! Совет номер пять — надо полностью расслабиться. Хотя это и нелегко сде­лать, когда падаешь, стоит постараться. Исследования показывают, что сумевшие расслабиться чаще выживают и отделываются меньшими трав­мами, чем те, кто шмякается о землю в панике, одеревенелым телом. Это наблюдение подтверж­дается еще и тем, что чаще других выживают пья­ные, видимо, именно потому, что они не успевают испугаться и меньше напрягаются. К тому же по­ка стараешься расслабиться, почти отвлекаешься от неприятной мысли о смерти, пишут советчики. В-шестых, рекомендуется приземляться на ноги, причем на две одновременно. Это смягчает удар. Еще больше его смягчает приземление на поду­шечки пальцев. В-седьмых, надо защищать голо­ву. Обычно, упав с большой высоты, человек сно­ва отскакивает от земли, и если он не ударяется головой в первый раз, то уж наверняка во второй. Поэтому голову надо закрывать руками. Лучше всего сцепить пальцы в замок на затылке, выста­вив вперед локти, но если у вас хватит времени и во второй раз понять, как вы падаете, то руками можно закрыть часть головы. Хуже всего упасть головой вниз. Тогда человек тут же умирает. Сле­дующее по степени нехорошести — удариться жи­вотом. Или спиной. Чуть лучше приземлиться на бок. И лучше всего, как было сказано, на ноги. Если вас снова подбросило, то второй раз жела­тельно приземляться на бок или живот. И нако­нец, совет номер восемь — немедленно обратить­ся за медицинской помощью, даже если чувству­ешь себя хорошо.

Приземляясь в воду, кстати говоря, надо ина­че: ноги вместе, руки над головой и прогнуться назад. Есть разночтения в вопросе о том, вытяги­вать ли пальцы ног вниз или вперед. Тут каждый поступает по своему усмотрению. Входить в воду головой не советуют, разве что вы профессионал. Чтобы увеличить свои шансы выжить, хорошо быть молодым и в отличной спортивной форме. Еще один довод следить за собой, короче говоря. Но в целом все подчеркивают, что мало кто пере­живает падение с высоты более тридцати метров, поэтому настоятельно советуют по возможности не падать.

Все-таки они очень милые.


10 апреля

Последние ночи я бегаю по городу. Иногда узнаю здание или памятник по книгам и филь­мам, но в основном не имею ни малейшего поня­тия, где была. Я останавливаюсь перекусить, но в принципе все время перемещаюсь по городу, сво­рачивая в приглянувшиеся улочки. Раньше я не понимала, что заставляет людей бегать, но теперь вижу, что это связано с тем, как работает мысль. Когда человек быстро и долго бежит, тратя при этом много энергии, мозг постепенно отключает­ся. Мысли становятся тусклыми и безвредными. Другими словами, те, кто бегает, от чего-то убега­ют. Это люди с проблемами. У людей, бегающих много, их больше, чем у тех, кто бегает мало. По­ка они бегут, все в порядке. Стоит остановить­ся, проблемы возвращаются. А бегать беспрерыв­но никто не может. Жизнь для этого не приспо­соблена. Но все-таки сам процесс бега помогает, а это уже намного лучше, чем ничего. Помню, па­па рассказывал о коллеге, который не мог оста­новиться. Он бегал на работу, в лес, в Берген, в Трондхейм. А однажды упал и умер. Врачи сказа­ли, что у него оказалось гигантское сердце, разме­ром с бычье, видимо, и проблемы были такие же, хотя папа ничего о них не сказал. Он вообще предпочитал не говорить о проблемах. Видимо, считал, что нас с Томом надо беречь. Возможно, я оказалась бы больше готова к этим испытаниям, если бы папа с мамой хоть немного посвящали нас в то, что было не совсем хорошо, даже ес­ли нехорошести не было, можно было добавить каких-нибудь мелких штрихов в чересчур радуж­ную картину. Из девушки, сносно управляющейся с жизнью, я за год превратилась в бегающую по ночам и что-то кропающую на бумаге доходяжку. В последние дни у меня забрезжила надежда умереть на бегу. Но мое сердце справляется. Оно еще недостаточно распухло, чтобы порваться. Че­го только не выдерживает тело, просто порази­тельно. Марафон, вот что могло бы стать для меня выходом. А что, почему бы не превратиться еще и в девушку, которая летает по всему миру, чтобы бегать. Марафон в Нью-Йорке, марафон в Лондо­не, марафон в Берлине, Сиднее, далее везде. В ми­ре наверняка проводится несколько марафонов в неделю. Я стала бы той, кто бегает и бегает, той, кто не улыбается, победив, не притормаживает, разорвав финишную ленточку, потому что деньги, слава, гламур — все это не интересует ее, только сам процесс, сам бег, и ходят слухи, что она убе­гает от огромной трагедии. Я хочу быть загадоч­ной и окруженной слухами.

Раньше я думала, что люди не меняются. Чело­век может, конечно, сказать, что это он делать пере­станет, а другое как раз начнет, что он изменится и станет так-то и так хорош, он все это пообещает, но ничего не произойдет, в глубине души человек меч­тает всегда оставаться прежним. Так я всегда дума­ла. Но ошибалась. Ужасные происшествия меняют человека. Внезапно человек начинает писать, летать по всему миру, бегать. Он теряет себя и находит что-то другое. Бегуны худеют. Если я буду бегать долго, то в конце концов от меня ничего не оста­нется, я испарюсь и превращусь в воду и воздух. И землю. Чуть было не забыла ее назвать, но на­верняка в нее я превращусь первым делом. Сколь­ко-то килограмм земли. На них весной будет расти, например, мать-и-мачеха. Безусловно, быть мать-и- мачехой гораздо лучше, чем Юлией.

Насчет бега. Это началось во вторую или тре­тью ночь в отеле. Вдруг я вылезла из кровати. Мне кажется, я не совсем понимала, что происхо­дит, просто заметила, как бы вскользь, что я вста­ла, оделась, спустилась в холл гостиницы и выбе­жала в город. Бегала всю ночь и лишь утром рух­нула в кровать. А вечером купила себе кроссовки, треники и побежала снова. И теперь бегаю по но­чам в чужом городе. Сотрудники служб здравоо­хранения конечно сочтут это явным симптомом душевного нездоровья. Когда человек носится как угорелый по незнакомому городу ночь за ночью, пора бить тревогу. Думаю, то, чем я сейчас зани­маюсь, входит в первую десятку признаков того, что у человека поехала крыша. Но я стараюсь, во всяком случае. Не знаю, что именно я стараюсь сделать, но я прилагаю все усилия, во всяком слу­чае бегаю я именно с этим чувством, что я делаю все от меня зависящее.

По ночам никаких бегунов не встречаю, но ближе к пяти-шести утра они начинают появлять­ся на улицах. Сперва я думала, что они смотрят на мой костюм и кроссовки, на мой ритм и стиль бега и сравнивают, кто из нас в лучшей форме, но потом до меня дошло, что им любопытно лишь одно: а какие проблемы у меня, серьезнее, чем у них, или полегче. Лицо и глаза, вот на что они смотрят. Фигли, мои ланьи глаза ничего не выда­дут. Большинство продолжают свой бег в твердой уверенности, что их проблемы в сто раз хуже мо­их. Думаю, они считают меня помешанной на ху­добе упертой девицей, которая наматывает круги перед школой. Да пусть думают что хотят.


11 апреля

Меня достало, что когда я бегу, волосы залеп­ляют лицо, поэтому, проснувшись сегодня утром, я отправилась в парикмахерскую в одном из пе­реулков рядом с Оксфорд-стрит, я несколько раз пробегала мимо ночью. Пока ждала, я листала ле­жавший на столике журнал. «Форбс». В нем я на­ткнулась на список одиннадцати самых опасных туристических маршрутов. Я сразу поняла, что в этом списке — ключ к решению моих проблем, поэтому взяла и выдрала его из журнала, пока парикмахеры не видели, и быстро сунула в кар­ман. Потом одна из парикмахерш постригла ме­ня совсем коротко, как Натали Портман, какой она была на премьере последней серии «Звездных войн». Я видела в газете ее фотографию из Канн, буквально месяц спустя после гибели мамы, папы и Тома, и она была такая хорошенькая, а Хайден Кристенсен держал ее за талию и улыбался не­привычно нагло, словно бы они только что за­нимались сексом в лимузине, который подвозил их к красной дорожке. Помню, что почувствовала укол зависти, они счастливы, знамениты, их ждет целая жизнь, в которой все еще может произойти, а в моей жизни не будет уже ничего, потому что все уже произошло. То, чего люди боятся больше всего на свете, уже стряслось со мной, и этого не исправишь, не отменишь и не забудешь, даже если потом случится что-нибудь хорошее, вот именно этого я больше всего и боюсь, до смерти прямо, поэтому и мечтаю, чтобы все поскорее закончи­лось. Я боюсь, что жизнь никогда больше не будет хорошей, она разрушена, потому что разбилось то, что обязательно должно работать, чтобы работало все остальное, а без этого лучше не станет, потому что хорошему не к чему прилепиться. Мысль, что лучше не станет, невыносима. Да ладно. На самом деле мне не верится, что Натали могла переспать с Хайденом. Я думаю, что он недостаточно хорош для нее, я надеюсь. Пока он был подающим на­дежды рыцарем-джедаем, он мне нравился, но как только он изменил Оби-Вану и перешел на тем­ную сторону силы, я его разлюбила, как и Ната­ли, полагаю я, хотя на таких длительных съем­ках все, похоже, настолько сживаются вместе, что непременно влюбляются друг в дружку и заво­дят романы и уже не видят реальности, настоя­щая жизнь сливается с жизнью персонажей, кото­рых они играют, поэтому я не очень-то верю в серьезность этих их романов. Но в любом случае Натали на той фотографии была пострижена поч­ти что налысо, и теперь так же пострижена я.


12 апреля

Я изучила список самых опасных для турис­тов мест и выяснила, что в Афганистане, Ираке, Демократической Республике Конго и Сомали есть области, опасность пребывания в которых считается экстремальной. Согласно «Форбсу», это означает, что экономика умерла, местные власти коррумпированы или отсутствуют, и в целом нет ни закона, ни порядка. Самое то для меня. Афга­нистан и Ирак мне, боюсь, не потянуть. Связаться с людьми, которые похищают детей, а потом уби­вают их бесчеловечным образом под крики толпы «Аллах велик!», это уже перебор. Всему есть пре­дел. Но Африка меня влечет. Тогда я не только умру на том же континенте, что и мама с папой и Томом, но и в непосредственной близости от ме­ста их гибели. Демократическая Республика Кон­го привлекает меня больше, чем Сомали. Отчасти потому, что страны, имеющие в названии слово «демократический», почти наверняка таковыми не являются, в них царит хаос, и, что бы с тобой ни случилось, никто за это не ответит, а я как раз и не хочу, чтобы моих убийц осудили и посадили, это было бы нечестно с моей стороны, пусть про­должают в прежнем духе и не мучаются угрызе­ниями совести. Но к тому же эта часть Африки зеленая и цветущая, и там говорят по-французски. Так что я буду кое-что понимать и даже смогу сказать несколько фраз, пока наконец не попаду под перекрестный огонь соперничающих группи­ровок. Я решила поставить теперь на это. Не заморачиваться самой, а просто оказаться на пути, очутиться в роковой час в роковом месте, это не гак уж трудно, я думаю, с кем-то это происходит то и дело. Elle est morte! — будут они вопить. — Elle est morte!


13 апреля

Я продолжаю бегать ночами, а днем сплю, так что мне трудно отыскать работающее турбюро, но добрый человек на стойке администратора одолжил мне сегодня утром компьютер, и я выяснила, что «Брюссельские авиалинии» летают в Киншасу, сто­лицу Демократической Республики Конго. Правда, в столице, если верить «Форбсу», вероятность не­приятностей средняя (шкала риска такова: экстре­мальный, высокий, средний, низкий и незначитель­ный), видимо, в Киншасе мне мало что светит и придется ехать в северо-западные провинции. Зато там «Форбс» обещает экстремальные риски. «Что должен знать каждый датчанин» сообщает, что бес­порядки не прекращаются с 1998 года, когда был свергнут Мобуту Сесе Секо. Противостояние иног­да называют африканской Второй мировой, во вся­ком случае, это самый кровавый конфликт с тех пор.

Наверно, это цинично, очень цинично с моей стороны использовать столь трагическую и при­скорбную ситуацию к собственному благу, если это можно так назвать. Мне бы подумать, чем я могу им помочь, а в моей голове мысли только о том, чем они могут мне помочь. От затянувшейся тоски я стала гнусной эгоисткой.


14 апреля

Через три дня будет год, как мама, папа и Том разбились. Я давно уже места не нахожу себе от одной этой мысли. Но вчера перед сном решила, что все, пора в Конго, чтобы 17 числа у меня уже вовсю свистели пули у виска, а может, все тогда же и кончится раз и навсегда. Конечно, быть за­стреленной ровно в их годовщину было бы очень красиво, но это уж совсем по-детски и чересчур пафосно. Поэтому я отложила этот план, заменив его на Лондонский марафон., В это трудно пове­рить, но он стартует ровно 17 апреля. Вот удача так удача. И мне удалось записаться на него, хотя регистрация закончилась несколько месяцев на­зад. Я прибежала к ним в контору и стала гово­рить, насколько это для меня важно, и принявший меня дядька отказал, но потом пришла женщина, напоила меня чаем, выслушала и в конце концов согласилась меня вписать. Трагическая судьба от­крывает двери. Это полезно запомнить.


15 апреля

Вернувшись ночью с пробежки, я включила те­лефон и прослушала все оставленные за последние недели сообщения. Звонили все. Директор Хрис­тианской гимназии, Биттен, Кшиштоф и другие. Удивило сообщение от мамы Констанции, никак не ожидала. Голос у нее был очень встревоженный и она просила перезвонить ей при первой же возмож­ности, даже ночью. Я позвонила, и оказалось, что Констанция пропала, ее нет уже пять дней. Они не знают, где она. Полиция начала расследование. Я спросила, проверяли ли уже в конюшне. Да, проверили. У мамы был такой несчастный голос, что мне не осталось ничего другого, как рассказать ей, что Кшиштоф пару раз заставал Констанцию у ме­ня дома с психогейром. В трубке стало тихо, потом она спросила, кто такой психогейр. Я ответила, что это к нему я ходила говорить после гибели мамы, папы и Тома и что они с Констанцией встретились у меня в больнице после той моей маленькой не­удачи. Он психиатр, сказала я, и любит животных, а так ему лет сорок, у него жена и двое детей, он сам печет хлеб, и это пожалуй все, что я о нем знаю. Мама спросила, не думаю ли я, что у них близкие отношения, и я ответила да, потому что я правда так думаю. Она попросила меня позвонить, если Констанция объявится. Она даже вынудила меня пообещать ей это, не уверена, что сдержу обещание. Как-никак Констанции уже восемнадцать, и она вольна делать что хочет. Даже если ее родителям не нравится, что она завела роман с сорокалетним психиатром, это ее право. Более того, она может завести романы хоть с целым отделением психи­атров, и родители никак не смогут ей помешать. Такова жизнь. Большие девочки все решают сами. Потом, после стольких лет жизни в роли девочки- увлекающейся-лошадьми должна же она взбрык­нуть. Меня это не удивляет. Констанция взросле­ет. А справедливо говорится, что деревьям бывает больно, когда распускаются почки. Мама Констан­ции перезвонила попозже и сказала, что психогейр тоже пять дней как исчез. В промежутке я пого­ворила с Кшиштофом, он рассказал, что всю про­шлую неделю то и дело заходили психогейр с Кон­станцией и превратили мой дом в склад своих ве­щей и разных мелочей, которые они потихоньку приносили туда, чтобы не вызывать подозрений, так он думает. В конце концов они набили чемо­даны одеждой для пляжного отдыха, и больше он их не видел. Они не сказали, куда собираются. И не взяли с собой Финч Хаттона. Вот она, цена их хваленой любви к животным. Пока идет обыч­ная будничная жизнь, почему бы не поиграть в симпатичную зверюшку, а как только такие доб­рячки соберутся отдыхать, тут же от нее отделыва­ются. По-моему, это однозначно характеризует их не с лучшей стороны.


17 апреля

Сегодня я пробежала свой первый марафон. Солнечным днем через весь Лондон. За четыре ча­са сорок четыре минуты. 444. Почти что число Са­таны. Я устала очень, но не вусмерть. Я могла бы, наверное, бежать быстрее, но не отважилась, са­мым важным для меня было не сойти с дистанции. Потом тихим шагом вернулась в отель, чувствуя, что мама, папа и Том смотрят на меня сверху и гордятся мной. Я несколько раз взглянула в небо и подмигнула им. Это так приятно — по-детски думать, что они меня видят. И стараться ради них.


18 апреля

Прочитала в газете, что некто Раймонд умер вче­ра во время марафона. Ему было пятьдесят девять лет и он в восьмой раз участвовал в Лондонском марафоне. И в какой-то момент упал — и все, точно как папин знакомый. Сердце не выдержало. Нет бы это была я! Но я так чертовски молода. Сердце у меня наверняка в полнейшем порядке. И при не­удачном стечении обстоятельств будет биться еще лет восемьдесят. Это никуда не годится. Я обязана вмешаться. Надо ехать в Конго — под перекрест­ный огонь противоборствующих группировок.


20 апреля

Я по-прежнему в Лондоне. Этот город пред­ставляет миллион интереснейших возможностей, но я ими не пользуюсь. Только бегаю и пишу о Солнышке. Для меня это развлечение, как для дру­гих отгадывание кроссвордов. Я пишу о несчаст­ной девушке, в которую вселился Сатана. И сама не знаю, на кой ляд сдалась мне эта Солнышко. Я вообще ничего не знаю.


22 апреля

Когда я пытаюсь проследить, как работала моя мысль в последние дни, я понимаю, как психогейр стал психиатром. Безусловно, любопытно изучать этот полнейший хаос мыслей — если сам не в ра­зобранном состоянии. В течение всего нескольких часов я могу пережить совершенно разнонаправ­ленные порывы и чувства. Вот в неком экстазе я несусь по Гайд-парку и перепрыгиваю через ска­мейку только потому, что она оказалась у меня на пути, и потому, что я чувствую себя настолько лег­кой, быстрой и энергичной, что мне как будто бы ничего не стоит воспарить, а через короткое вре­мя я уже перед открытым окном в комнате, мок­рая после душа, налитая тяжестью, в мозгу бьется мысль, что стоит мне подальше перегнуться через подоконник и аккуратно разжать пальцы, как все будет кончено — в несколько секунд и, надо наде­яться, я уже ничего больше не буду чувствовать. Ну вот чем я занимаюсь? Уму непостижимо. Но мне кажется глупо кончать с собой в состоянии аффекта. Я должна быть уверена, что хочу именно этого. Но где взять такую уверенность? Я все вре­мя считала, что хочу, это придавало мне сил, мне и моим чувствам. Желать смерти — это ни с чем не сравнимо и ни на что не похоже. Такие люди становятся неуязвимы. А стоит мне подумать, что я все-таки останусь жить, как меня немедленно с головой накрывают всяческие сомнения, я начи­наю дрожать и плакать. Я уже захлопнула за со­бой дверь и обрела тем самым покой. А теперь я замечаю, что дверь прикрыта недостаточно плотно, и это меня пугает. По-настоящему, жутко пугает.


23 апреля

Утром, прибежав с пробежки и включив теле­фон, нашла записку от Констанции. Она отпра­вила ее в четыре утра. Текст гласил: «Я и Гейр в Плайя-дель-Инглес. Здесь роскошно. Думаем о тебе. Приезжай, если ты еще жива и в этой час­ти мира. Мы будем здесь долго».

Другими словами, психогейр и Констанция от­правились на банальнейший курорт. Какие ла­поньки. Как славно: человек, занимающийся ана­лизом людских душ, настолько лишен фантазии и душевной тонкости. Думаю, Канары — это самое шикарное, до чего додумался психогейр, а Кон­станция подумала, что это потрясающе интересно. Ее семья в основном проводила все лета дома, вы­езжая разве что в Исландию или Хардангер — в конный поход с другими подвинутыми на лошадях семьями. Лошадь подчиняет себе всю твою жизнь. Можно отдать на время попугайчика, в крайнем случае собаку, но лошадь точно никому не отдашь. Во всяком случае, если ты настолько набожный и совестливый человек, как все домочадцы Констан­ции.

Для нее Плайя-дель-Инглес верх экзотики. Но мне нравится, что она сбежала из дому, ничего не сказав. Это здорово. Меня всегда напрягало, что Констанция слишком уж правильная. Но теперь вот взяла и сбежала от всех — от своей лошади, родни и школы. Кто бы мог подумать. Я сразу гораздо больше полюбила ее.

Странно думать о Канарах. Последний раз мы были там лет восемь-девять назад. Папа консуль­тировал каких-то норвежцев, которые строили там гостиницу, поэтому мы в несколько заходов подо­лгу жили на Канарах. Мы с Томом даже ходили несколько месяцев в норвежскую школу. Мне там нравилось. Папа работал меньше обычного, и мы все время ели в ресторанах и валялись на пляже. Я была совершенно черная и счастливая. И все бы­ли счастливы. Пана радовался, что наконец может пустить в дело свой испанский, он заказывал еду в ресторанах и шутил с кельнерами и отельной об­слугой. Мама, видимо, не догадывалась, какой у па­пы хороший испанский, она знала, что он на нем говорит, но не подозревала, что так замечательно, и теперь папой гордилась, и я помню, как мне было приятно, что мама гордится папой. В этом было столько незыблемой жизненности. И казалось, что прекрасное — наша четверка — будет длиться веч­но. Папа, прежде чем пойти в университет, почти год колесил на мотоцикле по Южной Америке. Он « себе это позволил. Но это он, а мы не имели права отклоняться от пути, намеченного им для нас, нам не полагалось ни писать, ни метаться, ни крутить любовь с художественными натурами вроде керамистки Ренаты. Нам полагалось думать исключи­тельно об отметках и учебе. Шокирующе несовре­менный взгляд на жизнь, но он был таким, папа. Ему было почти сорок, когда родился Том. И сорок два, когда появилась я. Мама была младше его поч­ти на двадцать лет. Он привлек ее опытом, шармом, умом, и проч. Ну и деньгами, естественно. Юристы такого уровня люди состоятельные. Это все зна­ют. А маме было важно иметь возможность жить в таком доме, как наш. Вознестись над плебсом. Вид, солнце, большие светлые комнаты. Множест­во комнат, и во всех стены и стеночки и пристенки, и все их можно красить в разные цвета и покупать мебель, расставлять ее, потом переставлять, менять и покупать. Это была ее жизнь. Она с головой ушла в это все. Не то чтобы наш дом должен был вы­глядеть как обложка последнего «Красивого дома» или «Декора». Маму на удивление мало заботило мнение других. Она была самоучка, но с железной уверенностью в своем вкусе, она всегда знала, по­чему одно работает, а другое нет и почему надо сделать так, а не по-другому. Папа часто тревожил­ся, что наскучит ей, раз он настолько старше. Он шутил по этому поводу. Показывал на улице паль­цем на молодых людей и спрашивал, не больше ли они ей подходят. Мама эту тему не поддерживала. У нее было все, что она хотела иметь. Дом, муж, дети и планы об открытии лучшего мебельного са­лона города. Папа редко рассказывал о поездке в Южную Америку. Тот мотоциклист плохо сочетал­ся с тем солидным господином, в которого папа превратился с годами. То, что человек бывает мо­лод и выкидывает коленца, исчезло из его расчетов. Но мама говорила, что там все было по полной программе, папа не щадил себя и всегда был окру­жен красавицами. Если у меня есть неизвестные мне братья-сестры, то, конечно, в Южной Америке. Было бы странно потратить массу денег и времени, чтобы отыскать человека, которого может и в при­роде нет, только для того, чтобы сообщить ему или ей, что папа, никогда ими не виденный, разбился в крушении изношенного самолета где-то над Африкой. Я видела телепрограммы о таких встречах. Те­левизионщики тратят большие деньги на то, чтобы отыскать чьих-то утраченных родичей и привезти их в телецентр на встречу с их папой или мамой или другим каким родственником, правда, означен­ные папа-мама должны сидеть в студии за сценой и ждать и предстать на экране в тот самый момент, когда их потерянный родственник прошел все ста­дии эмоционального шока и у зрителей слезы уже готовы политься рекой. И ты не можешь в эту се­кунду выйти и сообщить всем, что тот, кого они рассчитывали сейчас увидеть, два года назад погиб В авиакатастрофе. Этого нельзя, и все.


Не знаю, справлюсь ли я с тем, чтобы теперь вернуться на Канары. Это может оказаться слиш­ком больно. Но они по пути в Конго.

Я все пишу, пишу, пишу, а за окном Лондон. Я слышу шум машин, голоса, уличный гул. Я мог­ла бы сходить в музей, прошвырнуться по магази­нам, оторваться в классном клубе. А я только и знаю, что бегаю и пишу.

И довольно очевидно, что все это — письмо мне самой.

Не знаю, но я, похоже, очень хочу получить это письмо. Меня бесит, что я не знаю. Лучше бы я вместо этого вязала длинный шарф. Он бы во всяком случае меня грел. А все эти бесконечные страницы, к чему они мне? Если их поджечь, они будут давать тепло всего несколько минут. А по­том снова станет так же холодно. Так же чертов­ски холодно.


26 апреля

С понедельника лечу. Встала в очередь в Хитроу с твердым намерением купить билет в Лас-Пальмас, а купила в Рейкьявик. Поддалась вне­запному порыву. Вернее сказать, струсила, вижу я теперь. Я боюсь, что путешествие на Канары ока­жется слишком уж не по силам, очень уж там много будет мамы, папы и Тома. Поэтому я мало­душно уговорила сама себя, что нельзя умереть, не искупавшись в горячих источниках Исландии. И ловко задурила себе мозги рассуждениями, что это хороший шанс еще раз все серьезно обдумать. Но когда мы приземлились, там было так туман­но и уныло, что я даже не вышла из аэропорта, мне сразу стало очевидно, что подавляющее боль­шинство людей все же умирают, не искупавшись в горячих источниках, более того, многие не успе­вают узнать о существовании самой Исландии, так что я полетела дальше в Торонто, где про­сидела ночь на неудобном стуле, жуя шоколад и опустошая бутылку вина, которую я успела ку­пить в такс-фри перед закрытием. Когда рассве­ло и я сумела признаться себе, что не усну, то пошла искать интернет-терминал, где можно рас­плачиваться карточкой, зашла на «Google Earth», увеличила изображение Плайя-дель-Инглес и по­пробовала представить себе все, что я там помню: отели, улицы, пляж и горы вокруг, мы несколько раз совершали туда вылазки в выходные, и мест­ные жители, мимо которых мы проходили, взи­рали на нас в большом изумлении, им казалось странным, что целая семья бродит по горам, они думали, мы что-нибудь потеряли, а папа с мамой смеялись над их удивлением, для них было есте­ственно привести с собой свои норвежские при­вычки, если на Канарах нельзя ходить на лыжах, будем просто ходить по горам.

Постепенно мои упершиеся в карту на экране прокатного компьютера глаза стали слипаться от усталости и вина, изображение расплылось, я то и дело терла глаза, и вдруг стала замечать, что Плайя-дель-Инглес на самом-то деле треугольник, острым концом указывающий вниз, на юго-восток, как раз в том месте, где «Риу палас отель» выхо­дит к песчаным дюнам. В нем мы как раз всегда и жили. И больше всего меня очаровало, что два крыла отеля образуют вход в треугольник, в ре­зультате чего центральная часть Плайя-дель-Ин­глес более всего походит на женские гениталии, с родовым каналом, кольцами кровеносных сосудов и всем хозяйством. Плайя-дель-Инглес, оказывает­ся, имеет форму вагины, очень ясно очерченную, словно бы тамошняя коммуна сделала это наме­ренно, должно быть, они планировали это годами и подключили нанятых архитекторов и дизайне­ров, настолько правдоподобная форма не может возникнуть сама по себе, за этим конечно же сто­ит огромная работа, а девственную плеву образует отель, в котором несколько раз подолгу жили мы с мамой, папой и Томом, а родовой канал идет по той улице, по которой мы все время ходили, но названия которой я не помню, а потом высоко на­верху она сворачивает направо, в сплетение сосу­дов, нервов, тканей. Меня захватило совершенное открытие, оно казалось логичным и очевидным, причудливым и изысканным, я громко смеялась, а пассажиры ранних рейсов сердито косились на ме­ня. У меня в голове происходит что-то замечатель­ное, стоит мне выпить вина. Противостоять этому я не могу. Стоит мне сделать глоток вина, и даль­ше все катится само по себе. Мне не нужно делать больше ничего, только ждать. Но мне нравится ре­зультат, к которому все катящееся приходит. Судя по всему, я из тех, кто в подпитии не впадает в тоску и агрессию, они, напротив, делаются радост­ными и не принимают ничего близко к сердцу. Вот что приятно. Кстати, а чем не выход для меня — стать алкоголиком? Своего рода промежуточное решение. Не настолько трагично, как смерть. Но лучше, чем ничего.


27 апреля

Сейчас ночь, я прячусь в седьмом накопителе аэропорта Шарль де Голль под Парижем. Я летела в Мадрид с пересадкой здесь, опять выпила винца, и когда остальные пассажиры уже сидели в само­лете, а меня второй раз объявили по радио, на ме­ня вдруг напала паника, почему-то мне стало жут­ко, что я войду в самолет последней. В накопителе никого не было, и мне вдруг ударило в голову, что надо спрятаться. Короче, я никем не замеченная забралась на бетонную платформу, это часть несу­щей опоры той причудливой архитектурной кон­струкции, которой является этот аэропорт. Ну вот, и теперь я сижу на бетонной площадке, в кото­рую упираются бетонные же арки. Никому меня отсюда не видно. И почему бы не скоротать тут ночь. Просто чтобы за мной числился такой под­виг. Я видела, как бегал персонал, как они пару раз выскочили на улицу, чтобы убедиться, что ме­ня нигде нет, но в конце концов самолет улетел, у меня ведь нет багажа, который надо было бы выгружать, мне показалось, они обрадовались, вы­яснив это., Приятно доставлять людям радость. Выждав, я подползла к краю платформы, прямо подо мной разговаривал по телефону датчанин. Он сказал, что держит в руках пустой бланк и что ему нужны некоторые цифры. Он слушал и записы­вал. Он сказал «семнадцать, хорошо, сто, отлич­но, тридцать два» и еще цифр десять-пятнадцать. Заполнил весь бланк и пошел в самолет. Меня поразило, как просто устроена его жизнь. Можно подумать, все у него будет тип-топ, важно только правильно записать циферки. Завидно смотреть, как легко он избавляется от забот. Если бы ко­лонка цифр могла решить и мои проблемы! За­писала их в столбик и пошла по жизни дальше, будто пава. А я? Валяюсь на бетоне и все о чем- то грежу. Я наловчилась писать, и делаю это уже почти не думая. Папа бы меня не узнал. Такое чувство, что за меня думает рука. Точнее сказать, ручка. А я только ее держу.

Похоже, на сегодня все самолеты улетели. Скоро рискну спуститься вниз и пописать в цветничок.


28 апреля

Лежание в укрытии в накопителе номер семь оставляет слишком много времени для раздумий, а это лишние печали. Например, до меня внезапно дошло, что у меня не было в апреле месячных, а должны бы еще две недели назад. Прежде такого никогда не случалось, и я не знаю, стоит ли мне тревожиться или такие сбои — вещь естественная. Возможно, это бег сбил мне весь цикл. Или тело примирилось с тем, что ему недолго осталось, и решило забить на производство яйцеклеток. Я на­деюсь как раз на это. Участок мозга, отвечающий за месячные, послал сигнал, что обладатель дан­ного тела больше не имеет нужды в яйцеклетках. Хорошо бы, конечно, обратиться к врачу, но тогда придется слезть с бетонной площадки в накопи­теле номер семь аэропорта Шарль де Голль, чего мне не хочется. А хочется тайком от всех валять­ся здесь наверху. То, что я делаю это просто так, без всякой причины, придает затее особую пи­кантность. Ночью я что подумала: если остаться тут, то постепенно я умру от голода, а потом му­мифицируюсь, и никто не найдет меня до тех пор, пока в аэропорту не начнется ремонт или не при­дет пора поменять лампочку, вмонтированную в край платформы под углом к потолку. И я стану «той, которая умерла под потолком накопителя в аэропорту Шарль де Голль». Такие происшест­вия помнятся. Мой дневник напечатают и будут читать по всей Европе, рассуждая о самоубийст­вах молодых. Меня поражает, что часть моего «я» мечтает умереть с шумом и помпой. Это совер­шенно на меня не похоже. И тем не менее меня постоянно тянет на такие варианты, которые, в случае удачи, произведут фурор. План про Кон­го грешит тем же самым. Когда все свершится, газеты будут пестреть заголовками, что норвеж­ская девушка была застрелена во время случай­ной перестрелки в одном из самых опасных угол­ков земного шара. Будут строиться догадки, ка­ким ветром меня занесло в ту деревню, и никто не докопается до правды, пока и если случайно не прочтут эти записи. Не знаю, хочу ли, чтобы их читали и использовали без моего ведома. Об этом надо серьезно подумать. Потому что если я по­гибну в Конго, успев предварительно сжечь свой дневник, о моих намерениях никто никогда не до­гадается. И что я делала в Конго, будет навечно покрыто для человечества завесой тайны. И един­ственное, что я после себя оставлю, так это недописанную историю бедняжки Солнышка, в кото­рую вселился Сатана.

Уморить себя голодом еще противнее. Подо­зреваю, что это ужасно мучительно. Вот примерно так я думаю по ночам. В это время контакт с ре­альностью самый хлипкий. А если я к тому же выпила вина, то контакта считай и нет вовсе.


1 мая

Охрана аэропорта нашла меня, потому что я кашляла, и я три дня просидела в полиции под арестом. Они допрашивали и расспрашивали, проверяли мой паспорт и вещи раз тысячу, про­светили меня и поковыряли пальцем в попе и на­конец согласились поверить, что я немного не в себе и наверх вскарабкалась просто так, без вся­ких умыслов совершить что-нибудь противоправ­ное. В общем, только что они меня отпустили, те­перь я сижу в зале вылета, прихожу в себя и ду­маю о том, что полицейский доктор обнаружил у меня беременность. Его позвали проверить совсем не это, но мы болтали о разном, он мне понравил­ся, я рассказала ему о задержке, он принес полоску для теста и выяснил, что я беременна, и сказал, что это хорошо, потому что теперь он сможет на­писать, что я действовала в состоянии аффекта и не отдавала себе отчета, и полиция наверняка при­кроет дело и отпустит меня даже без штрафа. Так и вышло. К беременным относятся с пугающим респектом. Типа они источник новой жизни. Нет, ну ни фига себе: я залетела. Единственный, с кем я в последнее время имела отношения, это Ан Хьюн-Су, и должна признаться, я была совершен­но уверена, что эти спортсмены, которые сутка­ми тренируются, давно ни на что такое не способ­ны. И на тебе. Я беременна. Вот проклятие. Вы­ходит, мне нужно умертвить не одного человека, а двух.


2 мая

Мадрид. Я никак не могу поверить, что у меня в животе появился живой комочек. Несколько ча­сов лежала на кровати в гостинице и ощупывала себя, но ничего не нащупала, кроме задержки ни­каких признаков. Ни тошноты. Ни набухших гру­дей. Настроение скачет вверх-вниз, но у меня дав­но так, это ни о чем не говорит, скачет себе и скачет. К тому же скачет оно в основном вниз. И мне все меньше верится, что на тесты можно полагаться. Ну пописала я на какую-то полоску. И что? Все знают, что фармацевтические компа­нии идут на все, лишь бы денег заработать. К то­му же у людей обычно свой расчет. Не знаю, в чем была корысть доктора, когда он объявил меня беременной, возможно, тогда ему меньше бумажек писать, только и всего. Я не могу всерьез в это поверить.


3 мая

Не знаю, почему меня потянуло в Мадрид. Про­сто захотелось. Но теперь я поняла. Поняла сию секунду, сидя на красной кушетке в музее «Прадо» перед картиной, которая называется «Святое семейство с птицей». Мария ест фрукт и мирно смотрит на Иисуса, тот стоит, держась и поддержи­ваемый Иосифом, в руке у него птица и он не сво­дит глаз с задравшей ногу собачки. Картину на­писал в семнадцатом веке Бартоломе Эстебан Мурильо. Так здорово Святое семейство не рисовал никто. Божественность в картине только в назва­нии. А сам по себе сюжет взят из обычной жиз­ни любой семьи. В нашем фотоальбоме было пол­но таких фотографий — взрослые любуются деть­ми, которые творят что-то смешное и трогательное. Войдя в этот зал, я замерла на месте, почувствовав, что бывала тут и раньше. С мамой, папой и Томом. Они несколько раз упоминали Мадрид. Том по­мнил ту поездку, а я нет. А теперь вспомнила. Мне было годика три. И картина была точно для-меня. Собака, птица и малыш моего возраста. О том, что это Иисус, я не догадывалась. И никто не догада­ется. Если не прочитает названия. Значит, я приле­тела в Мадрид, потому что понимала, что узнаю эту картину и обрадуюсь узнаванию. Подумать только, до чего я тонко и деликатно устроена. Рассматривая картину, я усомнилась, чем Иисус собственно зани­мается. Похоже, он дразнит птичкой собаку. Пес, видимо, надеется ухватить птицу, а хитрый Иисус в последнюю секунду отдергивает руку, и так раз за разом. На самом деле собаки птиц не едят. Но кому есть дело до фактов, когда речь идет об ис­кусстве. И потом, почему бы псу не полакомиться иногда птичкой? Мама с папой обожали ходить по музеям, когда мы с Томом были маленькими. Ма­ма все время читала толстые фолианты по истории искусств, а папа всячески приветствовал такую ее увлеченность и сам любил искусство, поэтому мы часто ездили на выходные в разные европейские города с большим количеством музеев. Мама ут­верждала, что «музей» был одним из первых моих слов, только я почему-то говорила «мулей». К тому времени, как я освоила слово «музей», я успела по­бывать в мулее Прадо и Британском мулее, мулее Современного искусства и мулее Ван Гога, мулее Ваза и мулее Пикассо. Все мои подхватили у ме­ня это словечко. Мы никогда не говорили «музей», разве что с нами оказывался кто-то посторонний. А теперь одна я знаю слово «мулей» и понимаю, что оно значит, и люблю его, но прелесть его про­пала, или во всяком случае померкла, как и радость от остального, что ты любил с кем-то вместе, ра­дость эта обесцвечивается, когда эти кто-то разби­ваются на самолете. Я больше не могу пользоваться словом «мулей», потому что тех, с кем мы так го­ворили, нет. Так все просто и незатейливо. Люди каждый день говорят и делают вещи, которые пере­стают существовать, если исчезают эти люди. Пси­хогейр сказал, что нельзя отказаться от домашних животных только потому, что они умирают, но он у не прав, я думаю. Человек не должен заводить себе животных. А тем более родных. Потому что слиш­ком больно, когда их вдруг раз — и нет.


5 мая

Добралась до Плайя-дель-Инглес вчера вече­ром и теперь сижу на террасе моего отеля «Дунамар», смотрю на пляж и море. Некоторое время назад я спустилась в киоск и купила себе сигарет впервые в жизни и в основном для того, чтобы что-нибудь сделать, но ни на что полезное моего порыва, конечно, не хватило, так что я сижу курю, хотя у меня не идут из головы слова французско­го доктора насчет беременности. И все-таки луч­ше быть плохой матерью, чем мертвой. Я рассчи­тываю на то, что эмбрион меня поймет, если он конечно во мне есть. Я по-прежнему не чувствую ничего необычного.

Селиться в отель «Риу» я не захотела, ре­шив, что там воспоминания слишком разыграются. Я приехала на Канары не веселиться, но и ходить все время зареванной тоже не хочется. Я взяла из аэропорта такси и попросила шофера высадить ме­ня на круговом повороте у пляжа. Я разулась и пошла попробовала воду. Долго шла по воде вдоль пляжа, а когда повернула назад, чтобы вернуться к папиному кофру, который теперь как раз мой, пора уже перестать называть вещи папиными и мами­ными, то вдруг обратила внимание, что «Дунамар» золотится как крем на торте рядом с магазинами и ресторанами, он между шоссе и пляжем, сейчас это идеальное для меня местоположение, так что я попросту зашла в гостиницу и попросила номер как можно выше.

До Африки тут рукой подать. Я ее не вижу, но знаю, что она рядом. Если бы можно было бегать по воде, я оказалась бы в Африке уже через не­сколько часов. Меня греет эта мысль. Я чувствую себя тем ближе к маме, папе и Тому, чем ближе я к Африке. Это последнее в их жизни место пре­бывания. Я полагаю, что они были живы вплоть до непосредственной встречи с поверхностью Аф­рики. В сантиметре от Африки они еще были жи­вы, но в самой Африке оказались уже мертвыми. Когда я описываю это, можно подумать, что я об­виняю Африку, но она как раз ни в чем не вино­вата. Она просто оказалась под ними.

Отель «Дунамар» цветом напоминает квэфьордский торт через несколько дней стояния в холо­дильнике. Я никогда не любила его. Но квэфьордский торт очень эффектно смотрится. Он гораз­до лучше на вид, чем на вкус. Он совсем не похож на другие торты и поэтому, наверно, кажется мне таким красивым. Я полагаю, что это очень не по- взрослому — любить что-то только потому, что оно не похоже на прочие вещи того же назначения и вкуса; вероятно, если бы я прожила жизнь нор­мальной продолжительности, то постепенно пере­стала бы считать, что квэфьордский торт эффект­нее прочих кондитерских изделий. Кстати, это еще один довод в пользу немедленного конца. Я боюсь взрослеть и становиться человеком со взвешенны­ми суждениями и вкусом, более или менее такими же, как другие. Меня вообще как-то напрягает мысль о взрослении. Лично я поняла, что пока все нормально, то ты и ведешь себя разумно и благо­родно, но как только грянет трагедия, все летит к черту, все «полагается — не полагается». Неужели я должна мучиться неизвестно сколько лет только потому, что когда-нибудь, если отчаяние вдруг от­пустит меня, возможно, я стану хорошим и добрым человеком? Кто вправе требовать этого от меня? Я живу здесь и теперь. И только это вполне опре­деленно, и только это считается.


6 мая

Странно, но мне здесь хорошо. Сегодня я про­бежала весь пляж аж до самого маяка на Маспаломасе. Теперь они построили там огромный тор­говый центр, но умудрились сделать это даже со вкусом. Я сидела на стене, которая вдоль набе­режной, смотрела на серфингистов, бороздивших залив, их человек двадцать, ела сосиски с картош­кой фри и пила нечто под названием «Клубнич­ный взрыв», оказавшийся на вкус обычной ши­пучкой, а потом побежала обратно по песчаным дюнам, добежала до «Риу» и купила внизу в хол­ле бутылку минералки, и воспоминания не обру­шились на меня, зря я боялась, и хотя силы уже кончались, я еще прогулялась вдоль фаллопиевых труб. Прогулка по пляжу, прогулка среди песков, обход вагины. Давно у меня не было такого пре­красного дня. Я замечаю, что особо не стремлюсь увидеться с Констанцией и психогейром. О чем мне с ними говорить? Я буду третьим лишним. Торчать с влюбленными, которые на людях лижут друг друга в ушко и прочее. Оно мне надо? А уж что мне категорически ни к чему, так это чтобы один из милующихся был психогейр. У меня нет потребности наблюдать, как он лижет хоть что- нибудь.


7 мая

Примерно в том месте, где фаллопиева труба впадает в вагину Плайя-дел-Инглес, стоит малень­кая чудная церковка, в которой служат на фин­ском, норвежском, шведском, голландском, немец­ком и испанском, и сегодня я просидела там до вечера, с самого полудня, когда они начали. Я по­завтракала в ресторанчике на площади перед цер­ковью, а когда зазвонили колокола, подхватилась и побежала в храм. Использовав тем самым шанс сбежать не заплатив. Я пару раз делала так в по­следнее время. Не потому, что у меня нет денег, а потому... даже не знаю, пытаясь сейчас сформули­ровать это, я поняла, что и сама не знаю почему так делаю, видимо, хочу нервы пощекотать. И сде­лать что-то ощутимое. Хоть ненадолго, но сердце начинает биться чаще. А последствия меня все рав­но не пугают. Ну допросят и даже выпишут штраф. Такая хорошенькая, подавленная и, возможно, бе­ременная девушка как я отделается легко.

Лучше всех была голландская служба. Из слов пастора я не поняла почти ничего. Но все вдруг показалось мне очень даже, короче, было славно. Я чувствовала, что он обращается непосредственно ко мне и обо мне говорит, точно как когда премь­ер-министр в новогодней речи поддержал мой план самоубийства. Насколько я его поняла, пастор ска­зал, что он безусловно понимает, что случившееся с мамой, папой и Томом полностью изменило мою жизнь, и что у человека есть право самому закон­чить свою жизнь, если он как следует все обдумал. Я почему-то считала, что пасторы не поддер­живают идею самоубийства, но потом вспомнила, что это же Канары, а тут порядки не те, что дома. И понятно, почему религиозность была выше, ко­гда служба шла на латыни. Зря они перешли на современные языки.


8 мая

Пробежала пляж из конца в конец, и оказа­лось, что он более-менее официально поделен на сектора. Прямо под отелем находится семейная зона. Здесь кругом дети и парочки всех возрас­тов, и за три евро дают напрокат лежак, и мож­но полчаса или час покататься на водном велоси­педе или надувном банане, который болтается по­зади моторной лодки, и все купаются в плавках и купальниках. В километре отсюда нудистский пляж. Здесь почти сплошь очень загорелые пожи­лые люди, многие с расплывшимися телесами, все висит и болтается. Они очень просто относятся к своей наготе, кажется, их совершенно не трога­ет, что идущие мимо таращатся на них. Застен­чивость они оставили в прошлом и прыгают на волнах в красных резиновых шапочках, перекри­киваясь как дети. Почему-то я чувствую себя сво­ей как раз здесь. Всего в километре от первого второй нудистский пляж, более дикий, без киос­ка и туалета. Здесь пески сложились в котлован с горловиной в сторону мор**, так что дети мо­гут играть на откосе. Здесь располагаются целые обнаженные семьи с едой в корзинках для пик­ника, а французские папы-одиночки лежат, завер­нувшись в простыни, и читают газеты, время от времени поднимая голову — посмотреть, где их отпрыски. Дальше — гомосеки, это самая красивая часть пляжа, здесь все возможно. А дальше, по ме­ре приближения к маяку на Маспаломасе, все по­степенно снова становится более цивилизованным и пристойным. Действительно, совершенно потрясающий пляж. На бегу я думала, а не из Сахары ли местный песок. Что, возможно, я бегу по афри­канскому песку, хотя здесь Испания и, значит, как ни странно, все еще Европа. Строго говоря, Канары должны бы считаться Африкой, так что можно сказать, что я уже там. Несколько раз за день я думаю, что Том и мама с папой могут меня ви­деть, что мертвые могут меня видеть как будто бы в кино, я думаю так перед зеркалом в ванной, что внутри зеркала мама, и она смотрит, как я чи­щу зубы, и я на всякий случай добавляю усердия специально для нее, если она правда меня видит, и во время пробежки я иногда ловлю себя на мыс­ли, что мои покойники наблюдают сейчас за мной, словно бы на огромном экране в замедленном ки­но, и я подтягиваюсь и стараюсь бежать мощно и размеренно и прямо вижу, как мама просит подви­нуться другого покойника и говорит гордо, что это ее дочка бежит так легко и красиво по пляжу вни­зу, а я загадываю, что если я, например, пробегу сейчас сто метров, не сделав вздоха, то мама, папа и Том оживут и вдруг возникнут передо мной и будут благодарить, что я смогла догадаться, что нужно сделать, чтобы их расколдовать, хотя я не могла знать, что у бога есть такое правило: он оживляет умерших, если их близкие узнают сек­ретный код, всегда разный и неизвестно какой, но сегодня им был один отрезок пляжа между Плайя-дель-Инглес и Маспаломасом, который надо было пробежать не дыша, а если мама, папа и Том не появлялись через эти сто метров, я тут же убеж­дала себя, что код — другой: мне нужно, например, проскользнуть между этими двумя детьми и па­пой, топчущимся у кромки воды, или если я смогу пробежать пятьдесят метров с закрытыми глазами, ни с кем не столкнувшись. Пока я с этим кодом не справилась. Но временами я бываю совершенно убеждена, что он есть и что он довольно прост. Считается, что бог — он особенный и очень креа­тивный, а я думаю, что он как все. Поэтому я пишу «бог» с маленькой буквы. Вот в тот день, когда вернутся мама, папа и Том, я начну писать его с большой буквы.


18 мая

Десять дней ничего не писала. Решила покон­чить с писаниной. Мне внезапно пришло в голову, что я потому и не могу перебороть случившееся, что все время пишу. А когда я пишу, я напоминаю сама себе, как меня жалко, как мне ужасно не по­везло и как мало у меня желания жить. Это по­рочный круг, его можно разорвать только одним способом. Уж не говоря о том, что есть и другие люди, пережившие что-нибудь ужасное, которые отлично справляются с жизнью и ситуацией. Так что я спрятала дневник на дно чемодана и решила взглянуть жизни в лицо, не фильтруя ее сквозь песок писанины. Но за прошедшие без записей дни лучше не стало, наоборот, хуже. Я сделалась противной и агрессивной. Все встречные кажутся мне идиотами, и, когда они со мной разговарива­ют, я думаю про них всякие гадости. В гостинице есть одна норвежка. Так вот, она выяснила, что я тоже норвежка, и, видимо, заметила, что я в не лучшей форме, ну и подумала, что меня надо спа­сать от одиночества. В общем, она несколько дней грузила меня страшно, чтобы я поехала с ней и ее мужем в Анфу праздновать 17 мая. Там видите ли будет веселье целый день (шествие, речи, сосис­ки, мороженое), она повесила программу на дверь моего номера и много раз оставляла напомина­ния у портье. Но поскольку трудно придумать, че­го бы мне хотелось меньше, чем ввязаться в празд­нование 17 мая с норвежскими курортниками на Канарах, то я ей не отвечала. Пока мы не столк­нулись в лифте. А там никуда не ускользнешь, я вошла в кабину, смотрю — она, выходить глупо, пришлось бы врать, что я забыла в номере помаду или еще что-нибудь, и она конечно же спросила, что я надумала. Ну я честно ответила, что не хочу с ними идти, потому что она глупая и противная. Запросто так сказала, от всей души. А когда лифт доехал до первого этажа, я молча вышла и пошла и только через два дня вспомнила, с каким не­счастным и потерянным видом она стояла в лифте, буквально остолбенев.

Я опять собиралась прыгнуть с балкона.

В общем, дело ясное: я быстрее поддаюсь чер­ным мыслям и теряю над собой контроль, когда не пишу.

Получается, что писать все равно лучше. А еще я скучаю по Солнышку, моему другу-хранителю. Думаю, сейчас допишу это и сочиню главку, в ко­торой Сатана опять берет ее за жабры, мягко вы­ражаясь. И все же приятно убедиться, что пробле­ма не в том, что я веду дневник. И что мою писа­нину, наоборот, отчасти можно считать поиском выхода. Если выход вообще есть.


За десять последних дней произошли два до­стойных записи события.

Я купила себе пазл. И встретила Констанцию с психогейром.

Сначала о пазле. Я нашла его в игрушечном ма­газине в новом торговом центре у пляжа в Маспаломасе. В нем тысяча кусочков, а картинка — фотография двух раскормленных маленьких близ­нецов в костюмах белочек. Они сидят друг против друга и с опасливым изумлением смотрят в объек­тив. Костюмы белочек большие, мягкие, с огромны­ми хвостами, которые поднимаются вдоль спин, а потом изгибаются и картинно висят. Брюшки белок и внутренние стороны больших ушей светлые, а все остальное из светло-коричневого искусственного меха. Чудовищная фотография, которую мог сде­лать только шизофреник. Короче, я купила этот тоскливо-коричневый жуткий пазл, потому что со­брать его будет адской мукой. А я как раз ищу ада. Отдала за него десять евро. Дешевле ада не най­дешь.


Констанцию и психогейра я встретила вчера. После завтрака я добежала до цивильных нудистов и взяла напрокат шезлонг и зонтик. Пенсионеры были уже на местах со своими огромными, как дом, животами и сиськами. Такие все мягкие и симпа­тичные. Как плюшевые мишки. И цвета такого же. Я лежала, слушала, как они болтают по-немецки, и мечтала, чтобы они обратили на меня внимание, пожалели, погладили по головке. До меня вдруг дошло, что я давно не плакала и что на самом деле мне все время хочется плакать. Даже не знаю, по­чему я перестала это делать, слишком уныло, на­верно, плакать, когда один. Смысл слез в том, что­бы тебя утешали. С плюшевыми пенсионерами по­плакать самое то, прикинула я и заревела, я рыдала все громче и сильнее, меня даже стало трясти от рыданий, и две ближайшие бабушки подошли и спросили по-немецки, что со мной не так, и я вы­давила из себя «alles, alles не так» — и зарыдала еще пуще, и самая коричневая и самая плюшевая бабушка села на краешек моего лежака и сделала то, чего мне так от нее хотелось: шикнула на своего мужа, гундевшего, что это не ее дело, и нашепты­вала мне «mein kind, mein kind», пока я не заснула.

Когда я проснулась, ласковой бабушки уже не было, у меня обгорели ноги и пятки и я услышала голоса Констанции и психогейра! Они, пока я спа­ла, устроились на лежаках через несколько рядов от меня. Меня они не видели и думали, что могут болтать не таясь, поскольку все норвежцы уехали в Анфу праздновать 17 мая, да и вообще норвеж­цы не ломятся на нудистские пляжи. Лежать го­ляком среди других голых людей любят только норвежцы с придурью, а среди норвежцев, кото­рые приезжают на Канары, таких почти нет. Кото­рые с придурью ездят в более причудливые места. Так мне кажется. Короче, я долго потихоньку под­слушивала Констанцию с психогейром. В основ­ном, они ворковали как обычные влюбленные, но мне это доставляло много радости. Констанция не­сколько раз повторила, что она и не подозревала, что секс может быть так прекрасен, что она всегда считала все эти ахи насчет траханья глупостью и бахвальством, но теперь она понимает, что име­лось в виду, и как жаль, что сейчас они здесь не одни. Психогейр от удовольствия урчал как кот. Он до того разнежился, что ответил: «А почему бы и нет», когда Констанция чуть погодя сказала, что если они здесь обоснуются надолго, ей придется завести себе лошадь. Правда, после «почему бы и нет», психогейр добавил, что в таком случае ей бы неплохо, наверно, закончить местную норвежскую гимназию. Если я получу лошадь, то доучусь в гимназии, пообещала Констанция. А потом бряк­нула, что надо бы позвать ее родителей с сестрой приехать проведать их. Вот дурочка. Я так поня­ла, что психогейр начал работать в некоей «Скан­динавской клинике». Это означает, что он вдоба­вок еще и лечащий врач. Если врач он такой же фиговый, как психолог, то это опасно для жизни людей. Я должна позвонить в клинику и предуп­редить их. Я слушала их треп не меньше получа­са, но потом стала думать, как мне выпутаться из этого переплета. К тому же мне хотелось писать. В конце концов я решила не мудрить. Высунула голову из-за спинки лежака, взглянула прямо на них и сказала: «Привет, ребята». Они прибалдели, но Констанция быстро взяла себя в руки, кинулась ко мне и расцеловала. Психогейр успел состроить скорбную мину, изображая встревоженного опеку­на, спросил: «Ну, Юлия, и как у нас дела?», но я только подняла указательный палец, как он бы­стренько сообразил, что впредь ему стоит помал­кивать. Тогда он спросил, давно ли я тут лежу, и я ответила, что с утра. Тогда он поинтересовал­ся, спала ли я, и я сказала, что да, задремала, но проснулась с полчаса назад. Они молча перегля­нулись, а я сказала, что мне надо отлучиться в туалет. Вчера вечером мы вместе ужинали. Кон­станция в восторге от моего появления, психогейр более сдержан. Думаю, его тяготит, что он так и не сумел постичь меня до конца, в то время как я читаю его, словно открытую книгу. Он весь как на ладони передо мной. Констанция, конечно, этого не видит. Она вообще видит только то, что ясно как день. Для нее психогейр — конь, на котором можно скакать, с которым можно разговаривать, но у которого к тому же есть деньги, причем за ним не надо убирать навоз и подмешивать ему в корм глистогонное. Вряд ли она могла устроиться удачнее. Приятно смотреть, какая она счастливая. Она обрела свою собственную жизнь, у нее поро­зовели щеки и появился новый блеск в глазах. Они та еще парочка. Одна не в состоянии постичь простейших механизмов в душе другого, второго специально учили копаться в тайных чувствах и помыслах людей, но он мало что в этом понимает. Я терроризировала психогейра весь ужин. Стои­ло ему упомянуть что-нибудь, имеющее отноше­ние ко мне и моим переживаниям, пусть даже са­мое косвенное, как я угрожающе поднимала ука­зательный палец, и психогейр затыкался. Иногда я поднимала палец, когда он говорил о совершен­но других вещах, просто из вредности. Я его вы­дрессирую как попугайчика. Будет еще есть у меня с руки. Констанция не поняла, что я пальцем по­даю сигнал, но заметила жест и под конец вечера спросила, отчего я покачиваю пальцем, когда Гейр говорит? Психогейр хотел откланяться после ужи­на, но я сказала, что по случаю 17 мая нам надо пойти куда-нибудь выпить, и Констанция загоре­лась, будто и не догадывалась, что, оказывается, люди иногда ходят в бар выпить пива, и она мгно­венно уломала психогейра, так что мы прошлись по нескольким норвежским и шведским пабам, вы­пивали и танцевали и остановились только когда Констанцию вырвало в огромный горшок, похо­жий на пепельницу, которую керамистка Рената подарила маме с папой на то Рождество, когда они хороводились с Томом, незадолго до того, как папа заставил Тома порвать с ней. Всегда одно напоми­нает другое, и даже когда тебе только восемна­дцать лет, ты уже в плену этих подобий и срав­нений, которые заставляют тебя думать о минув­шем. Я была такая пьяная и такая довольная, но пепельница керамистки Ренаты все испортила, и я ушла, и психогейру пришлось одному стирать рво­ту с платья Констанции. Дома в номере я попро­бовала пособирать пазл, но не смогла найти ни одного углового кусочка, распсиховалась, но потом улыбнулась, видя, что этот пазл с белками таки будет сущим проклятием, как я и рассчитывала.


24 мая

Всю неделю много общалась с Констанцией. Больше, чем требовалось, откровенно говоря. С од­ной стороны, мне с ней приятно, с другой, я не могу быть собой в ее обществе, а если я все-таки пробую быть искренней, она впадает в ступор и думает, что я шучу и веду себя странно. Психо­гейр, к счастью, днем работает, так что его я почти не вижу. Утром я пробегаю пляж до конца и об­ратно, потом купаюсь и, завтракая на террасе, даю себе слово, что постараюсь прожить и этот день. В одиннадцать просыпается Констанция, и мы с ней что-нибудь затеваем. Были в аквапарке: ката­лись с разноцветных горок и ели толстенные со­сиски сомнительного вкуса, не знаю уж, из чего они тут делают сосиски.

Еще мы ездили в глубь долины на шоу хищ­ных птиц. Огромных орлов выпустили из вольера, и они улетели на несколько километров, но потом работники фермы стали махать над головами кус­ками мяса, и птицы вернулись. Орлы спикирова­ли вниз, пролетели прямо у нас над головами и сели на землю в положенном месте. Потом нам дали рассмотреть их вблизи. Я сейчас рассказы­ваю об орлах с размахом крыльев два метра. Это впечатляющее зрелище, и я, конечно, расплака­лась, а Констанция сказала, что плакать здесь не о чем.

Через два дня я вернулась туда одна, чтобы без помех насмотреться на орлов. Я просидела там с раннего утра вплоть до окончания последне­го шоу вечером. Показ хищных птиц чередует­ся с шоу экзотических птиц; они разноцветные и милые, но не трогают мне душу так, как орлы, коршуны, соколы и грифы, — кстати сказать, во­обще гигантские. Поразительно, что им удается подняться в воздух. Одна из тамошних работниц посадила мне на голову сокола. Но все равно ор­лы прекраснее всех. Я стала мечтать, что белого­ловый американский орел схватит меня, поднимет в воздух, полетит к морю и бросит там на ска­лу, как чайки бросают крабов, чтобы разбить пан­цирь.

Я не ушла и после последнего шоу, и ко мне подошла девушка, которая сажала мне сокола на голову. Сказала, что узнала меня, потому что ви­дела, как я в первый приезд расплакалась, когда орлы опускались на землю, и что сама она точно так же отреагировала на это в первый раз. Она спросила, не хочу ли я еще посмотреть на птиц. Ее зовут Консуэло, она на несколько лет стар­ше меня и приехала из Мадрида работать с орла­ми. Два последних вечера мы встречались с ней в барах Плайя-дель-Инглес. Похоже, у нас зарожда­ется дружба. Я рассказываю ей то, о чем никому не говорю. Например, что я беременна. Скоро об этом будут знать все, кто видит меня в купальни­ке. Констанция, естественно, ничего не замечает, но мне это на руку. А Консуэло я рассказала, кто отец ребенка, и показала фото в интернете. А по­том мы посмотрели на «You Tube» финал эстафе­ты на пять километров, и Консуэло сказала, что отлично понимает, что меня заводит то, как он выигрывает свои забеги. Она сказала, что я могу жить у нее, если хочу, но я ответила, что предпо­читаю жить одна, и она это поняла.

Но самое лучшее в Консуэло — что у нее есть права на управление маленьким самолетиком, на котором она пригласила меня полетать. В те дни, когда она не занята в орлином шоу, она летает вдоль пляжа на этом самолетике, с прицепленной к нему огромной рекламой дискотеки.


25 мая

Ночь, я сижу на балконе, завернувшись в одея­ло, небо ясное и звездное, я только что внезап­но проснулась с самой четкой за долгое время мыслью.

Внезапно меня озарило, что мне делать. Безо всяких усилий с моей стороны в голове сам собою возник план, который позволит мне исчезнуть на­дежно и элегантно, этот план и разбудил меня, я вдруг увидела его весь, от и до, и поняла: эврика!

В нем меньше дьявольщины, чем в предыду­щих, зато он более реален и прост в исполнении. Как только я им вплотную займусь, все дороги к отступлению будут отрезаны. Поэтому настроение у меня радостное и возвышенное. План напрямую связан с Консуэло. Но ей не обязательно об этом знать. Есть пределы любой доверительности. Хотя что есть то есть: знакомство с новыми людьми открывает новые возможности. Это здорово. Пока я замыкаюсь на себе, то в основном хожу по сво­им же старым следам, но всего через несколько встреч с Консуэло у меня сам собою сложился великолепный план, и я чувствую себя гораздо бодрее, чем раньше. Да, план этот не так прост, но по-моему я теперь усвоила, что все нужно делать основательно. Тщательное планирование — ключ ко всему. Если для чего-то нужно время, значит, это время нужно найти. Но надо успеть осущест­вить все прежде, чем живот станет очень боль­шим. В интернете я видела, что восьминедельный зародыш весит один грамм и в длину он один и шесть сантиметра. Всерьез принимать в расчет та­кую мелочь мне трудно. И я не готова дать ему право голоса в таком серьезном вопросе, как этот. Но еще через восемь-десять недель он станет раз­мером с хомячка, а это уже другое дело. Короче, план надо осуществить до «с хомячка». Иначе я буду чувствовать себя чудовищем. У нас с Томом была хомячиха Туре. Маленькая симпатяга Туре. Она сбежала, когда мы однажды остановились по дороге в летний дом, и мы с Томом были безутеш­ны, но мама тут же сочинила историю, что Туре гораздо лучше в лесу, там ее дом, и она будет жить на свободе, вырастет большая-пребольшая и станет королевой леса, мы поверили и утешились. Хотя на самом деле ее наверняка быстренько со­жрала сова.


26 мая

Сегодня нашла два угловых кусочка и отсор­тировала по цвету еще двести. Я разложила их в коробочки из-под йогурта. Другими словами, я взялась за дело. Купила картонную основу и спе­циальный клей. Такой пазл как этот складывают один раз. Во всяком случае, я. Если я конечно успею закончить до Большого полета. Так я ре­шила называть свой план. Я могла бы называть его Последним полетом, но Большой звучит луч­ше. Мне нравится, что у моего плана есть назва­ние. Раньше я планы никак не называла, возмож­но, поэтому они и проваливались.


27 мая

Летала с Консуэло на самолете и была очень внимательна. Мне кажется, управлять таким само­летиком не очень трудно. Проверяешь, что штурвал исправен, и запускаешь мотор нажатием кнопки. По­том тихо и спокойно выезжаешь на рулежку, ждешь сигнала с вышки, газуешь и аккуратно тянешь руч­ку или как она там называется на себя и взлетаешь. Консуэло несколько раз дала мне порулить. Я су­мела ровно держать самолет и развернуться на три­ста шестьдесят градусов, не потеряв высоты. Чтобы не навлечь на себя подозрений, я старалась про­явить такой же интерес к посадке, но когда и если тот день придет, мне важно будет только взлететь.

Консуэло говорит, что это здорово, что я бере­менна. Когда я замечаю, что это сейчас некстати, она отвечает, что это никогда кстати не бывает и совсем неплохо начать рано, потому что чем раньше начать, тем выше шанс создать большую семью, а это здорово. Только тот, кто не потерял всю семью в авиакатастрофе, может говорить та­кое. Вообще, я все больше осознаю, насколько я одинока. Те, на кого не свалилось подобное горе, не смогут понять меня, пока сами не окажутся в такой ситуации. Здоровые не понимают, каково приходится больным, а те, кто хотят жить, не в состоянии постичь, почему кто-то хочет умереть. Так устроена жизнь. Мы можем выражать чело­веку сочувствие и стараться его утешить, но, рас­ставшись с ним, мы отодвигаем его беды в сторо­ну и идем дальше по своей жизни. Так должно быть. Я думаю, боль нельзя разделить ни с кем. Иначе жизнь стала бы невыносимой еще и для тех, кто не пережил сам ничего ужасного, и тогда бы люди, скорей всего, перестали размножаться, и все, кранты.


30 мая

Чтобы мой план сработал, мне нужно обхитрить Консуэло так же, как я обдурила психогейра. С од­ной стороны, с ней это даже легче, потому что она ничего такого не подозревает и не представляет се­бе, как далеко я уже зашла, но с другой стороны это трудно, потому что мы с ней уже вроде как дружим, я ее люблю, быстро привыкла с ней от­кровенничать и не хочу ее обмануть. Короче, в бли­жайшее время мне нужно казаться общительной и уравновешенной. Хорошо бы пригласить Кон­суэло и, наверно, психогейра с Констанцией куда-нибудь, и мне нужно выглядеть веселой и вооду­шевленной, а во время полетов аккуратней зада­вать вопросы. Лучше все тщательно запоминать, чем засыпать ее вопросами, из которых она пой­мет, о чем я думаю. Я летала с ней уже два раза и чувствую, что могла бы уже сама поднять в воз­дух самолет, но надо еще понять, как мне незамет­но в него пробраться. К тому же я не знаю, стоят ли самолеты ночью с заправленными баками. Надо мне будет осторожненько об этом спросить, напри­мер когда мы будем распивать вино.


31 мая

Сегодня у парикмахера нашла номер «Нацио­нальной географии» со статьей под названием «Секреты продления жизни». Прогулки, оливко­вое масло, рыба и темный шоколад. Совершенно неприменимо на практике — «Секреты сокраще­ния жизни» были бы куда актуальнее. Мало кто отваживается сказать, что жизнь может быть не­желанной.


1 июня

У меня сегодня назначена вечеринка на терра­се, и надо многое успеть приготовить, а еще соби­ралась пробежать пляж в оба конца, так что мне бы следовало встать несколько часов назад, а я все валяюсь в кровати. Ну не могу я встать. Меня не пускают мои мысли. Звучит ужасно напыщенно и с подростковой претензией на глубокомыслие, но это на самом деле так. Вдруг без всякой причины я стала думать, что в мире одномоментно происходит множество событий, но человек может быть  только частью того, что он сам переживает. И все происходит всегда. Видимо, остальные давно по­няли и приняли это, но я почувствовала внезап­но и остро, что на земле непрерывно случается день или ночь, утро или вечер и кто-то умирает, а кто-то рождается, одни занимаются любовью, вто­рые смеются, третьи плачут, а четвертые работают. В каждое мгновение. Сегодня как и в любой дру­гой день всякого года. А если разложить это на более мелкие части и представить себе секунды, то голова совсем идет кругом, потому что получается, что пока я тут лежу и смотрю на притворенную дверь террасы, в которую льется солнце, кто-то переживает худший миг своей жизни, он дрожит от страха и сейчас, то есть вот прямо сейчас, его убьют жесточайшим образом, в то время как дру­гие испытывают что-то приятное, берут на руки новорожденного младенца или их нежно гладит по спине тот, про кого они вчера еще думали, что он не ответит на их страстные чувства. А еще кто-то, большинство, делают вещи, про которые они и не вспомнят в это же самое время еще через день, потому что они ничего ни в чем не меняют, но просто наращивают собой вереницу дел, которые должны делаться, и они делаются, непрерывно.

В сегодня есть и все другие дни. И все мгно­вения совершаются сейчас. И почему я должна вставать из постели? А с другой стороны, почему я должна валяться и не вставать? Мне все кажется ужасно сложным и запутанным, особенно сейчас, но, видимо, я все-таки встану и довольно скоро.


2 июня

Вчера мне пришлось напрячь все силы, чтобы вынести присутствие гостей. Я чувствовала себя так, будто я сижу в большом туннеле и лишь с трудом могу различить силуэты и голоса людей в тысяче метров от меня. Это был «день в позе эмб­риона». У меня было множество таких дней сразу после смерти мамы, папы и Тома. Но мне кажется, никто из гостей не заметил ничего необычного. Я навострилась казаться не тем, кто я есть, и это одна из причин, по которым мне не хочется доль­ше быть. Рауль из гостиничного ресторана принес тапас, а я привела с улицы гармониста и заплатила ему сто евро, чтобы он поиграл нам два-три часа. Другими словами, все было довольно изысканно, к тому же я купила себе новое платье и выглядела очень эффектно. Возможно, я переоцениваю эту любительскую конспирацию, но мне важно, чтобы никто не заподозрил, что на самом деле творится у меня в душе. Я, конечно, догадываюсь, что имен­но это делает меня настолько одинокой, но я ни­чего не хочу менять, потому что не хочу позволять другим влиять на меня, я знаю, что они будут об­ращаться со мной исходя из себя, из своего огра­ниченного опыта, а я не могу им воспользовать­ся. Единственное, что. еще могло бы мне помочь, — встреча с другим человеком, тоже потерявшим всю семью. Но мне такие не попадаются. Одно из двух: или они замкнулись в себе, или давно с собой по­кончили. Говорите что хотите, но это единственно разумное решение.

Естественно, были психогейр с Констанцией. Консуэло и один парень и девушка с соколиной фермы и еще двое парней лет по тридцать, с ко­торыми мы с Консуэло как-то раскурили по сига­рете у дверей ангара. Они и есть владельцы кро­шечного авиаклуба, если я правильно поняла. Во всяком случае, они выкатывают самолеты и гото­вят их к полету. Одного зовут Луис, а второй, я совершенно уверена, зовется Яго. Оба интересу­ются мной, но Луис более настойчив, и он сказал, что меня ждут на аэродроме в любое время, я мо­гу прокатиться на самолете или просто потусить и посмотреть. Уж не знаю, что наговорила ему обо мне Консуэло, но он или жалеет меня, или желает.

Психогейр получшел. Похоже, что он просто расслабился, видно, понял, что я готова оставить его в покое, если он перестанет копаться в подроб­ностях его неудавшихся попыток меня вылечить и больше не будет вязаться ко мне с вопросами. Констанция почти весь вечер проговорила с колле­гой Консуэло. Забыла, как его зовут, но совершенно во вкусе Констанции, такого мистического себе-на-уме орлиного типа, для которого любовь к живой природе связана с верой в то, что выше челове­ка есть другие инстанции, необязательно бог или что-то определенное. Констанция это обожает, они протрепались с этим орлом не меньше часа, но по­том психогейр устроил, что называется, сцену, он перебрал спиртного и взревновал. Я страшно пора­довалась, что праздник не обошелся без скандала, но учинила его не я. Сама я тоже набралась вполне прилично и танцевала с Луисом и Яго и даже пси- хогейром, а потом мы пошли по барам продолжать. Алкоголь по-прежнему влечет меня своей загадоч­ностью. Я поизучала вопрос в интернете, но поня­ла только, что алкоголь бывает очень разный и то, что мы пьем, — это молекулы углерода, связанные с другими молекулами углерода и водорода, и что угол между ними составляет сто девять градусов. В моем случае это совершенно бессмысленная ин­формация. Единственное, что человеку в самом де­ле следует знать, что от алкоголя пьянеют, причем иногда до свинского состояния.


3 июня

Кшиштоф взялся звонить мне по ночам. Он все время находит в доме и саду что бы еще подпра­вить и подолгу гуляет с Финч Хаттоном в лесу. Он старается казаться довольным жизнью, но на прямой вопрос отвечает, что этот темп все-таки не для него, слишком размеренный. Иногда он спрашивает, скоро ли я вернусь домой, а когда я отвечаю, что не думала возвращаться, он надолго замолкает. Если называть вещи своими именами, мне кажется, он думает обо мне в романтическом ключе, как о возможном партнере, но не решается сказать этого прямо, потому что уверен, что для меня отношения с ним немыслимы. На самом деле нет ничего немыслимого, всякая мысль имеет пра­во быть обдумана, другое дело, что конкретно эта не приходила мне в голову, так что мной она не проанализирована. А в принципе Кшиштоф впол­не ничего себе. Он приятной наружности, целеу­стремленный, заботливый, милый, но жизнь моя сейчас не связана с той частью мира. И на меня давит, когда по его молчанию я понимаю: он ждет, что я вернусь домой и как это будет замечательно. На кой фиг мне сейчас эти мысли? Они неумест­ны и не нужны мне. Я должна сконцентрировать­ся на том, что запланировала. Одна сорвавшаяся попытка еще туда-сюда, но если меня опять по­стигнет неудача, моя жизнь превратится в фарс. И я окажусь в замкнутом круге: чем важнее для меня будет справиться, тем меньше будет оста­ваться сил и решимости на очередную попытку.


5 июня

Психогейр испек домашний ржаной хлеб и ос­тавил буханку для меня у консьержа. Перевязан­ную ленточкой и с запиской, что он извиняется за вчерашнее. Надо бы его врачу показать.


6 июня

Сегодня летала с Луисом на учебном самоле­те на Тенерифе. Мы сели там на аэродром, пе­рекусили бутербродом с ветчиной, а по дороге на­зад сделали крюк и пролетели над побережьем Марокко. Я видела Африку. И едва сдержалась, хотела забраться в Сахару. Это наверняка запре­щено правилами. Но от Тенерифе Луис разрешил мне практически самой вести самолет, он толь­ко чуточку докручивал свой руль, потому что я слишком деликатно закладывала влево и вправо, но он уверен, что если я захочу, то быстро это освою. В какой-то момент он спросил, не боюсь ли я летать после того, что случилось с моей се­мьей. Консуэло рассказала ему. Ну и хорошо. Я- то ведь боюсь только одного, что народ, прослы­шав о моей трагедии, будет обращаться со мной как с фарфоровой куклой, но Луис вроде понима­ет, что так нельзя. Я честно ответила, что не бо­юсь, наоборот, в воздухе я чувствую себя ближе к маме, папе и Тому, поэтому больше всего хотела бы все время летать и на землю не садиться. Луис посоветовал мне попробовать воздушный шар или параплан, потому что там человек острее чувству­ет то, что изначально аутентично полету (Луис сказал «autentico», это слово мне очень понрави­лось). Там нет шума мотора, объяснил Луис, и это создает особое ощущение, ты слышишь свист воз­духа и чувствуешь кожей его прикосновение. Это больше похоже на полет птицы, еще сказал он. Но я не уверена, что хочу летать по-птичьи. Мне нра­вится, что у самолета есть стены, кресла и столи­ки, и поэтому он выглядит как помещение. Хотя бы изнутри. Это создает иллюзорное ощущение безопасности. И эта иллюзия разбивается вдре­безги вместе с каждым падающим самолетом. Ну и пусть. Возможно, к этому я и стремлюсь — упразднить все иллюзии о безопасности и надеж­ности. В моем случае фундамент уже раскрошил­ся, и теперь очередь остальных иллюзий биться и рассыпаться в прах, или одна за одной, или все разом с оглушительным, немыслимым грохо­том. Только так и вправду можно приблизиться к аутентичности.

Когда мы приземлились, Луис полез целовать­ся, но я напустила на себя строгость и сказала, что в крайнем случае в щечку и ни-ни. Я хорошо понимаю, почему он так обнаглел. Он думает, что комбинация испанского мачо с самолетом абсо­лютно беспроигрышна. Узнай он, что меня в этой паре привлекает исключительно самолет, он бы наверно расстроился, а его интерес ко мне поос­тыл, что существенно сократило бы мои возмож­ности летать. А этим мне бы не хотелось риско­вать. Консуэло всю неделю работает у орлов, по­тому что одна орлица там сидит на яйцах и все тревожатся, высидит ли она их и чем все кон­чится, потому что размножаться в неволе нелегко. Это я хорошо понимаю. Я и сама не хотела бы размножаться в неволе. Я и вообще никак не хо­тела размножаться, просто я не знала, что у олим­пийского чемпиона в шорт-треке может быть жи­вая сперма. Но теперь уж поздно, так что нече­го мне строить из себя недотрогу перед Луисом. Он славный и добрый. Если научит меня хорошо взлетать, надо будет переспать с ним. Так и быть. Переспать с такой блондинкой как я на засаленной кушетке в углу ангара будет апофеозом его сексуальных подвигов, и я сделаю ему такой по­дарок. Я ведь писала, что мне надо учиться вели­кодушию? Не помню. Возможно, написать забы­ла, но думала об этом точно.


7 июня

Весь день мучилась над пазлом. Хочу закон­чить его до Большого полета. И после меня оста­нется нечто такое, что заставит людей задуматься, знали ли мое настоящее «я». Еще ведь останется текст про Солнышко. Я наверно не упоминала, но он готов. Закатилось Солнышко. Жизнь ее скати­лась чертям под хвост. Дневник я возьму с собой. Со мной он и исчезнет. Оставить его в комнате отеля было бы слишком претенциозно. Все вос­примут его как своего рода прощальное письмо, которое я написала, чтобы объяснить свой посту­пок. Но все было не так. Я жила своей жизнью, меня настигла трагедия, и у меня пропало желание идти дальше. Тут нечего объяснять. Это никого не должно удивлять. Кстати, с пазлом я очень про­двинулась. Я начала с левого нижнего угла и поч­ти собрала одного младенца и низ второго. Жутко скучное занятие, что и говорить. Все кусочки оди­наковые, коричневые, потемнее, посветлее, и если картинка когда-нибудь и соберется, то все равно будет отвратительная. Бессмыслица.


8 июня

Летала с Луисом, и он позволил мне самой поднять самолет в воздух, я справилась отлично и переспала с ним потом на засаленной кушетке. Вполне ничего. А для него как рождественский подарок. Он едва поверил своим глазам, когда я без всяких просьб задрала юбку и легла на кушет­ку. Он так обрадовался, что я и сама почти была рада, что доставила ему радость.

И он так возбудился, что предложил взять Консуэло и Йога, то есть Яго, и, например, Кон­станцию и психогейра и слетать в субботу на Ланзарот. Он думает, что психогейр — это настоящее имя; вот смешно, и просто мечтаю услышать, как он вот так к нему обратится. Тем более с этим испанским акцентом. На Ланзароте есть неболь­шая долина, где застывшая лава образовала есте­ственную посадочную полосу. Их аэроклуб иног­да летает туда, они жарят на гриле мясо и спят в палатках. Проговорив два последних слова, он по­смотрел на меня очень выразительно. Смотри-ка, едва успел получить то, что хотел, как уже строит планы на большее. По-моему, довольно муторно собирать толпу народа, лететь на другой остров, разбивать лагерь, ставить палатки и морочиться с грилем, только чтобы поскакать на мне десять минут. Но он, похоже, рассуждает иначе. Хорошо все-таки быть мужиком. Возможно, я бы иначе переживала свою боль, будь я мужчиной. Трахала бы всех подряд до потери чувств.


9 июня

Сегодня бегала, собирала пазл и мысленно прорабатывала свой план. Мне надо подняться в воздух, взять курс на восток и лететь, пока где-то над Сахарой не кончится бензин. Я несколько раз прошлась по всему плану, вроде никаких слабых звеньев.


11 июня

Вчера летали на Ланзарот. Когда все пошли ку­паться, я сослалась на головную боль (идиотское извинение, которое всегда встречается с понимани­ем), убрала камни, которые Луис подложил под ко­леса самолета, и забралась в кабину, но этот са­молет был побольше, и на нем по-другому устрое­на приборная доска, сложнее, в общем, я так и не решилась. Подумала: лучше уж подождать более подходящего момента, чем не справиться. Поэтому я вылезла, положила на место камни, и букваль­но через секунду примчался Луис — проверить, не была ли моя отговорка про больную голову сигна­лом ему, что мне хочется побыть с ним наедине. Но нет, это была не отговорка. Потом мы жарили на гриле еду, пили вино, а ближе ко сну я затеяла своего рода розыгрыш, результаты которого долж­ны были определить, в какой палатке кому спать. Народу эта затея показалась странной, но я сумела их переубедить. По ходу игры я немного намухле­вала и оказалась с Консуэло, Констанция с Яго, а психогейр с Луисом, и сквозь дрему я слышала, как Луис на плохом английском жалуется психогейру на свою беду, а тот в ответ говорит, что со мной вообще нельзя иметь дела, я не в себе и могу на­творить что угодно. Луис замолчал, а потом стал благодарить за предостережение, грациа, психогейр, сказал он, а тот ответил, что его зовут просто Гейр. Я в своей палатке умирала от хохота и ничего не могла с собой поделать, даже запихнула в рот угол подушки, чтобы приглушить звук. Посреди ночи Консуэло получила эсэмэску от орловедов, что первый птенец проклюнулся, но мать от него отказывается. После этого Консуэло не сомкнула глаз, а рано утром растолкала всех и потребовала немедленно лететь назад. Психогейр совсем не был рад тому, что Констанция ночевала в палатке с Яго, но скандал устроить не решился, атмосфера нака­лилась, в воздухе повисли обвинения и недомолв­ки, и все стало сложно. Короче, странная это была вылазка, и не все были от нее в восторге. Я, напри­мер, легко бы без нее обошлась.


12 июня

Мне все труднее заставлять себя валандаться с проклятым пазлом. И я продвинулась гораздо меньше, чем писала. Я наврала. Пока я выложила меньше четверти. И я переоценила свои силы, ко­гда писала, что хочу помучиться всерьез. Да, я хо­тела адских мук, но не таких скучных. Адского ада, а не этого всего. Несколько дней я говорила себе, что глупо будет с моей стороны недособрать пазл, а теперь вижу, что ничего страшного. Предполо­жим, моя жизнь текла бы дальше своим чередом и я дожила бы до восьмидесяти лет. Это чуть больше двадцати девяти тысяч дней. Что означает, что всю жизнь я могла бы класть один кусочек пазла каж­дый двадцать девятый день, вернее, чуть за полночь для правильного счета, и все равно успела бы сло­жить пазл раньше чем умереть. Я, естественно, не принимаю в расчет то, что ребенку не под силу сложить такую трудную картинку. Я говорю в об­щем. Следуя этой логике получается, что к моему нынешнему возрасту я бы выложила двести двад­цать восемь кусочков. Примерно столько я и вы­ложила. Такая вот непреднамеренная элегантность. До того изысканная, что впору заподозрить вмеша­тельство высших инстанций, но, бог, если это ты, пошли мне более ясный сигнал. Это могла быть и случайность. Я заинтригована, но не переубежде­на. Но мне нравится схема, и я думаю, что если следовать ей далее, то следующий кусочек должен лечь на место не раньше чем через двадцать девять дней, а тогда меня уже не будет в наличии, поэтому совершенно справедливо оставить пазл на столи­ке в комнате отеля. Пазл начат, собрана существен­ная часть, но по ней еще нельзя догадаться, как будет выглядеть готовая картинка. Это точно как моя жизнь. Когда я увидела эту взаимосвязь, у ме­ня как будто бы камень с души упал. Еще несколь­ко камней сбросить, и взлечу.


13 июня

Пришлось мне позволить Луису своевольни­чать надо мной еще раз. Иначе получить доступ к самолету стало бы очень сложно. Я приехала на аэродром на автобусе. Увидев меня, Луис аж попя­тился, после науськиваний психогейра он считал меня опасной. Но по счастью на вид я бодрая и нормальная, а стоило мне оголить полоску кожи повыше колена, как все вернулось на круги своя, Луис стал шелковым, а я снова очутилась на ку­шетке. За пару минут до того, как он кончил, я спросила, стоят ли самолеты ночью с заправленны­ми баками, и он ответил, что так бывает, если клуб просят помочь в поиске пропавших в горах людей. А потом от себя добавил, что ключи от самолетов висят в шкафу в конторе, а от ангара лежат в горшке на улице. Это связано с тем, что у председателя клуба болезнь Альцгеймера и самолет ему больше не дают, но он часто заходит в ангар, и в ключах потом не разобраться, но ни у кого не хватает му­жества сказать ему, что он больше не может быть председателем клуба, поэтому его из года в год вы­бирают снова, а работу его делят между собой, все считают, что прятать ключи в горшок даже весело. Все это было мне поведано на плохом английском под стоны и вскрики. Все-таки человек обладает потрясающими способностями к коммуникации, даже если ему не хватает знаний языка и обстанов­ка не идеальна. Любопытный феномен. Я бы согла­силась даже заняться его изучением. Если бы не собиралась со дня на день разбиться на самолете. Канары вообще такое место, где отношения людей хорошие и теплые, это сразу бросается в глаза. Воз­можно, здесь всем управляют люди с Альцгеймером. Луиса мой вопрос совершенно не встревожил, а вскоре он громко и протяжно застонал и забыл все на свете. В жизни важно уметь выбрать для всякого дела нужный момент. В этом вся суть.


14 июня

Оказывается, Консуэло ревнует меня к Луису. Она догадалась, что происходит, ворвалась ко мне в номер, ломала руки и кричала, чтобы я выбирала между ней и Луисом. Я честно не догадывалась, что она к нему так неровно дышит, и постаралась объяснить, что для меня эта связь ничего не зна­чит, ну просто так вышло, и что ей надо было сказать мне раньше, и что с этого дня Луис в ее полном распоряжении, но она не унималась, назы­вала меня шлюхой и прочими приятными слова­ми, потом поплакала и успокоилась и рассказала, что орлица так и не желает признавать собствен­ного птенца и весь персонал боится, что он того гляди помрет, мне даже показалось, что она бесит­ся из-за птенца, а Луис — это так, повод. Бешеные испанские страсти. Потом она обучала меня кар­точной игре, но я ничего не поняла. Потом она ушла. Мне совершенно непонятно, с какой стати кто-то ждет от меня понимания своих чувств и мыслей, которыми даже не готов со мной поде­литься. Вот с этими заморочками мне точно не жаль расставаться.


17 июня

Начала бегать по ночам. Тренируюсь переле­зать через заборы. Большой полет должен начать­ся с того, что я перелезу на аэродром через колю­чую проволоку. В кино я видела, что обычно на колючку кидают что-нибудь плотное, чтобы мень­ше пораниться. Думаю, гостиничное одеяло сой­дет. Кроме того, шью себе камуфляж из палатки, купила ее в торговом центре. Там же купила геймбой и пару игр, причем исключительно поддав­шись напору продавца. Я несколько раз проходи­ла мимо него, и каждый раз он пытался что-ни­будь мне впарить, карту памяти для фотоаппара­та, бинокль, мини-телевизор, хоть что-нибудь, а когда я шла мимо в третий раз, он зазвал меня внутрь и подробно рассказал о каждом товаре, где он выпущен, кем, сравнил разные фирмы, это бы­ло так спокойно, так обстоятельно, так хорошо, а за стеклом лежали тысячи разных штучек, все чистые, аккуратные, и мне стало стыдно, что че­ловек из кожи вон лезет, а я такая черствая, ну и купила какую-то мелочовку, и он не забыл упо­мянуть, что я плачу за нее гораздо меньше реаль­ной цены и только потому, что это я, он не делает скидки всем подряд, но только мне, потому что у меня такой грустный вид. И добавил, что девуш­кам моего возраста не положено грустить и что, может быть, хорошая игра поднимет мне настро­ение.


18 июня

Отдала геймбой с играми девочке, с которой мы одновременно завтракали в отеле. Но ее отец вер­нул мне все и сказал на плохом немецко-английском, что девочка, ее зовут Анжела, не может при­нимать такие дорогие подарки от чужих. Я сказала, что подарила геймбой без всякой задней мысли и что мне будет приятно, если он останется у девоч­ки. Но папаша упирался. И в конце концов мне пришлось наврать, что я купила игрушку в пода­рок девочке, которая внезапно заболела и не может больше играть и вряд ли доживет до конца недели, для пущего эффекта я несколько секунд смотрела на него своими ланьими глазами, и он конечно сло­мался, взял и долго благодарил. Но грустно, что приходится врать, чтобы сделать доброе дело. Так не должно быть. Но строго говоря, это ведь не со­всем ложь. К сожалению.


19 июня

Меня умиляют близкие и друзья самоубийц, ко­гда они говорят, что ничто не указывало на такой исход. Покойный до самого конца вел себя совер­шенно нормально, говорят они. Это особенно уг­лубляет трагизм трагедии и превращает покойного в мистическую личность, которую никто не в со­стоянии постичь до конца. А родным и близким не остается ничего другого, как признать, что случив­шееся нельзя объяснить разумным образом. При­чины, побудившие умершего выбрать смерть, на­всегда останутся неясными для окружающих. Я бы вряд ли решилась на такое, будь у меня родные, ведь я бы знала, что их ждут годы ада, если я по­кончу с собой. Но поскольку семьи у меня уже нет, я могу позволить себе полностью игнорировать эту сторону проблемы.

Возможно, Кшиштоф задним числом будет ут­верждать, что он видел, что дело плохо, но его, ско­рей всего, никто не удосужится опросить. А Кон­станции с психогейром придется сказать, что они ничего подобного не ожидали. И Консуэло с Луи­сом тоже. Намекнуть им на то, что творится у меня в душе, равнозначно просьбе о помощи, но я не готова принять помощь, так что моя участь — но­сить маску и старательно посылать вовне сигна­лы «все хорошо», но не «отлично», иначе это вы­зовет подозрения. В общем, тут главное держать язык за зубами. Поэтому в ближайшие дни я соби­раюсь вести разгульную жизнь, по возможности в большой компании, трепаться с народом обо всем на свете и с жаром делиться планами на будущее, которые они потом будут обсуждать, не зная, как свести одно с другим и вообще с чем бы то ни было. И какого черта тратить время на то, чтобы морочить людям голову? Зачем? Ответить на этот вопрос я не могу. Но почему бы и нет? Раз мне это доставляет хоть какую-то радость.


20 июня

Сегодня на заре я добежала до аквапарка, пере­лезла через ограду и побыла там в одиночестве. Я села наверху самой высокой горки и смотрела, как первый слабый свет просочился со стороны Африки, и у меня возникло ощущение, будто я смотрю фильм о себе самой. Безлюдный парк раз­влечений внезапно стал мною. Я была запертым пустым аквапарком. Повсюду горки, они окраше­ны в яркие, манящие цвета, но сейчас, в полуть­ме, кажутся бледными и серыми. Вода отключена, поэтому кататься с них нельзя. Все вокруг созда­но для веселья, но сейчас бесцветно и безводно. Мне стало пронзительно жалко себя, и я подума­ла, что мечтаю, чтобы этот фильм поскорее кон­чился.


21 июня

Посреди ночи позвонила Консуэло и сказала, что мама-орлица вроде приняла своего малыша и что это надо отпраздновать. Еще бы! Я всегда го­това поучаствовать во всем, что люди считают ве­селым, чтобы они потом говорили, что Юлия бы­ла очень компанейская и вроде бы вполне нор­мальная девчонка.

Потом позвонил Кшиштоф. Он сперва очень обрадовался, что птенец вроде бы спасен, но потом всерьез расстроился, когда я без обиняков заявила ему, что он, Кшиштоф то есть, не в моем вкусе. Мне показалось, что лучше сказать это прямо. Хо­тя говорить такие слова больно, особенно потому что это неправда. Он нравится мне все больше и больше, но это нечестно будет с моей стороны — подогревать наши отношения, раз я знаю, что ско­ро в живых останется лишь один из нас. Ему на­до дальше строить свою жизнь. Пускай садится в свою красивую машину, едет в Польшу и най­дет там себе зазнобу. Я думаю отписать ему денег за все, что я заставила и еще заставлю его пере­жить.


22 июня

Летала с Консуэло и получила разрешение взле­теть самой, она не дотрагивалась до ручек. Да­же вспотела, пытаясь на ветру удерживать само­лет ровно, и в первый раз почувствовала, что это я лечу. Теперь я уверена, что справлюсь. И гото­ва исполнить план в ближайшие дни. Мне надо только еще кое-что утрясти.


23 июня

Написала письмо папиному адвокату, попро­сила немедленно продать дом со всей начинкой и машинами за цену максимального предложения и на вырученные деньги учредить Фонд помощи суицидалам имени Юлии. Я распорядилась, что­бы деньги были пущены в рост с таким расчетом, чтобы ежегодно можно было выдавать восемь-десять стипендий размером в пятьдесят — сто ты­сяч крон. Я желаю, чтобы в комиссию по распре­делению денег вошел один бывший папин колле­га и один экс-суицидник (его они пусть найдут сами). Эта комиссия должна рассматривать про­шения по мере поступления. Устанавливать ка­кие-то сроки подачи заявлений по-моему глупо, потому что желание жить или умереть возникает и проходит в любой момент в течение всего года. Я приложила список требований, которые долж­ны быть выполнены для того, чтобы заявление могло быть рассмотрено. Например, недостаточно немного хандрить. Соискатель должен докумен­тально доказать, что находится в подавленном со­стоянии давно и обращался за помощью. Деньги из фонда могут использоваться как угодно, лишь бы суицидалу стало легче жить, на них нельзя только покупать орудия самоубийства. В осталь­ном же человек волен исполнять все свои же­лания — путешествовать, покупать себе друзей, лошадей, собак, музыкальные инструменты, да что угодно. Разрешается обращаться за грантом несколько раз, через год после получения денег грантополучатель должен предоставить фонду не­большой отчет, на что они пошли и был ли от них прок. Проблемой такого фонда наверняка станет то, что некоторые суицидалы трудно вос­примут отказ, возможно для кого-то он станет последней каплей, но тут уж что поделаешь, всех спасти невозможно. К тому же и нежелательно, наверное. Кто всерьез хочет умереть, пусть умрет. А тех, кто думает, что хочет смерти, но в глуби­не души мечтает жить, — а я убеждена, что та­ких большинство, — отказ вряд ли глубоко по­трясет.

Еще я написала, что Кшиштоф должен полу­чить машину «БМВ» и миллион крон. На самом деле он на ней уже ездит, но я не знаю, соблюде­ны ли все формальности, перерегистрация и про­чее, так что на всякий случай я внесла этот пункт. У меня такое чувство, что Кшиштоф привязался к «БМВ» всем сердцем.

Кшиштофу отходит и Финч Хаттон, если он согласится его взять. И лучшие папины лыжи. Все это я написала в письме. Сейчас пойду его отправлю, с уведомлением о вручении, чтобы на­дежно, и мне останется только проститься с Кон­суэло, Констанцией и психогейром. Естественно, так, чтобы они не поняли, что это прощание.

Все, отправила письмо. Получила квитанцию. Женщина на почте сказала, что его доставят в Ос­ло через четыре-пять дней.


24 июня

Сегодня ни с кем не говорила. Весь день си­дела на террасе и смотрела вдаль. Я чувствую, что готова и полна холодной решимости. Такое же чувство было у меня накануне той первой по­пытки, в январе. Никакой печали и уныния, прав­да, и радостного подъема тоже не наблюдается. Душевная и мыслительная работа проделана, те­перь остается только сделать дело, на чью-то по­мощь рассчитывать не приходится, только на се­бя. Дальше ждать у моря погоды я не могу. Се­годня много думала о том, что можно бы сделать и что я делаю — или не делаю. Всякий день со­стоит из множества движений, мыслей и поры­вов. Некоторым образом мысль — тоже движение. Просто неразличимое. Но в голове что-то сдви­гается. Сигнал посылается и возвращается. К за­втраку я успела сделать тысячи мускульных дви­жений и перекидать в мозгу миллионы информа­ционных импульсов. Я кручусь в кровати, скребу щеку, ворошу пальцами волосы, пялюсь в про­странство, спускаю ноги на пол, иду в туалет, и даже эти простых три слова — иду в туалет — предполагают невероятное множество решений, согласований, сочетаний и сочленений, чтобы они завершились неким действием. За простотой все­го этого, совершаемого легко, будто играючи, так же легко забыть, что этот затверженный ритуал отточенных движений может быть использован не только для того, чтобы продолжать жить как прежде. Ритуал можно изменить. С той же лег­костью и непринужденностью, с которой человек доходит до туалета, он может взобраться на пара­пет моста и прыгнуть вниз. Движения и течения потоков информации в мозгу останутся теми же. Поднять ногу, взяться рукой, подтянуться, отпус­тить руки, закричать. Говорят, что мы использу­ем мощность нашего мозга только на несколько процентов, не знаю, правда ли это, но я убеждена, что мы совершаем лишь малую толику тех дви­жений, для которых создано наше тело. Потому что движемся мы в рамках маленького и безопас­ного мирка, где мы заранее знаем, что запустит цепочку причин и следствий и как мы ее потом прервем. Но стоит нам сделать шаг за привычные рамки, как все становится опасным. Я горжусь тем, что скоро нарушу рутинный ритм, и тем, что я исчезну, потому что сделаю то, чего не делала раньше. Я закончу новым для меня опытом. Он будет стоить мне жизни, но он стоит ее. Как я считаю.


25 июня

Думала о том, что поскольку меня вряд ли найдут, то и не похоронят. Не уверена, смущает ли меня это. Как будто бы нет. Надеюсь, этим всем моим, дома, не придет в голову наполнить гроб непонятно чем и устроить в храме трагичес­кую процедуру. А что кладут в гроб, когда нет покойника? Что-то должно лежать в гробу, иначе он будет слишком, комически прямо, легким. Не исключено, что на мировом рынке имеется в про­даже особое вещество, которое можно дозировать для симуляции нужного веса, а может быть, и фигуры покойника. Вряд ли я стану разбираться в подобных тонкостях.

Мне сейчас так тошно, когда меня дергают, поэ­тому все последние дни телефон у меня был вы­ключен, но когда я включила его, чтобы пригласить гостей на прощальную вечеринку, то увидела че­тырнадцать пропущенных вызовов от Кшиштофа. Это чересчур. Бедняга Кшиштоф. Он думает, дело в нем. Но одно с другим никак не связано. Иногда жизнь поворачивается так, что на одной своей хорошести человеку не удержаться. Все идет коту под хвост все равно. Я, например, долго была и ми­лой, и послушной и никогда почти не обращалась с ближними так, как мне не хочется, чтобы они поступали со мной. И самолет все равно упал. По­тому что одно никак не связано с другим. Кшиш­тофу не мешало бы это усвоить.


26 июня

В магазине встретила норвежку. Рагну. Она жи­вет здесь шестой не то седьмой год, у нее ревма­тизм и вафельница, которую она готова мне одол­жить. Так что вечером у меня на террасе вафельная вечеринка. Это наверно будет неплохое прощание. Натрескаться вафель от пуза. Если кто-то думает, что я не вафельная душа, так как раз наоборот. Я наизусть помню мамин рецепт теста и гораз­до чаще думаю о вафлях, чем пишу об этом здесь. Очень надеюсь, что вафельница не подведет. Вафли должны быть хрусткие снаружи и мягкие внутри. Народ мало разбирается в вафлях и жрет все, что ни подсунут. Самая роковая ошибка — напечь гору вафель и только потом подавать их на стол. Съе­добными будут лишь две-три верхние. Самое то — печь вафли на глазах у гостей и тут же раздавать. С момента готовности вафли до ее употребления в пищу должны проходить считаные секунды. Это самое красивое в вафлях, что они живут так недол­го. Поэтому их никак нельзя ни продавать, ни по­купать в кафе и ресторанах, где они иногда часами лежат под пленкой или плексиглазовой крышкой. Тогда это уже не вафли. У меня руки чешутся са­мой их напечь.


Праздник удался. Те же гости, что и в про­шлый раз, плюс Рагна. Все сидели за столом, пи­ли пиво и вино, а я пекла вафли и раздавала их по часовой стрелке, как мама. Каждый съел столь­ко, сколько в него влезло. Вафельница была в хо­ду почти три часа, все успели слегка набраться, и каждая вафля удостоилась причитающегося ей внимания. Безупречным вафлям аплодировали: таким, которые пеклись ровно столько, сколь­ко нужно, и лучше быть не могли. Если поднять свежеиспеченную вафлю за сантиметровый крае­шек, она должна держать свой вес, но едва-едва, а когда она рвется, в сердцевинке все равно должна сохраняться вязкость. Вот что я называю вафлей. И я рада, что вечер прошел так, что гости еще долго будут помнить меня и мои вафли. Я пи­ла только безалкогольное пиво. Глупо было бы набраться, когда тебе скоро за штурвал самоле­та. Еще не хватало не справиться только потому, что мозги в парах алкоголя. Консуэло и Луис вро­де бы нашли друг друга, вот и ладненько. И пте­нец орла растет и крепнет, как было нам доло­жено. Констанция тоже не пила, и у меня мельк­нула мысль, а не беременна ли часом и она, но не может же психогейр быть таким идиотом. По­кончить со всеми удовольствиями, не успев на­чать. Констанции для счастья нужен не ребенок, а лошадь. Мне казалось, такие простые логичес­кие построения психологи проходят в первом се­местре в универе. Но все, что касается психогейра, меня не удивляет. Рагна оказалась очень милой. И без конца восхищалась вафлями. Сама печет их лет восемьдесят, а надо же, не утратила остро­ты восприятия. Заставила меня подробно напи­сать ей рецепт и пошаговую инструкцию по выпеканию. Странно думать, что из всего мной на­писанного это чуть ли не единственное, что меня переживет.


27 июня

Это последняя запись. Сегодня я не спала, жда­ла, когда наступит время ехать на аэродром. Сей­час уже три, я собиралась двинуться через пол­часика. Чтобы завести мотор самолета сразу, как развиднеется. Я поеду на такси, скажу, что у ме­ня очень ранний самолет. Это ведь чистая прав­да. Я собрала пляжную сумку с собой, в ней пара бутылок воды и орешки. Буду сидеть в самолете, щелкать орехи и смотреть с высоты на Африку до самого удара.

Вот именно сейчас я явственно чувствую, что мама, папа и Том видят меня и что они напря­женно следят за тем, что происходит. Я думаю, им не видно, что я тут пишу, но они поняли, что я к чему-то готовлюсь. Через несколько часов мы будем вместе, где бы они ни находились. Я ду­маю, все будет хорошо. И уже хорошо. За все спа­сибо.


Возможно, июнь

ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ ЧЕРТ! ЧЕРТ

ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ!

ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ!

Многое указывает на то, что я в очередной раз сумела не погибнуть. Я не знаю, как чувствуют себя мертвые, поэтому не могу быть уверена на все сто, но по своим ощущениям я бы никогда не подумала, что я покойница. Я сижу в тени само­лета, который частично зарылся в песок. У меня осталась сумка с водой и орешками, и этот вот дневник. И у меня много ран, синяков и мыслей. Я продолжаю думать. Это была бы самая жестокая шутка бога (все еще с маленькой буквы, но теперь с совсем маленькой), если бы в загробном мире все продолжалось так же, как до смерти. Чтобы чело­век оставался какой был, с теми же мыслями и той же тоской. Вот это и был бы сущий ад. Может, я в аду? Ладно, до выяснения буду считать, что я жива. Нет, ну надо?! Черт возьми! Да плюс жара эта. Она еще больше распаляет унизительность то­го, что мне опять не удалось покончить с собой. Не знаю, сколько прошло времени, я очнулась в самолете несколько часов назад. У меня засохшая рана на лбу, но при этом я вопиюще жива. Это не может быть правдой. Те, кто падает в самолете, умирают. Только не я, конечно же. Словно бы кто-то играет мной.


Видимо, все же июль

Я могла легко рухнуть в море, но разве мы ищем легких путей? Нам подавай Африку. Вот теперь расплачиваюсь. Вода и орехи почти кончи­лись, я все больше понимаю, что на этот раз я недолго буду ходить в неудачниках, что через не­сколько дней я сдохну от жажды, но я отказыва­юсь поддаваться на эту провокацию, пусть это и безрассудно. Я в ярости. Я не желаю умирать в этой песчаной преисподней.


Совершенно точно июль

Нашла в самолете НЗ. Под задним креслом. В нем печенье, шоколад и литров десять воды. Плюс фонарик и аптечка первой помощи. Попы­талась настроить радио, но слышу только треск. Я не знаю, где я, но летела я не строго на вос­ток, как собиралась. Удерживать самолет в возду­хе оказалось очень сложно. Его болтало из сторо­ны в сторону, я психанула, и все пошло не так, как я думала. Должно быть, я летела на юг, пото­му что я очень долго видела берег. Потом я свер­нула в глубь материка и уже было решила, что это пустыня, но внизу снова возник берег. Ког­да бензин кончился, я тихо спланировала вниз. Упасть камнем у меня не хватило духу. Я струси­ла, зажмурилась, легла на задних креслах, закры­ла голову руками и подтянула ноги к подбород­ку. Я кричала и звала на помощь. Потом раздался удар, и все померкло.


Июль совершенно точно

Выкопала яму под самолетом. В песке на глу­бине гораздо прохладнее, чем наверху. Лежу в яме, ничего не делаю. У меня еще есть шесть-семь литров воды. Думаю, мне надо держаться побли­зости от самолета, чтобы иметь хоть какой-то шанс быть найденной. Но для этого надо, чтобы меня искали, а с чего им меня искать? Я могу быть где угодно, скорей всего на дне моря. Так они наверняка и думают. Никто не предполага­ет, что я жива. А я вот она. И не одна я, а еще и тот, кто живет во мне. Это все заметнее. Вчера я почувствовала что-то странное. Он пошевелился. Или она. Оно шевелится. Абсурдное ощущение. Отдельный от меня человек дрыгается внутри мо­его живота. Меня все время душат слезы. И чув­ство беспомощности. Все должно было быть не так. Раньше я имела контроль над процессом. А теперь потеряла его, и скорей всего это уже на­всегда.


Следующий день

Стараюсь не шевелиться, берегу силы. Несколь­ко раз пробовала послать радиограмму. И вроде бы услышала голос, но не уверена. Боюсь, сядет бата­рея. Нашла карту Северной Африки и теперь, мно­го раз мысленно повторив маршрут полета, я впол­не уверена, что я нахожусь или в Восточной Сахаре или в Мавритании. Скорей всего, не так далеко от моря. Я видела побережье не очень задолго до па­дения. Так мне помнится. Но идти пешком к мо­рю — последнее дело. Хотя может это все же луч­ше, чем вялиться здесь. Помощь ниоткуда не при­дет. Ни у кого нет оснований думать, что я тут. Я жду напрасно. У меня еще есть четыре-пять лит­ров воды. И шестнадцать печенек.


Следующий день

Решила идти. Понимаю, что вряд ли дойду до побережья, но хочу попробовать. Сумела вырвать компас из приборной доски. Он вроде работает. Если считать, что солнце действительно всходит на востоке и садится на западе, то компас по­казывает направление верно. Море должно быть строго на западе. Дневник беру с собой. Я боль­ше не хочу, чтобы он пропал без вести вместе со мной. Мне хочется, чтобы дневник нашли и что­бы знавшие меня прочитали, о чем я думала. Я хотела умереть, но у меня не получилось, тогда я решила жить, но умираю. Это трагично, бес­смысленно, но может стать наукой другим. Я по­следний раз попробую справиться с радио и после захода солнца тронусь в путь. Прежде чем батарея сдохла, я совершенно ясно услышала голос, он го­ворил по-испански. Я несколько раз произнесла по-английски свое имя и номер, написанный на боку самолета, и сказала, что нахожусь недалеко от моря в Западной Сахаре, это самое вероятное. Полный идиотизм, что я не могу сказать точнее. Я не помню, сколько времени я летела, и не знаю ни скорости, ни дальности полетов этих самоле­тиков. Я летела умирать, зачем мне было думать о таких тонкостях. Готовясь умирать, человек ду­мает иначе, чем когда он планирует жить. Совер­шенно иначе. Теперь я точно знаю это. Я вообще узнала много, чего раньше не знала.

Ан Хьюн-Су: Я сожалею, что сделала так, что ни ты, ни я не познакомимся с растущим во мне существом.

Констанции: Я плохо обращалась с тобой, но надеюсь, ты простишь мне это.

Кшиштофу: Больно думать, как иначе все мог­ло бы повернуться, не будь я такой дурой. Я счи­тала, что не похожа на тех, кто балуется со смер­тью и собирается оборвать свою жизнь, хотя это блажь. Так вот, я и сама такая же, просто я заду­рила себе мозги больше, чем они. Я надеюсь, ты в Японии победишь всех. Я могла бы полюбить тебя.

Тому, маме и папе: Я уже дважды говорила, что иду к вам, но не приходила. На этот раз я приду почти наверняка. Но в этот раз я не хо­чу к вам. Вот такая получилась глупость. Я хочу быть здесь. Вместе с другими. Я хочу жить. И хо­чу, чтобы жил этот малыш. Я неизбежно догоню вас когда-нибудь. Но сейчас очень велик шанс, что это случится вот-вот. Если вы можете вме­шаться, сделайте это. Укажите мне путь к морю. Я не хочу умирать. Я хочу выйти к морю. К лю­дям. Я хочу жить.

Всем остальным: Желаю вам всего самого хо­рошего. Не судите меня слишком строго. Я счи­тала, что поступаю правильно.

Ну вот, солнце садится.


Следующий день

Всю ночь шла на запад, а когда рассвело, лег­ла спать, я закопалась в песок и проснулась от жары. Солнце стояло прямо надо мной. Нигде никакой тени. Засыпала себя песком и несколько часов дышала через крохотное отверстие в песке. Это, оказывается, вполне сносный выход, но во­ды у меня не больше чем на день, так что если я ночью не дойду до берега, то вряд ли продер­жусь долго. Солнце скоро сядет. Видела скорпио­на. Он случайно попал в узкое поле моего зре­ния, пока я лежала закопанная в песок. Я поду­мала, что это наверно хороший знак, что где-то неподалеку есть что-то помимо песка, но с таким же успехом это может быть скверный знак. Я ни­чего о скорпионах не знаю. Возможно, они шны­ряют по пескам и очень этим довольны. Дое­ла все печенье. Когда человек закопан в песок и долго так лежит, не шевелясь, у него едет крыша. Я наверно думала, что буду отлично соображать, но не осилила до конца ни одной связной мысли за весь день. Зато я много разговаривала сама с собой и с мелким в животе. И пела песни. То­гда не так одиноко. Терзаюсь, что лишаю мелкого жизни. Которая могла быть хорошей. Или пло­хой. Этого знать нельзя. Но не мне решать, будет ли у него или нее шанс самому набраться жиз­ненного опыта. Если я выживу, никогда и ничего не буду решать за других. Во всяком случае, ни­чего важного. Жизнь этого комочка в моем жи­воте могла бы сложиться хорошо или плохо. Как моя. Сперва хорошо, потом плохо. Или наоборот. Я бы предпочла наоборот. Или хорошо, плохо, а потом снова хорошо. Так может еще быть со мной. Но тогда мне надо идти, а море должно быть не дальше нескольких километров отсюда, максимум десяти, ну двадцати. По пустыне очень трудно идти. Какое смешное открытие. Горы пе­ска. Неужели он нам нужен? А для чего? Осо­бенно трудно передвигаться по пустыне человеку, который съел всего несколько крошечных сухих галет и выпил шесть глотков воды. Последняя попытка: дорогой Бог (я сдаюсь и пишу с боль­шой «Б»), дай мне выйти к людям. Не дай мне умереть. Не дай нам умереть. Ты это можешь. Еще как можешь, черт побери! Если не сделаешь, то Ты маленький говнюк. Аминь и присно и во веки веков.


Следующий день

К рассвету я вышла к взгорью. Здесь есть тень. Отсюда сверху я вижу море. Я его вижу, но мне боязно к нему подходить. Боюсь обпиться соле­ной водой. К тому же, очень хочется спать. Я ду­мала, что море — это спасение. Но я не вижу там никаких домов, ни людей, ни лодок, ничего, чтобы сделать костер. Так что это все-таки конец. Но я не могу дожидаться, пока умру от голода. Это слишком ужасно. Надо дойти до моря и лечь на воду. Поплыву и засну. Но совсем нет сил. Но надо так сделать, пока я еще могу идти.

Я спала, а теперь через несколько часов стемне­ет. Собираю остатки сил, чтобы дойти до пляжа. Оставлю одежду и дневник так, чтобы их когда-ни­будь нашли, и поплыву. В некоторых комиксах То­ма люди уходили в море. На последней странице герой уходил все дальше в море, а на самой послед­ней странице оставалась одна вода. Мне эти кон­цовки никогда не нравились, а Том их любил, а мне не нравилось, что он их любит. Когда я хотела уме­реть, я чувствовала себя твердой как кремень и не­победимой. А сейчас совсем нет. Но лучше уж что угодно, только не смерть от жажды. Лучше не ду­мать, что буду несколько дней умирать с саднящим горлом и пересохшими губами. Всему есть предел. К тому же я не чувствую себя вправе ныть. Во всем этом идиотизме виновата я сама. Я жалею, что все повернулось так, но ничего не переделаешь, и те­перь мне остается только сжать зубы.

В последний раз: Том, мама и папа, я иду.


5 августа

Большие перемены.

Я решила перестать писать, но вот снова взя­лась за это, причем с серьезным риском впасть в сентиментальность. Это как раз то, чего боялся па­па, когда говорил, что такие, как мы, не пишут. Мы не должны обнажать душу, не должны выдавать себя, а быть правильными, твердыми и безупреч­ными, но ко мне это больше не относится. Я давно перешагнула эту границу и вряд ли буду сентимен­тальнее, чем была, так что я могу смело писать дальше. Я спасена, я живу, и хотя врачи долго ду­мали, что ребенок сильно пострадал за эти дни в пустыне, теперь они говорят, что все вроде хорошо. Я упала недалеко от пляжа, и на следующий день меня нашел ехавший мимо человек. Там была до­рога, которая мне с высоты оставалась незаметной. К тому времени меня уже искали. Радиосигнал с самолета засекли и стали прочесывать окрестности. Меня спасли. Естественно, встает вопрос, был ли это Божий промысл или случайность, но с этим я буду разбираться постепенно. Я все еще очень из­нурена и здорово побита жизнью. Врачи говорят, что мне нельзя ни читать, ни писать, но это я ре­шу сама. Я сейчас в госпитале в Лас-Пальмасе. По­следний раз я писала в дневнике двадцать девять дней назад, и отныне я буду делать запись каждый двадцать девятый день, одновременно с выклады­ванием очередного кусочка в мой пазл с близнеца­ми а ля белки. Я соберу этот пазл. И проживу до восьмидесяти лет. То и другое совершенно точно. А со всем остальным посмотрим, как пойдет.

Кшиштоф здесь уже несколько недель. Он смог принять, что я беременна и что не от него. Сна­чала ему было трудно, но теперь он считает даже прикольным, что я переспала с лучшим бегуном в шорт-треке. Когда меня выпишут, я поеду с Кшиш­тофом в Гданьск.


6 сентября

Мы живем с родителями Кшиштофа в квартире в панельном доме, но собираемся купить себе дом на деньги, завещанные мной Кшиштофу. В Польше миллион норвежских крон это богатство. Я поне­множку работаю в парикмахерской старшей сестры Кшиштофа, Галины, и гуляю с Финч Хаттоном, за которым Кшиштоф съездил в Осло и забрал его у родителей Констанции. Они передавали огром­ный привет и рассказали ему, что Констанция тоже беременна, она купила себе лошадь и заканчивает норвежскую гимназию на Канарах. Папин коллега снова недавно приезжал, склонял меня еще раз об­думать эту затею с Фондом помощи суицидалам, но я не поддалась. Я не хочу брать деньги за наш дом. Другим они нужнее. Деньги почти не играют роли, а если припрет, я всегда могу, как все нор­мальные поляки, завербоваться в Норвегию соби­рать клубнику. Мы не сказали родителям Кшиш­тофа, что ребенок не его. Если повезет, они ничего не узнают. У Кшиштофа тоже очень темные воло­сы, но я переживаю, какие у малыша будут глаза. А то нас замучают вопросами. Кшиштоф собирает­ся открыть здесь фирму — плиточный эксклюзив для богатых поляков. Но и для норвежцев тоже, говорит он. Все-таки он ужасно заботливый и ми­лый. Он боится, что я буду скучать по родине, но я не скучаю ни по Норвегии, ни по Канарам. После всего, что я пережила, я чувствую себя дома везде.


5 октября

Мы купили дом. Он требует ремонта, но он очень большой, и Кшиштоф выложит плиткой ван­ную, кухню и, думаю, весь дом сплошняком. Сегод­ня он аккуратно поинтересовался, не собираюсь ли я сообщить Ан Хьюн-Су, что он скоро станет от­цом, но у меня и в мыслях этого не было. Я не хочу ненужных забот, а кто его знает, как он будет реа­гировать. Вряд ли разумно. Ой нет, увольте. И к тому же, а вдруг он расчувствуется и ему будет трудно собраться, и тогда он начнет проигрывать забеги? Сейчас у него все хорошо — и хорошо. Раз в месяц хожу к врачу. В животе пихается, прямо так ПИХАЕТСЯ. Все-таки это чудо, что там кто- то есть. И что он выберется наружу через пару ме­сяцев. Когда я в последний раз была у врача, я подумала, а почему бы мне не поступить на ме­дицинский. В Гданьске есть факультет на англий­ском. Мне надо только сдать экзамены за курс гим­назии. Ректор ХГ сама благожелательность и гово­рит, что я могу сделать это в любой момент даже через несколько лет, а папин коллега, который по- прежнему иногда позванивает, сказал, что если я обращусь в свой фонд за грантом на получение образования, они рассмотрят его вне очереди. Я же теперь не суицидалка, сказала я, но он считает, что они готовы посмотреть на это сквозь пальцы, когда речь обо мне. Да, мы ведь поженились. Расписа­лись в норвежском консульстве. На венчание я не готова. С такой большой «Б» я «Бога» еще не пи­шу. То, что я выжила, несомненно чудо, но я бы не назвала это доказательством бытия Бога. Я не так дешево продаюсь. Родители Кшиштофа встретили нас хлебом, солью и вином, их полагалось съесть, в этом есть какой-то там смысл, а потом у нас был маленький праздник. Я боялась, что это будет ка­кой-нибудь чудовищный церемониал со всеми глу­постями, но когда невеста на таком сроке, ее здесь так не мучают. Особенно если она беременна не от жениха. Но об этом никто, кроме Кшиштофа, не знает.


3 ноября

Кшиштоф две недели не разгибаясь выкладывал пол в детской. Потрясающе сложный рисунок всех цветов с машинками, улицами, парками и пруда­ми. Это произведение искусства. Когда он наконец впустил меня посмотреть, я только ахнула. А под плиткой греющие кабели. Он не спрашивает пря­мо, но несколько раз становился очень задумчив, поэтому дня два назад я сказала ему, что если в этот раз все пройдет хорошо, я не прочь, чтобы у нас были и еще дети. Он так трогательно обра­довался! Кшиштоф мной гордится. А его приятели ему завидуют. Большой дом и жена-норвежка. Кру­че некуда.


2 декабря

В этот раз я не хочу писать много. И так уже написала кучу всего. Живот скоро лопнет. Так что я ограничусь тем, что положу на место кусочек пазла. В специальной комнате с пазлом, которую сделал мне Кшиштоф. Кусочек номер двести трид­цать четыре. Значит, останется еще семьсот шесть­десят шесть. Эта комната вроде как моя. Мне в ней хорошо. Финч Хаттон лежит у моих ног. Ему нра­вится валяться на полу с подогревом. Я попросила Кшиштофа выложить плиткой текст. «Меньше пи­ши, больше живи». Так написано.


31 декабря

У меня родилась девочка. Ее зовут Астрид. Как маму. Она самая прекрасная малышка в мире, и она не догадывается, что мы с ней едва выжили. Она ничего не знает, чувствует только, что я ее обожаю. Вот это она знает наверняка. Это она уже поняла. И я позабочусь о том, чтобы она никогда этого не забыла. И я никогда в жизни не буду летать. И Кшиштоф тоже. Он дал мне слово. Все, дневник дописан. От корки до корки. И я не уве­рена, что куплю себе новый. Не решила еще, чест­но говоря. Я научу Астрид, что музей называется «мулей». Нет, Астрид, надо говорить «мулей», как бы ни говорили все кругом. Потому что он назы­вается «мулей».

СПАСИБО МАКСУ за слово «мулей».

СПАСИБО ЛИЛИ ФРЕДРИКССОН за то, что она не рассердилась из-за утюга, испорченного мной, пока я делал термомозаику на обложку.

И СПАСИБО АЛИСЕ - за то, что она есть.