"Исповедь на рассвете" - читать интересную книгу автора (Абу-Бакар Ахмедхан)Запоздалым путником, тщетно ожидающим, что откроется чья-нибудь дверь, стучит в сакли аула Мугри ночной осенний дождь. Но дверь не открылась, дождь простучал и прошел, затих, а туман так и не рассеялся: толпами призраков бродит по улицам и дворам, лезет в проулки и щели и словно бы ощупывает, проверяя, намокшие камни аульных строений. Ночь. Высокогорный аул Мугри, что врезался в отвесную скалу, кажется древней крепостью с мглистыми башнями в мареве осеннего тумана, сквозь которое едва видна луна в траурной кайме. В моем крае есть поверье: луна в кайме траурна и означает, что где-то на земле умирает замечательный человек. Угнетающей и напряженной бывает тишина пасмурной ночи в горах. Оттого особенно резким кажется скрип ворот и лай разбуженной собаки в стоящей на отшибе, как забытая часовня, сакле. Там у ворот кого-то поджидает встревоженная женщина, накрывшаяся от дождя грубой ираклинской мешковиной. Временами из призрачных толп тумана выходят встревоженные люди, и, впуская их в ворота, женщина негромко и торопливо приговаривает: «Простите за беспокойство в поздний час. Заходите, заходите, он ждет! Ему стало хуже, хоть и не жалуется, — я-то вижу… Столько лет живу с ним, ни разу не сказал, что больно или худо: так и мучаюсь, стараясь угадать… Простите нас, простите!» Вот и еще один человек показался из-за угла сакли — а, да это ж молодой врач Сурхай! Давно ли окончил институт в столице Дагестана, а уже самые почтенные люди считаются с ним. В руках врача неразлучная «скорая помощь» — саквояж с инструментами и лекарствами: мало ли где могут понадобиться! Женщина впустила врача, закрыла ворота и поднялась на второй этаж, где в окнах тавханы — кунацкой или гостиной — горит яркий свет. Комнату украшает камин с каменным резным наличником, каких теперь, к сожалению, не делают даже прославленные сутбукские каменотесы — то ли перевелись мастера, то ли перестали горцы сооружать камины… На стене висит табасаранский ковер, а на нем именное оружие— кривая сабля и кинжал в серебряных ножнах. В нише на полках расставлены котлы, кувшины, подносы, тарелки, которые давно вышли из обихода и теперь стали украшениями. Легкие кресла обступили столик-трехножку, а над ним поднял цветные абажуры торшер, и получился уютный уголок для беседы. Книжный шкаф вделан в стену. Висит живописный старый портрет какого-то офицера в белой черкеске с аксельбантами. Старинные часы тикают на стене между окнами. Ярко светит электричество. И по всему перебегают живые трепетные отсветы пламени из камина. Под табасаранским ковром на тахте в белоснежной постели лежит больной: жесткие седые волосы, угловатое волевое лицо с выдвинутым подбородком, нос с горбинкой, нередкий в здешних местах, чисто выбритое, хотя осунувшееся и бледное лицо, живые пронзительные глаза под нависшими бровями. Ночные гости молча уселись в кресла у столика и торшера, а Сурхай подошел к больному, стал осматривать, бережно и чутко касаясь пальцами то запястья, то груди, то живота, негромко спрашивая «больно?» или приказывая «дышите!». — Как дела, дядя Мутай? — прервал молчание один из гостей. Он высок и худощав, одет по-осеннему тепло — в куртку на меху, аккуратно сшитую сельским портным; из-под куртки видно белую рубашку с неярким галстуком и кубачинским зажимом — крохотным кинжалом. Это Осман, председатель сельсовета. А рядом сидит в кресле Кара-Алибек, как его зовут в ауле, и в самом деле темнокожий, будто родился не в наших горах, а где-то в жарких странах экватора, рябой и низкорослый, — председатель колхоза в защитной гимнастерке с большими нагрудными карманами. Про третьего гостя, парторга, горцы сказали бы, что «этому человеку трапеза пошла не во вред»: краснощекий и пышноусый, но не толстый; живое, сияющее алыми и розовыми красками лицо его увенчано недорогой черной папахой. Все они — люди средних лет, в молодые годы прошли тяжелые дороги Отечественной войны. Больной ответил не сразу. Медленно повернул голову в их сторону, медленно произнес: — Какие дела у обреченного? Считать закоптелые балки да рассматривать в углу паутину, вроде той сети, что сплела для меня смерть… — Горькая усмешка была на его лице, но голос звучал твердо. — Зачем так мрачно, дядя Мутай? Тебе еще жить, — возразил Хамзат, поглаживая усы. — Ненавижу неуместные утешения, да и фальшиво-жалостливый тон. Не для того потревожил вас в поздний час, уважаемые… Гости растерянно переглянулись, а Хамзат пожал плечами и неуверенно улыбнулся: мол, что взять с больного?! А больной тем временем уже говорил с врачом: — Ну что, молодой мой друг, и ты станешь утешать или все же скажешь правду? — Дела неважные… — озабоченно и невнятно отозвался Сурхай. — Люблю откровенность! Ну, и сколько, если говорить честно, мне осталось жить на белом свете? А? Странно прозвучал вопрос в тишине комнаты: казалось, от него сгустилось и потяжелело безмолвие. Наверное, только сейчас поняли гости, что этот нелюдимый, мрачный человек неспроста пригласил их сюда. А врач Сурхай, словно желая показать, что медицина уже бессильна, стал аккуратно укладывать инструменты в саквояж. — Я жду, мой друг! — До рассвета еще есть время… — двусмысленно и печально произнес Сурхай и посмотрел на карманные часы с серебряной цепочкой. — Благодарю! Жестокая правда лучше, чем утешительная ложь. А теперь посиди с почтенными людьми, послушай… Врач отставил саквояж и опустился в свободное кресло. Больной приподнялся, поправил подушку, лег поудобнее и облизнул бледные сухие губы. — Всю жизнь было недосуг посидеть с вами хотя бы за чашкой чаю, не говоря уж о добром хинкале и славном геджухском вине. А сегодня я пригласил вас, господа… Да, да, да! Вы не ослышались, именно — гос-по-да! Впрочем, и для меня это слово сегодня прозвучало странно. А вы… Ради аллаха, не делайте таких удивленных лиц и не думайте, что я рехнулся от недуга. Прошу, наберитесь терпения, дослушайте до конца! И ты, Осман, сын батрака на виноградниках моего отца в Таркама; если не ошибаюсь, его Зубаиром звали… И ты, Хамзат, сын кузнеца Базалая, который ковал лучшие в наших горах сабли… И ты, Алибек, прости за правду, сын бесшабашного кутилы и насильника Хамадара, что еще до твоего рождения бросил у старого лесника твою мать и бежал в Иран, чтобы повеситься на собственном ремне в одном из тебризских духанов. Я вижу, ты возмущен. Знаю, ты не из робких, ты горяч и смел, можешь одной рукой задушить старика. Но одумайся и воздержись. Дай возможность смертнику аллаха сказать наконец всю правду, чтоб не унести ее туда, где вряд ли нам придется беседовать и где уж верно не ведут летописей… Послушай и ты, Сурхай, в прошлом году ты совершил чудо: дерзко оперировал меня при свете фар больничной машины на перевале Хабкай и спас мне жизнь. Увы, ненадолго, как видишь. И теперь прошу тебя лишь об одном: постарайся сдержать слово, поддержи меня до рассвета… А ты, Зулейха, жена моя, можешь слушать или не слушать — как хочешь. Горцу не положено хвалить своего коня и свою жену. Но я хвалю! В моей судьбе она единственное утешение, хотя знала о моей жизни столько же, сколько я знаю о китайской грамоте. Не могу солгать. Зулейху я любил и люблю так же, как и нашу единственную дочь. Дочери, к сожалению, сейчас нет здесь. Может быть, это и лучше: не хотел бы, чтоб слушала… — Должна была приехать… — всхлипнула Зулейха. Казалось, ее не удивляли странные речи мужа: то ли посчитала их бредом больного, то ли уже ничего не слышала, подавленная мыслью, что погибает самый родной человек, и только молила в душе аллаха, чтоб смилостивился. — Должна была, но ее нет… Наверное, есть дела поважнее, чем смертный час отца… Ничего, я не осуждаю, бывает всякое… Может, телеграмма не дошла, а может… Ладно, не будем говорить об этом! А ты, Зулейха, чем зря терзаться, лучше попотчуй почтенных гостей. Будь сегодня щедрой, как никогда. Накрой стол, поставь лучшее, что есть в сакле. Кажется, у нас еще остался подарок дочери — французский коньяк? Хотя теперь и дагестанский не уступит… Ты умница: найди хорошую закуску. Так надо! Зулейха, послушная как всегда, стала накрывать на стол. — А я пока немного соберусь с мыслями. Больной откинулся на спину, закрыл глаза, и на мгновение всем показалось, что на тахте лежит покойник. Сурхай даже дернулся, но сдержал себя, только переплел пальцы и хрустнул суставами. 6Власть большевиков, которая еще не успела срастись корнями с землей и укрепиться в горах, пала… Вернее сказать, ценой неимоверных усилий, напрасных жертв, жестоких шариатских мер шамхалу удалось на год отсрочить наше падение… Он лихорадочно старался выбить из мозга горцев «большевистский дух», но обычно выбивал мозги, а не дух! А я был у него верным солдатом, поклявшимся на коране. Нам удалось даже захватить членов подпольного большевистского обкома во главе с Уллубием. Скажу откровенно: если б раньше повстречался с этим человеком, иначе сложилась бы моя судьба… Впервые в жизни я позавидовал другому человеку — мужеству, стойкости, ясной убежденности, верности делу и своим соратникам. Могу сознаться, в нарушение клятвы я даже хотел устроить ему побег с единственным условием, чтоб покинул Дагестан. Но Уллубий наотрез отказался бежать и потребовал освободить всех, кто был арестован вместе с ним. И, с прозорливой ясностью видя наступающие для маленькой страны тяжелые испытания, он требовал распустить управление военного диктатора и парламент Горского правительства, ибо только советская власть, как он сказал, могла отстоять Страну гор от наиболее опасного врага — озверевших полчищ белоказаков… Но мы были охвачены азартом расправ… Только не подумайте, что я пытаюсь вызвать у вас снисхождение ко мне. Теперь в этом уже не нуждаюсь и говорю о белом, что это белое, а о черном — черное… Не раз красные повстанцы пытались освободить своих руководителей, но все тщетно. Шамхал доверил мне конный полк в пятьсот сабель из своего личного резерва. Последнюю попытку отбить заключенных совершил Мирза Харбукский, когда их везли на поезде из Темир-Хан-Шуры. Нападение было совершено у полустанка Кумтор-Кала, и здесь я разгромил его полк в жестоком бою у песчаного холма Сары-Кум: о намерениях Мирзы мы узнали заранее. В разгар сражения я приказал верным людям взять Мирзу живым. Не пытаюсь объяснить даже самому себе, кто виноват, что моя нареченная избрала его; меня просто жгли гнев и обида, была задета мужская честь… Должен сказать, Мирза дрался яростно, долго не сдавался, отбиваясь от наседающих со всех сторон моих всадников. Но его все-таки схватили… И он предстал передо мной, раненый, в крови, но непокоренный. Вот он — друг моего детства и враг моих убеждений… Странное это слово «убеждения»! А какие у меня были убеждения? Я долго думал об этом и тогда и позже. Хотелось объяснить хотя бы самому себе, чего я желал в жизни, какие идеалы воодушевляли и побуждали действовать… И в результате раздумий пришел к выводу, что не было у меня никаких убеждений, кроме желания жить, как жили мои предки, — в богатстве, почете, власти! И всех, кто в том мне отказывал, считал своими кровными врагами. А рассуждения о «чести и славе Дагестана», о «независимом Дагестане» — все это только декорации, фиговый листок для себялюбца. Передо мной стоял Мирза, потерпевший тяжелую неудачу. Лицо его в ссадинах и кровоподтеках казалось выкованным из старого железа, тронутого кое-где ржавчиной. Он готов был встретить смерть так же достойно и стойко, как достойно и стойко служил своим убеждениям. А я готовился с наслаждением сокрушить его, отомстить. — Хотел видеть меня живым? — спросил он, тщетно пытаясь вырваться из цепких рук моих воинов. — Отпустите его! — повелел я. — Ну что ж, предоставлю тебе такое удовольствие. Гляди! Как, сам застрелишь или прикажешь своим новым холуям? — Как видишь, комиссар, времена меняются. Теперь моя власть пришла! — усмехнулся я. — Ты прав, князь, времена меняются, — сказал Мирза и громко добавил — Можете утешаться этой победой, но все равно вы обречены! — Зачем кричать?! Бой кончился, ты разгромлен. Вокруг тихо. — Что ж, на этот раз твоя взяла, Эльдар сын князя Уцуми. Что, думаешь, стану на колени и буду просить милости? Зря! Это вам надо просить прощения у наших гор за тех истинных сынов Дагестана, что пали здесь во имя революции и свободы. А между прочим, среди павших немало людей, которые когда-то под твоим командованием сражались в долине Конгожи… — Теперь чувствую себя отмщенным! — прервал я и захохотал, но почему-то вспомнил наглый смех Хамадара, стало стыдно, я умолк. И тут нахлынули воспоминания о детстве. Невольно вырвалось: — А ведь мы были друзьями, Мирза! — Барсук ястребу не друг, — усмехнулся комиссар в разорванной кожаной куртке. — Зачем вспоминать? — Просто пытался понять тебя… — Кончай, Эльдар сын князя Уцуми. Торжествуй нынче! — Не думаешь ли, что смалодушничаю и отпущу тебя? — спросил я в смутном недоумении: «Неужели этому человеку не страшна смерть?» — Милости не жду! А хотелось бы проститься с сыном, маленьким моим Омаром! — И тут глаза у этого храбреца увлажнились, засветились беспомощным жгучим желанием. Но свет сразу исчез, глаза снова стали холодными. — Есть у меня такая слабость: люблю сына… Но умру спокойно: знаю, что ему жить будет лучше! — А все-таки, Мирза, жалко семью… #8213;Ничего! О моей семье позаботятся. — Кто же это? — Советская власть! — Нет советской власти! Мы задушили ее… — Смешно! Ты же сам не веришь этому! В муках, в борьбе, но она рождается. И вам не скрыться от гнева народа. — Ты уверен?! — Сам убедишься. Ну что ж: стреляй! Пощады просить не буду. Трус! Не знаю, почему в это мгновение мне представились разграбленный отцовский дом, винный погреб, где надо мной и отцом издевались бывшие райаты — рабы во главе с Хамадаром; предстали передо мной все неудачи и промахи, и в каком-то исступлении я выхватил наган и разрядил в комиссара. Он рухнул к моим ногам, промолвив: — Будь проклят! Помни, буду являться к тебе живым… Прощай, Омар! Прощай, Амина… В тот же день по приговору военно-шариатского суда был расстрелян и Уллубий в местечке Темиргое. Казалось, эти выстрелы разбудили горное эхо… Как говорится, пиала не разбивается без звона. Красные повстанцы в горах стали объединяться в полки. На место Мирзы стал Таймаз… Правление шамхала Тарковского, казавшееся таким прочным, вдруг треснуло, из стен стали выпадать камни. Появилось ощущение, что здание стоит на пороховом погребе, в который подброшен зажженный фитиль… Восстал один полк шамхала, другой, третий… Горцы стали отзывать своих сыновей со службы «кровавому диктатору», как прозвали в горах Тарковского. А тут еще деникинский штаб потребовал распустить управление диктатора и Горский парламент и передать власть белоказакам, которые тогда уже хозяйничали на всем побережье от Хасавюрта до Дербента. Словом, неспроста сказано, что пошатнувшийся зуб не удержишь! Шамхал с удовольствием отдал власть белым, ибо боялся, что власть захватят красные, а сам собрал чемоданы, взял семью и уехал в Иран, причем не счел нужным даже предупредить моего отца с матерью, что жили у него во дворце… Сейчас шамхал глубоким стариком доживает век в Тегеране и, говорят, мечтает вернуться в Дагестан, чтоб умереть на родной земле, но не решается: видно, мучают его воспоминания не меньше, чем меня; а на совести у шамхала немало пятен… В Тарках, в опустевшем дворце, я нашел растерянного отца, брошенного на произвол судьбы невежливым хозяином. Князь Уцуми пожимал плечами: «Горец, шамхал — и вдруг бросить гостя, кунака, как изношенную обувь…» Со мной приехали несколько оставшихся верными солдат и турецкий офицер Азиз-бей. Оставаться в Тарках нам всем было небезопасно: в горах, в Левашах, уже вышли из подполья большевики и крупные отряды красных двигались с гор на равнину. Азиз-бей спешил убраться восвояси на родину, и мой отец договорился ехать с ним. Я даже поссорился из-за того с князем Уцуми: пытался отговорить, убеждал остаться в Дагестане. Но князь был упрям… Ночью выехали из аула Тарки маленьким отрядом, двинулись по предгорьям к югу. На рассвете оказались у холмов Урцехи недалеко от Губдена, и князь-отец вдруг решил заехать к Али-Султану, помириться и попрощаться; может, когда-нибудь доведется постучаться в эту дверь! Я не противился, не возражал и Азиз-бей, который всю дорогу соблазнял отца рассказами о Турции и обещал предоставить моим старикам половину своего дворца в Эрзеруме. Мы ехали, а навстречу нескончаемой вереницей тянулись беженцы; на арбах, на ишаках, на вьючных мулах везли жалкий скарб, угрюмые, испуганные, дико озирающиеся… Это горцы бежали от новой беды — от белоказаков. Да, почтенные мугринцы, время было ужасное… Несмотря на молодость, я тогда уже повидал и убийства в сражении, погибающих от ран, от болезней, от голода, но все это было просто детскими шутками перед жестокостями, которые творили белоказаки в непокорных горских аулах! Они превзошли даже полчища персидских шахов. Горели аулы, сотнями гибли старики и дети, казни самые изощренные: мы видели повешенных вверх ногами, головы, насаженные на колья изгороди, четвертованных, которых еще не успели похоронить горцы… Запах крови и гари преследовал нас до самого Губдена. И этот аул был охвачен пламенем; казалось, даже камни горят. Так некогда в этих местах арабы сожгли городище Шам-Шахар, и до сих пор под слоем земли находят почерневшие в огне камни. Дым окутывал все, будто туманом. Казалось, белоказаки уже расправились с отрядом непокорного Али-Султана, а сейчас врывались в сакли, убивали, насиловали. Кричали женщины и дети, то там, то здесь слышались выстрелы, мелькали пьяные фигуры в казачьей форме, конные и пешие… Вот один ударил шашкой старика, что выбежал навстречу с лопатой в руках… А вот и сакля Али-Султана, объятая огнем… Из-за этой сакли выбежала женщина, прижимая к груди ребенка; она отчаянно кричала, молила о помощи, с ее головы слетел платок… Она бежала в нашу сторону. И я узнал: это была жена Мирзы Харбукского, младшая дочь Али-Султана, бывшая моя нареченная Амина с сыном! За ней гнался белый офицер, размахивая над головой обнаженной шашкой. — Амина! — крикнул я и пришпорил коня, чтоб преградить путь офицеру, но меня опередил выстрел. Офицер будто наткнулся на что-то, выронил шашку и рухнул. Я быстро обернулся и увидел: то стрелял мой старик отец. — Лучше умереть здесь, — крикнул он, — чем видеть такое! — Не надо, отец! — тщетно кричал я. — Лучше поскорее убраться отсюда, отец! Он был неудержим. — Убирайся один, если боишься испачкать саблю! — И, выхватив саблю, отец поскакал на белоказаков. Верные нам всадники бросились за ним. — Береги мать! Увы, я не сумел ее сберечь: пуля сразила мать; тяжело раненную, я снял ее с коня. — Мама, мама! Что с тобой, мама?! — Вот и все, сын… Так даже лучше: я не хотела уезжать… Хотела умереть на родине… Аллах услышал… — Мама! — Я обернулся, подошла Амина и склонилась, не выпуская ребенка, над моей матерью. — Помоги отцу! — слабеющим голосом произнесла мать. И, оставив ее с Аминой, я вскочил на коня. Больше я ничего не видел, кроме шарахающихся от моих ударов пеших казаков и всадников, которых рубил неистово, яростно, без пощады. Нас было всего человек семь, считая и меня, и отца, и турка, и вдруг мы оказались в кольце наседающих казаков. Кто-то из наших спутников рухнул с коня, сраженный казаком. Никогда я не дрался с таким ожесточением. Казалось, мы обречены и сложим здесь головы, но это больше не пугало. И тут внезапно с гиком из трех переулков выскочили всадники, и я увидел впереди них Али-Султана и его сына Гаруна. От радости я вздохнул всей грудью и невольно замешкался… — Берегись, Эльдар! — услышал я крик Гаруна и выстрел: ему удалось из пистолета поразить казака, что пытался достать меня шашкой. — Рад вас видеть, князь! — крикнул отцу Али-Султан. Радостно улыбаясь, пробивался ко мне белозубый красавец и лихой рубака Гарун. Но и его настигла вражеская шашка: рухнул с разрубленной головой. — Гаруна убили! — закричали горцы. И с утроенной яростью бросились на казаков. Впервые я увидел плачущего горца. Али-Султан спрыгнул с коня и подошел к сыну. Гарун был мертв, хотя не потухли еще ясные открытые глаза, не исчезла еще улыбка. По лицу Али-Султана катились слезы. А когда он поднял голову и молча вскочил на коня, все поняли: это уже не Али-Султан, не старик, а снежный барс, не знающий смерти. Теперь мы теснили казаков к стенам и рубили с размаху. Часть карателей бросилась туда, где путь оказался свободным: к горке, на которой стояли остатки древней крепостной стены и башни. Они поняли беду, лишь когда взбежали на горку и увидели за ней пропасть; отступать было некуда! — Ни один не должен уйти живым! — кричал Али-Султан. — Рубите, бейте белых зверей! Мы окружили, порубили и сбросили в пропасть остатки белоказаков. Возмездие совершилось! Но разве оттого меньше стало горе людей, в семьи которых белоказаки принесли смерть и беду? Разве меньше горевал я, когда хоронил мать на губденском кладбище? Все тела врагов были выкинуты в пропасть. «Пусть вороны выклюют им глаза! Пусть шакалы растерзают их тела! Пусть змеи высосут их кости!» — причитали горянки. Целый день горцы хоронили погибших от рук карателей. С почестями похоронили Гаруна. А потом Али-Султан велел всем жителям аула уходить с его отрядом в горы, в леса: оставаться было опасно, белоказаки не успокоились бы, обнаружив исчезновение карательного отряда. И жители подчинились. Только один старик все время бормотал: «Ну, зачем, зачем, я вас спрашиваю, нужна эта война? Что, плохо было жить в своих саклях, да? А теперь ни сакли, ни скота, ни жены— старухи моей…» — «Неверно, неверно ты говоришь, старик! Дело не в том, что они русские, а мы горцы. Они враги и русской и горской бедноте; общие наши враги!» — возразил Али-Султан. Той же ночью отец попрощался с Али-Султаном, который тщетно уговаривал не покидать Дагестан, и с турком и еще с одним верным каракайтагцем отправился в неведомый чужой край. А я поневоле оказался в отряде красных повстанцев. Судьба снова свела с Али-Султаном. К счастью, он многого не знал обо мне… С тех пор не раз участвовал в боях под красным знаменем и в этих сражениях впервые почувствовал сокрушающую силу народа и его великую веру в лучшее будущее, которая труса делала храбрецом, а храбреца героем. Весной двадцатого года в Дагестане снова и уже навечно установилась советская власть. Сбылось предсказание Мирзы! Теперь Амина с сыном снова жила в отцовской сакле. Не раз я хотел подойти, заговорить… Но она всегда была с сыном Омаром, а он так напоминал Мирзу Харбукского… Все было бы, возможно, хорошо, если б советская власть позабыла о своих героях и о моем прошлом. Но она не забыла! Полк красных повстанцев во главе с Али-Султаном готовился выступить в горы, чтобы добить остатки войск аварского барановода Нажмутдина из Гоцо, отцовского кунака. Я колебался: одно дело — рубиться с белоказаками, а другое — снова убивать братьев-горцев… Перед самым выступлением Али-Султан вызвал меня. Он получил письмо от ревкома, в котором предписывалось, если удастся встретить, арестовать нижеследующих лиц… В списке значились шамхал Тарковский, турецкий офицер Азиз-бей, я и другие. Нас надлежало под усиленной охраной отправить в Темир-Хан-Шуру. Али-Султан говорил: «Нет причины тревожиться. Наверное, пустая формальность, проверка… Как-никак ты сын князя Уцуми из Кайтага, личность заметная, представитель свергнутого класса… А в этом конверте лежит мой отзыв о тебе». В отзыве добрый, великодушный Али-Султан писал, что я немало содействовал победе в сражении в ущелье Ая, губденской схватке и других боях с белоказаками… Все это было правдой, но как мало в сравнении с другими фактами, о которых Али-Султан не знал! Два губденца, что сопровождали меня, знали отношение Али-Султана, были уверены, что, как говорится, дело выеденного яйца не стоит. И потому были опрометчивы, а я постарался спокойствием и веселостью отвлечь мысли в иную сторону, чтоб не брать еще один грех на душу. И без труда затерялся в садах Дженгутая. Уже скрываясь в лесах и горах, как бездомный пес, как абрек, узнал от случайных путников, что Али-Султан погиб в Араканах в схватке с остатками отрядов Нажмутдина из Гоцо. Не скажу, что обрадовался вести, но все же стало спокойнее: скверно было думать, как поразит старика мое бегство… Вот так, почтенные мугринцы, скрывался я несколько лет в лесах Табасарана и Закаталы; добродушные горцы, исполняя закон гостеприимства, в зимнюю стужу не отказывали в ночлеге и всегда делились куском хлеба. Лишь одиночество доводило порой до беспросветной тоски. Она и заставила спуститься в Большой ореховый лес, свела с человеком, который был когда-то правой рукой Хамадара, а теперь разбойничал: грабил путников, женщин, вечерами у костра похвалялся своими похождениями. Звали его Мутай из Чихруги, и был он странно похож на меня: такого же роста, так же сложен и даже, пожалуй, немного схож лицом… В долгие ночи у костра поведал он многое о себе: родственников не осталось, кроме слепого от рождения дяди, с трудом существующего на подаяния; еще маленьким покинул свой аул; никогда не признавал никакой власти, но и не боролся ни с властью, ни за власть. И его пока никто не преследовал. А меня повсюду искали чекисты: однажды я подслушал разговор милиционеров на полустанке Берикей… И пришла мне мысль странная и страшная, но спасительная; если б она осуществилась, я мог бы вернуться к людям, не скитаться, как зверь, по лесным чащам… Однажды я извлек из тайника свою старую форму поручика Дагестанского конного полка, именное оружие и стал при Мутае из Чихруги мерять. Мутай аж затрясся. — Тебе это не подойдет! — закричал он. — Дай-ка сюда! А когда нарядился, вскричал в удивлении и восторге: — Это ж на меня сшито! Даю что угодно взамен… Я притворился, что обижен и не хочу отдавать, он стал настаивать, и, хмурясь, я уступил… Вскоре он где-то раздобыл хорошего коня с английским седлом и в полном упоении щеголял в чужой шкуре. Я же вновь появился на полустанке Берикей, разговорился с милиционерами, сказал, что им нечего и думать изловить князя Эльдара, а вот я знаю его близко… Милиционеры вцепились как клещи, просили указать, даже пригрозили арестом… Мутай из Чихруги отстреливался бешено, но был ранен и взят. Такой оборот дела меня не устраивал, и, пока милиционеры готовили лошадь, чтоб перевезти раненого, я выхватил наган Мутая и пристрелил его. А милиционерам объяснил, что не мог иначе, ибо этот проклятый князь изнасиловал мою невесту, убил брата… Словом, нарассказал столько, что мне поверили. Но и мертвым повезли его в столицу… И в тот год, когда в Кайтаге саранча уничтожила урожай, а служители веры распространили слух, будто на ее крыльях было по-арабски написано: «Причина бедствия в дружбе с гяурами и ячейках безбожников, да покарает их аллах!» — в газете «Даргинец» сообщили, что при содействии местного населения (то есть моем) чекистам удалось обезвредить злейшего врага советской власти, бывшего офицера царской армии князя Эльдара сына князя Уцуми из Кайтага. При аресте князь Эльдар оказал бешеное сопротивление, в перестрелке был убит и опознан. «Еще одним врагом стало меньше на нашей земле!» Вот так, почтенные мугринцы, завершилась жизнь, когда я существовал еще под именем, которое дали родители… Но я обманул людей и украл у аллаха вторую жизнь, жизнь Мутая из Чихруги, в надежде испытать хотя бы простые радости обыкновенного человека… Но что-то мало увидел и этих радостей! Хоть шкура была другая, в душе я оставался тем же заблудившимся, одиноким, обманутым самим собой… Кажется, и хинкал готов! Добрая у меня хозяйка, исполнительная. Еще тяжелее было б жить, если б не она… Сейчас она накроет стол, почтенные, а я, если позволите, немного помолчу, чтоб не портить аппетита. Отдохну… Вкусно пахнет вареное мясо! Знаете, осенью и весной рекомендуется есть мясо черной овцы… Где-то об этом читал. Только не помню — почему… Зулейха, и мне, пожалуйста, немного мяса и бульона. Не знаю почему, мне даже немного легче стало… |
||||
|