"Жан Баруа" - читать интересную книгу автора (дю Гар Роже Мартен)

БУРЯ

I. Собрание в редакции "Сеятеля" перед процессом Золя. Возмущенная толпа под окнами 

Новое помещение редакции "Сеятеля" на Университетской улице.

Ниже четырех окон бельэтажа прикреплены железные листы, на которых черными буквами по белому полю начертано: "Сеятель".

Небольшое помещение из пяти комнат. В первых двух - переписчики, служащие, деловая суета. Третья, побольше, служит залом для заседаний редакции. В комнате, выходящей во двор, - кабинет Баруа; рядом - комната для стенографистки.

17 января 1898 года. Пять часов вечера.

Редакционная комната: большой стол, на нем - чернильницы и бювары; на стене развернутый газетный лист: "Орор"25 за 13 января, с письмом "Я обвиняю"20, и два напечатанных Роллем плаката, воспроизводящих жирным шрифтом заключительную часть письма Золя.

Баруа, Арбару, Крестэй, Брэй-Зежер, Порталь и другие сотрудники громко разговаривают.

- Кавеньяк26 утверждает, будто Дрейфус признал себя виновным в утро перед разжалованием.

- Неправда!

- Однако я уверен, что он человек честный...

- Его убедили, будто есть показания того времени.

- К тому же, он не говорит, что видел документ!

Баруа. Как! С тысяча восемьсот девяносто четвертого года существует показание, настолько уличающее подсудимого, что достаточно его обнародовать, чтобы разом покончить со всей этой суматохой, - и за четыре года никто и не подумал предъявить такой документ суду?

Крестэй. Это бросается в глаза!

Баруа. Вот как все это происходило...

Сразу же воцаряется тишина.

Мне рассказывал Люс, он серьезно изучал дело. Вы увидите, как все это просто. Перед самым разжалованием Дрейфус в течение целого часа находился с Лебрен-Рено, капитаном республиканской гвардии. До последней минуты он уверял его в своей невиновности. Он даже заявил, что крикнет об этом во всеуслышание; испугавшись возможного скандала, капитан счел нужным предупредить полковника. Потом Дрейфус рассказал о новом испытании, аналогичном пресловутому диктанту, которому он подвергся несколько дней назад: министр, все еще надеясь получить доказательства, которые могли бы несколько успокоить его совесть, прислал в камеру к осужденному майора дю Пати де Клама спросить его, "не предложил ли Дрейфус Германии документы в патриотических целях", чтобы иметь возможность получить другие, более важные, - уже одно это смягчило бы его вину и повлекло бы более мягкое наказание, Лебрен-Рено, естественно, не знал об этом демарше. Дрейфус, который с минуты на минуту ожидал начала гражданской казни, был, понятно, в возбужденном состоянии; он говорил лихорадочно и довольно бессвязно. Легко понять, что слова его могли быть неверно истолкованы, неверно переданы, искажены при пересказе; отсюда и могла родиться история об обмене документов с заграницей. Что касается Лебрен-Рено, то он в ту пору ни разу не говорил о признаниях. Генерал Даррас запросил сразу же после разжалования, не произошло ли каких-нибудь чрезвычайных происшествий; ему ответили, что ничего особенного не произошло, и он сейчас же доложил об этом министру. На докладе Лебрен-Рено, представленном военному губернатору Парижа - этот доклад Люс видел своими глазами, - имеется пометка: "Ничего существенного". Неужели вы думаете, что если бы Лебрен-Рено выслушал какое-либо признание, то он не поторопился бы доложить об этом? И неужели военный министр, узнав на следующий день о смутных слухах, просочившихся в прессу, не был бы озабочен, если бы слухи эти были хоть сколько-нибудь обоснованы? Разве не отдал бы он тотчас же приказ о проведении нового следствия с тем, чтобы получить это решающее показание? Разве не попытался бы он заставить Дрейфуса сообщить дополнительные подробности, чтобы узнать - ведь это так важно для национальной безопасности, - какие же именно документы были переданы иностранной державе? Нет, право, чем больше размышляешь, тем яснее становится неправдоподобность всей этой истории с признанием.

Крестэй. Вы должны напечатать беседу с Люсом по этому поводу.

Баруа. Он находит, что время еще не наступило. Он ждет свидетельских показаний Казимир-Перье27 на процессе Золя.

Юлия Вольдсмут (показываясь в дверях). Господина Баруа просят к телефону.

Баруа встает и выходит.

Зежер. Как бы то ни было, я думаю, что позиция Кавеньяка нам на руку.

Порталь. Нам на руку?

Зежер. Конечно. Подумайте только. Бывший военный министр торжественно заявляет в палате депутатов о существовании документа, решающего исход дела и неоспоримо свидетельствующего о виновности Дрейфуса. И вот, когда будет публично доказано, что все это - подлог, что документа, о котором идет речь, не существует, или если он даже и существует, то переделан задним числом в интересах обвинения, - тогда общественное мнение страны будет потрясено. Я готов в этом поручиться! В противном случае - Францию подменили!

Крестэй (печально). Подменили... Никогда вы не были так правы.

Порталь. Все это станет ясным на процессе Золя.

Баруа возвращается.

Баруа (взволнованно). Мне звонил Вольдемут... Он сейчас узнал, что Золя хотят привлечь к ответственности лишь за те обвинения, которые он высказал по адресу военного суда тысяча восемьсот девяносто четвертого года; все остальные выдвинутые им обвинения обходят молчанием. Не могу понять: с какой целью?..

Порталь (вставая). Это очень важно.

Крестэй. Но они не имеют права!

Порталь. Прошу прощения...

Крестэй. Что это изменит?..

Баруа. Дайте сказать Порталю.

Порталь. Это становится серьезным. Правительство старается всеми возможными средствами помешать разбирательству обвинений, выдвинутых Золя. Существует точная статья закона, по которой обвиняемый не может приводить никаких доказательств, выходящих за круг вопросов, указанных в судебной повестке. Другими словами, ограничивая рамки обвинения, выдвинутого против Золя, тем самым произвольно ограничивают рамки судебного разбирательства.

Крестэй. Таким способом смогут свести на нет всю защиту Золя.

Порталь. Безусловно!

Баруа. Чудовищно!.. Они хотят задушить процесс.

Крестэй (возмущенно). Это - происки прокурора.

Порталь. Это закон.

Все подавлены.

Зежер (медленно). А я, я не верю в это. Обвинения, выдвинутые самим Золя, слишком оскорбительны, чтобы их можно было замолчать. Нельзя оставить безнаказанным человека, написавшего и опубликовавшего такое письмо! (Подходит к плакату, где крупными буквами напечатано письмо Золя. Читает.) "Я обвиняю подполковника дю Пати де Клама в том, что он был дьявольским вдохновителем судебной ошибки!..

... Я обвиняю генерала Мерсье в соучастии!..

... Я обвиняю генерала Бийо28 в том, что он, имея в руках неоспоримые доказательства невиновности Дрейфуса, не дал им законного хода!..

... Я обвиняю генерала де Буадефра!..

... Я обвиняю генерала де Пелье!..

... Гнусное дознание!

... Чудовищно пристрастное дознание!..

Я обвиняю военное ведомство в том, что оно вело... разнузданную кампанию в прессе, чтобы сбить с толку общественное мнение и скрыть свою вину!.. "

Крестэй. И в конце такой вызов:

"... Выступая с этими обвинениями, я отдаю себе отчет в том, что подвергаюсь ответственности по статьям тридцатой и тридцать первой закона... и так далее.

У меня одно стремление, стремление к истине во имя человечества, которое так много страдало и имеет право быть счастливым. Этот горячий протест - крик моей души. Пусть осмелятся привлечь меня к суду присяжных и пусть следствие ведется совершенно открыто.

Я жду!" [Газета "Орор" 13 января 1898 года. Открытое письмо Эмиля Золя президенту Республики: "Я обвиняю..." - Прим. автора]

Баруа. И вы полагаете, что какое-нибудь правительство проглотит все это не поморщившись?

Порталь. Во всяком случае, Баруа, хорошо бы, до того как обвинение против Золя будет пересмотрено, публично заявить о том, что готовится подлог.

Зежер. И пусть завтра утром твоя статья разорвется, как бомба!

Баруа. Я сейчас же примусь за нее. Порталь, будьте любезны отыскать мне точный текст закона, о котором вы упомянули.

Порталь. Могу я позвонить в библиотеку Дворца правосудия?

Баруа (открывая дверь). Мадемуазель Юлия!

Порталь. Это для меня, мадемуазель. Соедините, пожалуйста, с номером восемьсот восемьдесят девять - двадцать один.

Баруа (направляясь к письменному столу). Я вас оставляю... Вы будете вечером на бульваре Сен-Мишель?

Несколько голосов. Да.

Баруа. Я принесу свою статью перед тем, как передать ее Роллю. Мы ее вместе просмотрим. До вечера...

Часом позже.

Редакционная комната пуста. Сотрудники ушли.

Служитель, ожидая часа закрытия, подметает пол. Баруа работает у себя в кабинете.

Внезапно дверь отворяется: входит Юлия с бледным испуганным лицом; одновременно в комнату врывается странный гул.

Юлия. Господин Баруа... Бунт... Вы слышите?

Удивленный Баруа идет в комнаты, выходящие на улицу. Открывает окно и вглядывается во мрак.

Неясный шум.

Желтый свет ближнего фонаря ослепляет Баруа. Постепенно его глаза привыкают к темноте: перед ним еще пустынная улица, но вдали, мимо темных домов, течет гудящая черная масса.

Он уже приготовился было выйти на улицу - из любопытства. Шум приближается; слышится пение; отдельные выкрики:

"Дрейфус!.. "

Несколько человек, возглавляющих шествие, уже в каких-нибудь пятидесяти метрах от дома. Баруа различает лица и руки, поднятые над головами:

"Позор "Сеятелю"! Позор Баруа! Позор!"

Он поспешно отступает.

Баруа. Ставни, быстрее!

Лихорадочно помогает служителю.

Когда они опускают последний ставень, трость, брошенная в окно, осыпает Баруа осколками стекла.

Толпа шумит под окнами, в четырех-пяти метрах от него. Он различает голоса:

"Сеятель"! Продажная шкура! Изменник! Смерть ему!"

Камни, палки разбивают стекла вдребезги, ударяются о ставни.

Он застыл посреди комнаты, прислушиваясь.

"Смерть Золя! Смерть Дрейфусу!"

В полумраке он угадывает присутствие Юлии, которая неподвижно стоит рядом. Он подталкивает ее к кабинету.

Позвоните в комиссариат полиции...

Запасы метательных снарядов, должно быть, иссякли. Крики, сопровождаемые топотом, становятся громче:

"Смерть Люсу! Смерть изменникам! Смерть Баруа! Продажная шкура!"

Баруа. (Очень бледный, служителю.) Заприте дверь на засов и следите за вестибюлем!

Он проходит в свой кабинет, открывает ящик стола, достает револьвер.

Потом присоединяется к служителю.

(С холодной яростью.) Первого, кто посмеет войти, я убью, как собаку!

Звонит телефон.

(У аппарата.) Алло, комиссар? Хорошо... Говорит редактор "Сеятеля". Здесь, на Университетской улице, под окнами, бесчинствует толпа. А, уже? Хорошо. Спасибо... Не знаю; тысяча, может быть, полторы...

Шум продолжается: ритмичный грохот подметок о мостовую, дикие вопли; покрывая их, доносятся пронзительные крики:

"Смерть Дрейфусу! Смерть Золя! Смерть изменникам!"

Вдруг эти крики слабеют, потом и вовсе стихают. Слышится неясный шум: можно догадаться, что появились полицейские.

Затем снова раздаются выкрики, но уже отдельные, разрозненные, все менее различимые.

Топот удаляется.

Толпа рассеяна.

Баруа поворачивает выключатель и замечает Юлию, - она стоит возле него, прислонившись к столу.

Она настолько обезображена волнением, что он секунду смотрит на нее, не узнавая. Черты посеревшего лица искажены судорогой; оно сразу постарело и погрубело, на нем появилось какое-то неистовое, животное выражение. Голый инстинкт... Что-то чувственное, ужасно чувственное.

Он думает: "Вот ее лицо в страсти".

Взгляд, которым он окидывает Юлию, груб и откровенен, как насилие; она выдерживает его, как покорная самка.

Потом - нервная разрядка: она, рыдая, опускается на стул.

Не произнося ни слова, он выходит из комнаты. Руки его дрожат от нервного напряжения.

Он открывает ставни.

Улица спокойна, как обычно, только в окнах и на балконах - группы любопытных.

Под разбитыми фонарями, пламя которых колеблется и тухнет от ветра, прохаживаются полицейские.

Служитель. Сударь, пришел привратник и с ним комиссар полиции: будут составлять протокол...


II. Десятое судебное заседание на процессе Золя 

17 февраля 1898 года.

Дворец правосудия: суд присяжных, десятый день процесса Золя.

Заседание прервано.

Зал набит до отказа. Публика, не покидая мест, переговаривается, оживленно жестикулируя. Всюду - мундиры военных, золотые аксельбанты, нарядные платья дам. Люди указывают друг другу на знаменитости: старших офицеров Генерального штаба, известных актрис, журналистов, актеров, депутатов. Заслон адвокатов в черном отделяет всю эту пеструю толпу от возвышения, где стоит судейский стол, над которым возвышается мелодраматическое распятие работы Бонна29.

Воздух едкий, удушливый; временами стремительная волна симпатии или ненависти прорезает и сотрясает его, как сильный электрический ток.

В первых рядах кресел группа настороженных людей, беседующих вполголоса: Арбару, Баруа, Брэй-Зежер, Крестэй д'Аллиз, Вольдсмут; среди мужчин - загадочный силуэт Юлии.

Три часа.

Сильное движение распространяется от дверей и охватывает толпу. Поток вновь прибывших с трудом просачивается в зал; студенты в беретах, адвокаты в мантиях взбираются на высокие перила, отделяющие судей и присяжных от публики, устраиваются на выступах, на подоконниках.

Люс настойчиво проталкивается сквозь шумную толпу, провожаемый враждебным ропотом; наконец он достигает места, которое Баруа занял ему возле себя.

Люс (тихо, Баруа). Я оттуда... предстоит бой. Большинство присяжных склоняется к оправданию Золя. В Генеральном штабе отдают себе в этом отчет, они сильно Встревожены... Они попытаются нанести удар, сегодня или завтра.

Внезапно наступает тишина, но она длится недолго: входит суд.

Амфитеатр заполняется: появляются судьи в красных мантиях; сохраняя торжественную серьезность муниципального шествия, попарно входят присяжные.

На скамью обвиняемых, рядом с издателем "Орор", усаживаемся Эмиль Золя; позади них, окруженные секретарями, защитники: Лабори, Альбер и Жорж Клемансо.

Глухой гул сотрясает зал.

Золя и Лабори поворачиваются направо, откуда раздается свист. Золя сидит, положив обе руки на набалдашник трости, поджав ноги; его морщинистое лицо, неуловимо напоминающее мордочку ежа, озабочено; при каждом движении головы стекла пенсне поблескивают, обостряя живость взгляда. Он медленно обводит глазами всю эту ненавидящую его толпу, и взор его, словно отдыхая, на мгновение задерживается на группе сотрудников "Сеятеля".

В главном проходе показывается человек в мундире. Слышится шепот: "Пелье... Пелье..."

Твердым шагом генерал направляется к свидетельскому месту и резко останавливается.

Баруа (Люсу). Вот... Они бросили в атаку Пелье!

Волнение в зале достигает такой степени, что генерал нетерпеливо оборачивается и окидывает толпу взглядом; его воинственное лицо, аристократическая осанка, неумолимая властность всего облика заставляют людей замолчать, впрочем ненадолго.

Председатель, толстый человек с круглым бритым лицом, обрамленным бакенбардами, на котором выделяются тонкие и сжатые губы, делает гневное движение; но он не в силах водворить тишину.

В шуме, который мало-помалу стихает, раздается четкий голос генерала; можно различить отдельные слова:

"... Неукоснительно следуя закону... дело Дрейфуса... Прошу слова" [В дальнейшем судебное разбирательство воспроизводится по стенографическому отчету 10-го судебного заседания. См. "Процесс Золя". Полный стенографический отчет. Париж, 1898 год. Том II. стр. 118-125 - Прим. автора].

Голоса. Тише, тише.

Генерал де Пелье. Я употреблю слова, которые любит повторять полковник Анри: "Вы хотите знать правду? Хорошо!"

Его металлический голос вызывающе звенит в обширном зале, застывшем наконец в молчании.

Во время интерпелляции Кастлена произошел факт, на который я хочу обратить внимание. В военном министерстве - заметьте, я не говорю о деле Дрейфуса - имелось неопровержимое доказательство виновности Дрейфуса! И это неопровержимое доказательство я видел!

Он поворачивается к присяжным, затем к защите, затем к публике. Вызывающая улыбка появляется на его суровом, как у фехтовальщика, лице.

Во время этой интерпелляции военным министерством была получена бумага, происхождение которой неоспоримо; вот что в ней было написано: "Будет интерпелляция по делу Дрейфуса. Ни в коем случае не говорите о наших отношениях с этим евреем". И бумага эта подписана, господа! Она подписана неизвестным именем, но к ней приложена визитная карточка, на обороте которой сделана пометка о каком-то незначительном свидании; пометка подписана тем же условным именем, которым подписана бумага, а визитная карточка принадлежит...

Короткая пауза.

Публика вздрагивает, потом замирает, затаив дыхание, глядя попеременно то на судей, то на свидетеля, то на Золя, у которого вырывается негодующий жест, то на присяжных: они с облегчением вздыхают, и на их заурядных лицах появляется удовлетворенное выражение.

Генерал де Пелье (его торжествующий голос звучит как труба.) Как видите, господа, окольными путями добивались пересмотра процесса; я рассказал вам об этом факте и подтверждаю его истинность своей честью. И я призываю генерала де Буадефра подтвердить мое показание. Вот что я хотел сказать!

Публика долго и шумно стучит ногами, гремят аплодисменты.

Люс, очень бледный, сидит скрестив руки на груди; его массивная голова слегка опущена, глаза печально устремлены на судей. Его друзья обмениваются негодующими взглядами; они возмущены, но скованы и сражены этим неожиданным ударом, которого ничто не предвещало

Брэй-Зежер (вполголоса). Это фальшивка!

Баруа (с резким движением). Черт побери! (Указывает пальцем на группу затянутых в доломаны офицеров, которые, подняв руки в белых перчатках, неистово аплодируют.) Но попробуй убедить их в этом!

Лабори выпрямляется во весь свой богатырский рост, подставляя под удары грудь борца. Не слышно, что он говорит. Кажется, будто он ударяет своим низким лбом о стену. Его рот широко раскрыт. Неистово жестикулируя, он обращается к председателю, который, как видно, хочет помешать ему говорить.

Наконец, когда становится тише, можно различить резкий голос председателя, прерывающего Лабори.

Председатель. Но, господин Лабори... Лабори (вне себя). Господин председатель... Председатель (высокомерно). Свидетель высказался У вас есть к нему вопросы?

Лабори. Разрешите, господин председатель, здесь...

Металлический голос генерала де Пелье - резкий, как удар хлыста, покрывает их спор.

Генерал де Пелье. Я прошу вызвать генерала де Буадефра!

Лабори (громовым голосом, который заставляет всех замолчать). Происшедший здесь сегодня инцидент настолько серьезен, что я от имени защиты вынужден настоятельно просить слова не столько для того, чтобы ответить генералу де Пелье, - ибо, собственно, нельзя отвечать на бездоказательные утверждения, - но прежде всего для того, чтобы немедленно сделать необходимые выводы, имеющие отношение к процессу и вытекающие из слов генерала де Пелье. Прошу разрешения, господин председатель, сказать только два слова.

Председатель (резко). Только два слова...

Лабори. Только два слова.

Председатель. Вы хотите задать вопрос?

Лабори (с возмущением). Как я могу задавать вопросы, когда мы столкнулись с совершенно новым фактом, который был введен в судебное разбирательство. Впрочем, у меня есть один вопрос, и я его скоро задам.

Генерал де Пелье. Это вы ввели новый факт в судебное разбирательство, когда огласили обвинительное заключение, прочитанное майором д'Ормшевилем при закрытых дверях.

Лабори (торжествующе). Продолжайте, продолжайте!

Генерал Гонс30. Прошу слова.

Председатель. Минуту, генерал.

Лабори. Я хочу сказать лишь одно. Только что было выслушано свидетельское показание чрезвычайной важности: в этом мы все сходимся. Генерал де Пелье не говорил о деле Дрейфуса, он сообщил о факте, происшедшем позднее; недопустимо, чтобы факт этот не был обсужден либо здесь, либо в каком-нибудь другом суде. После всего этого не может быть и речи о том, чтобы ограничить рамки судебного разбирательства. Разрешите, генерал, в самой почтительной форме разъяснить вам, что ни один документ не имеет никакой ценности и не может служить юридическим доказательством до тех пор, пока он не обсужден двумя сторонами. Разрешите мне добавить, что в деле Дрейфуса, которое - что бы ни говорили и ни делали - приобретает размеры государственного дела, существуют два документа или, точнее, два досье, в равной степени важных, ибо они секретны; одно секретное досье послужило орудием для осуждения Дрейфуса в тысяча девятьсот девяносто четвертом году без прений сторон, без дискуссии, без защиты; другое секретное досье уже несколько недель позволяет людям выступать здесь лишь с голословными утверждениями, а не с доказательствами.

Пауза.

Kак бы я ни уважал слово солдата, на которое ссылался генерал де Пелье, я не могу придавать ни малейшего значения этому документу.

Бешеный вопль негодования прокатывается по залу; оскорбительные насмешки раздаются по адресу адвоката.

Лабори (выдерживая эту бурю, громко и неумолимо произносит, отчеканивая слова). До тех пор, пока мы не ознакомимся с этим документом, пока мы не обсудим его, пока он не станет достоянием гласности, он ничего не будет стоить! И я заявляю это во имя вечного права, во имя принципов, перед которыми преклоняется весь мир с самых давних времен, с зарождения цивилизации!

Колебание в публике. Все в нерешимости. Слышны восклицания "Правильно!.. "

(Спокойнее.) Итак, я подхожу к вопросу, теперь столь бесспорному, что моя уверенность неуклонно растет. Меня в этом процессе тревожит только одно: постоянная неясность, которая с каждым днем усиливается, всеобщая тревога, поддерживаемая искусственным туманом, который с каждым днем густеет, - не скажу, из-за лжи, но из-за недомолвок. Виновен Дрейфус или нет, виновен Эстергази31 или нет - вопросы эти, несомненно, имеют самое важное значение. У всех нас - у генерала де Пелье, у военного министра, у генерала Гонса, у меня - могут быть свои убеждения на сей счет, и каждый будет упорно настаивать на своем, пока не будет внесена полная ясность, раскрыта истина. Но необходимо помешать тому, чтобы волнение в стране росло, чтобы оно без конца продолжалось. И вот теперь мы можем добиться ясности, хотя бы частичной ясности: ни закрытые заседания, ни решение суда присяжных не помешают нам в этом... (Громким голосом.) Ведь, что бы ни произошло, пересмотр процесса Дрейфуса неизбежен!

Яростные протесты. Раздаются выкрики: "Нет! Нет! Родина прежде всего".

Лабори вскакивает и стоит лицом к публике. Его взгляд презрителен и суров. Крепкий массивный кулак обрушивается на лежащие перед ним папки...

(Толпе.) Ваши протесты лишний раз показывают, что вы не понимаете важности этого заседания с точки зрения вечных принципов цивилизации и гуманности.

Шум.

Одиночные громкие аплодисменты. Лабори отворачивается и, скрестив руки, ждет, пока восстановится тишина.

(Продолжая.) Если Дрейфус виновен и слова этих генералов, в искренности которых я не сомневаюсь, обоснованны, если они справедливы фактически и юридически, то они послужат доказательством в судебном разбирательстве с участием двух сторон. Если же, напротив, генералы ошибаются, - ну что ж, тогда другие докажут свою правоту. И когда будет достигнута полная ясность, когда мрак рассеется, быть может окажутся во Франции один или два виновных, которым придется ответить за все зло. И где бы они ни находились - по эту или по ту сторону, - о них узнают и их заклеймят! А потом мы спокойно вернемся к своим мирным или военным занятиям, генерал; ибо, когда генералы, уполномоченные говорить от имени армии, находящейся под их началом, свидетельствуют в суде, война в это время никого не пугает; и угрозой войны, которая отнюдь не близка, что бы ни говорили, присяжных не запугаешь, не правда ли? Я кончу одним вопросом. Вы видите, господин председатель, у меня была определенная цель, и я благодарю вас за то, что вы предоставили мне слово; я отдаю должное вашей доброжелательности, вашей любезности, вашему пониманию серьезности создавшегося положения.

Вот мой вопрос, господин председатель: "Пусть генерал де Пелье объяснится без оговорок и предъявит суду документ, о котором он упомянул!"

Публика застывает в тревожном ожидании. Среди присяжных возникает волнение; их глаза устремлены на генерала де Пелье.

Короткое молчание.

Председатель. Генерал Гонс, имеете ли вы что-нибудь сказать?

Генерал Гонс встает и подходит к генералу де Пелье, тот уступает ему место.

У Гонса озабоченное лицо, тусклый, но вызывающий взгляд; голос его кажется странно вялым в сравнении с голосами генерала де Пелье и Лабори.

Генерал Гонс. Господин председатель, я полностью подтверждаю показание, только что сделанное генералом де Пелье. Генерал де Пелье первым решился высказаться, и хорошо сделал; я бы так же поступил на и о месте, во избежание какой бы то ни было неясности. Армия не боится истины, она не боится ради спасения своей чести сказать, где правда!

Лабори одобрительно качает головой, словно верит в искренность генерала. Аплодисменты.

(Горестно.) Но необходима осторожность, и я не думаю, что можно публично оглашать здесь некоторые документы, хотя они действительно существуют и совершенно достоверны.

Эта неожиданная оговорка рождает смутное беспокойство в публике Слышится неодобрительный ропот. Но большинство еще колеблется в ожидании.

Клемансо неторопливо встает.

Клемансо. Господин председатель, прошу слова.

Но генерал де Пелье подскочил к перилам свидетельского места и судорожно ухватился за них; его резкий голос покрывает шум

Генерал де Пелье. Господа, я хочу добавить несколько слов.

Председатель жестом разрешает генералу говорить. Клемансо снова садится.

Господин Лабори только что говорил о пересмотре дела, основываясь на том, что секретный документ был будто бы предъявлен военному суду. Но доказательств этому нет...

На этот раз довод настолько неудачен - особенно после взволновавшего всех появления в суде адвоката Саля32, которому председатель не дал договорить до конца, и после ясного показания Деманжа33, - что аудитория не решается больше поддерживать генерала и поощряет своим нерешительным молчанием громкие протесты сторонников Дрейфуса.

Генерал де Пелье, удивленный таким приемом, останавливается.

Я не знаю...

Насмешливые выкрики прерывают его.

Он круто поворачивается к публике, видно его честное лицо с твердыми чертами и открытый, высокомерный взгляд глубоко сидящих глаз, которые привыкли к иным горизонтам.

Непреклонным голосом, голосом офицера, который может мгновенно усмирить солдатский бунт, он хлещет по улыбающимся лицам.

Я прошу, чтобы меня не прерывали глупым смехом.

Несколько мгновений он стоит неподвижно; под его взглядом толпа замолкает.

Потом спокойно поворачивается к судьям.

Я не знаю, с достаточным ли вниманием были выслушаны недавние показания полковника Анри. Он заявил, что полковник Сандерр передал ему секретное досье, что это секретное досье было запечатано до заседания военного суда и с тех пор никогда не вскрывалось. Я прошу присяжных обратить на это внимание. Что касается пересмотра дела Дрейфуса на этой основе, то ведь нужны доказательства...

Председатель. Не нам заниматься этим пересмотром. Да и не здесь.

Генерал де Пелье. Но здесь только об этом и говорят...

Председатель. Я знаю. Но как вам известно, суд присяжных не вправе заниматься этим.

Генерал де Пелье. Я подчиняюсь, подчиняюсь. Я кончил.

Председатель (обращаясь к генералу Гонсу). Вы больше ничего не хотите сказать, генерал?

Генерал Гонс. Нет, господин председатель.

Генерал де Пелье. Я прошу пригласить генерала де Буадефра, чтобы он подтвердил мои слова.

Председатель. Быть может, вы передадите ему, чтобы он явился завтра?

Генерал ничего не отвечает; полуобернувшись к залу, он бросает через плечо несколько слов адъютанту, как человек, который в любую минуту может заставить себе служить.

Генерал де Пелье. Майор Дюкассе! Пожалуйста, возьмите автомобиль и тотчас же поезжайте за генералом де Буадефром.

Он - само олицетворение армии. Его непреклонность внушает уважение всем - противникам, судьям; укрощенная толпа воет от радости, как собака, которую ударил любимый хозяин.

Клемансо (вставая). Господин председатель, я хотел бы сказать несколько слов в ответ на замечания генерала де Пелье.

Он останавливается: генерал снова прерывает его. Клемансо стоит, выпрямившись; быстрым и чуть ироническим взглядом, оживляющим его плоское, восточного склада лицо, он следит за короткой перепалкой, происходящей между Лабори и генералом де Пелье по поводу оглашения обвинительного акта 1894 года.

Кажется, будто Лабори, задрапированный в мантию и воздевающий руки так высоко, что становятся видны рукава его сорочки, посылает кому-то проклятия.

Лабори. Генерал де Пелье распорядился пригласить сюда генерала де Буадефра: он прав! Но - да будет всем известно, - не пройдет и сорока восьми часов, как мои слова пророчески сбудутся: ни речами генерала де Пелье, ни речами генерала де Буадефра уже не остановить судебного разбирательства, никакие речи не могут придать цену этим секретным документам. Надо или вовсе не упоминать о документах, или предъявлять их; вот почему я говорю генералу де Пелье: "Принесите эти документы или больше не упоминайте о них".

Клемансо медленно поднимает руку.

Клемансо. Господин председатель, имею честь просить слова...

Его скромная уверенность импонирует, выгодно отличаясь от высокомерной запальчивости его собрата.

Клемансо. Генерал де Пелье сказал нам, что во время интерпелляции Кастлена уже имелись неоспоримые доказательства... Стало быть, раньше были только спорные доказательства?

Короткая пауза.

Он сохраняет невозмутимый вид, но тень усмешки таится в его вздернутых к вискам глазах.

Золя, который по-прежнему сидит, опершись на трость, слегка поворачивает голову: на его губах мимолетная улыбка одобрения.

Люс (к Баруа, тихо). Он, безусловно, знает, что документ подделан.

Клемансо (спокойным голосом). Я спрашиваю у господина де Пелье - и этот вопрос уже задают себе все, - как могло случиться, что такое серьезное заявление было оглашено в суде присяжных? Как могло случиться, что генерал Бийо не упомянул об этих секретных документах во время обсуждения интерпелляции Кастлена в палате депутатов и не угрожал там войной? Ведь только здесь, на заседании суда было сделано важное заявление, которое вы вчера слышали, и было упомянуто о секретных документах.

Генерал де Пелье (раздраженно). Я не угрожал стране войной; утверждая это, вы искажаете смысл моих слов. То, что генерал Бийо во время обсуждения интерпелляции Кастлена не говорил ни об этом документе, ни о других - ибо существуют и другие, и генерал де Буадефр вам об этом скажет, - меня не касается; генерал Бийо сам за себя отвечает. (Обращаясь к присяжным.) Однако общеизвестно, что генерал Бийо несколько раз говорил в палате: "Дрейфус осужден справедливо и законно!"

Лабори (приподнимаясь). Я не могу не вмешаться. По крайней мере одно из этих слов ложно, и это - слово "законно"!

Генерал де Пелье (с вызовом). Докажите!

Лабори (резко). Это уже доказано.

Клемансо (примирительным тоном). Мы все время хотим доказать это, но нам мешают; однако, если генерал де Пелье хочет, чтобы я высказал свое мнение по этому поводу, я готов.

Председатель (быстро, с резким жестом). Это излишне.

Лабори (не сдержавшись). Это доказано адвокатом Салем, это доказано адвокатом Деманжем. Это доказано газетными статьями, которых никто не опроверг! Это доказано генералом Мерсье, который не посмел сказать мне, что я не прав. Накануне я бросил ему через газеты вызов, на который он сначала просто ничего не ответил, а затем ответил в такой форме, что его слова уже сами по себе служат лучшим доказательством. Я утверждал: "Генерал Мерсье передал военному суду документ и всюду открыто хвастался этим". А генерал Мерсье - внеся только лишнюю неясность в обсуждение, не скажу намеренно, может быть и бессознательно, - ответил мне: "Неправда". Тогда я спросил: "Что именно неправда? Что вы говорили об этом всюду или что вы передали документ?" Он ответил: "Я не хвастался этим". Я утверждаю, что для любого честного человека вопрос совершенно ясен. Об этом свидетельствует тот факт, что никто, несмотря на волнение, охватившее страну, не выступил со словами, которых господин де Пелье здесь так и не осмеливается произнести: я ручаюсь, что он их и не произнесет.

Пауза.

(Улыбаясь.) Ну что ж, я повторяю: это уже доказано! Генерал де Пелье (надменно). Как я могу говорить о том, что происходило на процессе Дрейфуса: я ведь там не присутствовал.

Лабори взглядом окидывает присяжных, судей, наконец публику, словно призывая всех быть свидетелями этого уклончивого ответа.

Потом с торжествующей улыбкой учтиво кланяется генералу.

Лабори. Хорошо, благодарю вас, генерал.

Клемансо (вмешиваясь). Господин председатель, мы пригласили сюда свидетеля, который слышал от одного из членов военного суда, что судьям был передан какой-то секретный документ. Суд отказался его допросить.

Лабори. У меня в деле два письма, подтверждающие факт передачи документа судьям. Кроме того, у меня есть письмо от личного друга президента республики; этот человек заявил, что не станет давать свидетельские показания, ибо его предупредили, что они будут опровергнуты перед судом.

Клемансо. И почему генерал Бийо ничего не сказал Шереру-Кестнеру34, когда тот спрашивал его об этом? Ведь все можно было уже давно разъяснить!

Председатель (нервно). Все это вы скажете в своей защитительной речи.

Генерал Гонс (снова выступая вперед). Я хочу кое-что добавить к своему показанию относительно бумаг Генерального штаба. Я уже говорил, что эти документы секретны; они не могут не быть секретны, вся корреспонденция Генерального штаба секретна. И когда говорят "документ о том-то" или "документ об этом-то", значит речь идет о секретном документе. Еще замечание: когда утверждают, будто Дрейфус не знал, что происходило в Генеральном штабе в сентябре тысяча восемьсот девяносто третьего года, ошибаются. Дрейфус сначала провел шесть месяцев...

Председатель (без всякой учтивости прерывая его). Мы не занимаемся делом Дрейфуса... (Генералам де Пелье и Гонсу.) Вы можете сесть, господа.

На минуту все оцепенели. Председатель пользуется этим.

(Судебному приставу повелительным тоном.) Введите следующего свидетеля!

Пристав колеблется.

Лабори (встает и подается вперед, выставив перед собой руки, как будто желая приостановить ход судебного заседания). Господин председатель, совершенно невозможно после такого события...

Председатель (сухо). Продолжим...

Лабори (возмущенно). О, господин председатель, это невозможно! Вы сами понимаете, что подобный инцидент, если он не исчерпан, приостанавливает дальнейшее судебное разбирательство. Вот почему мы обязаны выслушать генерала де Буадефра.

Председатель. Мы его выслушаем сегодня. (Судебному приставу.) Введите следующего свидетеля.

Лабори (настойчиво). Разрешите, господин председатель...

Председатель (с яростью приставу). Вызовите следующего свидетеля!

Судебный пристав выходит.

Лабори. Господин председатель, прошу прощения, но я требую от имени защиты отложить!..

Майор Эстергази входит в сопровождении судебного пристава.

Председатель (к Лабори). Мы вынесем решение после того, как будут выслушаны свидетели.

Эстергази подходит к свидетельскому месту. Это сутулый, худой человек, какими бывают чахоточные, с желтоватым цветом лица, с красными пятнами на скулах, с быстрым, лихорадочным взглядом. Зал разражается аплодисментами.

Председатель уже повернулся было к нему, но тут Лабори с удвоенной энергией вмешивается в последний раз.

Лабори. Я все же прошу, чтобы опрос других свидетелей был отложен до тех пор, пока не будет выслушан генерал де Буадефр! Суд должен принять то или иное решение до опроса других свидетелей!

Председатель, растерявшись, яростно вращает глазами.

Эстергази, картинно скрестив руки на груди, с беспокойством ждет, не понимая, что происходит.

Лабори, сидя, торопливо пишет заявление от имени защиты.

Председатель (резко и грубо). Сколько времени нам нужно, чтобы сформулировать ваше требование к суду?

Лабори (не поднимая головы, высокомерно). Десять минут.

Заседание прерывается.

Председатель знаком предлагает судебному приставу увести Эстергази в комнату для свидетелей.

Возбужденная публика провожает Эстергази громкими приветственными возгласами.

Судьи, делая вид, будто они не замечают шума, поднимаются и медленно покидают зал, за ними уходят присяжные, обвиняемые и защитники.

Скрытое возбуждение публики, сдерживавшееся до сих пор присутствием суда, вырывается наружу.

В накаленном воздухе уже почти невозможно дышать; со всех сторон слышны крики, страстные восклицания, вопли: стоит оглушительный шум.

Сотрудники "Сеятеля" собрались вокруг Люса.

Порталь в мантии присоединяется к ним; выражение разочарования омрачает его честное толстощекое лицо; из-под судейской шапочки выбиваются белокурые волосы.

Порталь (устало садится). Еще один секретный документ!

Баруа. Что же это за документ?

Зежер (высоким, резким голосом). Насколько мне известно, о нем еще никто ничего не слышал.

Люс. Нет, я знал о его существовании. Но никогда не думал, что они осмелятся к нему прибегнуть.

Зежер. Откуда взялся этот документ?

Люс. Он якобы написан итальянским военным атташе, а затем обнаружен в корреспонденции германского атташе.

Баруа (живо). От него так и несет фальшивкой.

Люс. О, то, что документ подделан, не вызывает сомнений. Он попал в министерство уж не знаю каким путем, но при весьма странных обстоятельствах... Как раз в канун того дня, когда министру предстояло отвечать в палате на первую интерпелляцию относительно процесса; к тому времени в Генеральном штабе уже царило сильное беспокойство по этому поводу!

Зежер. А содержание документа...

Юлия. Мы толком не знаем, что в нем сказано. Генерал цитировал его на память.

Люс. Но он утверждал, будто там полностью упомянуто имя Дрейфуса. Совершенно неправдоподобно! Одного этого достаточно, чтобы возбудить подозрения. В то время пресса уже деятельно занималась процессом, и невозможно допустить, чтобы два военных атташе запросто упоминали имя Дрейфуса в своей частной переписке. Если даже предположить, что они действительно имели связь с Дрейфусом, то никогда бы они не поступили так неосторожно, особенно после неоднократных официальных опровержений, сделанных их правительствами!

Баруа. Это очевидно!

Порталь. Но кто же может фабриковать подобные документы?

Зежер (с безжалостной насмешкой). Генеральный штаб, черт побери!

Арбару. Это национальная лаборатория по изготовлению фальшивок.

Люс (медленно). Нет, нет, друзья мои... В этом я с вами не согласен!

Его прямой и решительный тон заставляет всех умолкнуть. Один только Зежер пожимает плечами.

Зежер. Позвольте, однако, ведь факты...

Люс (твердо, обращаясь ко всем). Нет, нет, друзья мои. Не будем преувеличивать... Генеральный штаб все же не шайка мошенников, так же как и мы - не шайка продажных людей... Никогда вы не заставите меня поверить, что такие люди, как генералы де Буадефр, Гонс, Бийо и другие, могут сговориться и подделывать документы.

Крестэй д'Аллиз, - с горящим взором, с горькой улыбкой, со страдальческим выражением лица, - прислушивается к спору, нетерпеливо поглаживая длинные усы.

Крестэй. Ну конечно! Я знавал генерала де Пелье раньше: это воплощенная честность.

Люс. К тому же, достаточно было видеть и слышать его, чтобы убедиться: он верит в то, что говорит, красноречие его, несомненно, искренне. Пока мне не докажут обратного, я буду верить в искренность и других генералов.

Крестэй. Их обманывают. Они сами же верят в то, что утверждают с чужого голоса.

Зежер (с ледяной улыбкой). Вы им приписываете ослепление, которое мало правдоподобно.

Крестэй (живо). Напротив, весьма правдоподобно! О мой друг, если бы вам пришлось ближе узнать офицеров... Вот та группа, позади нас... Взгляните на них без предубеждения. На их лицах - выражение ограниченной самоуверенности, согласен, - это результат привычки всегда считать себя правыми перед людьми... Но у них лица глубоко честных людей!

Люс. Да, посмотрите на публику, Зежер. Это весьма поучительно. Что вы хотите? Эти люди не привыкли к быстрым умозаключениям... И вдруг перед ними поставили ужасную дилемму: виновный существует, но кто именно? Может быть, правительство, армия, все эти генералы, которые торжественно клянутся солдатской честью и заявляют, что Дрейфус осужден справедливо? Или этот никому не известный еврей, осужденный семью офицерами, о котором вот уже три года говорят столько дурного. А, как известно, клевета порою убедительна.

Зежер (высокомерно). Нетрудно заметить, что Генеральный штаб отступает всякий раз, когда от него требуют точных доказательств. Все, даже офицеры, могут задуматься над этим.

Юлия. А потом, чего стоят эти высокие слова о чести, повторяемые по всякому поводу, против сжатой аргументации памятных записок Лазара, или брошюр Дюкло35, или, наконец, вашего письма, господин Люс!

Зежер. Или даже против письма Золя, несмотря на его патетику!

Баруа. Терпение. Мы приближаемся к цели. (Люсу.) Сегодня мы сделали большой шаг вперед.

Люс не отвечает.

Порталь. Вы не очень-то требовательны, Баруа...

Баруа. А по-моему, все ясно. Послушайте: генерал де Буадефр сейчас приедет, коль скоро за ним так спешно послали. С первых же слов Лабори загонит его в тупик. Ему придется предъявить пресловутый документ суду. После этого документ обсудят, и он не выдержит серьезного рассмотрения. Тогда Генеральный штаб будет уличен в предъявлении суду фальшивого документа, а это приведет к резкому повороту в общественном мнении! Не пройдет и трех месяцев, как дело будет пересмотрено!

Он говорит резко, сильно жестикулируя. В его взгляде сверкает гордый вызов. Все в нем дышит надеждой.

Люс (побежденный этим порывом). Быть может.

Баруа (громко смеясь). Нет, нет, не говорите "быть может". На этот раз я уверен, мы добьемся пересмотра.

Зежер (цинично, к Баруа). Даже если генерал де Буадефр найдет лазейку? Это уже бывало не раз...

Баруа. После того, что произошло? Невозможно... Вы отлично видели, как генерал Гонс выгораживал генерала де Пелье!

Вольдсмут (которому удалось выйти во время перерыва, вновь возвращается на свое место). Есть новости... Заседание сейчас возобновится. Генерал де Буадефр только что прибыл!

Баруа. Вы его видели?

Вольдсмут. Как вижу вас. Он в штатском. Судебный пристав ожидал его на лестнице. Генерал прошел прямо в комнату для свидетелей.

Юлия (хлопая в ладоши, к Баруа). Вот видите!

Баруа (торжествующе). На этот раз, друзья, у них нет пути к отступлению! Это - открытая борьба, и победа будет за нами.

Шумное возвращение судебных писцов и адвокатов, покидавших зал.

Входит суд, встречаемый громким гулом; судьи и присяжные заседатели усаживаются на свои места.

Вводят обвиняемых.

Лабори легкой походкой приближается к своему месту и останавливается, подбоченившись, потом наклоняется к Золя, который что-то говорит ему, улыбаясь.

Мало-помалу водворяется тишина. Нервы напряжены до предела. Все понимают: на этот раз предстоит решающая битва. Председатель встает.

Председатель. Заседание возобновляется. (Потом быстро, даже не садясь.) За отсутствием генерала де Буадефра заседание переносится на завтра.

Пауза. Заседание закрывается.

Сначала никто ничего не понял: все ошеломлены; воспользовавшись этим, судьи с достоинством удаляются. Присяжные не трогаются с места. Удивленный Золя поворачивается к Лабори; тот все еще сидит, откинувшись на спинку кресла, сохраняя угрожающую позу.

Наконец все понимают: битва отложена, битвы не будет.

Вопль разочарования служит сигналом к невообразимому беспорядку. Публика, стоя, топает ногами, воет, свистит, вопит.

Потом, как только уходят присяжные, толпа лихорадочно устремляется к дверям.

В несколько минут выход закупорен: женщины, стиснутые в давке, теряют сознание; по лицам струится пот; взоры блуждают: настоящая паника!

Сотрудники "Сеятеля" в растерянности не двигаются с места.

Юлия. Трусы!

Зежер. Чего вы хотите! Они ждут распоряжений.

Люс (грустно, Баруа). Вы видите? Они сильнее..

Баруа (вне себя от ярости). О, на этот раз не обойдется без скандала! Я напишу об этом в завтрашней статье. В конце концов это уж чересчур цинично. Кого они дурачат? Когда палата в волнении, когда она требует от министров объясниться открыто, попросту, депутатам отвечают: "Не здесь. Ступайте во Дворец правосудия, вы все узнаете". А здесь, во Дворце правосудия, всякий раз, когда хотят внести ясность в судебное разбирательство, всякий раз, когда правда с трудом пробивает себе дорогу и хочет выйти на свет божий, ее загоняют внутрь, не дают ей подняться на поверхность: "Вопрос не будет рассмотрен!" Ну, нет! С этим пора покончить! Надо, чтобы страна поняла, до какой степени на нее плюют!

Из вестибюля доносится глухой шум.

Вольдсмут. Там, должно быть, дерутся. Поспешим туда!

Крестэй. Как пройти?

Баруа. Здесь! (Юлии) Идемте с нами...

Зежер (перепрыгивая через ступени). Нет, здесь...

Баруа (кричит). Собираемся вокруг Золя, как вчера!

Они стараются выбраться из зала заседаний.

Шум бунтующей толпы потрясает своды Дворца правосудия, заполняет плохо освещенные, кишащие народом гулкие галереи.

Растерянные солдаты муниципальной гвардии, образовав цепь, тщетно стараются сохранить заграждение. В полумраке люди сталкиваются, теснят друг друга.

Воздух сотрясают яростные крики:

"Мерзавцы! Бандиты! Изменники!"

"Да здравствует Пелье!"

"Да здравствует армия!"

"Долой жидов!"

В ту самую минуту, когда Баруа и Люс присоединяются к группе, оберегающей Золя, людская волна, прорвав полицейский кордон, прижимает их к стене.

Баруа старается защитить Юлию.

Порталь, хорошо знакомый с внутренним расположением Дворца правосудия, поспешно открывает дверь в какую-то раздевальню Золя и его друзья устремляются туда.

Золя стоит, прислонившись к колонне, без шляпы, очень бледный, он уронил пенсне и беспомощно щурит близорукие глаза. Губы его сжаты, взгляд блуждает по комнате. Он замечает Люса, потом Баруа и быстро, ничего не говоря, протягивает им руку.

Наконец полицейские проложили проход.

Появляется префект полиции; он сам руководит наведением порядка.

Маленькая фаланга трогается в путь Зежер, Арбару, Крестей, Вольдсмут присоединяются к ней.

Густая толпа заполняет двор и соседние улицы: весь квартал, вплоть до больницы Отель-Дье - во власти манифестантов; серая масса колеблется в свете угасающего зимнего дня; кое-где уже виднеются желтые пятна фонарей.

Крики, оскорбительные возгласы, неразборчивая брань, перемежаемые пронзительным свистом. В непрекращающемся гуле, как рефрен, звучат вопли: "Смерть!.. Смерть!.. "

Наверху лестницы - Золя с искаженным лицом; он наклоняется к друзьям.

Золя. Каннибалы...

Затем, с бьющимся сердцем, но твердой поступью он спускается по ступеням, опираясь на руку друга.

Полиции удалось освободить небольшое пространство у входа в здание: экипаж, окруженный конной стражей, ждет Золя.

Он хочет обернуться, пожать руки. Но вой усиливается...

"В воду!.. Смерть изменнику!.. В Сену!.. "

"Смерть Золя!.. "

Обеспокоенный префект полиции торопит отъезд.

Лошади трогают мелкой рысью.

От камней и палок, брошенных вслед, вдребезги разлетаются стекла в дверцах кареты.

Жестокие, кровожадные вопли, как стая охотничьих собак, настигающих добычу, преследуют карету, исчезающую в сумерках.

Люс (взволнованно, Баруа). Немного свежей крови - и начнется бойня...

Появляются майор Эстергази и какой-то генерал; их приветствуют, пока они идут к автомобилю.

Кордон полицейских прорван. Баруа пытается увести Юлию и Люса, но сквозь толпу не пробиться.

Друзей Золя узнают и провожают ругательствами:

"Рэнак!..36 Люс!.. Брюно!..37 Смерть изменникам!.. Да здравствует армия!.. "

Группы людей, словно потоки, бороздят толпу любопытных: идут студенты, вереницы бродяг, возглавляемые молодыми парнями из предместий.

У всех на шляпах, словно кокарда или номер рекрута, прикреплены листовки, которые раздают тысячами на улицах:

ОТВЕТ ВСЕХ ФРАНЦУЗОВ ЭМИЛЮ ЗОЛЯ: "К ЧЕРТЯМ"

Офицеры в форме прокладывают себе путь в толпе, которая им аплодирует.

Беснующиеся мальчишки отплясывают танец дикарей и размахивают факелами из свернутых номеров газеты "Орор"; они останавливают людей с еврейским носом, окружают их и издеваются над ними; в наступающей мочи все это производит мрачное впечатление.

У набережной Юлия, Баруа и Люс останавливаются, чтобы подождать остальных.

Внезапно к ним подбегает молодая, элегантно одетая женщина.

Думая, что незнакомку преследуют, они расступаются, готовые защитить ее. Но она внезапно набрасывается на Люса и, вцепившись в его пальто, срывает орденскую ленточку.

Женщина (убегая). Старый прохвост!

Люс с печальной улыбкой провожает ее глазами.

Час спустя.

Люс, Баруа, Юлия, Брэй-Зежер и Крестэй медленно идут вдоль решетки сада Инфанты.

Спустилась ночь. Сырой туман оседает на плечи.

Баруа дружески берет под руку молчаливо шагающего Люса.

Баруа. Что с вами? Не унывайте... Еще ничто не потеряно.

Он смеется. Люс внимательно смотрит на него при свете газового рожка: черты лица Баруа выражают радость жизни, уверенность, безграничную силу; он - олицетворение энергии.

Люс (Зежеру и Юлии). Взгляните, он весь так и брызжет искрами.. (Устало.) О, как я вам завидую, Баруа. А я не могу больше, с меня достаточно. Франция- словно пьяная женщина: она уже ни в чем не разбирается, она больше не сознает, где правда, где справедливость. Нет, она слишком низко пала, и это лишает воли к борьбе.

Баруа (звонким голосом, пробуждающим энергию) Да нет же! Вы слышали эти крики? Видели неистовство толпы? Нацию, приходящую в такое возбуждение из-за идей, нельзя считать погибшей.

Крестэй. А ведь он прав!

Зежер. Ну да, черт побери! Что и говорить, трудности будут, но кого это удивит? Быть может, впервые мораль вторгается в политику, и это нелегко дается!

Баруа. Происходит что-то вроде государственного переворота...

Люс (серьезно). Да, у меня такое впечатление с первого дня: мы свидетели революции.

Зежер (поправляя его). Мы ее делаем!

Баруа (гордо). И, как всегда, меньшинство берет на себя инициативу, совершая революцию собственными силами, страстно, решительно, упорно. О, черт побери, до чего хорошо так бороться!

Люс уклончиво качает головой.

Юлия внезапно подходит ближе к Баруа и берет его под руку: кажется, он не замечает ее.

(Громко хохочет молодым, задорным смехом.) Да, я признаю: действительность, особенно сейчас, отвратительна, дика, несправедлива, бессмысленна; ну и что ж! Из нее все же когда-нибудь родится красота. (Люсу.) Вы повторяли мне сотни раз: рано или поздно ложь будет наказана самой жизнью. Так вот, я верю в неотвратимую силу истины! И если сегодня мы вновь проиграли биту, - не станем падать духом!

Мы ее выиграем, быть может, завтра!


III. Самоубийство полковника Анри 

31 августа 1898 года.

Безлюдный и сонный Париж.

Кафе на бульваре Сен-Мишель. Девять часов вечера.

Несколько человек из редакции "Сеятеля" сидят в зале на втором этаже.

Под окнами, распахнутыми в душную ночь, на первом плане отлого спускается полотняный навес кафе, прозрачный от света. Дальше Латинский квартал, пустынный и темный.

Освещенные, но пустые трамваи, скрежеща колесами, медленно поднимаются вдоль бульвара.

Баруа выложил на стол содержимое набитого бумагами портфеля. Остальные сидят кругом, выбирая из кучи книги и журналы и перелистывая их.

Порталь (обращаясь к Крестэю). Есть вести от Люса?

Порталь возвратился из Лотарингии, где он обычно проводит свой отпуск.

Крестэй. Да, я видел его в воскресенье, мне стало жаль его: он так постарел за эти три месяца.

Баруа. Вы знаете, его попросили - о, весьма учтиво - отказаться после каникул от преподавания в Коллеж де Франс. В конце июня было слишком много шума вокруг его лекций. К тому же все отвернулись от него: на последних заседаниях сената только человек десять подали ему руку.

Порталь. Какое непостижимое ослепление!

Арбару (с ненавистью). Во всем виновата националистическая пресса. Эти люди не дают общественному мнению перевести дух, оглянуться вокруг.

Баруа. Мало того: они систематически подавляют благородство, свойственное нашему народу, все то, что До сегодняшнего дня ставило Францию в первые ряды цивилизованных стран и в годы опасности, и в годы славы; и делают они это под предлогом борьбы с анархией и антимилитаризмом, которые они нарочито не отделяют от элементарных понятий добра и справедливости! И им всех удалось обмануть.

Вольдсмут (качая кудрявой, как у пуделя, головой с ласковыми глазами). От народа всегда добиваются чего хотят, если удается натравить его на евреев...

Крестэй. Эти люди снискали всеобщее одобрение, и это тем более удивительно, что их версия поражает глупостью; достаточно немного здравого смысла, чтобы опровергнуть ее: "Дело Дрейфуса - крупная махинация, задуманная евреями".

Баруа. Как будто можно предвидеть, организовать с начала до конца такую колоссальную авантюру...

Крестэй. Им возражают: "А если Эстергази сам составил сопроводительную бумагу?" Но это их нисколько не волнует: "Значит, евреи заранее подкупили его и заставили искусно подделать почерк Дрейфуса..." Такая глупость не выдерживает критики...

Зежер. Очень плохо и то, что бесконечно усложнили процесс. Эта мания дознаний и передознаний привела к полному искажению подлинной его причины и истинного смысла. С азартом устремились по многочисленным ложным и противоречивым следам... И теперь требуется какое-нибудь неожиданное событие, которое сразу же произведет переворот в общественном мнении и поможет ему, наконец, во всем разобраться.

Крестэй. Да, да, неожиданное событие....

Баруа. Оно скоро произойдет, быть может, из-за этого вызова в Верховный суд... (Вытаскивая из кармана конверт.) Посмотрите-ка, я это получил сегодня утром... (Улыбаясь.) Анонимное письмо, кто-то заботится обо мне...

Арбару (берет листок и читает). "Из достоверных источников мне известно, что военный министр предложил сегодня утром членам правительства вызвать в Верховный суд инициаторов пересмотра дела. Ваше имя в их числе, рядом с именем господина Люса...

Баруа. Мне это очень лестно.

Арбару (читая). Ваш арест назначен на утро второго сентября. У вас есть еще время уехать". Подписано: "Друг".

Баруа (громко хохочет). Что ж! Листочки такого сорта будоражат кровь.

Зежер. Ты обязан этому своей субботней статье.

Порталь. Я ее не читал. (Крестэю.) О чем в ней идем речь?

Крестэй. О нашумевшем заседании в палате, когда военный министр, наивно думая, будто он вытащил из портфеля пять разоблачающих документов, на самом деле предъявил только пять фальшивок! Баруа блестяще доказал, почему эти документы не могут быть подлинными...

Администратор приоткрывает дверь.

Администратор. Господин Баруа, какой-то человек хочет с вами поговорить.

Баруа выходит за ним.

Внизу лестницы он видит Люса.

Баруа. Вы, так поздно? Что случилось?

Люс. Есть новости.

Баруа. В Верховном суде?

Люс. Нет... Кто там наверху?

Баруа. Одни только сотрудники редакции.

Люс. Тогда поднимемся.

Увидя входящего Люса, все в тревоге встают.

Люс молча пожимает протянутые руки и садится с нескрываемой усталостью; на его похудевшем и осунувшемся лице еще больше выступает огромный лоб.

Люс. Я только что получил известия... весьма серьезные известия.

Друзья обступают его.

Вчера или позавчера неожиданная драма разразилась в военном министерстве: полковник Анри был заподозрен своими начальниками в подделке документов, предъявленных на процессе!

Все ошеломлены.

Министр сразу же допросил Анри. Сознался ли он? Не знаю. Во всяком случае, со вчерашнего вечера он... заключен в Мон-Валерьене. Баруа. Заключен? Анри?

Тайный взрыв радости; несколько мгновений опьяняющего восторга.

Зежер (глухим голосом). Новое расследование! Новые дебаты!

Баруа. Это означает пересмотр дела!

Арбару (желая знать точно). Но... какие же документы он подделал?

Люс. Письмо итальянского военного атташе, в котором упоминалось полностью имя Дрейфуса.

Баруа. Как? Знаменитая улика генерала де Пелье?

Зежер. Письмо, которое министр шесть недель тому назад огласил в палате!

Люс. Оно сфабриковано с начала и до конца, кроме заголовка и подписи, которые, должно быть, взяты из какого-то незначительного письма.

Баруа (ликуя). О, это было бы слишком хорошо!

Вольдсмут (словно эхо). Да... слишком хорошо!.. Я не верю.

Люс. Это еще не все. Если дело повернется таким образом, им надо будет разъяснить и многие другие вопросы! Кто придумал историю о признании Дрейфуса? Почему об этом ни разу не было речи до девяносто шестого года, то есть целых два года после разжалования? Кто подтер и вновь написал адрес Эстергази на компрометирующем его письме, чтобы можно было утверждать, будто Пикар38 пытался оправдать Дрейфуса и обвинить Эстергази с помощью документа, исправленного самим же Пикаром?

Вольдсмут (с глазами полными слез). Это было бы слишком хорошо... Я не верю...

Люс. Во всяком случае, арест будет иметь весьма важные последствия: Буадефр, Пелье, Зюрленден39 подают в отставку. Говорят, министр также уйдет со своего поста. Впрочем, я его понимаю: после того как он огласил в палате подложный документ, не подозревая, что это фальшивка...

Баруа (смеясь). Да это их, а не нас следует вызвать в Верховный суд.

Люс. С другой стороны, Бриссон40 совершенно изменил свое мнение.

Порталь. А! Наконец-то!

Баруа. Я всегда говорил: когда республиканец старой закваски, такой человек, как Бриссон, все поймет, он сам добьется пересмотра!

Вольдсмут. Его, должно быть, мучит совесть: ведь он напечатал миллионным тиражом фальшивку Анри для того, чтобы обклеить ею все стены во Франции...

Арбару (с беспощадным смехом). Ха-ха-ха!.. Правда! Этот "документ" красуется во всех мэриях! Он у всех в памяти! Каждый день его с умилением цитирует вся националистическая пресса! Ха! Ха! И вдруг все рухнуло: документ подделан!

Порталь. Спасайся, кто может!

Вольдсмут (внезапно становясь молчаливым). Берегитесь. Мне что-то не верится...

Баруа (смеясь). Ну нет, на этот раз, Вольдсмут, вы слишком далеко заходите в своем пессимизме! Правительство наверняка не решилось бы на арест Анри без серьезных оснований. Они не могли замять дело, значит правда непреодолимо пробьется наружу.

Вольдсмут (тихо). Но ведь Анри даже не в тюрьме...

Баруа. Как?

Люс. Я вам сказал, что он в Мон-Валерьене!

Крестэй (с внезапно исказившимся лицом). Но, черт побери, Вольдсмут прав! Анри пока еще только под арестом, не то бы он находился в Шерш-Миди41"

Пораженные, они переглядываются. Нервы у всех так напряжены, что на смену торжеству внезапно приходит уныние.

Люс (печально). Быть может, они хотят выиграть время, чтобы найти лазейку...

Крестэй. ...чтобы можно было расценить фальсификацию, как простое нарушение дисциплины...

Порталь. Вот увидите, они еще раз выскользнут у нас из рук!..

Вольдсмут (качая головой). Да, да... Я не верю...

Баруа (нервно). Да помолчите же, Вольдсмут! (Энергично.) Теперь нам надо поднять такой шум вокруг этого инцидента, чтобы стало невозможно замять его...

Люс. О, если бы Анри признался при свидетелях!

Смутный гул ползет по бульвару. Не газетчики ли это, выкрикивающие новости из последнего выпуска? В тишине пустынных улиц пронзительные вопли, еще далекие и невнятные, сливаются в один крик.

Порталь. Тихо! Кажется, слышно: "Полковник Анри"...

Люс. Разве новость уже распространилась?

Все бросаются к открытым окнам и, перегнувшись, прислушиваются с внезапной тревогой.

Зежер (в дверь). Человек! Газеты... быстро!

Но Вольдсмут уже выскочил наружу.

С соседней улицы доносятся удаляющиеся крики.

Проходит несколько минут.

Наконец Вольдсмут, запыхавшийся, растрепанный, с горящим взором, появляется на лестнице, размахивая газетой; в глаза бросается огромный заголовок:

САМОУБИЙСТВО ПОЛКОВНИКА АНРИ В МОН-ВАЛЕРЬЕНЕ

Баруа (громовым голосом). Вот оно, признание!

Он поворачивается к Люсу, и они с бьющимся сердцем радостно обнимаются, не произнося ни слова.

Порталь, Зежер, Крестэй (тянутся к Вольдсмуту). Дайте сюда.

Но никто ни о чем не спрашивает.

Вольдсмут протягивает газету Люсу; тот очень бледный, нервным движением поправляет пенсне и подходит к люстре. От волнения голос его становится глухим.

Люс (читает). "Вчера вечером, в кабинете военного министра... было установлено, что полковник Анри является автором письма, датированного октябрем тысяча восемьсот девяносто шестого года... в котором полностью упоминается имя Дрейфуса.

Министр... немедленно отдал приказ об аресте полковника Анри... который уже вчера вечером был препровожден... в крепость Мон-Валерьен...

Сегодня... когда караульный, обслуживающий полковника... вошел в его камеру... в шесть часов вечера... он нашел его... лежащим на кровати... в луже крови... с бритвой в руке... с перерезанным в двух местах горлом. Смерть наступила за несколько часов до этого...

Подделыватель сам покарал себя..."

Газета выскальзывает у него из пальцев. Ее вырывают друг у друга; она переходит из рук в руки: все хотят видеть своими глазами.

Торжествующий дикий крик, продолжительный вопль, исступленный восторг...

Люс (волнение мешает ему говорить). Анри мертв; все кончено: в деле есть такие обстоятельства, о которых никто никогда не узнает...

Его слова теряются среди всеобщего ликования.

Только Зежер их услышал и согласился с ними, грустно кивнув головой.

Вольдсмут, в сторонке, облокотившись о подоконник, молча плачет от радости, глядя в ночь.


IV. Вокруг военного суда в Ренне. Протест Германии 

Год спустя: 6 августа 1899 года, накануне начала судебного разбирательства в Ренне.

Воскресный день.

В редакции "Сеятеля".

Баруа один, без пиджака, засунув руки в карманы, ходит взад и вперед по кабинету, обдумывая статью.

Он возбужден: его восторженное лицо судорожно подергивается, быстрый взгляд, радостная улыбка; он весь искрится торжествующей уверенностью. Черные дни позади.

Баруа. Войдите!.. А, Вольдсмут!.. Входите, входите!..

Появляется Вольдсмут, он кажется совсем маленьким в легком плаще, с сумкой через плечо и пухлым портфелем в руках.

Где это вы пропадали с того дня, как мы виделись в последний раз?

Вольдсмут (садясь на первый попавшийся стул). Я только что из Германии.

Баруа (не удивившись). Неужели? (Пауза.) А я как раз собирался увидеться с вами вечером, чтобы вручить вам бразды правления, как было условлено.

Вольдсмут. Вы все едете ночью, скорым?

Баруа. Нет, один только я. Остальные уже в Ренне с утра... У Люса было какое-то дело, и они уехали с ним.

Вольдсмут. Когда он выступит?

Баруа. Не раньше пятого или шестого заседания. Я остался, чтобы все передать вам и приготовить последнюю статью: она появится завтра.

Вольдсмут (быстро). А, значит, выйдет еще номер завтра?

Баруа принимает этот вопрос за интерес к своей статье, он берет со стола несколько разрозненных листков.

Баруа. Так, пустяки; всего несколько строк, посвященных началу дебатов... Вот, послушайте, что я только что написал:

"Мы приближаемся к цели. Кошмар заканчивается. Развязка, приговор, больше никого не интересует: мы можем его предвидеть, он неотвратим, как само торжество справедливости.

Ныне у нас осталось только сознание, что мы были свидетелями исторической, ни с чем не сравнимой драмы; драма эта разыгралась на мировой арене, в ней участвовали тысячи лиц, она так взволновала человечество, что вся Франция, а затем и остальные цивилизованные страны приняли в ней участие. Должно быть, в последний раз человечество, разделенное на две неравные части, познало столь жестокую междоусобную войну; с одной стороны, власть, не подчиняющаяся никакому разумному контролю; с другой - свободная критика, гордо возвышающаяся над всеми социальными интересами.

С одной стороны - прошлое; с другой - будущее!

Грядущие поколения станут говорить "Дело", как мы говорим "Революция", и они отметят, как чудесное совпадение, случай, благодаря которому новый век открывает собою новую эру.

Как велик будет этот век, начинающийся столь великой победой!" Как видите, торжествующий глас трубы, не больше...

Вольдсмут с изумлением смотрит на него несколько секунд. Потом робко подходит к Баруа.

Вольдсмут. Скажите, Баруа... Вы, значит, совершенно уверены?

Баруа (улыбаясь). Совершенно!

Вольдсмут (его голос звучит тверже). А я нет! Я не верю.

Баруа, который с самонадеянным видом ходил по комнате, удивленно останавливается.

Баруа (пожимая плечами). Вы все время так говорили.

Вольдсмут (живо). До сих пор, по-моему... Баруа. Но все изменилось! У нас теперь новое правительство, твердо убежденное в невиновности Дрейфуса, задавшееся целью все выяснить. На этот раз судебные заседания будут происходить публично, невозможно будет что-либо утаить... Полноте! Сомневаться в приговоре при таких условиях - значит допускать, что Дрейфус виновен!

Он смеется бодрым, искренним смехом, смехом здравомыслящего и уверенного в себе человека.

Вольдсмут молча смотрит на него.

На его заросшем, покрытом пылью лице сверкают терпеливые и упрямые глаза.

Вольдсмут (дружески). Сядьте, Баруа... Я хочу с вами серьезно поговорить. Вы знаете, я встречаюсь со многими людьми... (Полузакрыв глаза, приглушенным, медленным, ничего не выражающим голосом.) Я старался узнать...

Баруа (резко). Я тоже.

Вольдсмут (примирительно). Тогда и вы заметили... А? Их пресса! Все фальшивки разоблачены, все незаконные действия вскрыты... И тем не менее она не складывает оружия! Она вынуждена была отказаться от прежних утверждений, но она мстит, черня без разбора всех своих противников... Вы думаете, они опубликовали доклад Балло-Бопре42, который без предубеждения излагает все дело? Это, заявляют они, отчет подкупленного человека, получившего миллионы от евреев, как Дюкло, как Анатоль Франс, как Золя...

Баруа. Ну и что? Кто ж им поверит?

Вместо ответа Вольдсмут вытаскивает из кармана пачку националистических газет и бросает их на стол.

(Раздраженно.) Это ничего не доказывает. Я могу возразить: за последние два месяца на "Сеятель" подписалось еще около трех тысяч человек; вам это известно не хуже, чем мне. Широкая волна добра и справедливости прокатилась наконец по Франции.

Вольдсмут (грустно качая головою). Эта волна не коснулась военных судов...

Баруа (подумав). Ладно. Я допускаю, что судьи, как хорошие солдаты, заранее предубеждены против сторонников пересмотра дела. Но подумайте: вся Европа смотрит на Ренн. Весь цивилизованный мир судит вместе с ними. (Вставая.) Так вот, иногда обстановка обязывает: эти господа будут вынуждены признать, что все прежние обвинения, тяготеющие над Дрейфусом, не выдерживают критики... (Смеясь.) И что никаких новых нет!

Вольдсмут. Сомневаюсь!

Баруа, заложив руки в карманы и пожимая плечами, снова начинает ходить взад и вперед.

Но решительный тон Вольдсмута его интригует: он останавливается перед ним.

Баруа. Почему? Вольдсмут горестно улыбается.

Вольдсмут. Садитесь, Баруа, что вы ходите, как зверь в клетке?

Баруа, нахмурив брови, возвращается к своему столу.

Вы помните историю с особо секретными документами? (Нетерпеливый жест Баруа.) Разрешите мне объяснить... Версия такова: кто-то, мол, выкрал в Берлине письма кайзера Дрейфусу и письма Дрейфуса кайзеру... (Улыбаясь.) Я не стану говорить о невероятности такого предположения... Если верить этой легенде, пресловутая сопроводительная бумага и есть одно из этих писем Дрейфуса; оно написано на обыкновенной бумаге и содержит собственноручные пометки императора на полях. Вильгельм II, обнаружив пропажу, потребовал немедленного возвращения похищенных документов, угрожая в противном случае войной. Тогда, чтобы сохранить вещественное доказательство очевидной вины Дрейфуса, в министерстве, - прежде чем возвратить папку, - поторопились нанести на прозрачную бумагу этот документ, не воспроизводя, понятно, пометок императора... Таким образом, весь процесс был построен на скопированном документе, то есть, если угодно, на фальшивке, но воспроизводившей подлинный документ, свидетельствовавший об измене.

Баруа. Версия эта настолько шаткая, что никогда, насколько мне известно, ни официально, ни официозно ее никто не выдвигал.

Вольдсмут. Знаю. Но о ней говорят в салонах, ее передают друг другу офицеры, судейские чиновники, адвокаты, люди из высшего света... Никто не утверждает ничего определенного, но "один человек, который в курсе дела, дал им понять..." Это грандиозный секрет полишинеля, который сопровождается многозначительными умолчаниями, недомолвками, загадочными смешками... Все это понемногу подготавливает почву. И когда завтра, во время заседаний в Ренне, защита попытается заставить господ из Генерального штаба объясниться до конца, они будут молчать... Им достаточно будет нескольких уклончивых, нерешительных ответов, нескольких страдальческих улыбок, и все поймут: "Предполагайте что угодно. Лучше стерпеть обвинение в подделке документа, чем развязать войну в Европе..."

Баруа. Войну! Но сейчас уже речь не идет о национальной безопасности!.. После всего, что было сказано и написано за последние три года о военных атташе, о немецкой разведке и контрразведке, - кто, какой простак поперт, будто существует еще хотя бы один дипломатический документ, который опасно обнародовать. Никто! Значит, если бы действительно существовал документ, обличающий Дрейфуса, Генеральный штаб, разумеется, предъявил бы его уже давно, чтобы покончить со всем этим делом.

Вольдсмут (угрюмо). Поверьте, вы слишком упрощаете. Меня все время беспокоит дипломатическая сторона дела: это тайная пружина процесса, ее никогда не увидишь, но она управляет всеми событиями. Вот где таится грозная опасность!

Баруа колеблется; он, видно, хочет что-то сказать, но молчит.

Друг мой, еще не поздно предотвратить удар. Я постепенно собрал много документов: у меня совершенно точные данные, я за это отвечаю; я ездил в Германию, чтобы на месте проверить факты, в достоверности которых сомневался.

Баруа. Ах, так вот почему...

Вольдсмут. Да. (Открывая портфель.) У меня здесь доказательства, с помощью которых можно заранее опровергнуть их версию о "государственной тайне". Но надо торопиться. Я принес вам документы. Опубликуйте их завтра.

Баруа (после недолгого размышления, серьезно). Я вам благодарен, Вольдсмут... Но я полагаю, что сегодня публикация ваших документов будет большой ошибкой.

У Вольдсмута вырывается жест отчаяния.

Она привлекла бы внимание к тому, что вопреки вашему предположению остается в тени... Из духа противоречия захотят к этому вернуться; общественное мнение снова будет взволновано: это было бы неосторожно... Оправдание неизбежно. Победим же красиво, не возобновляя мелочных споров...

Вольдсмут, понурившись, молча застегивает портфель.

Нет, оставьте мне ваши записки.

Вольдсмут. Зачем? Ими следовало бы воспользоваться до начала процесса.

Баруа. Я их возьму с собой в Ренн и покажу Люсу. И если он согласится с вами, я обещаю...

Вольдсмут (с проблеском надежды в глазах) Да, покажите их Люсу и повторите ему слово в слово то, что я вам рассказал (Задумчиво.) Но вы не можете их взять в таком виде... Я не успел их переписать.. Там полный хаос... Я думал разобраться в них вместе с вами, для завтрашнего номера.

Баруа. Здесь ваша племянница, продиктуйте ей текст. Так будет быстрее...

Вольдсмут (лицо его сразу просветлело). А! Юлия здесь?

Баруа встает и открывает дверь.

Баруа. Юлия!

Юлия (из соседней комнаты, не трогаясь с места). Что?

Тон ее голоса настолько фамильярен, что Баруа краснеет и быстро поворачивается к Вольдсмуту, который сидит, склонившись над записями, не поднимая головы.

Баруа (овладевая собой). Пойдите, пожалуйста, сюда, нам нужно кое-что застенографировать...

Юлия входит, Видит Вольдсмута. Легкое движение век.

Вызывающее выражение ее лица говорит: "Разве я не свободна?"

Юлия (сухо). Здравствуйте, дядя Ульрик! Хорошо ли вы съездили?

Вольдсмут поднимает голову, но не глядит на нее. Она ловит его деланную и кривую улыбку, все черты его лица искажены страданием. И тогда она понимает то, о чем никогда и не подозревала.

Теперь она опускает взор, когда Вольдсмут поднимает глаза и, наконец, отвечает ей.

Вольдсмут. А, Юлия, здравствуй... Как поживаешь? Как здоровье мамы?..

Юлия (с трудом). Очень хорошо.

Вольдсмут. Ты свободна? Это записи... Для Баруа.

Баруа (ничего не заметив). Ступайте в ее комнату, Вольдсмут, там вам будет удобнее... А я закончу статью.

"Ренн, 13 августа 1899 года.

Дорогой Вольдсмут!

Вы читали вчерашний и позавчерашний стенографические отчеты заседаний? Вы были правы, дорогой друг, тысячу раз правы. Но кто мог предполагать?

Все эти дни наши противники нетерпеливо ожидали этого решающего доказательства против Дрейфуса, которое им было давно обещано. Генералы выступили: полное разочарование! Но так как общественное мнение упорно отказывается признать, что такого доказательства не существует, оно истолковывает некоторые недомолвки Генерального штаба именно так, как Вы предвидели: их уловка удалась. Сегодня даже пустили слух, будто Германия в последний момент принудила наших офицеров к героическому молчанию.

Я спешно посылаю Вам листки, которые Вы продиктовали Юлии накануне моего отъезда. Они, увы, нам действительно понадобились. Брэй-Зежер возвращается в Париж, чтобы заменить Вас; он Вам передаст их вместе с этим письмом сегодня вечером.

Договоритесь немедленно с Роллем, чтобы статья, если возможно, была опубликована завтра же на первой полосе, и добейтесь, чтобы она стала широко известна еще до вашего отъезда из Парижа.

Привезите с собой в Ренн 2000 экземпляров: этого будет достаточно.

Ваш удрученный Баруа".

На следующий день, на первой полосе "Сеятеля":

"Вильгельм II и дело Дрейфуса.

В последнее время, к нашему удивлению, вновь выплыла на поверхность хитроумная версия, призванная объяснить простодушным людям темные стороны дела Дрейфуса: согласно ей, якобы существует документ на плотной бумаге, с пометками Вильгельма II, похищенный французским агентом со стола императора, который поспешно пришлось возвратить под угрозой войны; поэтому документ, предъявленный на процессе 1894 года, был скопирован в военном министерстве на прозрачной бумаге.

Мы не станем останавливаться на наивных и неправдоподобных утверждениях этой авантюрной истории.

Мы только зададим три вопроса:

1. Если документ точно воспроизводит сопроводительную бумагу, собственноручно написанную Дрейфусом, то почему почерк, каким она написана, так отличается от почерка Дрейфуса и так походит на почерк Эстергази?

2. Если появление фальшивок Анри и в самом деле обусловлено необходимостью заменить безвредными копиями подлинники с пометками императора, предъявить которые суду было невозможно, то почему Анри, допрошенный военным министром накануне ареста, не объяснил происхождение этих фальшивок, хотя бы для того, чтобы оправдаться? Несколько генералов присутствовало при допросе; генерал Роже даже стенографировал его. Подобной мотивировки своим действиям Анри не давал.

3. Если документ с пометками императора действительно существует, почему военный министр, который всячески пытался помешать Бриссону, потрясенному самоубийством Анри, публично заявить о признании своей ошибки и о намерении потребовать пересмотра процесса, почему военный министр просто не сообщил Бриссону об императорском вмешательстве для того, чтобы воспрепятствовать повороту в общественном мнении, столь опасному для противников пересмотра дела?

Высказав это, мы ограничимся беглым изложением в хронологическом порядке некоторых фактов, значение которых, по нашему мнению, настолько явно, что не нуждается в пояснениях:

I. Первого ноября 1894 года имя Дрейфуса как итальянского или немецкого шпиона впервые появляется в газетах. Военные атташе этих стран в Париже удивлены: эта фамилия им совершенно незнакома. Вот доказательство: посол Италии направил 5 июня 1899 года министру иностранных дел для передачи кассационному суду шифрованную телеграмму, датированную 1894 годом, в ней итальянский атташе, действовавший в полном согласии с германским атташе, секретно сообщал итальянскому правительству, что никто из них не имел никаких отношений с некиим Дрейфусом.

В это же время генеральные штабы Германии, Италии и Австрии произвели расследование во всех разведывательных центрах, но не получили никаких сведений о Дрейфусе.

II. 9 ноября 1894 года одна французская газета заявляет о причастности германского атташе к делу. После нового расследования германское посольство в первый раз опровергает эту версию своим заявлением в печати. Заметим, что такое опровержение не делается необдуманно, ибо Германия не рискнула бы выступить с подобным заявлением, если бы опасалась оказаться уличенной во лжи во время заседаний военного суда.

Кроме того, тогда же канцлер Германской империи поручил своему послу в Париже сделать официальное и ничем не вынужденное заявление французскому министру иностранных дел.

III. 28 ноября в "Фигаро" появляется интервью генерала Мерсье. За пять дней до окончания следствия, которое привело к преданию Дрейфуса военному суду, министр утверждает, будто обвиняемый Дрейфус виновен: тому есть достоверные доказательства, однако, по словам министра, ни Италии, ни Австрии Дрейфус сведений не предлагал...

Германия, на которую на сей раз намекают прямо, снова энергично протестует через свое посольство.

Видя, что французская пресса не считается с этим, император, германский генеральный штаб, немецкая печать возмущаются тем, что их торжественным заверениям не верят. 4 декабря по велению императора происходит еще одна встреча германского посла с нашим министром иностранных дел: вручается официальная нота, в которой содержится решительный протест против утверждений, впутывающих германское посольство в дело Дрейфуса.

IV. Начинается процесс.

Мы утверждаем, что в секретном досье, которое было, без ведома обвиняемого и защиты, передано судьям, не содержалось ничего, что могло бы подтвердить достоверность версии о документе, на котором имелись пометки императора.

В этом легко убедиться: надо только допросить членов военного суда 1894 года, находящихся в настоящее время в Ренне.

V. В конце декабря 1894 года, после оглашения приговора, все газеты прямо обвиняют Германию в том, будто она потребовала проведения процесса при закрытых дверях, потому-де, что преступление Дрейфуса имеет к ней непосредственное отношение: снова не доверяют словам посла, который 25 декабря, на следующий день после осуждения, передает еще одно официальное заявление для печати.

Но кампания в прессе не прекращается, газеты пишут, будто документ был возвращен во избежание войны и так далее.

VI. Пятого января 1895 года, в день разжалования Дрейфуса, германский посол получает особо важную депешу от канцлера империи. Так как нашего министра иностранных дел не было в Париже, посол вручает ее непосредственно председателю кабинета министров.

Приводим текст этой депеши, до сих пор не опубликованной:

"Его императорское величество, уверенное в лояльности президента и правительства Республики, просит Ваше Превосходительство передать господину Казимир-Перье нижеследующее: Его величество надеется, что если будет доказана непричастность германского посольства к делу Дрейфуса, то правительство Республики заявит об этом.

Если такого официального заявления сделано не будет, то газеты и дальше будут распространять небылицы по адресу германского посольства и подрывать этим авторитет императорского посла.

фон Гогенлое".

Таким образом, император, потеряв терпение, был вынужден обратиться к самому президенту Республики.

На следующий день, 6 января, президент принял посла в Елисейском дворце. Мы знаем и свидетельствуем, что господин Казимир-Перье стремился придать этому инциденту частный, а не международный характер, ибо император просил его о прямом вмешательстве. Позднее он сам сказал, что обратились к его личной чести... (Протоколы кассационного суда, т. I, стр. 319.)

В связи с этим напомним показания господина Казимир-Перье перед кассационным судом. Сначала он решительно заявил, что ему нечего скрывать:

"Мне стало ясно, что мое молчание (во время процесса Золя) дало повод думать, будто я и, быть может, один только я, знаю об инцидентах, фактах или документах, которые могли бы иметь решающее значение для суда.

Раскол и волнение, царящие в моей стране, заставляют меня заявить о своей полной готовности выступить перед Верховным судом, когда он это сочтет полезным..."

После этого уже нельзя утверждать, будто господин Казимир-Перье был, как говорили, связан каким-то данным им обещанием; подобное заявление, высказанное таким честным человеком, предельно ясно. Затем он рассказывает о дипломатических переговорах, в результате которых появилось официальное сообщение агентства Гавас, раз и навсегда объявившее о непричастности иностранных посольств в Париже к делу Дрейфуса. Два дня спустя кайзер заявил о своем полном удовлетворении.

Напомним также о показаниях, сделанных перед кассационным судом господином Аното43, который был министром иностранных дел во время процесса 1894 года. Когда ему задали вопрос: "Известны ли вам какие-либо письма, написанные государем одной иностранной державы во время процесса Дрейфуса, из которых явствует виновность обвиняемого?" - он ответил без всяких оговорок: "Мне об этом совершенно неизвестно. Ничего подобного я никогда не видел. Ничего подобного мне никогда не предъявляли. Со мной никогда не советовались по поводу существования или достоверности таких документов. Одним словом, вся эта история выдумана; впрочем, ее уже несколько раз опровергали заявлениями в печати".

Напомним, наконец, о показаниях перед кассационным судом господина Палеолога44, который во время процесса Дрейфуса играл роль посредника между министерством иностранных дел и военным министерством:

"Ни до, ни после процесса Дрейфуса мне ничего не сообщали о существовании письма германского императора или писем Дрейфуса к этому государю. Утверждения, на которые господин председатель намекает, по-моему, совершенно ложны. Характер моих обязанностей позволяет мне утверждать, что, если бы подобные документы существовали, я, несомненно, знал бы о них".

VII. 17 ноября 1897 года посол Германии заявляет нашему министру иностранных дел: германский военный атташе, полковник фон Шварцкоппен, заверил своей честью, что он ни прямо, ни косвенно никогда не имел никакой связи с Дрейфусом.

VIII. В 1898 году, еще до процесса Золя, император, потеряв терпение, хотел лично выступить с решительным заявлением.

Ему в этом помешали приближенные, которые, хорошо зная настроение умов во Франции, боялись, как бы не было нанесено оскорбление особе самого государя, что повлекло бы за собой опасные осложнения Он все же потребовал, чтобы публично было сделано официальное заявление в рейхстаге.

Вот текст заявления государственного секретаря по иностранным делам Германской империи на заседании 24 января 1898 года:

"Вы должны понять, что я крайне осторожно говорю об этом. В противном случае, можно было бы расценить мое заявление как вмешательство во внутренние дела Франции... Я, тем более, считаю невозможным подробно высказываться по этому поводу, что процессы, происходящие во Франции, должно быть, все разъяснят.

Поэтому я только заявляю самым решительным, самым категорическим образом, что между бывшим капитаном Дрейфусом, ныне заключенным на Чертовом острове, и какими-либо немецкими агентами никогда не было никаких отношений, никаких связей".

IX. Пять дней спустя император сам посетил нашего посла в Берлине, чтобы вручить ему личное заявление и просить официально передать его нашему правительству.

X. Наконец, в настоящее время, настроение приближенных императора остается таким же.

Император страстно желает лично выступить, но его удерживают от этого и будут удерживать до конца, ибо опасаются, что Франция повторным осуждением вновь опровергнет слова императора, и такое оскорбление вынудит его пойти на разрыв дипломатических отношений. Однако Германия готова повторить в официальных нотах все свои прежние заявления.

Если на минуту предположить, что император и в самом деле причастен к делу о шпионаже, можно в крайнем случае допустить, что он из политических соображений был вынужден в заявлении отрицать правду.

Но если уж он сделал это лживое дипломатическое заявление, получившее широкую известность, зачем было ему вновь и вновь повторять свои протесты с такой торжественной и упорной настойчивостью?

Если даже отвлечься от личности Вильгельма II с его обостренным чувством чести, то можно ли допустить, чтобы государь отважился на столь решительные и ясные заявления, когда бы ему грозила хоть малейшая опасность оказаться уличенным перед всем миром - в случае обнародования бесспорного доказательства?

Всякому понятно, что кайзер ведет себя как человек, перед которым стоит обычный, но очень тяжелый вопрос совести.

Император лучше всех знает, что Дрейфус не виновен; и, хотя он не хочет подвергать свою страну опасности дипломатических осложнений, он старается при каждом удобном случае заявлять во всеуслышание о невиновности Дрейфуса.

Тот, кто не хочет слышать, хуже глухого.

"Сеятель".

"Господину Марку-Эли Люсу, Отэй.

Ренн, 5 сентября 1899 года.

Дорогой друг!

Наше уныние беспредельно. Фактически дело проиграно. Две прошедшие недели решили исход процесса. Мнение судей определилось: большинство на их стороне, и они это отлично чувствуют.

Вольдсмут упрекает меня в том, что я слишком поздно опубликовал его статью. Я тоже упрекаю себя в этом, хотя и сомневаюсь в ее возможной эффективности. Как можно успешно бороться против басни, которая никогда и никем не была ясно сформулирована? Но если бы даже это и было сделано, басня эта оставалась бы столь же неуязвимой, ибо все признают, что никакого вещественного следа не могло сохраниться от пресловутых пометок императора. Она относится к области бездоказательных утверждений. Перед такими призраками мы безоружны, бороться с ними невозможно.

Если бы общественному мнению суждено было измениться, оно изменилось бы на другой день после Вашего отъезда - в результате выступления Казимир-Перье, который лучше, чем кто-либо во Франции, знает, причастен ли кайзер к этому делу, или нет; известный всем, как человек неподкупной честности, Казимир-Перье явился в зал заседаний и сказал, глядя прямо в глаза полковнику - председателю военного суда:

"Вы меня просите рассказать правду, всю правду; я присягал в этом и скажу все, что знаю, без недомолвок и оговорок. Несмотря на то, что я уже говорил раньше, находятся люди, продолжающие думать или утверждать - к сожалению, это не всегда одно и то же, - будто я один знаю о событиях или фактах, которые могли бы пролить свет на дело, но я об этом до сих пор умалчиваю, хотя в интересах правосудия должен бы о них сказать. Это неправда... Я хочу, уйдя отсюда, оставить всех вас в непоколебимой уверенности, что не знаю ничего такого, о чем бы надо было умалчивать, и сказал все, что знаю!"

Я не беру под сомнение добросовестность членов военного суда. Я уверен, что они беспристрастны настолько, насколько это возможно в их положении. Но они солдаты.

Как и всю армию, правые газеты держат их в полнейшем неведении о том, что в действительности представляет собою дело Дрейфуса. Перед ними поставили вопрос с преступной упрощенностью: виновность Дрейфуса или позор Генерального штаба, - вот с какой нелепой дилеммой столкнулись эти офицеры.

Если бы еще ничто не влияло на них, если бы они считались только со своей совестью и с фактами! Но нет! Они продолжают после судебных заседаний оставаться в среде, где измена обвиняемого считается неопровержимой аксиомой.

Я не говорю, будто они заранее были склонны считать Дрейфуса виновным, но я могу утверждать уже сегодня, что они признают его виновным. Да и чего другого можно ожидать от людей, человеческий облик которых неотделим от мундира, на которых двадцать пять лет военной службы наложили неизгладимый отпечаток; которых уже четверть века муштруют, воспитывают в духе иерархии, которые проникнуты фанатическим преклонением перед армией, чье живое воплощение - генералы, дающие свидетельские показания в военном суде? Как же могут такие судьи выступить в защиту еврея, против Генерального штаба? И даже если возмущенная совесть временами склоняет их к оправданию несчастного, то физически они этого сделать не в состоянии. И разве можно их в этом упрекать?

К тому же, я должен признать: в поведении обвиняемого нет ничего, что можно было бы противопоставить обаянию мундира. В нем даже разочаровались многие из его сторонников. И, по-моему, несправедливо. Четыре года мы боремся во имя идей, но в конце концов именно он служит их воплощением, и все мы создали себе произвольный, но вполне отчетливый образ этого человека, которого никогда не видели. Но вот он пред нами, и, как можно было ожидать, действительный образ не совпадает с образом, созданным нашим воображением.

Этого многие из нас ему не простили.

Он - простой человек, энергия которого не проявляется наружу. Его привозят ослабевшего от заточения и неслыханных волнений, которые ему пришлось вынести; он болен, его трясет лихорадка, он питается одним молоком. Где же ему произвести впечатление на неистовую публику, три четверти которой ненавидят его, как всем известного злоумышленника, а остальные превратили его в символ? Разве в силах человеческих сыграть такую роль! Он уже не в состоянии яростно кричать о своей невиновности, как он делал это во дворе военного училища. Он употребляет остатки энергии не на борьбу с другими, а на борьбу с самим собой: только бы не согнуться, только бы вести себя как подобает мужчине. Он не хочет, чтобы его видели плачущим.

Такое понятие скромного, незаметного героизма не доступно широкой публике. Он, пожалуй, завоевал бы симпатии толпы более театральным поведением: но спокойствие, которое он сохраняет ценой столь тяжких усилий, расценивается, как равнодушие, и те, кто так хлопочет за него уже четыре года, ставят ему это в вину.

Я не знал его прежде и должен сознаться, что, увидев его на первом судебном заседании, я, несмотря на энтузиазм наших друзей, несмотря на безрассудную надежду, о которой сам так победно возгласил в то самое утро в "Сеятеле", внезапно почувствовал, что мы потерпим поражение; мне почудилось, будто сломалась какая-то пружинка... Я скрыл это даже от Вас. Но могу сказать, что в тот день во мне родилась непоколебимая уверенность, что процесс проигран, проигран безнадежно, и на душе у всех живущих этим делом людей останется только тошнотворный осадок. Это горькое предчувствие с тех пор меня больше не покидает.

Вы хорошо сделали, что уехали. Вам не место здесь, в этой суматохе.

Наши силы иссякают. Подумайте только, ведь большинство из нас проводит второе знойное лето, без отдыха, в мрачной обстановке этой драмы! Подумайте об этих днях напряженного внимания, в невыносимой атмосфере суда, где десятки свидетелей источали яд предубеждения и ненависти! А вечера, еще более мучительные, чем дни, вечера, проведенные на улицах, в кафе, чтобы спастись от духоты гостиничных комнат, где невозможно спать; вечера - почти целые ночи, - проходившие в бесконечных спорах, во взвешивании, уже в сотый раз, шансов на победу или поражение! Если мы все это выдержали, то только потому, что нас вдохновляла уверенность в своей правоте... Нам предстоит пройти еще один тяжкий этап, а отдых так далеко! Сколько нам еще предстоит пройти?

Как обидно видеть нашу прекрасную страну в состоянии такого интеллектуального и нравственного упадка! Как обидно видеть, что совесть всего мира возмущена, а совесть Франции - впервые за многие века - молчит!

До свидания, мой дорогой друг.

Передайте, пожалуйста, Брэй-Зежеру, что если он хочет вернуться сюда, то Арбару согласен временно заменить его в редакции "Сеятеля".

Баруа.

P. S. - Я узнал сегодня, что Лабори собирается обратиться непосредственно к кайзеру, чтобы получить, до окончания дебатов, еще одно заявление императора о невиновности Дрейфуса.

Для чего все это? Уже слишком поздно...

Ж. Б. ".

"Баруа. Лицей, 103. Ренн.

Париж, 8 сентября, 11 часов ЗО минут.

Телеграфом мне сообщили о новом протесте немецкого правительства, появившемся этим утром в виде официальной ноты в "Райхсанцайгер"45 в ответ на обращение Лабори.

Вот текст.

"Уполномочены возобновить заявления, которые императорское правительство сделало в целях сохранения собственного достоинства и по долгу гуманности.

По велению императора, посол вручил в январе 1894 года и январе 1895 года министру иностранных дел Аното, председателю кабинета министров Дюпюи46 и президенту Республики Казимир-Перье повторные заявления о том, что германское посольство в Париже никогда не поддерживало никаких отношений - ни прямых, ни косвенных - с капитаном Дрейфусом".

Государственный секретарь фон Бюлов47, выступая 24 января 1898 года перед комиссией рейхстага, сказал:

"Я заявляю самым решительным образом, что между бывшим капитаном Дрейфусом и каким бы то ни было немецким органом никогда не было никаких отношений, никаких связей".

Министр иностранных дел дал обещание официально сообщить об этом протесте суду до вынесения приговора. Еще надеемся. Распространите эту новость через все местные газеты

Люс".

"Люсу, Отэй.

Ренн, 9 сентября, 6 часов вечера.

Осуждение со смягчающими обстоятельствами. Десять лет тюремного заключения. Противоречиво и непонятно.

Все равно, да здравствует правосудие!

Дело продолжается!

Баруа".


V. Возвращение из Ренна 

9 сентября 1899 года: вечер после вынесения приговора.

На вокзале в Ренне три поезда подряд были взяты приступом. Четвертый, сформированный из вагонов устаревшего образца, стоявших в депо, в свою очередь с трудом тронулся среди взбудораженной толпы, кишащей на перроне.

Баруа, Крестэй и Вольдсмут - остатки редакции "Сеятеля" - втиснулись в старый вагон третьего класса: низкие перегородки делят его на узкие купе; на весь вагон только две лампы.

Окна открыты, за ними - уснувшие поля. Ни малейшего ветерка. Поезд идет медленно, из его окон, нарушая тишину летней ночи, вырываются звуки, напоминающие шум предвыборного собрания.

Крики сталкиваются в спертом воздухе вагона:

- Все это - происки иезуитов!

- Да замолчите вы! А честь армии?

- Да, это поражение синдиката...48

- Они правильно поступили. Реабилитация офицера, осужденного семью товарищами, которого признало виновным высшее командование армии, причинила бы больше вреда стране, чем судебная ошибка...

- Правильно, черт побери. Я скажу больше! Если бы я был членом суда и знал бы, что Дрейфус невиновен... Так вот, сударь, ради блага родины, в интересах общественного спокойствия я, не колеблясь, приказал бы расстрелять его, как собаку!

Крестэй д'Аллиз (не в силах сдержаться, он встает, и в полумраке раздается его хриплый голос, заглушающий шум). Французский ученый Дюкло уже ответил на подобный довод о национальной безопасности; он сказал приблизительно так: никакие соображения государственной пользы не могут помешать суду стоять на страже правосудия!

Возгласы: "Продажная шкура! Трус! Прохвост! Грязный еврей!"

Крестэй (с вызывом). К вашим услугам, господа. Брань усиливается. Крестэй продолжает стоять. Баруа. Не связывайтесь с ними, Крестэй...

Мало-помалу тяжелое оцепенение, вызванное удушливой жарой, гнетущей темнотой, дребезжанием старого вагона с жесткими скамейками, овладевает всеми.

Шум постепенно затихает.

Стиснутые в своем углу Баруа, Крестэй и Вольдсмут разговаривают вполголоса.

Вольдсмут. Печальнее всего, что эта благородная идея о служении родине была, я уверен, главной побудительной причиной поведения многих наших противников...

Крестэй. Ну нет! Вы всегда склонны думать, Вольдсмут, будто другие движимы высокими чувствами, идеями... А они движимы чаще всего собственной заинтересованностью, осознанной или неосознанной, а если уж они следуют не расчету, то общепринятым правилам...

Баруа. Постойте, по этому поводу мне вспомнилась сцена, которая меня очень поразила в день третьего или четвертого заседания. Я опаздывал. Я шел по коридору, ведущему в помещение для прессы, как раз в ту минуту, когда показались судьи. Почти одновременно, несколько позади, появились четыре свидетеля, четыре генерала в парадной форме. И что же: все семь офицеров, членов суда, не сговариваясь, одинаковым движением, ставшим у них машинальным и свидетельствующим о тридцатилетнем подчинении, разом остановились и замерли, вытянувшись у стены... А генералы, простые свидетели, прошли, как на смотру, мимо офицеров-судей, автоматически отдававших им честь...

Крестэй (неожиданно). В этом есть своя красота!

Баруа. Нет, мой милый, нет... Это бывший воспитанник Сен-Сира49, а не теперешний Крестэй. заговорил в вас.

Крестэй (печально). Вы правы... Но это вполне объяснимо... От людей гордых и энергичных дисциплина требует ежечасно таких жертв, что ее невозможно не уважать, зная, каких усилий она им стоит...

Баруа (развивая свою мысль). Кстати, только что вынесенный приговор повторяет сцену в коридоре... Осуждение изменника с ссылкой на смягчающие обстоятельства выглядит странным, нелепым... Но поразмыслите: ведь осуждение - это то же бессознательное отдание чести, к которому их приучила военная дисциплина, а смягчающие обстоятельства выражают все же колебания их совести.

Прибытие в Париж ранним утром.

Угрюмое молчание заполняет вагоны, из которых на платформу выливается дрожащее и бледное человеческое стадо.

Среди встречающих - Люс, его добрые глаза ищут друзей.

Молчаливые объятия: бесконечная привязанность, бесконечная печаль. Глаза полны слез.

Вольдсмут, плача, целует руку Люса.

Баруа (нерешительно). Юлия не с вами? Брэй-Зежер поднимает голову. Зежер. Нет.

Все вместе, тесной группой, они несколько мгновений идут молча.

Баруа (неуверенно, Люсу). Что нового? (Обеспокоенный его молчанием.) Кассация?

Люс. Нет, говорят, это юридически невозможно... Баруа. Что ж тогда?

Люс отвечает не сразу.

Люс. Помилование...

Крестэй и Баруа (вместе). Он откажется.

Люс (твердо). Нет.

Еще один удар, прямо в лицо.

Они неподвижно стоят на тротуаре, ничего не видя. От волнения у них дрожат губы, сжимается горло. Плечи понуро опускаются...

Вольдсмут. Пожалейте его... Опять вернуться туда? Снова терпеть муку? И во имя чего?

Крестэй (патетически). Во имя того, чтобы остаться символом!

Вольдсмут (терпеливо). Он там умрет. И тогда?

Люс (с бесконечной снисходительностью). Вольдсмут прав... Добьемся по крайней мере реабилитации человека, а не его памяти...

В тот же вечер.

Баруа рано ушел из редакции и шагает без цели куда глаза глядят, комкая в кармане записку от Юлии, которую он утром обнаружил на своем столе.

"Когда ты вернешься из Ренна, то будешь удивлен, не застав меня в "Сеятеле".

Я не хочу тебя обманывать.

Я свободно решила отдаться тебе и так же свободно ухожу.

Пока я тебя любила, я безраздельно принадлежала тебе. Но теперь я полюбила другого и открыто говорю: ты больше не существуешь для меня. Я честно признаюсь в этом и, таким образом, до конца выражаю уважение к тебе.

Когда ты прочтешь это, я уже не буду с тобой ничем связана. У тебя достанет мужества и ума, чтобы понять меня и не унижать себя бесполезным страданием.

Я же всегда останусь тебе другом,

Юлия".

Он возвращается к себе на улицу Жакоб и, одетый, валится на постель.

Жгучая боль - эгоистическая, унизительная - наслаивается на другую, обостряя глубокое уныние, охватившее его.

В пылающих висках стучит кровь.

Внезапно, в этой комнате, оживают тысячи чувственных воспоминаний. Его охватывает безумное желание любой ценой повторить некоторые мгновения... Он приподнимается, с блуждающим взглядом, кусая губы, ломая руки, затем, рыдая, вновь падает на постель.

Несколько мгновении он судорожно барахтается, как самоубийца, кинувшийся в воду...

Потом все тонет в черном забытьи.

Его будит звонок и сразу же возвращает к отчаянию.

Позднее утро: десять часов.

Он открывает дверь: на пороге Вольдсмут.

Вольдсмут (он смущается при виде опухшего и расстроенного лица Баруа). Я вам помешал... Баруа (раздраженно). Входите же!

Он закрывает дверь.

Вольдсмут (стараясь не глядеть на Баруа). Я искал вас в редакции... вы просили меня навести справки... (Он поднимает глаза.) Я видел Рэнака. (Лепечет.) Я... у меня...

Они смотрят друга на друга. Вольдсмут не в силах продолжать. И Баруа догадывается, что тот все знает, и испытывает огромное облегчение: он протягивает обе руки Вольдсмуту.

Вольдсмут (простодушно). Ах... Подумать только, Зежер, друг!

Баруа бледнеет, у него перехватывает дыхание.

Баруа (одними губами). Зежер? Вольдсмут (растерянно). Не знаю... я сказал это...

Баруа сидит, вытянув руки, сжав кулаки, вскинув голову; в мозгу - ни одной мысли.

Вольдсмут. (Испуганный этим молчанием.) Мой бедный друг... Я вмешиваюсь в то, что меня не касается. Я не прав. Но я пришел для того... Я хотел бы облегчить ваши страдания...

Не отвечая, не глядя на Вольдсмута, Баруа достает из кармана и протягивает ему письмо Юлии. Вольдсмут жадно читает; его дыхание становится свистящим; заросшее бородою лицо напряжено, губы слегка дрожат. Потом он складывает листок и садится рядом с Баруа; своей маленькой рукой он неловко обнимает друга за талию.

Ах, эта Юлия... Я-то знаю... Так тяжко, так тяжко... Убил бы, кажется! (С горестной улыбкой.) А потом проходит...

И вдруг, не меняя позы, он начинает беззвучно плакать; слезы безостановочно струятся по его лицу; так плачут лишь о себе.

Баруа смотрит на него. Эти слова, эта интонация, эти слезы... В нем шевелится подозрение, и почти тотчас же он догадывается об истине.

И, прежде чем чувство жалости, его охватывает какое-то мрачное удовлетворение и отвлекает от собственного горя. Он не один. Слезы чувствительные, добрые - показываются на его глазах.

Да, жизнь слишком жестока...

Баруа (мягко, выбирая слова). Бедный Вольдсмут, какую, должно быть, я причинил вам боль...


VI. На Всемирной выставке 1900 года. Люс произносит надгробное слово, посвященное делу Дрейфуса 

На Всемирной выставке50.

30 мая 1900 года.

На берегу Сены, в одном из фанерных ресторанов-поплавков, украшенных флагами и цветами.

Около тридцати молодых людей сидят за накрытым столом.

Официанты только что зажгли канделябры, и в наступающих сумерках маленькие желтые абажуры бросают матовый свет на хрусталь, на поникшие цветы, создавая на этом подходящем к концу банкете атмосферу тихого и сосредоточенного ожидания.

Короткое молчание.

Председательствующий Марк-Эли Люс встает.

Испытующий и серьезный взгляд его светлых глаз, глубоко сидящих под нависшим лбом, пробегает по лицам приглашенных.

Потом он улыбается, словно прося прощения за листки, которые держит в руке.

Акцент уроженца Франш-Конте подчеркивает своеобразие его манеры говорить и придает речи провинциальное добродушие: простое и внушающее уважение.

Люс. Дорогие друзья! Год тому назад мы испытали большую радость. Тогда господин Балло-Бопре публично прочел спой доклад. Перед нами ожило все дело, описанное с такой сжатой силой и с такой точностью деталей, что доклад остается непревзойденным. Доброжелательное молчание в зале свидетельствовало об изменении во взглядах публики, еще за год до этого встречавшей свистом Золя. Наши сердца преисполнились верой: наконец-то официальное лицо избавит нас от тягостного чувства, уже три года угнетавшего нас. У всех на устах были полные надежды и тревоги слова, с которыми господин Морнар51 обратился к суду: "Я жду вашего решения, как зарю грядущего дня, когда яркий свет согласия и правды воссияет над родиной". Мы и собрались сегодня для того, чтобы отметить эти священные для нас часы, которые, увы, остались последними ничем не омраченными часами дела Дрейфуса. Я не буду возвращаться к тяжелой драме прошлого лета. Да и острота пережитого уже притупилась. Благодаря великодушному стремлению правительства свести фактически на нет непоследовательный приговор военного суда, мы можем с несвойственным нам раньше терпением ждать часа, когда естественный ход событий позволит истине уничтожить все следы несправедливости; ибо истина упорно пробивает себе дорогу и все, в конце концов, подчинится ее неумолимым законам. В самом деле, кризис уже позади. Разве не писал недавно один из нас: "Буря в человеческом обществе подобна буре в природе: она надвигается, крепчает, потом мало-помалу успокаивается и стихает, давая семенам возможность прорасти..." [Э. Каррьер52. - Прим. автора] Ныне всех, чья деятельность в последние годы была такой кипучей, охватила растерянность. Они остановились, тяжело дыша, как гончие псы после охоты: день был утомителен, их миссия окончена. И, глядя на развалины, на мертвецов, загромождающих поле битвы, они чувствуют, как их душу охватывает тревога. Тревога за эту исстрадавшуюся Францию, где царят ненависть и раздоры... Я уверен, что выражаю чувства, которые вы все испытываете, не так ли? В разгар битвы мы не думали о последствиях. Наши враги ставили нам это в вину. Мы им с полным основанием отвечали, что честь нации - выше общественного спокойствия и что явное беззаконие, даже совершенное во имя безопасности страны, если оно всеми официально одобряется, влечет за собой последствия, куда более тяжкие, чем затруднения, порожденные преходящим смятением народа; оно ставит под угрозу единственное завоевание, которым люди могут гордиться. Я говорю о священных свободах, которые французский народ, не жалея собственной крови, завоевал для всех народов, оно, в частности, ставит под угрозу право и справедливость во всем цивилизованном мире.

Аплодисменты.

Но сейчас, когда мы победили, пора отдать себе отчет, в какое положение поставила страну непреклонность общественного мнения: мы только что пережили революцию. В смутное время, предшествовавшее развязке, в ходе последних боев множество новых сторонников, о существовании которых мы и не подозревали, присоединились к нашей группе свободомыслящих борцов [Д. Галеви53, Апология нашего прошлого, "Двухнедельные тетради", XI, 10. - Прим. автора]. Они вырвали у нас из рук наше скромное, но гордое знамя и стали открыто размахивать им вместо нас. Они захватили позиции, которые были завоеваны благодаря нашей работе по оздоровлению общества. И сегодня, на другой день после победы, они, как хозяева, распоряжаются всем. Разрешите провести здесь различие, которое для меня очень важно: раньше мы составляли лишь горстку защитников Дрейфуса, а теперь они составляют целую армию дрейфусаров... Что представляют собой эти люди? Об этом я ничего не знаю. Они делают то, от чего мы решительно отказались: смешивают армию и милитаризм, Францию и национализм. Каковы их намерения? Что способны они построить на развалинах, которые остались после нашей победы? Не знаю. Придет ли с ними та светлая эра, в наступлении которой мы мечтали? Увы! Во многом они походят на тех, кого мы низвергли: но я не думают что они могут оказаться хуже. Что сказать о нас? Наша миссия окончена: нам не дано осуществить то, чего мы так страстно желали. За то, что мы первыми сознательно завязали бой, мы все почти заплатили своим покоем, своим личным счастьем. Это тяжело, дорогие друзья, очень тяжело. Каждый знает это по себе: я потерял своих слушателей в Коллеж де Франс; хотя я и был переизбран в сенат, но не питаю никаких иллюзий: ни одна комиссия не нуждается в моих услугах, вся работа ведется без меня. А те, кто ныне откровенно пользуется результатом наших усилий, в большинстве случаев отворачиваются от нас с тревожной недоверчивостью... Они не правы: ведь мы можем, чего доброго, решить, что, почуяв опасность, которую мы представляем для тех, у кого руки не чисты, они испугались нашего соседства...

Присутствующие улыбаются.

Меньше всего следует жалеть самых молодых из нас, тех, кто еще может перестроить свою жизнь. Какое прекрасное боевое крещение получили они на пороге сознательной жизни! Пламя уничтожило все, что было наносного, искусственного, легковесного и ходульного в их характерах; осталось только главное - камень! И необыкновенно благодетельным оказалось для них то, что им пришлось выбрать раз и навсегда свой путь и своих друзей. Я знаю многих, которые сумеют преодолеть все трудности на своем пути... (Улыбается и, оторвав взгляд от листков, наклоняется к Баруа, который сидит рядом.) ... Нашего друга Баруа, например, которому никогда не изменяли отважная уверенность и благородство; с первого дня он всегда был поддержкой для всех нас в самые трудные времена! (Продолжая читать.) Баруа остается среди нас центральной фигурой. Он - хранитель священного огня, нашего "Сеятеля", который он создал и которым руководит; мы должны и впредь оставаться сплоченными вокруг него. Смотрите, как он трудится, и да послужит нам это опорой! Вот уже много лет он отдает журналу все силы, не мудрствуя лукаво, щедро делясь своими идеями, своими планами, не опасаясь, что другие воспользуются ими и претворят их в жизнь до него, он жертвует всем, кроме своей совести. Благодаря ему всегда найдется работа для людей доброй воли. "Сеятель" после неслыханных тиражей, о которых долго будут помнить, снова издается в количествах, соответствующих его назначению: он обращается к интеллектуальному меньшинству, сохраняющему ему верность во всем. Давайте же, господа, во всем помогать Баруа, внесем свою долю опыта, который ныне приобрели даже самые молодые из нас: ведь эти смутные годы стоят целой жизни. Пусть и дальше он продолжает объединять наши усилия и находить им широкое применение, которое подбадривает нас и наполняет уверенностью в своей правоте.

И, главное, дорогие друзья, мы не должны поддаваться бесплодному унынию, а ведь оно уже здесь близко, оно подстерегает нас. Все мы знаем, как трудно не поддаться ему. (Голосом, в котором слышна тревога.) Кто из нас не испытал страха, не почувствовал тяжелой ответственности перед лицом тех трудностей, которые сама себе уготовила наша страна? Как могло быть иначе? Разве могли такие испытания не наложить на нас печать пессимизма? Ведь мы лишились стольких иллюзий в пути! (Поднимая голову.) Но мы не должны позволить подобной слабости, как бы законна она ни была, затемнить наш разум. Мы всем пожертвовали ради великого дела, и одно только это важно! То, что мы сделали, дорогие друзья, мы обязаны были сделать, и если бы потребовалось начать все сызнова, мы бы ни минуты не колебались! Надо об этом помнить в часы сомнений и слабости! Разногласия раздирают Францию: это опасно, но поправимо; в худшем случае они могут нанести нашей стране материальный и мимолетный ущерб, а мы сберегли ей неприкосновенность принципов, без которых нация не может существовать. Подумайте о том, что лет через пятьдесят дело Дрейфуса станут рассматривать как незначительный эпизод борьбы человеческого разума против темных сил, как этап, всего лишь этап медленного и чудесного движения человечества к добру. Люди будущего создадут себе более высокое представление об истине и справедливости, мы это знаем, но эта уверенность, эта надежда не лишает нас сил; напротив, она вдохновляет нас в нынешнем устремлении вперед. Долг каждого поколения и состоит в том, чтобы всеми силами стремиться к истине, возможно больше приблизиться к ней, а затем во что бы то ни стало удержаться на достигнутом рубеже, словно он и есть абсолютная истина. Только при этом условии и возможен прогресс человечества. Жизнь поколения - это только одно из усилий в бесконечной цепи усилий. Так вот, дорогие друзья, наше поколение выполнило свой долг. Пусть же наши души обретут заслуженный покой. (Садится.)

Сильное, хотя и безмолвное волнение охватывает всех.