"Кто идет?" - читать интересную книгу автора (Достян Ричи Михайловна)

ДОЛГАЯ НОЧЬ

Поздним вечером ко мне постучался матрос Юсуф Майоршин. Это, пожалуй, был единственный человек, который своим видом нарушал впечатление порядка и опрятности на теплоходе. Худощавый и маленький, он ходил валкой походкой толстяка. Локтями подтягивал брюки. Развязно просил закурить. Толкнув ногою дверь, он вошел в мою каюту прежде, чем ему ответили на стук; привалился спиной к двери, остановил скептический взгляд на столе и сказал:

— Пишете?.. Вы бы лучше про меня написали. — Он хмыкнул и добавил: — Я здорово работаю.

— А кто вам сказал, что я пишу?

— Знаем, знаем, — ехидно усмехнулся Юсуф и ушел, оставив после себя запах рыбы.


На пассажирской палубе непривычно темно и душно. Собирается дождь. Временами в непроницаемой тьме дергается короткая полоска света, а через некоторое время доносится такой звук, будто в каюте за стеной кто-то сдвинул стул.

Непогода не ощущается только в салоне. Здесь вообще не бывает ни погоды, ни времени года, ни даже самой Волги, лишь только на стеклянные стены официантка Антонина опустит подбитые шелком бархатные шторы.

В салоне — танцы под рояль и обычная городская духота. Пахнет потом, духами, ресторанной едой, гарью припаленного утюгом шелка и парикмахерской. В салоне один свежевыбритый мужчина. Он много танцует, и от этого во всех уголках стоит едкий дух тройного одеколона.

В салоне много света и пестро. В центре веселья большеголовый старик с коротким плотным телом. Он легко танцует и заразительно смеется. Зовут его Николаем Антоновичем. Он танцует со всеми дамами по полтанца. За роялем полная, здоровая на вид женщина с кольцами на обеих руках. Все, что она ни играет, звучит как военный марш. В промежутках между танцами, когда красивые белые руки ее лежат на круглых коленях, слышно, как из репродуктора на стене грустно сочится музыка.

Я сажусь в угол у края шторы, чтобы можно было поглядывать на реку.

— Никакой «Голубки», — кричит Николай Антонович. — Поем «Степь да степь кругом», а потом… эту…

— «Стеньку Разина», — подсказывают дамы хором.

— Приготовились! — Он поднял короткие руки.

Пианистка, которая сидела, прислонясь спиной к роялю, выпрямилась и так лихо повернула себя на вертящемся стуле, что все увидели ее массивные икры…

Неожиданно раздался короткий, тревожный свисток. Капитан вызывал наверх вахтенного матроса.

Я отогнула край шторы — стекло было черно и непроницаемо, как камень. Если отогнуть штору больше — прибежит вахтенный, потому что свет, падающий на воду, мешает вести судно.

Я забираюсь с головой под штору. Воздух здесь прохладный и чистый. Ночь постепенно становится видимой. Уже различима бурая, неспокойная волна. Теплоход проходит близко от белого бакена, и тогда обнаруживается дождь. Ровный, частый — дождь надолго.

С человечьей тревогой звучат свистки, долетающие откуда-то издалека. Наконец в нескольких метрах от нашего борта появляется черная лодка на белом буруне. За нею медленно выдвигается корма баржи. Баржа глубоко сидит в воде. Мы начали обходить караван с нефтью. Непонятно только, почему наш теплоход идет так близко от опасных барж.

А дамы всё поют. Николай Антонович заставляет их по нескольку раз повторять одно и то же.

Метр за метром отодвигается назад белое тулово баржи. По тому, как медленно она отстает, ясно, что мы сбавили ход. Над низким бортом вперехлест поднимается и опадает темная, недобрая вода.

Наконец проходит нос баржи. Я читаю название: «Северная звезда». Троса не видно. Кажется, будто «Северная звезда» сорвалась и ее сносит течением.

Никогда не видела, чтобы какое-нибудь судно так близко подходило к танкерам, — наверно, иначе нельзя, наверно, здесь очень узок фарватер.

Еще медленней идут назад стометровые баржи. Им нет конца.

Пение прекратилось внезапно. Просто надоело, как видно, самим. Грохнули отодвинутые разом стулья. Я высунулась из-под шторы. От белого ядовитого света лица у всех казались загримированными. По танцевальному пятачку ходили дамы и обмахивались платочками. За ними топтался Николай Антонович. Он был ослепительно седой, с разгоряченным, малиновым лицом. Вместо щегольского пиджака на нем теперь была пижамная куртка.

В салон легкой, озорной походкой вошел парень в синем спортивном костюме. Он стремительно прошел через весь салон, снял зачем-то часы с руки и положил их на крышку рояля. Потом подмигнул пианистке, и та, ничего не спрашивая, в бешеном темпе заиграла трепака. Парень пустился в пляс. Он так плясал, что ему действительно могли помешать часы.

— Браво! — загремел весь салон. — Браво, ура!

И все-таки сквозь этот гам слышно было, как наверху кто-то ходит по тенту. Когда я опять стала что-то различать во тьме, было такое ощущение, что баржи идут еще ближе.

А пляска только разгорается. Кто-то отбивает такт, встряхивая коробку с шахматами. Звенят бокалы на столах. Этот тоненький звук наводит на мысль: одно неточное движение нашего рулевого, и все полетит к черту! Непонятно все же, почему капитан буксира пустил нас на перекат?. Он мог не ответить на наш обходной сигнал. Он имел на это право…

— Иих! Оох! — вывизгивало сразу несколько женских голосов.


Выйдя на палубу, я попала в холодную струю черного ветра. Несколько первых мгновений казалось, что теплоход несется с необычайной скоростью. Но постепенно мрак становится реже, и ясно уже видно, что волна, отжимаемая бортом, обычной крутизны, по ней, как всегда, бегут круглые пятна света, падающего из матросских кубриков.

…На палубе скользко, как на льду. По трапу лупит черный дождь. Не выпуская поручней из рук, добираюсь до рубки. Моего прихода никто не замечает. У штурвала сам капитан. Штурман на месте капитана. Рулевого в рубке нет. Освоившись с темнотой, нахожу его в начале тентовой палубы, рядом с мачтой. Он стоит и, перегнувшись, смотрит вниз.

В рубке окна открыты. Ее заливает дождем. Холодно. Ветер бьет в лицо. Капитан и штурман часто вытирают глаза.

Отсюда караван кажется еще ближе, чем снизу.

Наконец по левому борту забрезжили цветные огни буксира. Я смотрю, как медленно он приближается, и спрашиваю:

— Почему он пропустил нас в таком узком месте?

Капитан не отвечает. Он наклоняется вперед и кричит через дождь рулевому:

— Сколько воды?

— Восемь! — доносится от мачты.

В бурой мгле белым островом отходит пятая баржа. Крупней и внятней огни буксира, который пятится на нас, осторожно неся на высокой мачте красные предостерегающие огни. Порывами ветра уже доносит рокот его машин.

Вот он совсем уже близко — приземистый, с большими, неистовыми колесами, весь в цветной дымящейся оболочке дождя.

Капитан все чаще вытирает глаза. Правая рука его незаметными движениями перекладывает руль, левой он вдруг снимает с головы свою белую фуражку и протягивает ее в окно под дождь. Он держит ее до тех пор, пока из крохотной рубки поравнявшегося с нами буксира тоже не высунулось что-то круглое и белое, помаячило и исчезло.

— По-олнай! — весело командует капитан, отряхивает фуражку и надевает ее.

По гудящей тентовой палубе от мачты к рубке идет рулевой в обвисшем брезентовом плаще.

— Вы это что, — кричит на меня капитан, — без пальто под дождем бегаете!

— Почему он пустил нас на перекат?

— Потому, что он настоящий волгарь, — с удовольствием отвечает капитан, потом опять начинает кричать — Уходите отсюда, не закрывать же мне окна! — И снова забывает про меня и говорит: — Да, было бы у нас сорок минут опоздания — не меньше. Молодец Козлов! Видали, какой воз тащит — страшное дело…

— Ну а к чему этот риск?

— Это работа. Ничего не делать, наверно, безопаснее.

Капитан передал штурвал рулевому и, не отводя глаз от реки, сказал:

— Не вались в яр, Матвей!


На пассажирской палубе пусто и неуютно. В холодном воздухе летают капли, срываемые ветром с парусиновых навесов. Со стороны кормы доносится шарканье. Не сразу можно разглядеть, как, пошатываясь, очень медленно оттуда приближается человек. Он шваброй сгоняет воду с палубы. Чем ближе, тем больше движения его напоминают медленный бег на коньках: шаг вперед — косые взмахи рук, и снова шаг, и снова — руки в сторону. Он приближался ко мне спиной, чтобы не ступать по чистому.

— Заладит теперь! — Матрос поднял лицо к невидимому небу. — До чего же не люблю дождя!

— Что это вы так поздно убираете?

— Вот я и говорю, — осенью надоедят дожди, а он еще летом грязь разводит.

— Так зачем же ночью убирать, сейчас ведь все спят?

— Спят не спят — палуба всегда должна быть чистая.

Матрос постоял еще немного, потом пошел дальше, широкими швырками надраивая палубу.


К себе я вернулась продрогшая. Уходя, забыла закрыть окно, и теперь в каюте сыро.

Склянки пробили час. Давно заперт салон. На палубе — ни души. Время от времени в плотной тишине слышится странный звонкий стук с повтором: это по нижней палубе, над носовыми трюмами ходит человек и молотком обстукивает пивные бочки. Не дает уснуть ему хлопотливый груз.

В поздний час, когда пассажиры всех классов спят, по шорохам, по скрипам, по одному оброненному слову можно представить себе, что происходит в разных уголках судна, начиная от залитой дождем рубки до подводных его помещений, где всю навигацию стоит одна и та же, насыщенная раскаленными маслами духота.

Там, в сиреневой безрукавке, с очень темным лицом и белыми, как у женщины, руками, ходит старый механик и прислушивается к гулам. Его большие, выпуклые, грустные глаза смотрят куда-то мимо приборов. Кажется, что вся его работа в том и состоит, что он ничего не делает и никуда не смотрит.

После вахты старый механик принимает душ и садится за маленький столик в своей пустой, неуютной каюте с единственным украшением: над столиком висит фотография пятнистой кошки, спящей на крыльце. Говорят — это все, что осталось после войны от его семьи и дома. Снимок будто бы сделан младшим сыном, которому старик в день рождения подарил фотоаппарат.

Устало поглядывая на фотографию, механик очень долго подсчитывает минуты, секунды, граммы, тонны, и нет ни ему, ни капитану, ни масленщикам, ни проводницам, ни матросам, ни боцману вместе с штурманами ни одного часа покоя, покуда Волга идет…

…В открытое окно слышно, как сыплется на парусиновый тент мелкий, настырный дождь, как бьет о борт волна.

Временами ни с того ни с сего начинает тарахтеть оконная рама, звякнет ложка в стакане, потом сверчком под койкой запиликает плинтус, потом звуки эти разом исчезнут, и каюта примется уютно поскрипывать, словно качаемая сонной рукой люлька. Это капитан, сокращая путь, пошел воложкой, и большому судну мало воды. Винты выгребают ее всю, за кормой бурун, похожий на водопад. От буруна расходятся и катят к берегам две такие волны, как будто теплоход двумя гигантскими канатами тащит за собой всю воложку.

А бывают еще более странные вещи: вдруг среди ночи над самым ухом зарокочет телега. Выглянешь — на палубе горят стояночные огни. Перед окном торчит спасательный круг с пятизначным номером какой-нибудь пристанёшки. За пристанёшкой по черному склону горы катится рокот колес. Телега то появится в желтом пятне света под фонарем, то сгинет — только и успеваешь заметить белую косынку у женщины на голове да пса позади телеги.

Когда раздастся последний свисток, телега остановится под очередным фонарем. Женщина в белой косынке обернется к реке темным пятном лица. Пес тоже обернется, поджав хвост, и будет глядеть на уходящий теплоход.

Когда палуба немного отодвинется от пристани, под ее карнизом обнаружится метровыми буквами выведенное название, какое-нибудь Фокино или Разнежье.

Рядом с пристанью, на скупо освещенном бугорке, отчаянно мотается тонкое деревце, а на реке ветра нет, только дождь, только плеск воды — тихий и ровный, как дыхание. И снова до берега не дотянешься глазом.

Долгая, трудная тянется ночь.

Сквозь пол каюты слышно: кашляет кто-то или вдруг пронзительно и чисто заголосит ребенок. Как ни ругается боцман, все равно не спускаются в трюм пассажиры четвертого класса. Сидят, лежат в проходах нижней палубы, среди чугунных чурок, мешков, бочек. Боится проспать свою пристань человек, да и неохота ему тащить тяжелые вещи вниз, а потом снизу наверх — не надо ему ни нар, ни тюфяка — оставь его только в покое, боцман!

Так и идет теплоход по доброй, большущей, бессонной реке — по самой длинной и самой широкой дороге России.