"Исповедь на рассвете" - читать интересную книгу автора (Абу-Бакар Ахмедхан)Запоздалым путником, тщетно ожидающим, что откроется чья-нибудь дверь, стучит в сакли аула Мугри ночной осенний дождь. Но дверь не открылась, дождь простучал и прошел, затих, а туман так и не рассеялся: толпами призраков бродит по улицам и дворам, лезет в проулки и щели и словно бы ощупывает, проверяя, намокшие камни аульных строений. Ночь. Высокогорный аул Мугри, что врезался в отвесную скалу, кажется древней крепостью с мглистыми башнями в мареве осеннего тумана, сквозь которое едва видна луна в траурной кайме. В моем крае есть поверье: луна в кайме траурна и означает, что где-то на земле умирает замечательный человек. Угнетающей и напряженной бывает тишина пасмурной ночи в горах. Оттого особенно резким кажется скрип ворот и лай разбуженной собаки в стоящей на отшибе, как забытая часовня, сакле. Там у ворот кого-то поджидает встревоженная женщина, накрывшаяся от дождя грубой ираклинской мешковиной. Временами из призрачных толп тумана выходят встревоженные люди, и, впуская их в ворота, женщина негромко и торопливо приговаривает: «Простите за беспокойство в поздний час. Заходите, заходите, он ждет! Ему стало хуже, хоть и не жалуется, — я-то вижу… Столько лет живу с ним, ни разу не сказал, что больно или худо: так и мучаюсь, стараясь угадать… Простите нас, простите!» Вот и еще один человек показался из-за угла сакли — а, да это ж молодой врач Сурхай! Давно ли окончил институт в столице Дагестана, а уже самые почтенные люди считаются с ним. В руках врача неразлучная «скорая помощь» — саквояж с инструментами и лекарствами: мало ли где могут понадобиться! Женщина впустила врача, закрыла ворота и поднялась на второй этаж, где в окнах тавханы — кунацкой или гостиной — горит яркий свет. Комнату украшает камин с каменным резным наличником, каких теперь, к сожалению, не делают даже прославленные сутбукские каменотесы — то ли перевелись мастера, то ли перестали горцы сооружать камины… На стене висит табасаранский ковер, а на нем именное оружие— кривая сабля и кинжал в серебряных ножнах. В нише на полках расставлены котлы, кувшины, подносы, тарелки, которые давно вышли из обихода и теперь стали украшениями. Легкие кресла обступили столик-трехножку, а над ним поднял цветные абажуры торшер, и получился уютный уголок для беседы. Книжный шкаф вделан в стену. Висит живописный старый портрет какого-то офицера в белой черкеске с аксельбантами. Старинные часы тикают на стене между окнами. Ярко светит электричество. И по всему перебегают живые трепетные отсветы пламени из камина. Под табасаранским ковром на тахте в белоснежной постели лежит больной: жесткие седые волосы, угловатое волевое лицо с выдвинутым подбородком, нос с горбинкой, нередкий в здешних местах, чисто выбритое, хотя осунувшееся и бледное лицо, живые пронзительные глаза под нависшими бровями. Ночные гости молча уселись в кресла у столика и торшера, а Сурхай подошел к больному, стал осматривать, бережно и чутко касаясь пальцами то запястья, то груди, то живота, негромко спрашивая «больно?» или приказывая «дышите!». — Как дела, дядя Мутай? — прервал молчание один из гостей. Он высок и худощав, одет по-осеннему тепло — в куртку на меху, аккуратно сшитую сельским портным; из-под куртки видно белую рубашку с неярким галстуком и кубачинским зажимом — крохотным кинжалом. Это Осман, председатель сельсовета. А рядом сидит в кресле Кара-Алибек, как его зовут в ауле, и в самом деле темнокожий, будто родился не в наших горах, а где-то в жарких странах экватора, рябой и низкорослый, — председатель колхоза в защитной гимнастерке с большими нагрудными карманами. Про третьего гостя, парторга, горцы сказали бы, что «этому человеку трапеза пошла не во вред»: краснощекий и пышноусый, но не толстый; живое, сияющее алыми и розовыми красками лицо его увенчано недорогой черной папахой. Все они — люди средних лет, в молодые годы прошли тяжелые дороги Отечественной войны. Больной ответил не сразу. Медленно повернул голову в их сторону, медленно произнес: — Какие дела у обреченного? Считать закоптелые балки да рассматривать в углу паутину, вроде той сети, что сплела для меня смерть… — Горькая усмешка была на его лице, но голос звучал твердо. — Зачем так мрачно, дядя Мутай? Тебе еще жить, — возразил Хамзат, поглаживая усы. — Ненавижу неуместные утешения, да и фальшиво-жалостливый тон. Не для того потревожил вас в поздний час, уважаемые… Гости растерянно переглянулись, а Хамзат пожал плечами и неуверенно улыбнулся: мол, что взять с больного?! А больной тем временем уже говорил с врачом: — Ну что, молодой мой друг, и ты станешь утешать или все же скажешь правду? — Дела неважные… — озабоченно и невнятно отозвался Сурхай. — Люблю откровенность! Ну, и сколько, если говорить честно, мне осталось жить на белом свете? А? Странно прозвучал вопрос в тишине комнаты: казалось, от него сгустилось и потяжелело безмолвие. Наверное, только сейчас поняли гости, что этот нелюдимый, мрачный человек неспроста пригласил их сюда. А врач Сурхай, словно желая показать, что медицина уже бессильна, стал аккуратно укладывать инструменты в саквояж. — Я жду, мой друг! — До рассвета еще есть время… — двусмысленно и печально произнес Сурхай и посмотрел на карманные часы с серебряной цепочкой. — Благодарю! Жестокая правда лучше, чем утешительная ложь. А теперь посиди с почтенными людьми, послушай… Врач отставил саквояж и опустился в свободное кресло. Больной приподнялся, поправил подушку, лег поудобнее и облизнул бледные сухие губы. — Всю жизнь было недосуг посидеть с вами хотя бы за чашкой чаю, не говоря уж о добром хинкале и славном геджухском вине. А сегодня я пригласил вас, господа… Да, да, да! Вы не ослышались, именно — гос-по-да! Впрочем, и для меня это слово сегодня прозвучало странно. А вы… Ради аллаха, не делайте таких удивленных лиц и не думайте, что я рехнулся от недуга. Прошу, наберитесь терпения, дослушайте до конца! И ты, Осман, сын батрака на виноградниках моего отца в Таркама; если не ошибаюсь, его Зубаиром звали… И ты, Хамзат, сын кузнеца Базалая, который ковал лучшие в наших горах сабли… И ты, Алибек, прости за правду, сын бесшабашного кутилы и насильника Хамадара, что еще до твоего рождения бросил у старого лесника твою мать и бежал в Иран, чтобы повеситься на собственном ремне в одном из тебризских духанов. Я вижу, ты возмущен. Знаю, ты не из робких, ты горяч и смел, можешь одной рукой задушить старика. Но одумайся и воздержись. Дай возможность смертнику аллаха сказать наконец всю правду, чтоб не унести ее туда, где вряд ли нам придется беседовать и где уж верно не ведут летописей… Послушай и ты, Сурхай, в прошлом году ты совершил чудо: дерзко оперировал меня при свете фар больничной машины на перевале Хабкай и спас мне жизнь. Увы, ненадолго, как видишь. И теперь прошу тебя лишь об одном: постарайся сдержать слово, поддержи меня до рассвета… А ты, Зулейха, жена моя, можешь слушать или не слушать — как хочешь. Горцу не положено хвалить своего коня и свою жену. Но я хвалю! В моей судьбе она единственное утешение, хотя знала о моей жизни столько же, сколько я знаю о китайской грамоте. Не могу солгать. Зулейху я любил и люблю так же, как и нашу единственную дочь. Дочери, к сожалению, сейчас нет здесь. Может быть, это и лучше: не хотел бы, чтоб слушала… — Должна была приехать… — всхлипнула Зулейха. Казалось, ее не удивляли странные речи мужа: то ли посчитала их бредом больного, то ли уже ничего не слышала, подавленная мыслью, что погибает самый родной человек, и только молила в душе аллаха, чтоб смилостивился. — Должна была, но ее нет… Наверное, есть дела поважнее, чем смертный час отца… Ничего, я не осуждаю, бывает всякое… Может, телеграмма не дошла, а может… Ладно, не будем говорить об этом! А ты, Зулейха, чем зря терзаться, лучше попотчуй почтенных гостей. Будь сегодня щедрой, как никогда. Накрой стол, поставь лучшее, что есть в сакле. Кажется, у нас еще остался подарок дочери — французский коньяк? Хотя теперь и дагестанский не уступит… Ты умница: найди хорошую закуску. Так надо! Зулейха, послушная как всегда, стала накрывать на стол. — А я пока немного соберусь с мыслями. Больной откинулся на спину, закрыл глаза, и на мгновение всем показалось, что на тахте лежит покойник. Сурхай даже дернулся, но сдержал себя, только переплел пальцы и хрустнул суставами. 2Прав мой молодой друг: легче стало! Свободнее дышится… Теперь могу продолжить исповедь. На чем я остановился? Ага, вспомнил… А губернатора все-таки убили. Рассказывали, что генерал-губернатор во всех своих регалиях мужественно и грозно восседал в единственном городском фотоателье Ильи Абуладзе перед нарисованными на холсте озером с лебедями, раскидистой пальмой и колоннадой, когда появился человек, лицо которого было прикрыто черным башлыком, и, сказав: «Будь здоров, генерал!», всадил ему в самое сердце бибут — небольшой кинжал — и тут же исчез. Потрясенный фотограф и слова не мог вымолвить, не только закричать: в груди от ужаса не осталось воздуха! Были слухи, будто сцена убийства запечатлелась на пластинке, но догадливый фотограф постарался ее засветить, чтоб не таскали по дознаниям и судам… Года полтора искали убийцу, не нашли, но шестнадцать старших реалистов сослали на каторгу и ввели в училище жандармский надзор. Как говорится, после дождя надели бурку. В ту пору мне казалось нелепым грозить кулаками государю: вроде как бить в сердцах палкой гранитную гору. Да и отец предостерегал, чтоб я держался подальше от таких людей, ибо рожден для блестящей карьеры и с бунтовщиками мне не по пути. Князь Уцуми уверил себя, что я принесу славу нашему роду, и главной его заботой и надеждой сделалась моя судьба. Великая вера отца окрыляла и вдохновляла меня, в мечтах я рисовал будущее, как сказочный герой Палдакуч, что строил во сне себе дворец из золотых и серебряных кирпичей. Так многоцветная радуга влечет любознательный взор и рождает желание ощупать этот удивительный, чудесный мост. Недолго мне довелось щеголять в шинели реального училища, которая, по словам матери, необыкновенно мне шла. «Оглянись, сынок, — говорила она, улыбаясь, — все девушки исподтишка смотрят на тебя с восторгом и умилением»… Как всякая мать, она не хотела отпускать сына далеко от дома, но догадывалась, что задумал отец. Дома жизнь складывалась все сложней и тревожнее. Моя сестра Хадижа выросла и расцвела необычайно. Приехав на каникулы, я сперва даже ее не узнал, пока не подошла и не сказала робко: «Какой ты стал большой, брат!» Красивая дочь в семье горца — всегда беда и тревога. В этот раз отец доверительно поведал мне о неслыханном оскорблении: горбатый лудильщик Арсланбек осмелился просить для своего сына, — да, да, для моего друга детства, — для Таймаза руку Хадижи. Признаться, я не видел в том ничего предосудительного, но отец возмущался и кипел… Помню, я сказал: — Наверное, я встречу Таймаза, отец, и поговорю с ним… — Незачем. Да и нет его здесь. — Где же он? — Я выселил лудильщика из своих владений. А Таймаз, говорят, связался с дурными людьми. — С кем, отец? — Его видели у разбойников в Большом ореховом лесу. — Таймаза?! Быть не может!! — Да, его… Уж не конец ли света наступает: лудильщик сватается к княжне!.. И дочь меня осрамила… — Как? Что ты говоришь, отец! — Ее видели у ручья с Таймазом. И не раз. — Может, они любят друг друга? — О чем ты говоришь? Что такое любовь? Позор на мою седую голову! Да еще этот луженый медяк смеет мне угрожать! — Кто угрожает? Таймаз?! — Да. Ну, я о нем уже сообщил куда следует… Теперь забеспокоился и я: нелегко так терять друзей. Мать рассказала подробнее: да, Хадижа и Таймаз встречались; однажды Таймаз даже спас сестру от взбесившегося буйвола… Мать рассуждала разумнее: зачем так сердиться? Надо мирно, без ссоры уладить дело. Время сейчас тревожное. Зачем нужны лишние враги? Теперь Хадижу не выпускали из дворца: жила как в заточении. Когда я попытался поговорить с сестрой, она зарделась, заплакала и ушла к себе. Мать намекала, что я, мол, уже взрослый: не грех бы поглядеть на девиц. Но в ту пору я на девушек смотреть боялся, обожествлял их… Нравы тогда были суровые, — не то что коснуться руки или поцеловать девушку, не смели подойти ближе чем на пять шагов. Не то что теперь! Знаю, почтенные мугринцы, вас самих это немало тревожит. Растут города. Теснота. Транспорт. Институты, общежития… Поневоле сталкиваются девицы и парни, нарушаются древние обычаи… Сам видел, когда навещал дочь в институте. Но мое возмущение вызвало у дочери только улыбку. Такие перемены неизбежны, тут мы с вами бессильны… Все-таки пришлось мне расстаться с домом, снять форму реального училища: при содействии шамхала Тарковского отец определил меня в кавалерийскую офицерскую школу Баку, город амбалов — носильщиков с седлами на спинах, согбенных угрюмых рабочих, продавцов артезианской воды и сказочно богатых нефтепромышленников. Через два года отец навестил меня. Князь был удручен: аулы Кара-Кайтага то и дело выходили из повиновения, в горах распространился разбой, власти были бессильны… Опасаясь угроз Таймаза, который собрал отряд головорезов, отец решил поскорее выдать замуж Хадижу и просватал ее за сына одного из влиятельных казикухумцев. Словом, поступил по старой горской поговорке: не выдашь вовремя дочь замуж, жди беды! Жених, понятно, пожелал увидеть невесту, поехал гостем, но в Большом ореховом лесу его захватили и ослепили, а наутро князь получил письмо от Таймаза: «Так будет с каждым, кто посмеет глазеть на свет моих надежд»… Разъяренный князь разыскал и арестовал горбатого лудильщика Арсланбека. Чувствуя, что над семьей собираются тучи, я посоветовал отцу, как бы горько ни было, смирить гордость и выдать Хадижу за Таймаза, а лудильщика освободить. Но князь был непреклонен и уехал, готовый скорее умереть, чем отдать дочь сыну Арсланбека. Дома князь решил тайком укрыть Хадижу в ауле Хунзах, но не успел: Таймаз во главе своего отряда ворвался во дворец, освободил Арсланбека, а Хадижу увез неведомо куда. Когда я думаю об этом, мне кажется, что здесь не обошлось без ее участия: наверное, сообщила, что князь собирается ее куда-то перевезти, и с радостью встретила Таймаза. Князь Уцуми не выдержал такого удара, сник, сразу постарел. Я уже было собрался оставить школу и вернуться домои: так сказать, защищать родовой очаг от молочного брата и родной сестры, ибо наступало время каждому мужчине хвататься за свою папаху. Но тут грянула первая мировая война, и я с радостью отправился на закавказский фронт сотником Дагестанского конного полка, которым командовал генерал Санжиев, калмык. Признаться, я ликовал, уверенный, что наконец начинает сбываться предсказание о моем блестящем будущем. Отец при таком известии поморщился, ему хотелось, чтоб сын остался в Дагестане, но промолчал. Перед отъездом в армию я посетил родной дом. Утром во дворе ждали оседланные лошади. — Нас пригласил Али-Султан, — сказал отец. Я уже говорил: имя Али-Султана из Губдена, друга и свояка князя Уцуми, славилось в горах. Если у горца родился сын, ему желали: пусть вырастет таким, как Али-Султаи! Лишь по дороге узнали: Али-Султан выдавал замуж старшую из дочерей. Вы знаете, красота губденских девушек издавна славится в Дагестане! Моя мать тоже была губденкой. Потом не раз я вспоминал эту свадьбу. Встретили нас объятиями, посадили на почетные места, устланные сумахами. Рядом сел молодой хозяин Гарун, единственный сын Али-Султана. Хвастаясь, стал рассказывать, как накануне в ущелье Ара-Дирих на охоте схватился с раненой медведицей, показывал свежие шрамы на руке и лице. А свадьба была в разгаре. Не раз меня приглашали танцевать, и все время приглашала одна и та же девушка, совсем юная, стройная, как камыш, хрупкая, как стекло, чернокосая и черноглазая, звонкоголосая певунья. Вот она бьет в бубен и напевает: — Кто эта девушка? — спросил я. — Да это же Амина! — улыбнулся Гарун. — Какая Амина? — Не узнал моей младшей сестренки? — Ах, да, помню, помню… Но позволь, она была такая… — Сопливая, хочешь сказать? На четвереньках ползала? Да. На благодатной нашей почве девочки быстро зреют, Эльдар… Их у меня четыре, сегодня выдаю замуж старшую, а эта — самая младшая. Прыткая, как горная коза. — Гарун говорил и наливал вино из бурдюка в деревянные чарки. — Вот опять она тянется, по-моему, к тебе. Наверное, хочет пригласить на танец… Только не вздумай отказать: обидчива и злопамятна! Нет, я не собирался отказывать Амине. Хмельной, возбужденный, я лихо закружился в танце, молодецки заломив серую каракулевую папаху. Мне и в голову не приходило, что наши отцы смотрят на эти танцы совсем другими глазами. Не помню, то ли уступил уговорам, то ли хмель настроил на такой лад, но наутро узнал, что мы с Аминой помолвлены. А свадьбу отложили на год, когда я вернусь с войны. Как всегда, думали, что войны кончаются быстро… Бедная моя девушка, которой руководило еще только любопытство, а не любовь, подарила на прощание красный башлык, который сама вышила золотом, тихо молвила: «Береги себя, Эльдар, я буду ждать!» — и убежала раньше, чем я промолвил слово. Гарун тоже поехал со мной в действующую армию: прискучили аульные будни, жаждал приключений, как и я, мечтал о военной славе. А дагестанские конные полки уже отличились и на Карпатах, и на Кавказе. Турки нас называли: «Собаки, продавшиеся гяурам!» Мощной лавиной мчались в атаку наши горцы, все с двойными газырями на черкесках, молча, держа и перебирая в левой руке янтарные четки, не обнажая сабель, пока не сближались вплотную. Отчаянные были ребята! Нет, не думайте, что хвалю просто соратников. Говорю, как чувствовал тогда… Среди них и я был самоуверен и храбр до наглости, а вскоре и вовсе уверился, что не возьмут меня ни пуля, ни ятаган: словно бы завороженный Аминой. Уже у многих из нас появились, помню, георгиевские кресты. Мы продвигались не менее успешно, чем в свое время войска Зулькарная по персидской земле… Не буду рассказывать вам, почтенные мугринцы, о сражениях. В своей жестокости они все похожи, а вы тоже понюхали пороху и вам знакома смерть в бою. Расскажу лишь один забавный случай: всегда ведь запоминается не то, что привычно, а необыкновенное… Вижу, Хамзату хочется закурить: уже давно он крутит в пальцах папиросу. Думаю, врач не станет возражать, если я разрешу: топится камин и весь дым вытянет в огонь. Пожалуйста, курите на здоровье… Странное дело, многие жалуются, что не могут бросить курить, а я не раз сожалел, что так курить и не научился. Дымите, пожалуйста! Над головой мужчины должен быть дым, если не пороховой, то хотя бы табачный… Однажды холодной и голодноватой зимой шестнадцатого года, когда шли бои за Эрзерум, ночь прекратила бой. Турки укрепились на той стороне Кара-Су, или, по-нашему, Черной речки. Ждали рассвета. Едва забрезжило за нашими спинами, как вспыхнула перестрелка: значит, ждали, стерегли, прощупывали… Мы с генералом Санжиевым стояли на заснеженном холме, озирая окрестность, приглядываясь к вспышкам вражеских выстрелов… Вот уже и развиднелось, как вдруг перестрелка словно бы подавилась и вокруг легла тишина. В чем дело?! И видим: между нашими и турецкими линиями появился черный бык с белым пятном на лбу. То ли был он ранен, то ли просто взбесился — стремглав кидался вперед, останавливался, выставив рога и роя копытами землю. Задирал хвост и бросался обратно. Так, по рассказам бывалых людей, ведет себя бык, который в день корриды вышел на арену. Только не было матадора. Захваченные зрелищем, высыпали из укрытий и наши и турки, позабыв о предстоящем бое. Бык неистово кружился, метался, бесился, будто его дразнил невидимый пикадор. Я взглянул на широкое лицо генерала Санжиева и и метил, как в узких его глазах блеснула искра. Он пробормотал: — Эх, ваши бы годы мне! Эти слова прозвучали для меня приказом. Мгновенно я сбежал с холма, вскочил на коня и вылетел из засады, помчался к быку. Скакал и чувствовал на себе тысячи увлеченных, азартных, внимательных взглядов, и мне так захотелось показать всем — и землякам, и русским, и туркам, — на что способен Эльдар сын князя Уцуми из Кайтага, джигит, что молод и горяч. В ту минуту я не думал, что меня может просто пристрелить какой-нибудь равнодушный к зрелищам турок. У самой извилины реки Кара-Су я нагнал быка и прямо с коня прыгнул ему на спину, уверенный, что удержусь. Да не тут-то было: бык мгновенно сбросил меня и пробежал дальше, а я… я упал, ударился о камни и ахнул — вот, мол, и все, вот и позор вместо славы! Нет, лучше пулю в лоб… Больной замолчал, поднял голову, прислушался. Все услышали, как трещат и стреляют дрова в камине и будто бы где-то, негромко булькая, льется вода. Недоумевая, оглянулся Осман, стал удивленно озираться Сурхай, насторожился Кара-Алибек. И разом поняли: это Хамзат старается подавить смех; тут Хамзата прорвало: фыркнул, затрясся, закашлялся, захохотал, чихнул и, утирая глаза, пробормотал: «Герой! С быка — оземь княжеской спиной! Об камни! Ах-ха-ха-ха!» Успокоенно опустил больной голову на подушку. — Ты прав, Хамзат! — сказал он. — Смешно. Ужасно смешно. Если б ты слышал, как гоготали и турки и наши. Какие оскорбительные слова кричали, улюлюкали, свистели… Я вскочил, готовый вонзить кинжал себе в сердце, и вижу: сделав круг, бык снова бежит ко мне, — видимо, привлеченный красным башлыком, что подарила губденская красавица Амина. Вспомнил Амину и вспыхнул яростно, как сухой хворост: нет, я должен победить быка! Изловчился, увернулся от рогов, обманул и вскочил ему на спину. На этот раз я стиснул быка ногами, зажал, как в тиски, да еще схватился за рог. Признаться, не слышал криков восторга: словно бы оглох от злости. Ошеломленный бык взревел, стал подпрыгивать, метаться, но сбросить не смог. На мгновение он замер в растерянности. Я выхватил кинжал, толчком направил морду быка в сторону Каабы и, крикнув «бисмаллах», зарезал. Захрапел зарезанный таким жестоким способом бык, задрожал всем телом и повалился на бок в агонии. Кинжалом я помог ему расстаться с жизнью. И тут почувствовал такое бессилие, такую слабость, что едва не рухнул рядом с быком наземь; к счастью, подошел мой вороной конь, я обнял его шею и перевел дух. И будто вынырнул из воды: услышал вдруг крики одобрения с обеих сторон. Турки были так восхищены моим бесстрашием, что не стали стрелять. Подобрались ко мне несколько наших пехотинцев и помогли оттащить к нашим быка, а я вскочил на коня и помчался в свой Дагестанский полк. Встретили с восторгом, даже стали качать. Только генерал Санжиев сказал: «Надо бы за такую выходку на двадцать суток под арест, да сейчас идем в бой. А вот что не растерялся, не дал врагу насмехаться, — за это спасибо. Ладно, полакомимся своей говядиной в Эрзеруме!.. А ну, орлы, по коням!..» К вечеру мы взяли Эрзерум, но генералу Санжиеву не пришлось ужинать: был убит в сражении. Из школы я вышел в чине подпоручика, в армии назначили командовать сотней. Теперь меня произвели в поручики… Получил право носить белую черкеску, золотые погоны, серебряные аксельбанты! Вот этот живописный портрет поручика Дагестанского конного полка, что видите на стене, написан неким западным бродягой художником в Эрзеруме. Сходства, конечно, никакого, иначе я и не повесил бы его, но все-таки напоминает славные битвы и победы молодых лет. Как видите, у поручика было два георгиевских креста… Так начиналась моя блестящая карьера. Откуда мне было знать, что это было и концом всех моих надежд и стремлений? И еще одно очень меня тогда обидело: сражался отважно, рисковал жизнью, был героем, а меня никто не знал. Но стоило учинить единоборство с быком, корриду в испанском духе, и стал известным в офицерских кругах, да и вообще в армии. Бык принес мне славу! |
||||
|