"Жан Баруа" - читать интересную книгу автора (дю Гар Роже Мартен)

ЦЕПЬ

Женитьба опасна лишь для человека, у которого есть убеждения.

Герцог3.


I. После двух лет брачной жизни Жан излагает аббату Шерцу причины своего отхода от религии

"Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии Католического института, Берн (Швейцария).

Дорогой друг,

Вы тысячу раз правы, упрекая меня за долгое молчание. Ваше письмо вместе с тем свидетельствует о том, что Ваша привязанность ко мне не уменьшилась, а это для меня важнее всего.

Благодарю Вас прежде всего за внимание, которое Вы проявляете к здоровью моей жены. Вот уже два года оно служит для меня источником тревоги. Болезнь повлекла за собой такие осложнения, о которых я и не помышлял, когда писал Вам об этом. Она вызвала всевозможные нарушения. Вот уже полтора года жена непрерывно лечится, а состояние ее остается настолько серьезным, что, очевидно, нам навсегда придется отказаться от надежды иметь детей.

Это тяжкое испытание причиняет ей жестокие душевные муки.

Однако не семейные обстоятельства были причиной того, что я так редко писал Вам. Не раз я пытался взяться за перо, но не делал этого, так как чувствовал себя настолько далеким от общих нам когда-то религиозных убеждений, что не знал, как Вам об этом сообщить. И все же я обязан это сделать; ведь мы, надеюсь, сохраним нашу дружбу, несмотря на расхождения во взглядах.

Моя вера прошла три важных этапа.

Мне было пятнадцать лет, когда я впервые почувствовал, что не все ясно в этой основанной на откровении религии, когда я понял, что сомнение - это не греховная мысль, от которой просто отмахнуться, что оно неотступно и настойчиво, повелительно, как сама истина, как острие, направленное в сердце религии и заставляющее его истекать кровью.

Мне было двадцать лет, когда я познакомился с Baми и в отчаянии ухватился за Ваше примирительное истолкование католицизма. Вы, конечно, не забыли, дорогой друг, с какой надеждой я ухватился за жердь, которую Вы протянули мне, словно утопающему? Благодаря Вам я прожил несколько поистине спокойных лет. Поначалу моя женитьба лишь укрепила то, что сделали Вы; наблюдая непоколебимую веру своей жены, я, естественно, проникался уважением к любым проявлениям религиозного чувства; Ваше символистическое истолкование догматов открывало путь к компромиссу, который был для меня необходим: как иначе мог бы я примириться с ортодоксальностью, против которой мой разум то и дело восставал.

Но спокойствие это было только внешним. Во мне исподволь нарастал неосознанный дух протеста.

Что заставило меня вновь поставить все под сомнение? Я и сам не вполне это понимаю.

Избранная нами позиция не могла быть твердой. Символистическое истолкование - слишком непрочная опора; останавливаться на этом нельзя. Отбрасывая все, что более не удовлетворяет требованиям современной мысли, мы быстро разрушаем до основания здание католицизма. В тот день, когда мы решаемся отказаться от буквального понимания догматов, - а как не прийти к такому решению, если допустить, что не размышлять невозможно, - мы неизбежно узакониваем любые толкования, свободный анализ, свободомыслие в самом широком смысле слова.

Вы, без сомнения, это почувствовали, так же как и я. Я не могу поверить, что Вы все еще сохраняете душевный покой, опираясь на столь шаткое основание. Это - всего лишь словесная игра, лазейка... Связь, которую Вы установили между прошлым и настоящим, была слишком ненадежна! Как можно останавливаться на полпути к освобождению? Стремление сохранить католическую религию во имя ее нравственного значения и влияния на некоторые слои населения - дело собирателя фольклора, а не верующего! Я не отрицаю исторической роли христианства, однако пора честно признать, что извлечь из его догматов что-либо живое уже невозможно, по крайней мере для тех, чье суждение остается свободным.

Вот почему я скоро обнаружил, что внушенная мне еще в детстве вера, атрибуты которой я так долго считал необходимыми, постепенно стала для меня чуждой. В результате Вашего благотворного влияния на мое нравственное развитие я пришел к окончательному отрицанию религии, не испытав при этом душевных мук. Я обязан Вам тем, что наконец-то могу бесстрастно взирать на эти мертвые догматы, в которые когда-то вкладывал всю душу!

Я должен упомянуть также и о влиянии, которое моя педагогическая деятельность в коллеже Венцеслава оказала - хотя и косвенно - на пересмотр моих религиозных воззрений. Это может показаться парадоксальным, ибо во главе коллежа стоят служители церкви; но здешние преподаватели имеют университетское образование, обучение носит сравнительно свободный характер; мои лекции, например, не подвергаются никакому контролю.

Я добивался этой кафедры, не отдавая себе достаточно ясного отчета, какие трудности меня ожидают. У меня совсем не было опыта выступать перед аудиторией. Но с первых же лекций я почувствовал, как напряжено внимание моих учеников, а это - признак, который не обманывает...

Я преподаю уже второй год, а их любознательность не ослабевает. Я посвящаю им все свое время, я отдаю им - могу это смело сказать - лучшее, что есть во мне. Все, что я черпаю из своих ежедневных занятий наукой, из своих размышлений, я вкладываю в свои лекции. Я хочу, чтобы мои слушатели получили от краткого общения со мной нечто большее, чем знание определенных научных положений; я мечтаю возвысить их нравственно, развить их индивидуальность, оставить неизгладимый след в их душах, которые так легко поддаются влиянию; и я надеюсь достичь результатов, достойных моих усилий.

Так что преподавание не является для меня тем, чем Вы его, по-видимому, считаете, ибо спрашиваете, оставляет ли оно мне достаточно свободного времени для других занятий. Чтение лекций для меня не служебная обязанность: это - моя радость, смысл моей жизни, утешение во всех невзгодах. (И хотя я не пишу о том, какую рану мое духовное освобождение нанесло нашему семейному благополучию, вы легко догадаетесь, что я не избавлен от неприятностей такого рода.)

Такова моя жизнь, дорогой друг. А как живете Вы? Надеюсь, я не огорчил Вас, познакомив с моим нынешним образом мыслей.

К тому же я всего-навсего осуществил на практике совет апостола Луки, который Вам хорошо известен:

"И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие; а иначе молодое вино прорвет мехи..."

"Но молодое вино должно вливать в мехи новые; тогда сбережется и то и другое".

Крепко жму Вашу руку.

Жан Баруа".

"Господину Жану Баруа, преподавателю естественных наук в коллеже Венцеслава, Париж.

Дорогой друг!

Я не могу Передать, какое невыразимое удивление, какое болезненное чувство вызвало во мне Ваше письмо! Думается, Вы немало страдали, прежде чем стали таким.

Однако я продолжаю верить в Ваш здравый смысл и уповаю, что Вы вновь когда-нибудь вернетесь к воззрениям менее категорическим. В самом деле, перед человеком, который, подобно Вам или мне, уже не находится во власти безотчетной веры, - перед таким человеком лишь два пути: либо нравственная анархия, полное отсутствие каких бы то ни было правил и норм, либо символистическое истолкование религии, позволяющее примирить традиционную веру с современным развитием науки и сохранить высокую и достойную уважения систему католицизма. Одна только наша религия позволяет объединять устремления отдельных людей, только она может дать моральным обязанностям объективное обоснование; вне католицизма нет науки, нет философии, способных дать исчерпывающее обоснование долгу каждого.

К чему разрушать основы, к чему отрицать какую бы то ни было власть?

Я отказываюсь, как и Вы, веровать не рассуждая; но следует ли из этого, что надо отказаться от католицизма? Ваш благородный Ренан4 сказал: "Сохраните от христианской религии все, что можно исповедовать, не веруя в сверхъестественное".

Читая Ваше письмо, я пожалел, что Ваш друг, аббат Жозье, стал миссионером и уехал. Вам его, должно быть, сильно недоставало. Мне известна его строгая ортодоксальность; однако он бы заметил, что Вы переживаете нравственный кризис, и сердце подсказало бы ему способ оказать Вам действенную помощь.

Предлагаю Вам также свою, дорогой друг, как я это уже однажды сделал; я готов Вас всячески ободрить и поддержать. Надеюсь, Вы ее не отвергнете. Заканчивая письмо этим пожеланием, шлю вам уверения в своей преданной и верной дружбе.

Герман Шерц.

P. S. Вы недостаточно внимательно читали евангелие: ведь главный смысл заключен в стихе, следующем за приведенными Вами:

"И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого; ибо говорит: старое лучше".

* * *

"Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии Католического института, Берн (Швейцария).

Дорогой друг,

Вы сравниваете мое освобождение с поступком школьника, взбунтовавшегося против надоевшей ему опеки учителя... Правда, со времени женитьбы мне приходилось сносить более частое и непосредственное воздействие ортодоксальной религии, но верьте мне, я не повиновался своим узколичным чувствам, когда пришел к необходимости отбросить последние остатки католической веры.

Вы обманываете себя, когда пытаетесь истолковать в угодном Вам духе религию, ясно сформулированную задолго до нас, религию, которая безоговорочно отвергает и заранее осуждает любое толкование, подобное Вашему. Ибо церковь, чья нетерпимость вполне понятна, озаботилась изгнать из своей общины, где, Вы полагаете, есть место и для Вас, всех верующих наполовину, какими были мы оба (Вы остаетесь таким и до сих пор)...

Уверенный тон Вашего письма вынуждает меня напомнить Вам некоторые параграфы постановления "Dei filius" ["Сын божий" (лат.)], принятого Ватиканским собором5 в 1870 году; на мой взгляд, они исключительно важны, и я только что переписал их для Вас:

"Тот, кто не считает книги священного писания, перечисленные святым Тридентским собором6, целиком и полностью, во всех частях, священными и каноническими или отрицает их божественное происхождение, - да будет предан анафеме!

Тот, кто утверждает, будто чудес быть не может, и, следовательно, все рассказы о чудесах, даже те, что содержатся в священном писании, должно рассматривать как басни или мифы; что в подлинности чудес нельзя с уверенностью убедиться и происхождение христианской религии не может быть ими достаточно убедительно доказано, - да будет предан анафеме!

Тот, кто утверждает, будто возможны такие обстоятельства, когда следует, в зависимости от прогресса науки, придавать догматам, предписанным церковью, иной смысл, чем тот, какой в них вкладывала и вкладывает церковь, - да будет предан анафеме!"

И, наконец, следующие предельно ясные строки:

"Ибо вероучение исходит от бога, и ум человеческий не может подвергать его усовершенствованию подобно философской доктрине; оно было вручено как божественный дар супруге Христовой, дабы та верно хранила его и неуклонно проповедовала. А посему следует постоянно придерживаться смысла священных догматов, которые святая матерь церковь определила раз и навсегда, и никогда от него не отклоняться под предлогом или во имя научного мышления, будто бы стоящего выше этих догматов".

Итак, дорогой друг, церковь не приемлет нас в свое лоно.

Зачем же цепляться, повинуясь какому-то неразделенному чувству сентиментальной нежности, за юбку старой кормилицы, которая оттолкнула нас и считает преступными все наши попытки остаться с нею?

Поразмыслите еще раз обо всем этом. Уверен, что рано или поздно Вы будете думать так же, как я. Вы обнаружите, что прошли лишь половину пути, ведущего к свету, и завершите его одним броском.

Жду Вас на свободе, на вольном воздухе.

Примите, дорогой друг, уверения в моей преданности.

Жан Баруа".


II. Девятидневная молитва в церкви Нотр-Дам-де-Виктуар

Спальня; раннее утро.

Жан открывает глаза и щурится от света, проникающего в щель между занавесями.

Жан (зевая). Который час? Сесиль (ясным голосом). Половина седьмого. Жан. Не слишком поздно... Ты дурно спала? Сесиль. Нет, дорогой.

Он отвечает равнодушной улыбкой и свертывается калачиком в глубине кровати.

Сегодня суббота... У тебя утром нет лекций?

Жан. Нет.

Сесиль (нежно). Милый... Я хочу о чем-то попросить тебя...

Жан. О чем?

Молчание. Она прижимается к нему, как в былое время, кладет голову ему на плечо и замирает.

Сесиль. Послушай. Жан. Ну, что?

Сесиль. Ты не рассердишься, скажи?.. Ведь ты не захочешь огорчить меня?

Жан "приподнимается на локте и с беспокойством смотрит на нее. Он знает этот упрямый, завуалированный нежностью, взгляд.

Жан. Что еще случилось?

Сесиль. Ну, если ты начинаешь в таком тоне...

Жан. Хорошо, хорошо, говори. Что случилось?

Она не любит, когда ее принуждают. На ее губах появляется кислая улыбка. Мгновение она колеблется, потом решается.

Сесиль. Ты не можешь мне в этом отказать... Жан. В чем дело?

Сесиль. Так вот... Ты знаешь, что все эти девять дней я молюсь...

Жан (с помрачневшим лицом). Нет. Сесиль (растерянно). Ты этого не знал? Жан. Разве ты мне говорила? Сесиль. Ты должен был сам заметить...

Молчание.

Жан (холодно). Девять дней?.. Зачем?.. Чтобы иметь ребенка?.. (Молчание.) Вот до чего ты дошла!

Сесиль бросается мужу на грудь, закрывая ему рот быстрым, почти грубым, поцелуем.

Сесиль (говорит ему прямо в лицо, с неожиданной силой). Милый, милый, не говори ничего, позволь... Видишь ли, я твердо верю, моя мольба будет услышана... Но надо, чтобы и ты тоже... Я многого не прошу: пойдем вечером в церковь Нотр-Дам-де-Виктуар. Только один раз, на девятый день...

Она отстраняется и, не выпуская мужа из объятий, смотрит на него; Жан грустно качает головой.

Жан (мягко). Ты хорошо знаешь...

Сесиль (закрывая ему рот пылающей рукой). Молчи... Молчи...

Жан. ...что это невозможно.

Сесиль (вне себя). Да замолчи же! Не говори ничего... (Прижимаясь к Жану, не глядя на него.) Ты не можешь отказать мне в этом... Ребенок, только подумай, дорогой, у нас ребенок... наш!.. Ты будешь только сопровождать меня, ничего не будешь делать, ничего не будешь говорить; это такой пустяк!

Молчи, не возражай: ты обещаешь, да?

Жан (холодно). Нет. Этого я сделать не могу.

Молчание.

Внезапно Сесиль разражается рыданиями.

Жан (раздраженно). Не плачь, пожалуйста, это ни к чему не приведет...

Она старается удержать слезы.

(Беря ее за руки.) Понимаешь ли ты, на что меня толкаешь? Ты настолько ослеплена, что не видишь всей отвратительности этого поступка.

Сесиль (задыхаясь). Что тебе стоит? Ведь я так тебя прошу.

Жан. Слушай, Сесиль, ну, поразмысли хоть немного. Ты знаешь, не правда ли, что я не верю в действенность этой молитвы, этих свечей. Стало быть, ты хочешь заставить меня участвовать в комедии?

Сесиль (в слезах). Что тебе стоит... Ведь я так тебя прошу...

Жан. Как могла ты подумать, что я соглашусь?.. Разве ты не понимаешь, что твоя просьба - после наших тягостных споров - унижает нас обоих?

Сесиль (все еще рыдая). Ведь я так тебя прошу.

Жан (резко). Нет.

Сесиль устремляет на него растерянный взгляд. Молчание.

(Угрюмо.) Я объяснял тебе много раз... Лучшее, что во мне есть - это искренность моих сомнений. Я придаю такое большое значение всякой истинной вере, что даже из жалости не стану притворяться, будто верую. Ты ничего, ничего не понимаешь в том, что я испытываю!

Сесиль (живо). Но вечером ты никого не встретишь...

Жан не сразу понимает смысл ее слов. Он смотрит на нее долгим взглядом: сначала удивленно, затем горестно.

Жан. И это ты приводишь такие доводы?

Они лежат, так тесно прижавшись, что дыхание их смешивается; но они далеки и враждебны друг другу.

(Стараясь убедить Сесиль.) Подумай немного... Ведь я не мешал тебе молиться эти девять дней, но я решительно отказываюсь принимать участие в твоих обрядах. Уж на это-то я имею право...

Сесиль (раздраженно и упрямо). Ты вечно говоришь о своих правах, но у тебя есть и обязанности! Впрочем, что с тобой говорить! Ты все равно не поймешь... Но необходимо, совершенно необходимо, чтобы ты пошел со мной нынче вечером; иначе все пропало!

Жан. Но это глупо! Если ты даже заставишь меня пойти туда против воли, кого ты думаешь этим обмануть?

Сесиль (умоляюще). Жан, заклинаю тебя, пойдем со мной нынче вечером!

Жан (вскакивая с кровати). Нет, нет и нет! Я не препятствую твоей вере, предоставь же и мне свободу действовать сообразно моим убеждениям!

Сесиль (кричит). Это совсем разные вещи!

Жан подходит к Сесили; она безудержно рыдает.

Жан (с глубокой грустью). Это совсем разные вещи... Вот причина всех бед! Никогда ты не будешь уважать то, чего не понимаешь... (Поднимая руку.) Бедняжка, ты должна признать, что я ни разу не сказал даже слова, которое могло бы поколебать твою веру! И все же порою я страстно хочу, чтобы и ты когда-нибудь познала горечь сомнения, хотя бы в такой мере, чтобы утратить свою непоколебимую веру и эту потребность поучать с высоты собственной непогрешимости!

Он вдруг видит себя в зеркале - возле неприбранной постели, растрепанного, босого, в позе священника, грозящего анафемой. Ненавидя в этот миг и себя и ее, он выбегает из комнаты, хлопнув дверью.

Жан один, за письменным столом.

Перед ним разбросанные листки. Не поднимая головы, он исписывает целую страницу, потом с досадой бросает перо. Несмотря на все усилия, ему не работается: рука машинально водит пером по бумаге, но мысли витают далеко.

Он думает:

"Просто нелепо... Все утро пропало. И все из-за этой истории с Сесилью..."

Он отодвигает бумаги и задумывается:

"Нет, это слишком глупо... Вся жизнь зависит от таких минут. Имею же я в конце концов право на какую-то свободу! Сегодня одно, завтра другое... Нет!"

Он резко поднимается и, скрестив руки, делает несколько шагов по комнате. Останавливается у окна, устремляет невидящий взгляд в дождливое небо.

"Чего она рассчитывает добиться своей девятидневной молитвой? Она всегда верила, будто молитвы непосредственно влияют на волю бога... Но ведь это ребячество! Ее вера под стать вере дикарей аббата Жозье! Словно приобрела абонемент на девять дней... Именно на девять!.. Этакий специальный рецепт для бесплодных женщин!.. Чудовищно!.. "

Пожав плечами, он подходит к книжному шкафу и опирается о застекленную створку, будто выбирая книгу.

"Нужно честно относиться к самому себе. Женщины ничего в этом не понимают. "Что тебе стоит?.. Ведь я так тебя прошу"... А уважение... уважение к окружающим, к самому себе..."

Берет наугад книгу и снова садится в кресло.

Час завтрака.

Жан один за столом.

Думает: "Она сердится и не выходит из своей комнаты. Воображает, что эта комедия на меня действует!.. (Устало.) И когда все это кончится!"

Но Сесиль пришла.

Скрип двери заставляет Жана поднять глаза, и он видит несчастное, опустошенное страданием, похудевшее лицо, со следами слез.

И раздражение исчезает: внезапно он чувствует к ней сострадание, как к ребенку, совершившему ошибку и не отдающему себе отчета в своих поступках, бесконечную жалость, рожденную приливом безотчетной нежности... как будто отблеск, грустный и тусклый отблеск уже угасшей любви.

Не ожидая приглашения, она садится за стол; лицо ее бледно.

Завтрак начинается в молчании.

Она с трудом заставляет себя притронуться к еде. Долгая пауза. При горничной - несколько слов по поводу мигрени Сесили.

Жан украдкой смотрит на жену: четкая, упрямая линия опущенного лба; распухшие веки, сухие и красные; вздутые губы; приоткрытый рот искажен страданием. Он думает с тоской: "Как я ее терзаю! Разве важно, кто прав и кто виноват!.. Она страдает из-за меня, и это отвратительно! Да и зачем стараться, чтобы она поняла. Я только причиняю ей боль. Лучше уступить, чем мучить ее так ужасно из-за пустяков!

В конце концов чего она хочет? Немного больше того, что я нередко делал этим летом, сопровождая ее по воскресеньям к обедне... Тем хуже для нее, если она не замечает всей глупости и неприглядности того, к чему меня вынуждает... Не буду упрямиться..."

Это внутреннее решение сразу же успокаивает его, приносит радостное облегчение. Он упивается сладостным сознанием освобождения от собственного эгоизма: из них двоих он оказался более великодушным, тем, кто понимает, прощает, уступает.

Он смотрит на нее с нежностью. Она покорно ест, не поднимая глаз.

"Она хороша в слезах... Чудовищно заставлять плакать женщину! Отец говорил: "Женщины - совсем не такие, как мы, а об этом часто забывают". Он был прав; вот что получается, когда пытаешься обращаться с ними, как с равными: только причиняешь лишние страдания... Да, отец был прав. "Надо не замечать того, что отличает нас от них, и настойчиво искать пути к сближению".

Да, да, но чтобы это было возможно, надо еще любить друг друга..."

Он поднимается из-за стола. Она ждет с безразличным видом, уставившись в одну точку на скатерти.

Он думает: "Она уйдет в свою комнату... Я пойду к ней и скажу, что согласен".

Но, как обычно, Сесиль направляется в кабинет Жана, куда подают кофе. Уронив руки, она останавливается возле столика.

Жан подходит к ней.

Он с огромным трудом пересилил себя; растоптал частицу своей совести, своего самолюбия, своего будущего. Он предвкушает, какую радость доставит ей. Она положит ему голову на плечо и заплачет от умиления, и он будет вознагражден благодарным блеском ее глаз.

Он наклоняется, обнимает ее за талию. Она не сопротивляется.

Жан (голос его дрожит). Послушай... Ну, хорошо, я пойду с тобой вечером, куда ты хочешь. Только не плачь больше...

Но она вырывается и резко отталкивает его.

Сесиль. О, я чувствую, ты станешь моим врагом, навсегда!

Жан растерянно смотрит не нее.

(Отчеканивая слова.) Я знаю, нам придется расстаться когда-нибудь, может быть через год, через два, через десять лет... не знаю когда, но нам обязательно придется расстаться! И я тебя возненавижу! (Заливаясь слезами.) Ты мне уже ненавистен!

Она вытягивает вперед руки, как человек, который боится упасть, и опирается о край стола.

Жан (с горечью). Ну что ж... Я думал, ты будешь рада.

Она поднимает голову, словно очнувшись от кошмара, и лицо ее проясняется. Она сжимает руку Жана.

Сесиль (сбивчиво). Сегодня вечером, да? Это правда, я так тебе благодарна... (Наклоняется и быстро целует руку Жана.) Спасибо, дорогой.

Медленно, разбитой походкой она идет к двери, прижимая платок к губам; у порога пытается ему улыбнуться.

Жан тупо смотрит на закрывшуюся дверь. Потом встряхивает головой, распрямляет плечи, подходит к окну, распахивает его и, несмотря на дождь, свешивается вниз, будто стремясь выбраться из душной норы.

Церковь Нотр-Дам-де-Виктуар, восемь часов вечера.

Надгробные плиты. Горящие канделябры слепят глаза, но не освещают помещения.

По вечерам сюда - в полумрак, черный от дыма свечей, - стекаются со всех концов Парижа несчастья, перед которыми бессильно любое мужество, надежды, упорно живущие вопреки всему.

Сесиль на коленях; Жан стоит; оба сгибаются под бременем непоправимого.

В тот же вечер.

Жан снова работает; он не спешит встать из-за стола: ему хочется побыть одному.

Дверь открывается. Бесшумно входит Сесиль, в туфлях на босу ногу.

Сесиль. Ты не собираешься спать? (Простодушно.) Ты на меня сердишься?

Она мило смеется, как напроказившая девочка.

Пораженный ее наивностью, Жан не может сдержать улыбку.

Она в халате. Слезы не оставили следа на ее лице. Ночная прическа ее молодит: распущенные волосы схвачены на затылке большой черной заколкой-бабочкой. В этот вечер ей пятнадцать лет: она - хрупкая девушка-невеста из Бюи.

Она, как ребенок, прыгает и устраивается на коленях у Жана.

Я не хочу засыпать одна, после такого дня. Скажи мне, что все забыто... что все позади...

Жан устал от слов. Не отвечая, он осторожно целует нежный лоб, который она подставляет ему. В этот вечер, больше чем когда-либо, он чувствует себя стариком.

Там слишком холодно. Я тебя подожду здесь. Продолжай, милый, я не буду мешать. Только посижу у тебя на коленях, даже не шелохнувшись.

Она забывается, прижавшись к нему. Жан обнимает ее и чувствует, как расслабляется ее стан, теплый и гибкий. Ее соломенные туфли соскользнули на пол; он берет в ладони маленькие холодные ступни.

Видишь, как я замерзла...

Она смеется прерывистым, дразнящим смехом. Когда Жан уносит ее, она все еще смеется, запрокинув голову...

Затем их взгляды встречаются. Жан чувствует как бы внезапный удар: в полузакрытых глазах Сесили он замечает огонек торжествующей радости.

И вдруг его осеняет:

"Вот оно что!.. Сегодня девятый день... Нужно было, чтобы я..."

Ни малейшего чувства раздражения; он не выпускает ее из объятий.

Взгляд ее только что сказал Жану, на что способна человеческая глупость, и он чувствует себя таким далеким от Сесили, бесконечно далеким...

"Женщины совсем не такие, как мы!.. "


III. Размышления Жана о женщинах

Несколько листков, исписанных беглым неровным почерком, в глубине ящика письменного стола Жана:

"Женщины - низшие существа, и это непоправимо.

Сентиментальность гнездится в них, как червь в яблоке. И разрушает все: делает беспомощным их ум, калечит их душу.

Женщины обожают тайны, это - свойство их натуры. Тут бессильны все средства. В этом сказывается примитивность женщин.

Они боятся воров, но, зажигая ночник, уже чувствуют себя в безопасности. Поведение страуса - их естественное поведение. Вера им нужна для спокойствия, чтобы не терзаться никакими сомнениями. (Они даже не догадываются о том, что люди могут стремиться к "проверке"...)

Жениться можно лишь после того, как твердо изберешь свой путь и решишь идти по нему до конца. Изменять свои убеждения после женитьбы - значит подвергать встряске две жизни вместо одной, значит вырывать между двумя людьми, вынужденными жить вместе, пропасть, которая не заполнится даже тогда, когда поглотит их счастье".


IV. Прогулка с аббатом Жозье: беседа о браке и религииГод спустя.

Бюи, второй день пасхи.

Маленькая гостиная г-жи Пасклен. Полдень.

Жан и Сесиль только что приехали погостить на несколько дней.

Аббат Жозье, возвратившийся два месяца назад с Мадагаскара, приглашен к завтраку.

Г-жа Пасклен. Ну же... Идите сюда, погрейтесь. Утром была такая чудесная погода!

Небо внезапно нахмурилось: сильный град барабанит в стекла.

Аббат Жозье (у окна). Обычный весенний дождь с градом, это скоро пройдет... (Жану.) Как вы изменились за пять лет, друг мой!

Жан. Да и вас я едва узнал! Похудели, пожелтели...

Аббат (смеясь). Вы очень любезны!

Г-жа Пасклен. Это еще что, аббат гораздо лучше выглядит, чем месяц назад... Он бы погиб среди своих негров, если бы я не добилась, чтобы епископ распорядился вернуть его обратно.

Аббат (Жану). Это правда, дорогой, я чуть было не остался там. Но всевышний, вняв молитвам госпожи Пасклен, сказал себе: "Этот молодец еще может мне пригодиться... Годен для строевой службы!" И вот я здесь...

Жан (серьезно). Теперь вам необходим ремонт.

Аббат. О, все уже в порядке!.. Корабль поставили в док, и он снова может плавать!.. (Стучит себя в грудь кулаком.) Корпус был сделан на совесть! Вот, скажем, позавчера я ходил пешком в Сен-Сир; ноги еще крепкие. Нынче собираюсь в Бомон, навестить господина кюре... Как видите, со мной вовсе не нужно нянчиться. (Долго смотрит на Жана, не переставая говорить.) Как он изменился!

Жан. Неужели до такой степени?

Аббат. Эти усы! И потом, сам не знаю, что-то новое, иное... Взгляд... Нет, все лицо...

Г-жа Пасклен (отводит Сесиль в сторону). Ну, а ты? Как ты себя чувствуешь?

Сесиль. Как всегда.

Г-жа Пасклен. Все еще ничего? Сесиль (со слезами на глазах). Ничего.

Молчание.

Г-жа Пасклен (негромко, бросив взгляд на Жана, разговаривающего с аббатом). А... он?

Безнадежный жест Сесили. Глубокий вздох. Завтрак окончен.

Аббат (подходя к окну). Вот и дождь прошел, пора в путь. Пойду к кюре, в Бомон. Жан, вы меня немного проводите?

Жан. Охотно!

Подул свежий ветер, пятна от растаявших градин высохли. Огромное и светлое, словно вымытое почти добела, небо раскинулось над городом. Улицы чисты, апрельское солнце смеется на фасадах домов. Белые ставни сверкают после дождя, как лакированные.

Праздник - второй день пасхи. На улицах - гуляющие горожане.

Жан. Пойдем напрямик, через кладбище?

Аббат. Да... (Берет Жана под руку.) Как приятно прошел завтрак. Одно из ваших писем встревожило меня... к тому же, ваша теща так уклончиво отвечала на мои вопросы... (По привычке выделяя некоторые слова.) Но я вижу, вы и Сесиль счастливы так, как оба того заслуживаете.

Жан почти весело смотрит ему в лицо, и аббат принимает его улыбку за знак согласия.

Несколько шагов они делают в молчании.

Жан (с коротким смешком). Счастье? Нет, нет, нет, какое уж там счастье!

Аббат вздрагивает и останавливается.

Аббат. Вы шутите?

Жан (с горькой усмешкой). Мне не до шуток. Аббат (пораженный, с некоторой обидой). Жан... Жан (пожимая плечами). До чего же глупо все получилось!

Аббат. Вы меня пугаете, Жан. Жан. Ничего не поделаешь. Я и сам в тупике. Аббат. В тупике?.. Но вы все же любите друг друга? Жан (мрачно). Не знаю, не знаю...

Проселочная дорога становится уже. Ничего не ответив, аббат проходит вперед. Поравнявшись с придорожной часовней, крестится.

Они идут краем кладбища по тропинкам, уже зарастающим травой. Через низкую калитку выходят в открытое поле. По обочине шоссе бесконечной вереницей убегают вдаль телеграфные столбы, разделяя на такты нотную линейку проводов. Яркое весеннее солнце заливает луга, скирды соломы, пашню, потемневшую от дождя. Пастбища, перерезанные серебристыми ручьями, спускаются к самой Уазе, с берегов которой еще не сошла вода: спокойная, укрытая от ветра, она отражает недвижное голубовато-серое небо; ивы, погруженные в воду, вздымают свои огромные всклокоченные, темные головы.

Аббат подходит к Жану, любующемуся пейзажем.

Их взгляды встречаются; в глазах аббата - беспокойство и упрек.

Жан. Я отлично знаю, что сам виноват. Я захотел осуществить в двадцать два года нелепую мечту, взлелеянную в шестнадцать... Ни к чему хорошему это не могло привести.

Аббат. Напротив, дружба с детства...

Жан (прерывая его, с горечью). Позвольте, позвольте... Уверяю вас, я прекрасно знаком с этим вопросом, ведь я имел случай хорошенько его изучить!

Аббат умолкает и снова уходит вперед. Эта чисто мужская твердость приводит его в замешательство.

Видя его удивление, Жан злорадствует; свежий воздух, солнце, прогулка немного пьянят его.

Ему хочется высказаться.

Видите ли, в шестнадцать лет о любви создают себе до крайности мистическое представление! Мечта твоя настолько далека, настолько оторвана от действительности, что найти ее воплощение в жизни просто невозможно; и тогда появляется выдуманный от начала до конца, воображаемый предмет любви. Все происходит само собой: берется первая попавшаяся девушка, та, что поблизости... Даже не пытаются узнать, каков ее истинный характер. К чему?.. Ее, точно кумира, помещают в центре замкнутого круга своих представлений, наделяют всеми достоинствами избранницы, а затем падают перед ней на колени, с повязкой на глазах... (Смеется.)

Аббат. Опомнитесь, несчастный, что вы говорите?..

Жан. Самоотравление происходит медленно, но верно... Время идет, но повязка с глаз не спадает. И вот, в один прекрасный день, в знак благодарности за то, что девица в течение определенного времени воплощала ваш любовный идеал, вы без колебаний, с улыбкой на устах сочетаетесь браком с совершенно чужой для вас женщиной... (Пауза.) А затем, когда вы так безрассудно связали себя по рукам и ногам на всю жизнь...

Он останавливается и смотрит священнику прямо в лицо.

... свя-за-ли на всю жизнь... Понимаете ли вы, что это значит?

Аббат опускает голову.

... Когда вы остаетесь вдвоем со своей избранницей и хотите ее любить, на этот раз уже всерьез, в повседневной жизни, - вы замечаете, что у вас нет с ней ничего общего... Незнакомка! А может быть, и - враг... И тогда тупик!

Аббат. Незнакомка, незнакомка... Полноте! Что вы там толкуете? Вы росли в такой близости друг к другу!

Жан (язвительно). Да, и знали друг друга меньше, чем большинство людей, вступающих в брак после короткого знакомства; ведь в этих случаях стараются изо всех сил употребить время между обручением и свадьбой на то, чтобы объясниться, понять друг друга... Так делается всегда... Между тем мы об этом и не помышляли: мы считали, что хорошо знакомы.

Аббат. Но сначала, в первых письмах, вы...

Жан. Сначала? Я очень скоро обнаружил, что мы совсем разные люди, но, признаюсь, это меня ничуть не тревожило...

Аббат. Что?

Жан. Если б вы знали, в каком восторге и ослеплении пребываешь в это время! Я так хотел, чтобы счастье, за которым все безуспешно охотятся, досталось мне, я с такой уверенностью ждал, что жизнь сделает, наконец, для меня исключение из своих строгих правил! Я был заранее готов все находить совершенным!

Кроме того, в первое время после женитьбы роль мужа так легка! Ему без труда удается подчинить жену своему влиянию. Однако он не должен терять времени! Даже самые наивные женщины обладают тонким чутьем, оно помогает им быстро осознать свою силу и вернуть утерянное могущество... Первые месяцы куда как обманчивы! Жена все отлично запоминает и безо всякого усилия подражает вам. Она становится вашим отражением, вашим зеркалом... Боже мой, конечно же всякому приятно глядеться в него... До тех пор, пока не обнаружишь, что отражение это-всего-навсего ваш образ, ваш собственный образ. И при этом бледный, расплывчатый, уже стертый...

Аббат. Все же вы ее любили?

Жан. Не думаю... Я любил любовь.

Аббат. Но она, она-то любила вас беззаветно!

Жан не отвечает.

Она вас любила и любит до сих пор! Я прочел это сегодня в ее улыбке, в ее взгляде...

Жан. Ну нет. Вам показалось: просто мы научились ловко притворяться... (Устало.) Перемирие, заключенное с молчаливого согласия перед приездом сюда, только и всего.

Аббат. Она вас любила, Жан, я знаю!

Жан. Да, да... (Пожимая плечами.) На свой лад... Пыл дозволенной любви, который она усердно разжигала несколько лет в уединении, с дозволения маменьки и духовника... Сентиментальная любовь в высшей степени поэтичная, настоящий "месяц девы Марии"...

Аббат. Жан!

Жан. Оставьте, я говорю с вами откровенно. Такая любовь была, не спорю, но разве могла она сотворить чудо? А без чуда было не обойтись, уверяю вас, ибо только оно могло объединить наши помыслы, слить наши жизни в одну!

Аббат. Но она была так молода!

Жан (с нервным смехом). Да, правда: она была так молода! (Делает несколько шагов и резко поворачивается к аббату.) Я это понимал! Я думал: "Все, что мне в ней чуждо, - пройдет..." Как я ошибся!.. В самом деле, у Сесили были ум и сердце шестнадцатилетней девочки, воображающей, будто она может судить о жизни, хотя весь ее опыт, все ее принципы сводятся к тому, что она вычитала в катехизисе!

Аббат. Жан!

Жан (враждебно, с волнением в голосе). Но я не предполагал, что этот примитивный уровень окажется для нее последним этапом, что она остановилась в своем развитии раз и навсегда!

И все же это действительно так!

Жан застывает в позе человека, готового к бою: ноги широко расставлены, грудь вздымается, голова откинута назад, взгляд суров, руки - на уровне груди, пальцы растопырены, словно он держит в руках что-то тяжелое.

У нее было очень высокое мнение о своем умственном багаже. Черт побери! Она, что и говорить, почерпнула его из непогрешимых источников: из проповедей, из бесед с добропорядочными провинциалами, из книжонок для девушек-католичек, этих умозрительных брошюрок, где нет ровным счетом ничего похожего на реальный мир, в котором этим девицам придется жить!

Аббат подходит и кладет руку на плечо Жана. Смотрит ему прямо в лицо.

Аббат. Жан, Жан... Вы бы так не говорили, если бы сами не переменились столь сильно... (Понизив голос.) Я уверен, вы больше не ходите в церковь!

Молчание.

Жан (мягко, но решительно). Нет. Аббат (с болью). Ах, теперь я все понял!

Дорога устремляется вверх; видна колокольня в Бомоне.

Аббат ускоряет шаг, словно присутствие Жана его тяготит.

Оба поднимаются на пригорок. Их встречает легкий ветерок, прилетевший издалека. Над дорогой гудят натянутые ветром телеграфные провода.

Дома деревушки разбросаны среди полей. Церковь стоит метрах в ста от дороги, охраняемая остроконечными елями, растущими у дома священника.

Жан не стал догонять аббата и уселся на кучу булыжника.

Солнце греет ему спину. Ветер доносит прохладу. У ног его катятся по земле маленькие сухие листья, шурша, как шелк.

Перед ним - равнина.

Косые тени удлиняются. Сквозь голые ветви вязов, сквозь ряды тополей виднеются белые фасады домов, синие крыши. Вокруг - ни души. По невидимой ему дороге едет повозка, слышно, как колеса ее скрипят в грязной колее. Вдалеке две лошади, серая и гнедая, тянут по отлогим откосам плуг, бесшумно отваливающий пласты земли, похожей на намокшую коричневую вату. Одинокая лужа блестит меж редких стволов. Пустые гнезда чернеют среди ветвей. Пахари достигли конца поля, неторопливо поворачивают и возвращаются; они поднимаются по косогору, и Жану кажется, будто серая лошадь, заслонившая собой упряжку, идет одна.

Ветер прекратился. Скрип колес на ухабах затих. Сухие листья приникли к земле.

Тишина.

Аббат идет обратно понурившись.

Жан поднимается ему навстречу. Священник протягивает обе руки; глаза его полны слез.

Они спускаются по косогору, не говоря ни слова. Аббат шагает впереди, опустив голову.

Жан (мягко). Я огорчил вас, дорогой друг. Но, рано или поздно, я должен был вам об этом сообщить...

Аббат делает печальный, уклончивый жест.

Я знаю, что обычно говорят на это верующие: "Вы избавились от религии, потому что она мешает вашим удовольствиям". Ко мне это не относится. Я боролся долгие годы; вы это видели. Так было нужно... Теперь - конец. Я вновь спокоен.

Аббат поворачивает голову и пристально смотрит на Жана, точно старается разглядеть в нем того нового человека, каким он стал.

Аббат (в отчаянии). Неужели это вы? Ведь я оставил вас столь здравомыслящим, стоявшим на таком верном, пути!

Жан. Не стоит меня презирать. Верит человек или нет, в сущности, не это важно; самое главное - как он верит или не верит...

Аббат. Но почему, почему это произошло? Жан. Мне трудно объяснить. Я был религиозен, бесспорно; теперь же я не представляю себе, как я мог верить в бога. Должно быть, сказалось влияние идей, они приходят, как морские течения, и, естественно, увлекают вас за собой... К тому же, это зависит и от характера... Некоторые люди соглашаются гораздо легче других со всем, что им преподносят в готовом виде; они напоминают рака-отшельника, который залезает в первую же пустую раковину и приноравливается к ней. Другие, напротив, стараются изготовить себе скорлупу сами...

Аббат (мрачно). Занятия наукой - вот что вас погубило... Яд ученой гордыни! И не только вас, но и многих других!.. Люди углубляются в изучение материального мира до такой степени, что слепнут и забывают о существовании сверхъестественного, а затем теряют и веру!

Жан. Возможно. Когда повседневно имеешь дело с научными методами и многократно убеждаешься в их пригодности для постижения истины, начинаешь думать о том, что стоит применить их и к вопросам религии. (Печально.) Разве я повинен в том, что вера не выдерживает сколько-нибудь серьезного критического анализа?

Аббат (с живостью). Ах, вот оно что! Он теперь все постигает только умом! Критический анализ, разум! А разве не с помощью разума богословы доказали, что бог и откровение существуют?

Жан (вполголоса). С помощью разума это так же легко и опровергнуть.

Аббат. Но если уж мне ясно, что одного разума недостаточно, чтобы постичь всю тайну догматов, все проявления духовной жизни, что разумом не понять, как решает христианская религия проблему наших судеб, то я, напротив, вижу в этом неопровержимое доказательство существования силы, стоящей над людьми и подарившей им откровение истины!

Жан молчит.

(Воспользовавшись его молчанием.) Ну, а кроме того, можете ли вы назвать мне хоть одну неоспоримую научную истину, которая бы действительно противоречила какому-нибудь из наших догматов? Доказала ли ваша наука, что бога нет?

Жан (решившись ответить). Не совсем.

Аббат. Ага!

Жан. Наука довольствуется доказательством того, что в мире все происходит так, словно вашего личного бога не существует.

Аббат. Но, мой бедный друг, ведь наука, предназначенная исключительно для изучения законов природы, служит для тех, кто умеет видеть, самым ярким свидетельством существования бога!

Жан (печально, твердым голосом). О, позвольте, позвольте... зачем жонглировать словами? Из того, что я признаю определенный порядок, определенные закономерности природы, не следует заключать, будто я верую в бога: этим словесным фокусом слишком долго злоупотребляли! Ничего подобного! Пусть мы оба убеждены, что мир подчинен определенным законам, согласен, но мои воззрения, целиком основанные на опыте, несовместимы с утверждениями католической религии, полагающей бога высшим существом, наделенным собственной волей и вполне определенными качествами! Не будем путать разные вещи! Иначе религия до сих пор была бы наукой, как в те давние времена, когда человеческое сознание только что начинало пробуждаться. (Чуть улыбнувшись.) Но религия - не наука...

Аббат (пылко). С той минуты, как вы открыто направляете свой разум против христианства...

Жан (с живостью). Мой дорогой друг, мы проспорим до зари и все же не сумеем убедить друг друга. (С улыбкой.) Я очень хорошо знаю, насколько бесплодны эти нескончаемые споры... Пропасть между верующим и атеистом так глубока, что они будут ломать копья всю жизнь и все равно не поймут друг друга. Опытные и сведущие богословы не раз припирали меня к стене. Признаюсь, чаще всего я не находил серьезных доводов для возражений. Но это не могло поколебать моей уверенности. Я твердо знал, что ответ есть и, чтобы найти его, достаточно счастливого случая, удачной ассоциации идей или размышлений вечером, на досуге. Доводы? Их можно найти всегда и в пользу чего угодно, стоит лишь поискать...

Аббат делает жест, выражающий полное бессилие. Жан дружески улыбается, подходит к нему и берет его за руку.

Видите ли, логические доказательства не могут заставить человека изменить свои взгляды; вот к какому твердому выводу я пришел. Логические доводы нужны лишь для подкрепления наших убеждений, и убеждения эти не зависят, как нам порою кажется, от силлогизмов и рассуждений, а возникают в силу врожденного предрасположения, более сильного, чем любая философия.

По-моему, мы рождаемся с предрасположением к вере или к сомнению, и никакие доводы "за" или "против" тут не помогут.

Аббат не отвечает.

Стало свежо. Быстро вечереет. Солнце превратилось в оранжевую черту, сверкающую сквозь клубы фиолетовых туч, нависших над горизонтом.

Перед ними расстилается ровная зелень молодых хлебов, едва прикрытая пеленой поднимающегося тумана; розоватые отблески умирающего дня и молочный свет луны играют на этом мягком покрывале.

Жан и аббат ускоряют шаги.

Стая воронов с шумом поднимается со скирды соломы и садится вдалеке на черные яблони.

Долгое молчание.

Аббат. А... ваша жена? Что будет с ней?

Жан (просто). Моя жена? Я понял все, о чем рассказал вам сейчас, по меньшей мере три года назад... Ну и что ж? Нет никаких причин что-либо менять...

Аббат с сомнением качает головой.