"Клон-кадр" - читать интересную книгу автора (Тетерский Павел)

Павел Тетерский Клон-кадр

ОТ АВТОРА

Всего две вещи.

Первая — стандарт: насчет сходства с реально существующими людьми и организациями. Оно, разумеется, есть. Причем умышленное. Но — только на уровне типажей, не на уровне фактов. Поэтому, если какое-нибудь из действующих юридических или физических лиц покажется вам знакомым (атак произойдет обязательно), это ни в коей мере не означает, что описываемое здесь имеет хоть какое-то отношение к реальным событиям из их биографий.

И вторая. Долгое время работая в журналистике, я позволил себе продублировать здесь кое-какие из своих публикаций: обрывки мыслей, абзацы или даже целые статьи, напечатанные в разное время, в разных изданиях и под разными псевдонимами. Поэтому опять-таки: если вам покажется знакомым какой-либо определенный кусок текста — будьте уверены, это не дежавю и не плагиат.

Собственно, это все. Если есть что-нибудь третье, я за него не в ответе.

* * *

Поезд прибывал в Москву в шесть с копейками утра. Казанский вокзал сначала замедлил, а потом и вовсе прекратил поступательное движение против хода состава. Матерясь и зевая, ублюдки продрали глаза и вяло зашевелились в тесном пространстве, заряженном перегаром и остатками семидесятидвухчасовой агрессии.

Глаза продирались неохотно. Шесть утра — не лучшее время для подъема после трех суток пьянства, бычки и драк.

Итак, все началось с взаимоналожения именно этих двух вещей — Казанского вокзала и поезда Владикавказ — Москва. Вторая нарисовалась в первой, и все пришло в соприкосновение. Первая — прогорклый эликсир из отходов жизнедеятельности человечества (включая представителей человечества). Вторая — квинтэссенция этого эликсира.

Я уже что-то около получаса стоял в тамбуре с собранным и готовым к выносу рюкзаком. Не хотелось после всего этого еще лишних пятнадцать минут толкаться в этом чертовом вагоне. Я хочу сказать: это был действительно говенный, на редкость неприятный вагон. Его почти бесплатно предоставил (в погоне за молодыми фанатскими голосами) лидер какой-то очередной метящей вверх партии. ЛДПР, по-моему. А может, и не ЛДПР.

На платформе я оказался одним из первых. Непрогревшийся утренний воздух, похожий на свежезамороженную кока-колу, ударил в голову отрезвляющим молотом. Все, приехали. Конец эпопеи.

Я закурил «LD» (дерьмо редкостное, но и «Парламент» — такое же дерьмо. Так что из двух зол я выбираю то, что дешевле: пыль в глаза мне пускать некому, да и незачем). Пока я прикуривал (на ветру, от кондовой зажигалки «Федор»), ушлые фантики расстреляли у меня чуть ли не полпачки. Ну и хрен с ним, берите, дети. Дерьма не жалко.

Попрощавшись за руку с теми, кто меня знал (а знали меня, слава богу, немногие), я, не дожидаясь попутчиков, заковылял в сторону Большого Города. Он, как обычно, встречал утро обрывками чужих разговоров, руганью и клаксонами. Он меня ничем не удивил.

Я спустился в подземный переход и вышел к остановке. Присел на изнасилованный пивными разводами парапет и стал дожидаться трамвая. Моя нора находится почти в центре — мне повезло. Это практически полностью избавляет меня от такого пренеприятнейшего феномена, как метро.

Отупение. Так можно назвать это состояние. Дело даже не в ранних часах и не в контрабандном спирте, который осетинские проводники имели неосторожность заныкать в вагоне, набитом как минимум сотней здоровых и падких до алкоголя русских мужиков. Нет, дело не в этом.

Имеем: до крови разбитый правый кулак, тугую и мешающую ходить гематому (площадью этак десять на десять) на левом бедре чуть выше колена, незначительный перелом костей черепа в основании носа и, может быть, заячью губу до конца жизни (это как срастется)… Дело не в этом. Я говорю: отупение.

Фотоаппарат: «Зенит-Е» тысяча девятьсот семьдесят какого-то года с объективом «Индустар-50-2». Кондовая вещица. Никогда не был поклонником всех этих новомодных цифровых камер на столько-то мегапикселей. Я имею в виду: не могу найти с ними общий язык. Не хочу сказать ничего плохого о мировом прогрессе — просто пользуюсь «Зенитом». У меня получается пользоваться «Зенитом» — мои фотографии идут на ура.

Та пленка, что заперта (пока что заперта) внутри этого кондового фотоаппарата, наверняка тоже пойдет на ура. Выезд фанатов «Спартака» в опасный и быдлячий город Владикавказ. Типовой набор: фанаты «Спартака» скопом метелят не в меру упрямого гопника с лицом кавказской национальности; фанаты «Спартака» скопом удирают от осетинской милиции (в первых рядах — русский мусор, со светло-рыжим хайром и золотой фиксой, высвечивающей белой точкой на дебильном лице); собирательный портрет болельщиков «Алании» (семечки, семечки в квадрате и еще раз семечки); фантики, поджигающие на трибуне дымовую шашку и т. д. Впрочем, какие-то из этих снимков могут не получиться — не знаю.

Стандартная цена стандартных снимков с футбольного выезда: фанзин — пару бутылок пива за все; журнал «Спорт-Экспресс» — 1000 (плюс-минус) рублей за одно фото; глянцевая шняга — от 50 баксов (некоторые — от 100 баксов за отснятую пленку вне зависимости от того, сколько кадров с нее будет напечатано).

Журнал «Спорт-Экспресс» — suxx (не говоря уже о фанзинах), у меня договор с глянцевой шнягой. Не то чтобы я на этом разбогатею, но как минимум поездка окупится раза три. Большего не надо — это моя жизнь, я так на нее зарабатываю.

Если честно, я не очень старался — во время самых серьезных махачей фотик лежал на пятом этаже гостиницы «Владикавказ» (с фантазией в одноименном городе, как я неоднократно убедился за время его посещения, туговато — она просто отсутствует), в номере каких-то олдовых парней из «Калдырь Бойз Вэрриорз». «Калдырь Бойз Вэрриорз» в шутку называют себя бандой. На самом деле они — посткризисные (среднего возраста) алкоголики, которых держат за шутов и допускают до движухи только из сочувствия. Самые серьезные махачи эти люди проспали или (в лучшем случае) прое…али, пытаясь в номерах отрезвить друг друга холодной водой и экстремальным блевом «два пальца в рот», чтобы хотя бы к началу матча более-менее твердо встать на ноги. Зато у них есть деньги на номер в полузвездочном отеле — они все работают какими-то спортивными журналистами на НТВ или в «Советском спорте» и (по сравнению с пубертатными лысягами-фантиками) нормально зарабатывают. В любом случае, польза от них налицо: в их номере я спрятал фотик, который во время настоящего, жестокого месилова могли разбить аланские гопники или мусора. А уже перед матчем я забрал его и снял несколько мелких потасовок по пути на стадион — к тому моменту серые в городе спохватились, и что-либо серьезное исключалось в принципе. Любой глянцевой шняге этого будет более чем достаточно, а риска разбить аппарат — ноль.

Я вытащил кассету с пленкой из фотика. Затем, порывшись в дебрях рюкзака, выудил из его недр цилиндрическую коробочку и заключил кассету в нее. Потом, уже в тандеме, они обе — и пленка, и коробочка — перекочевали в карман, где лежал еще один такой же комплект. Семьдесят два кадра в общей сложности. Выше крыши.

Предполагалось, что я должен отпечатать фотографии уже сегодня — в журнале «FHQ» был дэд-лайн (у них всегда дэдлайн), а лживая (длинная и злободневная) статья какого-то дебилушки до сих пор оставалась без арта. Даже не читая ее, я примерно представлял, что там написано. Не знаю, зачем они вообще решили сделать такой материал. Таким изданиям нельзя вые…ываться, их удел — тупо продолжать печатать свой стандартный набор для среднестатистических даунов: сиськи, кеттлеры, снова сиськи и глупые, высосанные из пальца рецепты установления отношений с противоположным полом в целях последующего вступления в сексуальную связь.

Вместо трамвая пришел автобус. Они обычно выходят на рейс, если с трамваем случилась какая-нибудь беда типа облома «рогов» или отключения электроэнергии на линии.

Хотя общественный транспорт — сам по себе одна большая беда. Независимо от наличия рогов и количества вагонов. Им приходится пользоваться, когда у тебя нет машины (машина — это тоже беда, если ты, конечно, не коротко стриженный придурок на «девятке» с поднятым задком и тонированными стеклами, которого процесс пробуксовки передних колес способен довести до оргазма).

Втолкнув непрогретое и несмазанное тело в автобус (банальный «Икарус»), я стою в окружении ярко-зеленых поручней, свисающих со всех сторон. Они похожи на щупальца какого-то морского монстра, объевшегося ЛСД и засиявшего ядовито-кислотной иллюминацией — сравнение натянутое, но мы же не выбираем того, что приходит нам в голову.

А в мою голову почему-то приходит именно этот мифический спрут, который сидит на крыше каждого «Икаруса», жрет кислую и через специальные дырки свешивает в салон свои щупальца-поручни.

Снова достаю из рюкзака фотоаппарат и пленку (новую). У меня всегда с собой пара-тройка новых пленок — так, на всякий случай. Заряжаю, навожу. Выдержка: 1/30, диафрагма: 3,5. Света достаточно, но я хочу, чтобы на фотке все получилось светлее и расплывчатее, чем в реале. Главным здесь будет задний план: я хочу, чтобы его заполнила размытая салатовая кислота — чем дальше в глубь кадра, тем более расфокусированная. Мне нужны галлюциногенные капустные заросли.

Я часто делаю фотки в самых неожиданных местах. Имеется в виду: вообще по ходу моих перемещений по Большому Городу. Иногда это вызывает недоумение у окружающих (сейчас: не вызывает — я вижу это по их реакции, точнее, по ее отсутствию; в это время суток вообще трудно ожидать от людей реакции на что-либо, кроме недосмотренных снов или — у некоторых — антипохмельной бутылки пива).

Уже через пару остановок я понял — что-то в привычном до боли ландшафте претерпело радикальный ченч за трое суток моего отсутствия. Правда, я никак не мог вычислить, что именно. Ченч в таких случаях витает в воздухе, он воспринимается не визуально. Предчувствие?

С одного из сидений поднялась чья-то толстая жопа, обтянутая почти истлевшим кримпленом эпохи сухого закона. Я оглядел внутренности «Икаруса» на предмет обнаружения претендующих на вакансию стариканов и, не заметив таковых, резво плюхнулся на сиденье. Оно еще хранило неприятный запах только что отпочковавшейся от нее задницы (вперемешку с запахом почти истлевшего кримплена). Родина…

Родину я не люблю. Пассивно, но все же. Пару раз я дискутировал об этом с патриотами (всего пару раз — потому что патриотов я не люблю уже активно). Я просил их конкретизировать это абстрактное понятие. Родина — это (на выбор): березки-валенки; розовая картинка СССР из атласа мира за 1989 год; койка в палате городского родильного дома № 1, в котором заляпанная кровью акушерка вытащила тебя из счастливой мамаши; быдлан Леха из города Читы, который приходится тебе братом по национальности, и т. д. За все время я не получил ни одного вразумительного ответа — любовь ко всем перечисленным пунктам попахивает как минимум фетишизмом (не говоря уже об антицерковном грехе педерастии в последнем случае).

Любить родину легко, когда любить больше нечего.

Ею начинаешь гордиться, когда нет причин гордиться собой: ну и что, что я глупая, никчемная и плохо пахнущая скотина, зато я одной национальности с Пушкиным (который умер сто семьдесят с лишним лет назад и к тому же был негром)… Лично у меня нет причин гордиться собой, но, видимо, все же не до такой степени.

И еще на эту тему: даже если бы после волшебного путешествия в город Владикавказ я снова захотел стать футбольным хулиганом, у меня не было бы ни малейшего шанса. Уж там-то все патриоты, один другого краше. Меня бы в этой тусовке не поняли.

Я прислонился виском к прохладному стеклу. В преддверии зарождающейся жары вкупе с минимальным, но все же наличествующим в организме сушняком стекло играло роль неплохого транквилизатора и (одновременно и парадоксально) релаксанта. Автобус немного постоял на светофоре и грузно вывернул на Каланчевскую улицу. Я расфокусированно уставился на проплывающий мимо урбан-пейзаж — стандартный и безо всяких изюминок, если не считать красной прозрачной надписи «Аварийный выход. Выдернуть шнур, выдавить стекло», расплывчато зависшей на периферии зрения в левом верхнем углу кадра.

Через несколько остановок и десяток рекламных объявлений (резким голосом, прямо над ухом — но пересаживаться подальше лень, тем более что от рекламы не скроешься) я вдруг понял, что трамвайные рельсы, которые пролегали здесь всю жизнь, отсутствуют. Мало того, от них не осталось никакого следа. Ни одной мало-мальски значимой детальки, указывающей на то, что их здесь вообще когда-то прокладывали. (Когда-то? Последний разя пользовался трамваем ровно три дня назад, когда ехал на вокзал — этим же маршрутом, только в другую сторону.)

А потом я взглянул по ходу движения автобуса — и выпал в культурный осадок.

Слева по борту маячило нечто. Огромное и нелепое, как родная страна. Одиозное. Мрачное и безвкусное. Настолько, что гостиница «Россия» выглядела бы рядом с этим как утонченный шедевр эпохи Возрождения.

То, что нарисовалось слева по борту и медленно надвигалось на меня против хода «Икаруса», было раза в два больше самой высокой сталинской многоэтажки. И даже каких-нибудь «Алых парусов» (во всяком случае, так казалось). Издалека (как я понял уже потом, когда смотрел на это издалека) оно напоминало исполинский торт. Вроде тех, которые американские фермеры пекут всей деревней, дабы увековечить свою безызвестную пердь в Книге рекордов Гиннесса.

А вблизи все выглядело еще хуже. Все ярусы-наслоения были выполнены в совершенно разных, несовместимых друг с другом стилях: сталинское барокко, совковый кубический примитивизм, дорические и ионийские колонны, европейская концепция XIX века, ультрамодный гелиоматик и стеклопластик, навесные стены Ван дер Роэ, чуть ли не какая-то допотопная базилика — здесь присутствовало все. Я имею в виду: вообще все.

Это был архитектурный Вавилон. Во всяком случае, только этим замыслом хоть как-то можно было оправдать действия тех, кто в рекордно короткие сроки воздвиг созерцаемого мною исполинского уродца.

Меня не было в Москве три дня. За три дня мегаполис изменился на сто восемьдесят. В нем появилось это.

«Скорость нашей жизнедеятельности неуклонно растет. Мы живем в век новых технологий, хайтека и сотовых телефонов». Так пишет в глянцевые журналы каждый второй бумагомаратель, пытаясь выцыганить для своей нетленки лишнее (оплачиваемое) количество знаков. За три дня хайтек учинил очередной прорыв. Я точно знал, что, когда я ехал на вокзал (этим же маршрутом, только в другую сторону — вы помните?), в этом месте не намечалось даже намека на начинающееся строительство. Были казарменного вида постройки эпохи дореволюционного промышленного подъема, пыльные газоны с собачниками и алкоголиками; намека — не было.

А больше всего меня удивило то, что всем остальным пассажирам «Икаруса» было абсолютно плевать на заоконного каменного монстра. Они продолжали чинно трястись в автобусных внутренностях, уткнувшись носами в газеты или в собеседников. Надутые (прямо с утра) ганджей студенты лыбились Джа, воткнув в пол и изредка толкая друг друга под локоть, чтобы произнести отрывочно-обкурочную фразу, в ответ на которую получали еще одну порцию улыбки Джа. Профессорского вида дед с сакральным видом деловито рылся в авоське — так, будто в ней спрятана именно та последняя и единственная спичка, при помощи которой Брюс Всемогущий Уиллис в очередной раз спасет мир. Несколько кримпленовых задниц толкались у выхода, схватившись за подвесные ручки из бежевого кожзама. Малолетка с зачатками будущей блядской симпатичности с трогательной улыбкой читала журнал «Fool». А прямо напротив меня толстый мальчик с умным видом вписывал в кроссворд слово «головастик». Ручка у него была тоже толстая и темно-синяя. На ее корпусе почему-то был изображен Юрий Шевчук. Наверное, чей-нибудь презент из питерского магазина «Castle Rock». Больше таких вещей нигде в России не продают.

Я хочу сказать: никто не пялился в окно, не показывал на это пальцем. Никто ничего не высказывал по поводу столь странного возникновения нового небоскреба. Его просто игнорировали — при том, что Москву никак нельзя назвать городом небоскребов. Игнорировали так, как будто это примелькалось им с рождения, став одной из неброских деталей среды обитания. Тех, которые замечаешь только тогда, когда с их крыши на тебя гадит голубь. Или когда одухотворенные дети кидают в тебя каким-нибудь дерьмом с их балконов.

Это было обнесено чугунными прутьями забора, такими же одиозными и монументальными. По центру в забор вклинивались ворота (одна из их створок показалась мне приоткрытой), а между ними и собственно этим простиралось несколько десятков квадратных метров абсолютно ровного газона. На фоне всего остального пыльного урбана его патологическая зелень казалась искусственной.

Автобус нырнул под лениво подергивающийся и пропитанный выхлопом массив, который в теплое время года заменяет обитателям мегаполисов листья деревьев. Отвратительный глюк скрылся из виду. Сквозь гущу каштановых зонтиков теперь просматривался только шпиль — тупоносый и невнятный, как памятник российско-грузинской дружбе работы Церетели. Я еще немного помозолил об него глаза и отвернулся. Призрачный стикер, извещающий граждан о местонахождении аварийного выхода (еще его называют запасным, ударение на второй слог), занял свое прежнее место в левом верхнем углу картинки.

Снова включили рекламу. Лживый голос популярного медиамагната, человека и парохода Ролана Факинберга предлагал пассажирам посетить какой-то очередной потребительский Клондайк (дайк-клон, клайконд — все массмедиа с незапамятных времен любили тиражировать его уникальную способность придумывать анаграммы на ходу, прямо в момент произнесения основного слова), открытый на энном километре МКАД им и ему подобными манимейкерами (римейкаменами, керимайменами).

Мне подумалось, что все это я почему-то буду помнить очень долго. Всегда. Всю ситуацию. И детище хайтека, враз выросшее на пути следования трамвая и вытеснившее его вон, освобождая пространство для гигантского спрута своих подземных коммуникаций. И ядовито-кислотные поручни — флуоресцентно поблескивающие конечности другого гигантского спрута. И кучку кримпленовых жоп у выхода (одна сказала другой: «Все, пока, Валентина, я пошла»). И толстого мальчика, вписывающего в кроссворд слово «головастик». И Юрия Шевчука в формате 2D, беспомощно подрагивающего очками в такт движениям ручки…

И лживый голос Ролана Факинберга. Странное ощущение.

* * *

Еще был контролер — уже позже. Как обычно, стандартный непохмелившийся контролер, поймавший зорьку и трясущейся клешней собирающий дань с пассажиров. Большинству людей было пох…й на него, они устало протягивали ему мятые червонцы и забывали о нем в течение секунды. А он деловито засовывал червонцы в карман и с видом хозяина положения шел дальше. Ни о каком официозе и квитанции, разумеется, не могло быть и речи. Интересно, хоть кто-нибудь когда-нибудь заплатил кому-нибудь полноценный штраф в размере ста рублей?

Меня активность контролера не коснулась. Бросив понимающий и даже слегка сопричастный взгляд на мои разбитые в хлам кости, он не стал со мной разговаривать и, свернув небритое рыло далеко в сторону, прошаркал мимо. Патриот, наверное (я почему-то был уверен, что патриот). Удивительно, как мало надо для того, чтобы ваше присутствие перестало мешать окружающим.

Дома я совершил ритуальное омовение под средней горячести струей душа (запекшаяся кровь ошметками посыпалась в средней бурности поток), наскоро закинул в себя обрывок трехдневной (как минимум) котлеты, запил его чаем и, нацепив относительно цивильное шмотье, вышел вон. Относительно цивильное шмотье: это то, что не дает окружающим думать, что ты — двадцатисемилетний придурок, который только что в очередной раз открыл для себя футбольный хулиганизм и вернулся из гостеприимных кавказских земель, где местная агрессивно настроенная молодежь чуть не выбила из тебя дух… Я ношу просторные штаны-хаки с карманами по бокам, кеды и шорт-сливы (обычно без «молнии», но ради действительно хорошей вещи можно сделать исключение).

Единственная деталь гардероба, перекочевавшая с выездной униформы: армейский ремень с пряжкой (на пряжке — выштамповка: стандартная звезда о пяти концах). Не вправленный в штаны, а просто опоясанный вокруг живота. Это одна из тех навязок, которые всегда при мне. Полезная вещь в Большом Городе.

В двадцать семь лет поздновато открывать для себя футбольный хулиганизм, даже если это не первое его открытие. В двадцать семь лет вообще поздно для себя что-нибудь открывать. Мне, правда, на это плевать — вот в чем все дело.

К двадцати семи годам я уже успел пожить жизнью, когда ничего для себя не открываешь. Жизнью умиротворенного имбецила, соответствующего своему возрасту. Не могу сказать, что мне это не нравилось. Мне это нравилось, просто в отличие от более счастливых персонажей я понимал, что аз еcмь умиротворенный имбецил. Это ставило, конечно, какие-то палки в колеса, но не настолько, чтобы срываться с цепи… до поры до времени. Стоп: об этом я говорить не хочу, не люблю и не могу. В любом случае, так уж получилось, что оно закончилось, и теперь аз есмь имбецил неумиротворенный. Без домашних тапочек (по норе своей я хожу босиком — благо, полы теплые и пятки приспособленные).

Мне двадцать семь. Год назад я официально перестал считаться представителем молодежи. Но время у меня еще есть. На все. То, что некоторые извращенцы к этому возрасту уже руководят транснациональными компаниями, возглавляют завоевательные походы или клеят ласты от передоза в статусе попили рок-звезды, меня абсолютно не касается.

Ключ сделал два оборота в замке и, очертив в пространстве короткую траекторию, приземлился в карман, где занял место по соседству с зажигалкой «Федор», какой-то незначительной мелочью и эвкалиптовым «Орбитом» Я вообще всегда жую эвкалиптовый «Орбит». А уж после контрабандного спирта сам бог велел.

Те, кто говорит, что спирт не даст перегара — врут. Как и те, впрочем, кто говорит, что жвачка «Орбит» укрепляет тубы Антиреклама: за несколько лет систематического пользования этим эвкалиптовым дерьмом мои зубы полностью раскрошились. Причём именно из-за жевачки. То есть зубы почему-то крошатся только тогда, когда входят в соприкосновение с этими ядреными на вкус подушками Именно с ними — не с конфетами, не с семечками и не с орехами. После этого куски зуба противно хрустят, как песок, так, что мозг сводят гаденькие такие судороги. А ещё через несколько мгновений вы выплёвываете жевачку вон. Такой вот перевод вредного для здоровья продукта.

Я снова оказываюсь в автобусе: на сей раз это какой-то квадратный автоублюдок с несуразной надписью «МАЗ» на передке Я почему-то не могу абстрагироваться от марки автобуса, в котором еду: это мое ноу-хау, пунктик. Мне почти всегда приходятся иметь дело с автобусами — я уже говорил, что живу почти в центре и практически все мои передвижения — спринтерские. Имеется в виду на короткие дистанции.

Изнутри все автобусы разные. Снаружи они тоже разные, но это не так бросается в глаза.

Две остановки — площадь Суворова (в изголовье — ленивая морская звезда Театра Советской армии: я до сих пор не знаю, переименовали его в Театр Российской армии или нет). Улица Селезневская: ближайший к моему дому «Кодак». Моя цель на данный момент.

Девушка за прилавком (стеклянным, придающим сидящему за ним впечатление незащищенности) листала какую-то новомодную книгу. Зеленую. Одну из тех, где автор — лауреат молодежной премии «Дебют», хрупкий призывник с анальной фиксацией — подробно описывает срущих и пердящих женщин.

По-моему, она меня испугалась Такие девушки всегда боятся таких людей, как я. Если честно, в таком виде меня боятся вообще все девушки. Даже бляди. Несмотря на миролюбивый в общем-то прикид. Если бы я сам был девушкой, я бы тоже испугался.

— Можно сдать пленки?

Потом она и сама поняла, что я хочу всего лишь слать пленки Даже улыбнулась (я бы улыбнулся в ответочку, но мне нельзя, пока не зарастет нижняя губа). И сказала прийти через час.

Я сунул красно-желтый квиток в задний карман (я все всегда ношу в кармане, деньги в том числе) и вышел вон. В дверях обернулся:

— У вас это действительно происходит так, как там написано?

Она меня больше не боялась, поэтому сказала:

— Не-а. Человек, который это написал, не в теме. — На ее языке поблескивала металлическая штанга. Самое интересное, что говорила она на полном серьезе.

Стеклянные двери (в большинстве «Кодаков» вообще вес стеклянное) послали мне вслед поток выплеснутого наружу воздуха. Я перешел на другую сторону улицы и купил (с утра — было ведь еще утро) бутылку пива. Моветон, но у меня были: а) незначительный, но все же сушняк и б) час никому не нужного, выпавшего из контекста и абсолютно свободного времени. Можно было еще, конечно, поехать домой (всего две остановки среди зеленых поручней), но домой не хотелось.

Вы никогда не задумывались над тем, по какому принципу развивается алгоритм происходящих с нами событий? Я — нет. Мало кто задумывается. Потому что бесполезно. Люди не должны даже пытаться рисовать в мозгу все эти разветвленные блок-схемы из школьного курса информатики: «если — то, если — то»… Узнают — будет плохо. Всем.

Я к тому, что: домой не хотелось, там было нечего ловить, и я направился с пивом в Екатерининский парк. Метров сто пятьдесят пешего хода (мимо закрытых почему-то ворот) до ближайшей дыры в заборе.

* * *

Затыкаю две из пяти головных дырок наушниками. Один из них (уже давно) безнадежно хрипит, искажая звуки, порожденные воспаленными мозгами участников группы «Тооl». Люди, слушающие группу «U2», говорят, что «Тооl» — музыка для тинейджеров, потому что она тяжелая.

Музыка для тинейджеров — это музыка для тех, кто не перебесился. Перебеситься считается благом, которое приходит с возрастом.

Если попасть в гарем к какому-нибудь гомосексуальному исламисту, то через какое-то время ежедневная процедура откатывания в анус скорее всего тоже начнет казаться благом, к осознанию благости которого ты пришел не сразу, но со временем. Если жизнь — война, то все поражения в этой войне peaбилитируются при помощи приобретенной мудрости смирения.

Ненавижу мудрость смирения. Вообще ненавижу мудрость.

Я не согласен с тем, что говорят поклонники группы «U2». Я считаю, что всех поклонников группы «U2» надо запирать в офисах и не выпускать оттуда даже на ночь.

Об офисах: офисы ругают те, кто сам сидит в них с утра до вечера (и при этом не любит группу «U2»). Лучшие из таких людей иногда пишут антиофисные книжки, пышущие идеальной злостью — той, на которую способен только самый бессильный винтик. Обычно в таких книжках у главного героя срывает башню и он либо умирает сам, либо убивает кого-нибудь еще. Посыл таков, что в этом, дескать, виноваты офисы.

Я работаю не в офисе (бородатый популярно-культовый хит омерзительно говнороковой группы «Ленинград» — не про меня). Мой источник дохода — расплывчатая полудолжность внештатного фотографа в нескольких изданиях. Некоторые из них — глянцевые. Правда, даже в них я работаю нес модой, нес политиканами и не со светскими тусовками. Никогда не снимал идиотские рауты, на которых Филипп Киркоров разбивает морду Юрию Шевчуку, а специально выписанный из Прибалтики Раймонд Паулс аккомпанирует на рояле полуистлевшему трупу Аллы Пугачевой (которая опять сделала липосакцию), и таким образом вроде как держу марку. Так говорят обо мне те, кто думает, что я лучше, чем я есть на самом деле.

Когда в первых числах месяца я совершаю гонорар-променад по всем этим изданиям, иногда в моем кармане (деньги я ношу исключительно в карманах, у меня нет ни банковского счета, ни кошелька) оказывается больше тысячи долларов США.

Интересная штука — вранье. Взять максимально возможную цифру и вот так невзначай упомянуть ее — походя, без уточнений — это то же вранье, только еще хуже, потому что формально к тебе никто не придерется. Я к тому, что: больше тысячи долларов — это вранье. На самом деле в среднем у меня выходит пять — тире — восемь сотен. Средненькая такая зарплата, но мне хватает. Даже на это, правда, ушли месяцы (если быть честным — недолгие, вполне сопоставимые с необходимыми низовому клерку для такого же финансового роста), но теперь я почти люблю свою работу.

Любить свою работу — это когда она не вызывает в тебе желания убить всех вокруг и (или) написать об этом хорошую книгу, пышущую бессильной злобой и имеющую все шансы стать культовой.

Любить свою работу становится легко, когда перестаешь любить все остальное.

На самом деле, будь моя воля, я бы представился по-другому. Например, так: промокшая штакетина, похожая на американский дорожный дредноут пятидесятых годов. Но это бы ничего не дало людям, которые в обязательном порядке требуют уточнения сферы деятельности и заработной платы. От меня в данном случае ничего не зависит — не я ведь придумал определять людей по этим критериям, в самомто деле. Однако факт остается фактом: любого человека надо представлять в первую очередь с этого ракурса. И хватит на эту тему: проехали.

Только еще один, последний, штрих к портрету. Я ненормальный. Не так как вы (вы ведь наверняка считаете или считали себя ненормальным, еще не давно это было в моде), а по-настоящему. Я — психически больной человек. У меня даже, скорее всего, есть какой-нибудь диагноз.

Никогда не пытался его уточнить. Ни разу в жизни не ходил по этим сраным врачам, которым самим впору плотно поработать над своим рассудком. Причина проста: вышеупомянутая болезнь мне совсем не мешает. Наоборот, она делает мою жизнь интереснее.

Большинство проблем, связанных с психическими расстройствами, — оттого, что люди не способны признать у себя их наличие. Как только факт заболевания признается его носителем, все становится на свои рельсы. Вы просто учитесь с этим жить, вот и все. Обычно это получается. Точно так же вы учитесь жить с новоприобретенным автомобилем, новорожденным ребенком или ампутированной конечностью — кое-что меняется и ретушируется в угоду вашему новому положению, но в целом вы остаетесь в игре, если вы, конечно, не полный лузер.

…Парк: обычная суета, разве что немного разбодяженная — в силу раннего часа количество суетящихся на квадратный метр ниже среднестатистического. Это ненадолго, надо полагать. Из-за забора, ограждающего от мира открытый музей бронетанковых войск СССР (или как там называется эта площадка с бронеавтомобилями и «катюшами», я не знаю) — мультяшные реплики детей, которых заспанные мамы неумело подсаживают на ржавеющие образцы советской техники. Справа, за сеткой, ставшие модными в ельцинскую эпоху теннисные корты: два человека увлеченно машут ракетками. У ближайшего ко мне — выбитые на голых плечах аксельбанты. Вор в законе, значится. Никогда не думал, что воры в законе играют в теннис на таких левых и общедоступных кортах.

Далее: турники с раскачивающимися сосисками физкультурников, правее — пруд с подпрыгивающими по берегам поплавками апологетов утреннего джоггинга. На дальнем конце пруда — дым от шашлыка: гадкий кавказский кабачишко с перманентно (даже поздней осенью) теплым пивом. А на том месте, где раньше все время проводились пенсионерские танцульки под музыку эпохи ВОВ, маячит купол. Зеленый. Как та книга, которую читала «Кодак»-девушка со штангой на языке.

Надо ли говорить, что этот цирк-шапито я до сего дня не видел. Хотя вряд ли он мог удивить так же, как тортообразный недоскреб на пути следования трамвая. Уж в этом-то никакой хайтек не задействован: разбить где-нибудь шапито — плевое дело. Даже если из-за этого (как всегда) страдают ветераны, которых лишают очередной (последней?) радости — подергать немощными чреслами под звуки фокстрота «Рио-Рита».

Я подошел ближе — с малого расстояния купол казался не просто зеленым, а возмутительно зеленым. Сегодня я уже видел такой цвет — дважды. На поручнях автобуса марки «Икарус» и на газоне возле гадкой домины.

А на дверях висела скромная записка. Не рекламный плакат и даже не зазывающая табличка, а именно записка. Формата А4, распечатанная на компьютере. Точно такие же распечатки, экипированные стандартным офисным юмором («Уважаемые мужчины! Пожалуйста, подходите ближе к писсуару — у вас не такой большой х…, как вам кажется!»), висят в толчках половины редакций, с которыми я работаю.

Оная распечатка гласила:

ТОЛЬКО СЕГОДНЯ! ВСЕГО ЗА 20 РУБЛЕЙ! ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЙ РЕКЛАМНЫЙ ПОКАЗ ФИЛЬМА НОВОГО ПОКОЛЕНИЯ. ЗРИТЕЛЬ СТАНОВИТСЯ УЧАСТНИКОМ СОБЫТИЙ. ИНТЕРАКТИВНОЕ КИНО — НОВОЕ СЛОВО В СОВРЕМЕННОЙ ИНДУСТРИИ РАЗВЛЕЧЕНИЙ!!!

От обычного рекламного разводилова этот текст отличался как минимум по двум пунктам. Первый: размер и полиграфическое качество рекламного буклета, которые не лезли ни в какие ворота. И второй: магические «20 рублей». Такая сумма тоже не вписывалась в стандартный образ, хотя, с другой стороны, как-то оправдывала столь низкие затраты на рекламу «нового слова в современной индустрии развлечений». В общем: конечно же, я извлек из кармана два скомканных червонца, сунул их дремлющему у входа пожилому алкоголику с интеллигентным лицом и вошел внутрь.

О пожилом алкоголике: как только он получил деньги, он тут же перестал быть сонным и резво нырнул вслед за мной, а потом юркнул в какую-то незаметную дверь.

Что меня удивило, так это то, что внутри все это оказалось просто огромным. На поверхности торчала только самая макушка купола. Исполинский шар углублялся на пару (как минимум) десятков метров в землю. А по внутренней стороне сферы извивались (по направлению вниз) какие-то ступеньки и винтовые лестницы, выкрашенные в такой же ядовито-зеленый цвет и в силу этой мимикрии малозаметные.

Я тупо остановился. После исчезновения деда я был единственным внутри этого шара.

Потом кто-то врубил звук, поприветствовавший первого зрителя нового интерактивного синематографа и предписавший мне спускаться вниз. Спускаться вниз было лень — с моими-то пробитыми конечностями.

— А по-другому нельзя? У меня нога болит. Может, у вас лифт какой-нибудь есть?

— Мы всегда все делаем для наших клиентов, — заверил меня всеслышаший голос, раздававшийся одновременно из всех точек пространства (хорошие динамики, подумал я, долби-серраунд из «Нескафе-Имакса» рядом не валялся). — Вы можете прыгнуть вниз прямо с той площадки, на которой вы сейчас находитесь. Если вы потрогаете стены нашего кинотеатра, то убедитесь в том, что они весьма эластичны. Здоровье наших клиентов — то, ради чего…

— Понятно, — перебил я. — А что, они не прилегают прямо к земле, ваши стены?

— Нет, что вы, — ответил собеседник. — Между землей и внешними стенами нашего кинотеатра как минимум несколько метров. Мы всегда заботимся о…

Я не стал дослушивать эту карнегианскую лабуду и перемахнул через хлипкие перила. Давно хотел прыгнуть с тарзанки в Парке культуры имени Горького — здесь было то же самое, но за двадцать рублей, а не за пятьдесят баксов. В таком случае какой смысл телиться.

Невидимый карнегианец приткнулся, видимо, слегка покоробленный моей решимостью (во всяком случае, мне приятно считать именно так). Наверное, остальные поклонники нового кино вели себя иначе. А может, не было никаких остальных — он же только что сказал, что я их первый интерактивный зритель (можно сказать, что я в какой-то степени лишил их девственности). Хотя скорее всего они всем так говорят. Дети тренингов и многотонных книжек американских птиц-говорунов.

Тренинги и многотонные книжки американских птиц-говорунов: приспособление, позволяющее никчемным людишкам чувствовать себя на коне и даже иногда процветать. Смысл их существования сводится к одному — научить людей профессионально врать.

Когда я делал первые шаги по этому веселому миру, мои родители учили меня всегда говорить правду. Если я пытался прогнать им какую-нибудь туфту, они смотрели на меня с высоты родительского полета и очень ехидно говорили: а носик-то растет, сынок (что означало: ты врешь, и мы это знаем)… В возрасте под пятьдесят им пришлось с помощью тренингов и книжек осваивать азы корпоративной культуры, без которых их не брали на работу.

Родители учат деток не вообще говорить правду, а говорить правду лично им. Так, чтобы им было легче с ними (детками) управиться. Они действуют только в своих собственных интересах, эти родители.

Унижение. Люди не понимают, какое это унижение — отказываться от слов, которые они когда-то говорили своим маленьким детям…

Вот, собственно, то, о чем я думал все несколько секунд полета. Вам может показаться странным, что именно об этом… А вы в таких случаях о чем думаете?

Насчет неизвестности, кстати: мне было по фигу — вот в чем вся штука. Мне уже давно (относительно) по фигу.

А потом я шлепнулся, как прыгучий мешок с фекалиями, и отлетел на противоположную стенку. Дно (как и все остальное) было идеально круглым (я хочу сказать: действительно идеальным). Некоторое время я скакал гуттаперчевым мячиком, как на батуте, приземляясь по обе стороны от центра и с каждым разом снижая амплитуду перемещений относительно невидимой оси. В конечном итоге я осел аккурат на изнанке южного полюса всей конструкции.

Я так и не понял, из какого материала она была сделана. Почему-то приходило на ум модное текстильно-тактильное слово «эластан», хотя это совсем из другой оперы. У материала хватило эластичности на то, чтобы совершенно безболезненно отпружинить свалившееся с высоты пары десятков метров тело, однако, когда я встал на ноги, пол подо мной, казалось, не имел и намека на мягкость. Хайтек, блин!

— Приятного приземления, — вновь зазвучала корпоративная пластинка. — Мы рады представить вам то, что через очень короткое время станет главным развлечением людей всей Земли. Сейчас свет будет выключен, а потом вы окажетесь в Кадре нашего кинофильма. Все осязательные, обонятельные, визуальные и слуховые ощущения — бутафория и режиссура. Вы должны помнить об этом, когда будете передвигаться внутри Кадра, и не поддаваться панике, если что-либо покажется вам пугающим. Если вы пожелаете приостановить или окончить просмотр, вам достаточно произнести ключевое слово: GET BACK. Вся аппаратура тотчас же будет выключена.

— Это что-то типа симуляторов в подземном городе на Манежке, что ли? — попытался конкретизировать я. — Когда людям на голову шлемы надевают?

— Очень приблизительно — да, — вкрадчиво ответил голос. — Разница только в качестве воспроизведения окружающей реальности. Но это, как вы сами скоро убедитесь, принципиальная разница, которую я при всем желании не смогу объяснить словами. Высококвалифицированные специалисты, работающие в нашей компании…

Ясное дело, я (как и вы, как и все те, кому выпало родиться в конце прошлого и начале этого века) уже имел предостаточный опыт общения с карнегианцами и к их лживому и подобострастному пи…дежу (как и вы, как и все те, кому… см. выше) давно привык. В той степени, которой как раз достаточно, чтобы научиться оперативно включать звуковые шоры, как только этот зловонный поток словесной диареи начинает вливаться вам в уши, и оставлять его вне зоны слуховой досягаемости. Меня задело лишь то, что собеседник был невидимым.

Вообще-то это нечестно — общаться с кем-либо таким вот образом. А если копнуть глубже, то все телефоны, видеофоны и эпистолы (не говоря уже об Интернете — вечном пристанище всех зеленых человечков и дегенеративных Гарри Поттеров новейшей истории) — тоже нечестно.

Честное общение: оно происходит только тогда, когда вы можете в случае необходимости заехать собеседнику в голову. Для чего требуется его физическое присутствие в радиусе доступности. Это не значит, что вы должны распускать руки всякий раз, когда почувствуете такое желание. Да вы и не станете — в 99 % случаев непреодолимые артефакты в виде природных комплексов, хорошо усвоенных манер поведения и банальной трусости встанут бронебойным частоколом на пути вашего естественного поползновения. Однако сам факт наличия такой теоретической возможности уже уравнивает вас в правах со всеми умниками, которые вторгаются на вашу территорию. Вот так, просто. Примитивно. Все вообще обстоит куда примитивнее, чем людям приятно думать.

Но не важно. Мой собеседник выдал пафосный заряд про персонал своей конторы и умолк (сам, по своей собственной инициативе). Может, потому что на лишние разговоры уходит время, а время, как их учат на всех этих идиотских корпоративных посиделках, — это деньги (двадцать рублей в данном конкретном случае). А может, он вообще был автоматическим и затыкался, когда затыкался клиент.

А потом свет вырубился, и кино началось.

* * *

Кто-то включил день. Другой. Из иной эпохи. Совсем не тот, что начался с прибытия набитого ублюдками поезда на Казанский вокзал. Его принадлежность к другому времени чувствовалась без всяких уточнений, наводящих мыслей и дополнительных настроек.

Дата и место, конечно, небыли высвечены в углу кадра, как если смотреть на мир через объектив видеокамеры. Но я просто знал: это другая реальность.

Я знал это так же, как каждый день, просыпаясь с утра, вы автоматически включаете в углу подсознания титры: Москва, две тысячи такой-то год, тридцать второе мартабря. А здесь титры сбились. Просто кто-то ввел новую программу, и все. Я стоял и ждал, что вот-вот в Кадр впишется какой-нибудь необъятных размеров черный лимузин с большими круглыми глазами-фарами, вычурными крыльями и капотом, сужающимся по направлению к хромированному радиатору.

Улица была явно московская (что ощущалось благодаря однозначно сталинским зданиям по обе ее стороны). Ни один пиксель из окружающей меня объемной картинки не давал заподозрить, что за всем этим кроется обычный технологический фейк. Разве что воздух: его молекулы казались какими-то более разреженными. Какими-то более фиолетовыми, что ли. С примесью кварцевого излучения. Не знаю, как еще сказать.

Я покрутил головой. Я надеялся — из того чувства, которое заставляет безденежных лузеров-критиков выливать кубометры говна на хорошие книги, а искусствоведов — искать искажение перспективы в работах великих мастеров, — я надеялся, что при этом произойдет хоть какой-то сбой. Что окружающая обстановка хотя бы ненадолго напомнит обычную компьютерную картинку. Что где-нибудь на периферии замаячит плоское изображение, до которого не дошли вездесущие ручищи аниматоров. Или грань какого-нибудь из домов вдруг станет излишне выпуклой, как происходит с эффектом широкоугольного фотообъектива.

Ничего подобного не произошло. Это была действительно идеальная картинка, созданная гением.

Все с той же целью я сделал несколько шагов по улице с фиолетовым воздухом. Результат был — зеро. Ничего не менялось. Как бы резко я ни разворачивался на триста шестьдесят вокруг своей оси, как бы ни приседал и ни ускорялся — все пропорции оставались идеальными, и ни один пиксель ни на йоту не сдвинулся с полагающегося ему места.

На мгновение мне показалось, что все предыдущее было сном или глюком: и гостеприимный кавказский Владикавказ, и поезд с контрабандным спиртом, и абстинентный контролер в автобусе с люминесцентными поручнями, — а теперь я проснулся. Против этого, правда, говорили как минимум два обстоятельства: 1) уснуть и проснуться посреди незнакомой улицы в стоячем положении довольно сложно и 2) телесные повреждения, полученные во время владикавказских махачей, оставались на отведенных им (гопниками отведенных им) местах.

Еще один странный нюанс: я чувствовал какую-то непонятную боль в левой руке. Она с трудом двигалась — будто ее перетянули бинтами. Конечно, я мог повредить ее при прыжке и не обратить внимания. Хотя вряд ли. Скорее всего больная рука вписывалась в режиссерский замысел. Однако я был слишком увлечен всем остальным, чтобы на этом зацикливаться.

Я стоял один на улице с фиолетовым воздухом. Был предвечерний час (это тоже ощущалось без предисловий — просто ощущалось), и народ, видимо, еще не пришел с работы. То же касалось и автомобилей: я пошел прямо по дороге, по разделительной полосе, не утруждая себя переходом на ту или иную сторону улицы.

Улицу я не узнал. Хотя уверен: большинство людей были бы не в состоянии отличить одну московскую улицу от другой, попади они туда так же, как я — спонтанно и вне контекста. Если речь, конечно, не идет о Тверской или каком-нибудь Кутузовском проспекте с триумфальной аркой.

Все еще (для проформы) мотая по сторонам офигевшей головой и продолжая движение в выбранном наугад направлении, я не то чтобы полностью освоился в Кадре — скажем так, я начал входить во вкус.

Кто бы ни придумал эту анимационную интерактивную забаву, в будущем она создаст серьезную конкуренцию наркоте. В этом я не сомневался. Те же глюки — хочешь, иди смотреть кино про Люсю в небе с алмазами, хочешь — фильм ужасов про бредни Аци-дофила. Хочешь — надевай темные очки, втыкай в затылок вилку и начинай бегать по стенам. Предела нет. Только, в отличие от ЛСД-трипа, весь этот вирчел гораздо безопаснее для мозгов: накрывает и отпускает по твоей собственной команде. GET BACK — и упавший на дуру Нео вновь в безопасном кресле, измены (равно как и штекера в затылке) как ни бывало.

Мой приход не посадил меня на измену. Мой приход был нейтральным, если можно так выразиться. Ознакомительным.

До той самой поры, когда прямо за спиной не заскрипели полоумные и непонятно откуда взявшиеся тормоза. Они орали, казалось, целую вечность. А потом мне в бедро (в ушибленное) ткнулась огромная хромированная масса. Я повалился на асфальт, а над моей головой нависла очередная тень из прошлого. Фундаментальная, как давешнее это. «ЗИС-110», советский «паккард» эпохи (разумеется!) Сталина и его барокко.

Я медленно встал, потирая ушибленное (в очередной раз) бедро. По сравнению с гигантским членовозом (как раз подобного-то я и ожидал, помните: большие круглые фары, вычурные крылья и капот, сужающийся по направлению к хрому) его водитель казался таким незначительным, что даже не сразу бросался в глаза.

Я хочу сказать: водила выступал здесь на вторых ролях. Он как будто вообще не принимал участия в управлении этим монстром, а сидел за рулем просто так, для галочки и завершения картины. Во всяком случае, так казалось.

Я понял, что вот она и началась, интерактивность. Мне было пора вступать. It's time.

— Ты охренел, отец?

— Извини, брат… — Мужичок за рулем, надо полагать, изрядно переконил. Неизвестно, правда, из-за чего: из-за боязни получить в торец или же повредить хром (этот лимо, как я понимал, стоил относительно бешеных денег). — У меня же, блядь, гидроусилителя-то нет! Старая же машина!

— Тогда не гони так на этой старой машине! Отдай ее в музей советской бронетехники. — Я хлопнул рукой полакированной крыше, которая находилась едва ли не на уровне моей головы, не столько из злости, сколько из желания хлопнуть рукой по дорогостоящей машине. Жалко, что этот придурок был не на шестисотом.

— Так как же не гнать-то? Как не гнать? Ты что, не видишь, что творится вокруг?

Я осмотрелся. Проблема заключалась в том, что вокруг ничего не творилось. Ровным счетом. Мы были единственными персонажами в Кадре, а все остальное — дома, деревья и тротуары — оставалось стоять на своих местах.

— Не вижу, — сказал я. — По-моему, все спокойно. Но он, видимо, был не согласен. Он уже включал передачу (рычаг на рулевой колонке, как и подобает слизанному с американской конструкции дредноуту) и поспешно закрывал окно. Всем своим видом он выражал подавленность и шугу, как при классическом травяном бэд-трипе. Затылок мухой бился о перегородку, в соответствии с замыслом конструкторов отделяющую таких вот лакеев от Тех, Кто Сидит Сзади.

— Скоро увидишь, — успел выкрикнуть он через закрывающееся стекло (бронированное?). — Автобусы сошли с ума. Люди бегут. Город сорвался с катушек!

Я подумал: вообще-то обычные фильмы начинаются не так. Наверное, я попал в интерактивный фильм не для всех.

Когда мужичонок снимался с места, на его лице был уже не испуг, а панический ужас. Обращенный куда-то выше, к потолку.

Я инстинктивно перевел взгляд наверх и почувствовал то же. Необъяснимое.

Что-то пронеслось надо мной — огромное, серое и беззвучное. Тень размером с футбольное поле (как я успел ухватить краем глаза) с огромной скоростью скрылась за крышей одного из домов, а сразу после этого меня обдало таким воздушным потоком, что я чуть снова не упал на асфальт. Такой поток возникает на взлетной полосе, когда по ней пробегает готовый сорваться в небо «Боинг». 797-й как минимум. Правда, в отличие от постбоинговского, этот поток был беззвучным.

Совсем беззвучным. Абсолютно.

Это был жуткий фильм. Не тот, в котором вокруг тебя пляшут злые клоуны и загробные уродцы. Другой. Кругом сквозило присутствие чего-то необоримого, какой-то силы. Которой вы не можете противиться. Глобальной измены, родившейся не в вашем обсаженном наркотиками сознании, но объективно, вовне.

Я уже подумал было выкрикнуть в пространство заветный мутабор GET BACK. Подумал, но не стал. Во-первых, понимание того, что мой трип фейковый и киношный, все же в какой-то мере до сих пор присутствовало. А во-вторых, из любопытства: в Кадре я был уже не один.

Улица начала быстро заполняться народом. Сначала жидкий поток валил оттуда же, откуда так резво и незаметно вырулил чуть не убивший меня «ЗИС» — из не особо широкого переулка, перпендикулярно примыкавшего к «моей» улице. Потом люди посыпались и из других переулков. А еще чуть позже они уже выбегали из подъездов, толпами выплескивались из арок и подворотен, прыгали на землю из окон первых (иногда даже вторых) этажей.

Они еще не бежали, но готовность бежать уже висела в фиолетовом воздухе. Блуждала по их сосредоточенным лицам.

Это была еще не паника, но паника уже читалась — везде. В каждой разреженной молекуле, в каждом пикселе.

Я закурил тонкую сигарету, которую, оказывается, все время мял в руках (почему-то в этом фильме я курил ужасные дамские сигареты, что-то вроде «Vogue» или «Karelia-slims» — очень странная режиссерская находка). Какое-то время стоял на своем месте и курил — до тех пор, пока все ускоряющийся людской поток не начал сбивать меня с ног. Женщины уже вовсю выли, а мужчины громко матерились и подгоняли свои семейства, хватали на руки детей, толкали в спины застопорившихся и топтали споткнувшихся.

Кто-то орал прямо по курсу — пронизывающе, предсмертно. Люди не обращали внимания — их несло вперед.

Разрозненных людей превращают в стадо три вещи. Жажда секса и зрелищ, любовь к (с большой буквы) Родине и ужас. Это стадо однозначно сформировалось под воздействием последнего.

— Стоять, мразь! — выкрикнул я в лицо какому-то пролетарию, как раз собиравшемуся наступить на стареющего алкаша, который, корчась на асфальте, издавал тот самый вопль. А потом, поняв, что он не остановится, ударил его в челюсть. Он в мини-ступоре отлетел на пару шагов, а из-за его спины уже вырисовывались новые порции наступающих. Бездумно, безумно и стадно наступающих.

Я занял позицию в изголовье алкаша и начал метелить всех без разбору. У него должен был быть шанс встать. Хотя бы один. Один из тысячи.

Пусть даже для того, чтобы через несколько метров упасть снова. Нас бы разнесло в разные стороны, и я бы не смог больше ему помочь. Но все равно. У него должен был быть шанс.

Люди были настолько дезориентированы, что никто даже не пытался бить меня в ответ. Они просто отлетали назад, как тупые шарики для пинг-понга. Отлетали, натыкались на шеренги сзади идущих и снова отпружинивали мне под удар.

Странное обстоятельство: я бил только с правой. Левая рука годилась разве что для хилой защиты. В этом фильме она у меня вообще не работала. Я подумал (насколько вообще мог отвлеченно мыслить в такой ситуации), что причины ее нетрудоспособности мне покажут потом. В фильмах не для всех часто используется обратная (или вообще спонтанная) хронология.

Костей я уже не чувствовал — они превратились в месиво. Если бы я имел возможность подпустить их к себе хотя бы немного поближе, я смог бы работать локтями. Но подпускать их ближе было рискованно. Тогда затоптали бы уже меня.

Я больше не мог сдерживать это стадо. Алкаш продолжал мерзко выть и даже не пытался встать на ноги.

В подкорке мелькнул обрывок мысли: может, зря я вообще все это затеял. Может, он хотел, чтобы его затоптали. Во всяком случае, он явно того заслуживал. В принципе такие люди всегда заслуживают подобной смерти. У них на лицах — вся их нехитрая биография. Бегущая лента. Уже прожитая (независимо от того, сколько там осталось в реале), тупая и никчемная. Недостойная даже самого примитивного обывательского оправдания: такие не сажают деревьев и не строят пригодных для жизни помещений, а их дети (в случае наличия таковых) обычно видят отцов разве что в передаче «Петровка, 38».

Я прикрылся практически атрофированной (какого же все-таки черта?!) левой рукой, как щитом, а правой схватил его за шиворот. В нос ударило перегаром, потом и еще более страшным запахом уже при жизни начавшегося разложения, который обычно покрывает таких персонажей.

Чуть не потеряв равновесия, я все же поставил его в вертикальное положение. Бесполезно: все ноги у него были переломаны и оттоптаны. Во всем пропитом теле не работала ни одна мышца.

Едва я отпустил его, он тут же осел вниз. А толпа в это время сделала очередной рывок в нашу сторону: я, едва удержавшись на ногах, поплыл куда-то вместе с людской массой.

Не знаю, сколько еще он кричал. Я слышал его где-то с полминуты. А потом перестал слышать. Я вообще перестал слышать что-либо, перестал ощущать что-либо. Все шесть чувств заполонило одно: измена. Жуткая, глобальная.

Причиной измены была тень — все та же, огромная и бесшумная, на сей раз надвигающаяся очень медленно с той стороны, откуда текли реки человеческих ресурсов. Люди поворачивали головы и в ужасе застывали, натыкаясь друг на друга, как на картине «Последний день Помпеи». Я медленно, но неотвратимо тоже начал поворачивать голову назад…

А потом все померкло, зажегся тусклый свет, и я оказался на своих двоих на изнанке зеленой сферы кинотеатра. Ненадолго на своих двоих: как только осязательные ощущения (толпы) перестали существовать, ватные ноги подкосились, и все тело медленно осело на пол.

* * *

— Я не говорил GET BACK.

— Конечно, не говорил. Но это рекламный показ. У нас все рекламные сеансы — по двадцать минут. Кто ж тебе за двадцатку весь фильм показывать станет?

Я поднял голову и увидел где-то наверху, посредине всех этих зеленых лестниц покровительственной окраски, копошащегося деда-привратника. Он сворачивал какие-то кабели, выключал плохо различимую с моего угла аппаратуру. Похоже, здесь у него располагалось что-то вроде будки киномеханика.

Если бы я не посмотрел то, что только что посмотрел, я бы удивился: голос деда звучал совсем рядом, в то время как сам он находился от меня как минимум в полутора десятках метров. Но после знакомства с новым кино я уже ничему не удивлялся. Не мог удивиться.

— Расчет такой, что я теперь не смогу без этого, верно? Что накоплю деньжат и приду смотреть вторую серию, которая будет стоить сто баксов?

— Да х… их знает, какой у них там расчет, — вяло отозвался дед. — Меня это не е…ет. Мое дело — деньги собирать и кнопки нажимать. Но насчет ста баксов ты угадал. Примерно столько у них стоит полный просмотр.

— А еще тебе, отец, наверное, выпить хочется, — огрызнулся почему-то я.

Ему хотелось. Таким людям всегда хочется.

— Не-е-е, только после работы, — вздохнул он с сожалением.

— Ну ладно, — согласился я, прекрасно понимая, что хитрожопые карнегианцы просчитали все до обидного верно. Что я в любом случае соберу денег и приду смотреть вторую серию. — А как мне теперь отсюда выйти?

— Вот лестница, — буркнул дед и опять скрылся за какой-то невидимой дверью. Уже из-за нее до меня донеслось: — Продолжение следует. Ты в любом случае его увидишь.

Что меня больше всего выбесило — так это то, что подобострастный гид, который так учтиво срал мне в уши перед началом сеанса, теперь напрочь отсутствовал. Навязчиво и хамовато молчал. В этом — вся корпоративная этика. Пока ты их клиент, все носятся вокруг тебя, как петухи вокруг насеста, но как только ты превращаешься из потенциально плодоносного клиента в просто человека — всем тут же становится на тебя пох…й. Вообще пох…й, я имею в виду. Даже для красоты, даже из чувства стиля никто не захочет тобой заниматься.

Несколько метров вперед — вот она, змеящаяся по внутренней стенке сферы лестница. Ублюдки не удосужились даже установить лифт. Хотя когда дойдет до дела — то есть до ста баксов за билет, — все будет в ажуре. На блюдечке с голубой каемочкой. Потому что тогда завлекаемый за двадцатку клиент станет реально платежеспособной единицей, а сейчас он — подопытный кроль, которого надо подсадить на новую игрушку. Никто не будет стараться ради кроликов.

В одном они, как ни крути, оказались правы. В том, что я — повторяю — обязательно приду сюда еще раз. Досмотреть фильм до конца.

Я имею в виду: я был действительно заинтригован. Я знал, что с ближайшего гонорара возьму сто баксов и посещу этот зеленый гадюшник еще раз. Повторюсь: я очень хотел досмотреть этот фильм до конца.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ. ТЫ В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ ЕГО УВИДИШЬ.

Когда я вышел на улицу, все тело покрылось гадким потом. А ноги отказывались передвигаться… Я вытащил из рюкзака фотоаппарат. Хотел сделать несколько общих снимков этого сраного кинотеатра, но это были бы совсем беспонтовые снимки, поэтому я передумал и сделал всего один кадр. Зеленый.

Я просто поднес фотик совсем близко к куполу, размыл резкость и сделал крупный план этого цвета. Если есть «Черный квадрат», почему бы не быть зеленому прямоугольнику.

Нельзя сказать, что они использовали такую уж эффективную методу. Если количество зрителей на каждом просмотре не превышает одного, а сеанс длится двадцать минут — им придется очень долго рвать свои корпоративные жопы, чтобы обеспечить аттракциону массовость… Я плюхнулся на газон, даже не посмотрев, есть ли там собачье дерьмо. Вспомнил о пиве в кармане. До истечения заветного «Кодак»-часа оставалось еще двадцать пять минут, которые я и убил самым стандартным образом — с пивом и на газоне.

* * *

Я фотографировал, сколько себя помню. Всегда, всю дорогу. С детства — не совсем молочно-сосочного, конечно, но все же достаточно глубокого и забытого. Как только умственные ресурсы моего головного мозга стали позволять мне правильно определять и выставлять выдержку с диафрагмой, я взял в руки фотоаппарат. Благо, с лишними камерами в моей семье проблем никогда не было: в волшебном шкафу отца (от которого мне скорее всего вся эта фотографическая шиза и перешла по наследству) таилось сразу несколько полуубитых корпусов допотопных «Зенитов», «Киевов» и «ФЭДов».

Имена собственные из того времени: в основном гэдээровские и чехословацкие. Сегодня такие же малореальные, как и сами эти страны. Гэдээровские: слово ENTWICKLUNGSATZ (надпись на комплекте цветных реактивов), CARL ZEISS JENA, химические заводы ORWO, негативные пленки ORWOCOLOR (NC-19, NC-21) и слайдные ORWOCHROM (UT-18, UT-20 и UT-21). Чехословацкие: фотографическая бумага FOMACOLOR и (реже) одноименные проявители. Товарами Шосткинского производственного объединения «Свема» и завода «Тасма» я не пользовался из принципа — уже тогда я понимал, какой это фотографический моветон.

«Зенит-Е» семьдесят какого-то года стал моим первым и последним фотоаппаратом. Не знаю, почему так получилось. Ничего из вещей того времени до меня сегодняшнего не дошло, а он не изменился ни на йоту. Ни на царапину, ни на пятнышко чехольной потертости.

Думаю, в этом есть какая-то метафизика, но я не люблю лезть в дебри. А вообще я редко задумываюсь о том, что он — единственная реально существующая, материальная ниточка, которая связывает меня с прошлым. Когда задумываюсь — становится грустно и даже сентиментально. А сентиментализм я не люблю. Не так, как Родину и патриотов, но все же.

В любом случае — я хочу сказать: этот фотик — из тех вещей, которые изначально призваны грузить и депрессовать человека. Потому что они не меняются, и рядом с ними ты как нигде в другом месте понимаешь, насколько (не в лучшую сторону — оно никогда не бывает в лучшую) изменился ты сам.

Конечно, я перевел в мусор несчетное количество гэдээровских пленок производства ORWO, прежде чем получилось хотя бы что-то более-менее сносное. Спасибо родителям: они безропотно несли все материальные тяготы и лишения, связанные с покупкой тонн новых пленок, фотобумаги и реактивов. Видимо, они прочитали в журнале «Семья и школа», что увлечения ребенка надо всячески поощрять. А может, все обстояло еще лучше. Может, они просто все делали правильно тогда, в эру, когда умственные ресурсы моего головного мозга стали позволять мне правильно определять и выставлять выдержку с диафрагмой.

Все когда-то в прошлом все делают правильно. Я тоже делал. (Например: правильно выставлял выдержку с диафрагмой.)

Мне больше нравились слайды. Потому что с ними было меньше мороки. Потому что к ним не было необходимости подбирать фильтры. Потому что они не выцветали с годами, как фотографии, отпечатанные даже на лучшей по тем временам чешской бумаге FOMA.

Но и на фотографии я никогда не забивал окончательно и бесповоротно. Все эти посиделки в темных толчках, тусклые фонари над ванночками с реактивами — вся эта докодаковская эпоха, в ней что-то было. Не зря голливудские киношники до сих пор вовсю эксплуатируют этот образ: залитая красным светом ванная комната, сушащиеся на прищепках фотографии любимой женщины (улики с места преступления как вариант) и чрезвычайно одухотворенный таблоид героя, даже в бордовом полумраке светящийся потусторонним оргазмическим огоньком.

Я фотографировал все. Своих родителей. Своих друзей после школы. Свою учительницу (скрытой камерой: потом можно было приклеить ее лицо на какую-нибудь порнуху и переснять еще раз, чтобы затем размножить и пустить по классу во время урока). Старинные машины эпохи военных трофеев, которые тогда еще довольно часто можно было встретить на эсэсэсэровских улицах. Сами эсэсэсэровские улицы, произрастающие на них растения и разгуливающих по ним людей и животных. Шкафы ломились от слайдов, и родители, зная, что я все равно не в состоянии запомнить все новые пополнения, тайком выбрасывали самые однообразные и неудачные.

Один из первых осознанно художественных снимков: ноябрь, чайная роза на мерзлом воздухе. Мерзлый воздух просматривается и читается, хотя размытый второй план полон красок. Тогда долго стояло тепло — дольше, чем необходимо, дольше, чем люди привыкли, — и фоновая заливка еще не успела превратиться в стандартную серость.

Я долго наводил резкость, чтобы не ошибиться (чувствительность пленки — всего 18 DIN, выдержка — 1/30 секунды, диафрагма — всего 3,5, а делать каждый кадр (про запас) помногу раз тогда не было принято среди непрофи — в силу относительной дороговизны гэдээровских пленок). Я имею в виду: я прицеливался, как охотник. В первый раз снимал композиционный, заведомо художественный кадр. В первый раз представлял, что изображение на снимке будет отличаться от реальности.

Помню, как мощным пылесосом сосало под ложечкой, когда я вынимал ту пленку из бачка с фиксажем. До этого (в процессе засветки) я уже успел убедиться в том, что с резкостью и выдержкой все нормально, но оставались — цвета. Они волновали меня больше всего. Цвета на слайдной пленке окончательно определялись только в процессе фиксирования (последняя, пятая ванночка, если пренебречь допроявляющим раствором) — даже после предыдущего отбеливателя на пленке оставался молочно-ту-манный налет, синий с одной стороны и оранжевый с другой.

У меня получился идеальный снимок. По контрасту, по цветовому решению. По всему. Композиция ограничивалась банальной розой, снятой крупным планом одиннадцатилетним фотографом без особых данных — но она была идеальной, эта роза. Просто была, и все.

Не факт, что она показалась бы идеальной вам. Или членам жюри какого-нибудь фотоконкурса. Скорее всего это был бы (с вашей или фотографическо-конкурсной точки зрения) вполне обыденный, примитивный кадр. Только мне на это плевать, мне до этого мало дела. Я сделал свой личный, собственный идеальный кадр.

Потому что каждая точка, каждое мало-мальское цветовое пятнышко на этом слайде подчинялось только мне. Мне единственному, никому больше. Каждый микрон цвета, каждое размытое пятнышко заднего плана вписывалось только в мой субъективно-божественный замысел. Ни в чей кроме.

Я к тому, что: любой из нас когда-то создавал что-нибудь идеальное. В большей или меньшей степени. Может быть, мы просто не всегда способны отдавать себе в этом отчет.

Потом я участвовал в художественных выставках (немного денег и — реже — поездки, которые, впрочем, всегда накрывались медным тазом, как только их организаторы узнавали о моем беспаспортном возрасте). Еще дальше: первые работы в стиле ню. Еще дальше: движение, которое не оставляло времени на «Зенит», которое фиксировалось бегло и при помощи мыльниц. «Зенит» долго пролежал на антресолях среди забытого барахла.

Еще дальше: первые работы за деньги для журналов. Тогда, когда движение выбросило меня за рамки и переместилось куда-то за кадр. Когда шальные деньги (которое любое движение подразумевает так или иначе) срисовались с горизонта, а делать не шальные я был неприспособлен. Первые работы за деньги для журналов разошлись на ура. Дело не в этом. Дело в том, что: свой идеальный кадр я давно проехал. Мне не повезло — он случился слишком рано. Так что теперь я имею полное право работать за деньги — в других отношениях мне больше не к чему стремиться.

* * *

В который раз за сегодняшний день выхожу из автобуса. Хилое солнышко уже успело основательно засветиться на улицах. Глюк, который можно поймать с утра. Когда ты осознаешь себя в игре и в теме всего, что происходит. Как будто весь мир следит за тем, куда ты сейчас свернешь, как поправишь на голове бейсболку и как долго будешь прикуривать замусоленную сигарету на дефицитном в это время года ветру. Так должны, наверное, ощущать себя герои фильмов (глубоко в подкорке: «скоро все за небольшие деньги смогут стать героями фильма»).

Состояние свободного ради кала: это когда тебя метает по всем сторонам и ты не знаешь, куда метнет в следующий момент. Может быть, сейчас меня кто-нибудь перехватит и уведет черт знает в какую степь. А может, я просто пройду несколько десятков метров и втолкаю свое существо в офис редакции журнала «FHQ» («Fuck Her Quarterly»). Глянцевого журнала «FHQ». Пятьдесят второй этаж недавно отстроенного небоскреба, гигантского стеклянного фаллоса, одного из самых высоких в Москве.

Редактор Игорь Петров говорит по телефону, когда я захожу в его округлый и какой-то кургузый кабинет. Редактор Игорь Петров всегда говорит по телефону, даже когда его рот набит мюсли или пиццей из микроволновой печи. Мюсли пачками залегает у них в шкафчике на редакционной кухне (а еще там есть печенье, чай «Липтон» в одноразовых пакетиках и бутылка водки из дорогих), а пиццу они заказывают по телефону. Ее привозит на автомобиле «Ока» депрессивный и немного метафизический бедолага.

Они всегда жрут мюсли или пиццу, когда у них аврал перед сдачей номера. В такие моменты у них нет времени на то, чтобы выйти на улицу и наполнить свои желудки какими-нибудь полуфабрикатами, предлагаемыми в кафе «Прайм». Кафе «Прайм» создано по европейским образцам фаст-фуда и пока что не имеет аналогов в Москве. (Это дело времени, разумеется.)

Кафе «Прайм» находится в Камергерском переулке в помещении, которое раньше занимал ординарный магазин «Продукты». Когда я был в движении, магазин «Продукты» очень часто выручал нас. Он был единственной точкой в радиусе километра, где имелась возможность пополнить алко-припасы во время всенощных сумасбродно-бесцельных шатаний по Большому Городу, из которых тогда состояла наша жизнь.

Когда-нибудь я расскажу о том, как я был в движении. Не потому, что у меня такая прихоть. А потому, что это имеет отношение ко всем последующим событиям. Наверное.

Да, я еще должен объяснить, зачем я вообще пошел в эту глянцевую редакцию после всех утренних странностей. По двум причинам. Первая: если помните, я все еще должен занести им фотки, которые мне (по истечении означенных выше газонно-пивных 25 минут) вручила проштангованная «Кодак»-девушка с анально фиксированной книжкой. (Такие вещи, как транспортировка арта в глянцевые редакции, в основном уже давно вершатся по Интернету, но не в моем случае: ни сканера, ни цифровой камеры у меня нет, да и не будет, надо полагать.) Вторая: просто для того, чтобы сконцентрироваться на реальных действиях и не чувствовать себя идиотом в случае, если все это окажется глупым сном. Или постночным флэш-бэком в рамках какого-нибудь кислотного или фенаминального отходняка.

Вообще-то я теперь нечасто употребляю всякую дрянь, просто если уж некая (странная и непредсказуемая) нелегкая занесла вас в клуб, подобный, скажем, какому-нибудь «Миксу», у вас не остается выбора. Вы хоть раз пробовали сходить в «Микс» на трезвую голову? Если пробовали — минут через десять у вас наверняка начиналось нечто вроде хандры с элементами безумия: вопрос «что я делаю в этой клоаке?» — всего лишь самая несущественная из ее составных частей.

От знакомых (из тех, кто прописался на этих тусовках и даже может отличить диджея Вольта от какого-нибудь диджея Х…я) я часто слышал о формации стрейтэйджеров, которые из принципа не закидываются на трансе и получают от этого высший кайф (а еще они на последние деньги паломничают в Гоа, питаются вегетарианским говном в «Джагганнате», пальцуют галимыми четками с Горбушки и ходят в магазин «Путь к себе»). Но живьем я таких персонажей никогда не видел. А те, кого видел, в расчет не идут. Потому что в свое время они схавали столько кислой, что хватит на всю оставшуюся жизнь. Даже если провести ее в монастыре Шао-Линь, занимаясь каратэ и питаясь исключительно рисом с водой, тебя все равно будет всю дорогу выпирать от накопленных запасов. Это уже не лечится. У таких людей рано кривится рот и выпадают зубы, зато в каждом из этих изъеденных кариесом буроватых отростков они могут найти глобальный замысел и высшую истину. Я не говорю, что это плохо — может, это даже хорошо. Во всяком случае, при таких раскладах можно не тратиться на стоматолога и при этом не париться, что не дают женщины, — вегетарианскую пищу можно жрать и без использования зубов, а секс уже давно не цепляет.

Ладно, хватит отступлений — день начался так, как он должен был начаться по расписанию. А по расписанию у меня был этот беспонтовый визит в редакцию — Игорь Петров указывает мне на стул, а его набитый мюсли (пиццей?) рот издает при этом чавкающие звуки в телефонную трубку. Я в них не вслушиваюсь. Я смотрю, какие книги сегодня лежат у него на рабочем столе. Странно, но он читает действительно интересные книги (иногда в этой среде такое случается).

В углу — разноцветно полыхающая электроннолучевая трубка, портативный телевизор «Филипс» (диагональ — 17). Старое шоу «Деньги — говно!», показанное в древней и совсем уж забытой записи. Ведущий: нынешний популярный медиамагнат, а в прошлом — популярный шоумен Ролан Факинберг. Тогда он носил огненно-рыжую козлиную бороду, аналогичного цвета прическу, очки и огромное непропорционально развитое пузо. Пузо он носит и сейчас, но вместо очков у него теперь контактные линзы, бороды — нет, а красить головную растительность он пересталеще несколько лет назад.

— Деньги — говно, — говорит Ролан Факинберг в похожий на резиновый дилдо микрофон. — Но что вы можете сделать ради этого говна?

Ролан Факинберг берет под локоть одновременно двух молодых людей, похожих на переодетых в гражданское курсантов военных училищ (оба — выше его как минимум на голову, все участники его шоу выше его как минимум на голову), потом ведет их ближе к зрителям (камера переключается на зрительный зал, на переднем плане — конструкция вроде кушетки):

— НА? ЧТО? ВЫ? ГОТОВЫ? РАДИ? ЭТОГО? ГОВНА?

…Наверное, я должен рассказать про журнал «FHQ». Это не очень интересно, как и все связанное с подобными изданиями. Они похожи одно на другое как две бутылки паленой (осетинской) водки и в силу этого страдают от врожденной конкуренции друг с другом. Иногда они, как при глобальном запоре, тужатся в попытке высидеть какое-нибудь оригинальное ноу-хау-яйцо, но со временем такие вещи либо пресекаются топом информационного холдинга, либо сами собой затухают из-за отсутствия фидбэка.

Идеальный глянц-журнал — подборка эротических фотокомиксов с элементами хард-порно и ненавязчивой рекламы (шоколадный батончик, случайно выпадающий из штанов, которые герой резво снимает в преддверии секса с большегрудой блядиной). Не знаю, почему до сих пор никто до этого не додумался.

О рубрике: эта рубрика — то ли «Занесло!», то ли еще что-нибудь в этом роде — репортажи «в критических условиях», как они это называют. Лично я в течение всего этого выезда ничего особо критического не испытал (кроме одного эпизода — как-нибудь расскажу), но у нас с ними разные представления о критическом. Дело не в этом. Я просто хотел сказать, что вся эта движуха как раз из серии таких вот доморощенных ноу-хау, которые находятся на стадии внедрения и только поэтому до сих пор терпятся выжидающим топом. Идею выдал (на ура) Игорь Петров — он относительно недавно устроился на эту работу (зарплата — 500 баксов, рабочий день — демократичный) и потому должен был зарекомендовать себя изобретательным и энергичным. Что ему, скорее всего, удалось. Рубрику со временем похерят, но оригинальность мышления Игоря Петрова будет отложена в соответствующий регистр корпоративной памяти, заведующий всеми бонусами, премиями и продвижениями. Именно для этого она и требуется, не более. В этом состоит парадокс корпоративного менталитета, но — стоп! — я не собираюсь опускать здесь корпоративный менталитет. Это уже банально.

С другой стороны, сегодня каждая мысль становится банальной через час после рождения. Это называется: информационная революция. Ты ищешь вожделенную толстую книжку, покупаешь или крадешь ее в каком-нибудь магазине для умников, читаешь, захлопываешь последнюю страницу — дома, лежа на красном ковре под разрисованным потолком, — и думаешь, что вот теперь ты знаешь какую-то новую, интересную вещь. А потом выходишь на улицу и вдруг обнаруживаешь, что эта вещь уже давно известна каждому шестнадцатилетнему мажору, потому что у него есть: а) выход на барыгу, всегда готового помочь в открытии дверей восприятия, и б) Интернет, где он узнает много нового. Он может быть тупым как баран (как это бывает в девяноста процентах случаев) и понимать эту самую вещь в корне неправильно, но ему — а заодно и всем остальным — достаточно того, что он просто знает о ее существовании. Это называется: продвинутость.

Один из немногих дельных советов боящемуся выглядеть непродвинутым: сиди дома, молчи и не рыпайся, а то сморозишь банальщину где-нибудь в обществе «приличных людей». Хотя лично мне плевать: я — банальный парень без особых претензий. Я не продвинутый.

…Ролан Факинберг:

— Андрей, сейчас я смажу член Алексея медово-соляной пастой. Алексей ляжет на кушетку, а рядом с ним будет стоять моя голая ассистентка, систенастка, кантистесса… — (Камера переходит на голую девушку, жеманно улыбающуюся и посылающую в зрительный зал полную эротических флюидов отмашку.) — Специально для того, чтобы его фаллос находился в эрегированном состоянии. Вы, Андрей, должны слизать медово-соляную пасту с его восставшего пениса. — (Из зрительного зала — гул одобрения.) — А на кону в этом конкурсе у нас пять тысяч рублей!

…Игорь Петров бряцает трубкой о стандартно-офисный аппарат (такой, с максимумом кнопок и дизайнерских изгибов) и отрывает несколько пухлый зад от кресла (такого, с колесиками и анатомической конструкцией). Он протягивает мне одутловатую руку и предлагает угоститься пиццей.

Ага, значит, это все-таки была пицца.

— Я не хочу. Я только что позавтракал. Обрывком трехдневной котлеты. С чаем. А до этого я всю ночь ел осетинский контрабандный спирт, от которого можно умереть.

— Ну и хорошо. Нам больше достанется.

Я уже неоднократно замечал за ним одну интересную особенность. Он всегда отвечает только на первую часть реплики собеседника. Вне зависимости оттого, что говорится во второй — вторую он просто не воспринимает. Поэтому из этого ответа вовсе не следует, что ему абсолютно плевать на то, что я мог бы сдохнуть от этого спирта (ему плевать, но следует это не из его ответа).

— Тебя здорово отделали, — констатирует Игорь Петров (в нотках голоса читается довольство тем фактом, что отделали не его. Я его за это не сужу, у него такой взгляд на жизнь). — Что, экстремально было?

Как и многие офисные работники, Игорь Петров писает кипятком от слова «экстремально».

Еще набор мочегонных терминов: «позитивно», «креативно», «эксклюзивно», «визуально», «актуально», «концептуально». Хотя нет, «концептуально» уже устарело.

Я пожимаю плечами:

— Да нет, так себе. Терпимо.

Потом он долго рассматривает принесенную мной пачку фоток (так, как будто ему не дали говна — его естественное теперь выражение лица, которое он тренировал несколько месяцев), а потом довольно долго лыбится в окно (так, как будто за окном его ждет голая Памела Андерсон, готовая к сексу по первому требованию).

— That's fine, — резюмирует он наконец (я и сам знаю, что fine и даже very — для данного конкретного издания). — Хотя Леша Прудкин и будет моршить носик. Но ничего страшного, он у нас вообще довольно въедливый парень.

— Кто такой Леша Прудкин?

— Кто — кто такой?

— Леша Прудкин — кто такой? От тебя воняет. Дерьмом.

— Ну как, такой бородатый. Сидит в главном офисе налево от входа.

Я знал «такого бородатого». Он действительно сидит в главном офисе налево от входа. Просто я никогда не интересовался, как его зовут.

— Он что, что-нибудь у вас решает? Арт-директор? Я весь твой род трахал в жопу. Так во Влаликав казе говорят.

— Нет. Но мы всегда делимся впечатлениями. По поводу всего, что печатаем или собираемся печатать.

— Тим-спирит?

— Пошел ты.

…Ролан Факинберг:

— Итак, блядь, Андрюха, к тебе вопрос: согласен ли ты за сто шестьдесят семь баксов вылизать, завылить, лавызить х… Лехи???

Андрюха: смущенно кивает. Ролан Факинберг: восторженный вопль в дилдо микрофона.

Зрительный зал: свист, восторженное (опять-таки) женское улюлюканье. Шквал аплодисментов.

Я, кажется, еще не говорил, что Игорь Петров немного похож на пидораса. Вообше сейчас многие похожи на пидорасов, это такая мода, символизирующая продвинутость. Навязчивая терпимость по отношению к сексуальным меньшинствам, порой переходящая в прямое копирование их стиля — один из непреложных атрибутов продвинутости.

Чаще всего люди, страдающие всем этим толерантным дерьмом, неспособны нормально относиться к человеку, который читает другие книги или смотрит другие фильмы. На спину такому персонажу сразу вешается какой-нибудь гадкий постере надписью Лох». При этом любой безыскусный пидор сразу же становится для них своим — в силу своей гомосексуальности, которой в их среде принято оказывать респект. То же самое происходит с нефами в так называемом развитом обществе, среднестатистический англичанин не станет с тобой разговаривать, если ты одет в скам-штаны и носишь козлиную бороду до ключип. но первый попавшийся нигтер вызовет в нем живое участие, потому что быть расистом — немодно.

Это называется — лагутентный гомосексуализм. Ты вроде как спишь с женщинами и даже способен вырастить и воспитать вполне законно (тобою) произведенное чадо, но при этом одеваешься, мыслишь и говоришь как ортодоксальный педераст. Прямо как в ситуации с вокалистом суперпопулярной группы «Мумий Тролль» (группу «Мумий Тролль» обычно принято снабжать устаревшим префиксом «рок-» и хвалить за музыкальное новаторство, но меня они просто бесят, особенно фронтмэн).

— Ты зачем пришел? — как обухом по голове вдруг вопрошает Игорь Петров.

— Не знаю, — говорю. — Я думал, что принес тебе фотки, но если нет, тогда я как раз собирался у тебя спросить: зачем я пришел? А заодно объясни, зачем ты занимаешься сексом с престарелыми мужчинами, компьютерами и бутылками из-под кока-колы.

«Зачем ты пришел сюда, парень?» — всплывает в моем мозгу. Строчка из песни, ее очень давно (когда я был в движении) придумал мой друг Липкий. Мы тогда все придумывали песни различной степени бездарности и идиотизма. Считалось, что мы занимаемся музыкальным творчеством.

Липкий имел в виду не конкретное место, а вообще мир — он всегда все сводил на максимально глобальные вещи (а мир и есть единственная максимально глобальная вещь). Сейчас он шьет кроличьи шубки в колонии общего режима в Челябинской области, где отбывает срок за распространение наркотиков в особо крупных размерах. Это единственный человек, с которым я переписываюсь не по Интернету. Надо сказать, я (как и вы, как и все счастливые обладатели компьютера и выделенной линии) отвык писать большие информационные порции от руки. Каждый раз в процессе создания очередной эпистолы у меня болит правая ладонь — так, как будто я неистово дрочил все предыдущие сутки… Адрес на конверте строгий и лаконичный: Челяб. обл., г. Бакал-2, а/я 5-й отр. Фамилия, имя… хотя нет, фамилия-имя теперь пишутся над адресом.

Строчка всплывает и уплывает. На вакантное место среди извилин плюхается снова Петров (а еще — на периферии — Ролан Факинберг, увлеченно наблюдающий за двумя орально сексующимися пидорами). У Петрова есть еще одна особенность: он никогда не садится, он всегда плюхается.

— Вспомнил, — произносит Петров тоном школьной учительницы физики, которая посреди урока вдруг вопреки здравому смыслу забыла закон Ома. — Мы хотели обсудить твое следующее задание.

Обсуждение моих «следующих заданий» обычно состоит в том, что: я, Петров и еще несколько редакторов идем на кухню, там пьем чаек с печеньем (горячая вода — из вбитого в аппарат пластикового бочонка), а под конец действа Петров произносит краткую формулировку. Пример краткой формулировки: «Фоторепортаж с нелегального чемпионата по боям без правил — возьмешься? У нас есть человек, готовый сделать текстовый материал».

Ни я, ни остальные сотрапезники в этом «обсуждении» участия не принимаем. Я говорю, что понял суть идеи, мы для приличия обмениваемся какими-нибудь проходящими по касательной фразами и расходимся. Не знаю, почему они отказываются оговаривать такие вещи по телефону.

— Что, идем на кухню?

Петров клацает пухлым пальчиком по нескольким кнопкам и бросает в телефонную трубку:

— Леша? Собирай всех на кухне. Мы уже там. Он нашаривает на столе пульт дистанционного управления, протягивает его по направлению к телевизору и нажимает STOP. Последний кадр (тот, который перед самым выключением экрана всегда на долю секунды сжимается и превращает людей из ящика в отражения из комнаты смеха): Ролан Факинберг ярко трясет рыжей бородой над Андреем, слизывающим последние капли меда с болта Алексея; на заднем плане танцует (весьма эротично танцует) голая ассистентка.

Петров (взяв пример с болта Алексея) встает, и мы выходим вон.

Продолжение рассказа о журнале «FHQ». Игорь Петров, и Леша Прудкин, и все, кто там еще с ними работает, получают очень мало денег. Они получают в три (как минимум) раза меньше, чем должны получать редакторы таких изданий. Мотивация: низкие доходы с продаж. Мотивацию хавают все, хотя любому вменяемому человеку ситуация ясна, как божий день. Собственник информационного холдинга «Гейлэнд», который выпускает «FHQ», — гений. Раз в неделю он приходит к ним в офис и травит командные (замимикрированные на пять с плюсом) байки, которые никто не принимает за командные байки Раз в неделю он устраивает пострабочие пьянки, на которых наряжается МС и читает придуманный им речитатив, состоящий из распевных вариантов произнесения имени собственного «GAYLAND».

Он не пользуется лимузинами, ездит на относительно скромной «Шкоде Октавии» без водителя и охранников и заставляет всех говорить ему «ты» Он — свой парень.

Он смотрит на них умными телячьими глазами и вкрадчиво объясняет:

— Деньги — говно, ребята. Мне важна движуха. Меня прет от того, что я делаю. Вас тоже должно переть. Иначе нам с вами не по пути.

Знаете, чем отличается развитой бизнес от его российской интерпретации? Развитой бизнес вас покупает, а его российская интерпретация — нае…ывает. Если выбирать из двух зол, то лучше уж продаться задорого, чем нае…аться бесплатно, вы так не думаете?

Люди, знающие лично шоубиз-воротилу Ивана Шаповалова, в свое время утверждали, что он искренне верил в название своей студии «Неформат» и в реале считал, что творчество группы «Тату» — неформатное. Такое случается. Правда, чаше с подчиненными, а не с боссами. Во всяком случае, все сотрудники информационного холдинга «Гейлэнд» уверены, что то, чем они занимаются, суть движуха. Которая настолько цепляет, что ради нее они готовы получать в три раза меньше положенного. Если весь мир делится на удавов и кроликов, то собственник холдинга «Гейлэнд» — идеальный удав.

Продолжение рассказа о журнале «FHQ». Собственник информационного холдинга «Гейлэнд», который выпускает «FHO» (и еще с десяток однояйцовых пресс-близнецов): Ролан Факинберг.

* * *

Болотный коридор (я имею в виду: не сырой, а болотного цвета коридор) был, как обычно, депрессивно и плохо освещен. Толи в «Гейлэнде» экономят на электроэнергии, то ли умышленно подавляют таким образом волю служащих. То же касалось и кухни. Не знаю, как это объяснить. Ее не спасало даже панорамное окно, в угоду продвинутым архитектурным изыскам заменяющее в ней граничащую с миром стену.

Стоит ли говорить: я никогда не любил эту кухню. Вообще. Находясь на ней, я невольно участвовал в тягучем, как кризис среднего возраста, и унизительном процессе, способном ввести в ступор и брейкдаун даже очень правильного человека. В процессе преображения некогда нормальных персонажей в неинтересных и ущербных даунов с алкогольной и наркотической зависимостью. Он может идти очень долго, этот процесс. Годами. И не приводить к окончательному результату — здесь присутствует цикличность действа, это в порядке вещей.

Почти все сотрудники подобных редакций — бывшие раздолбай, подонки и маргинально настроенные типы, которых неврубные папики пару десятков лет назад окрестили неформалами. В неформально прошедшей молодости у них развилась гибкость и образность мышления, которая отличает их от дубоголовых выпускников специализированных вузов и обеспечивает рабочими местами в таких вот конторах. Правда, через пару дней сидения в редакторском кресле упомянутая гибкость начинает довольно резко сходить на нет. Не то чтобы совсем на нет, конечно — иначе не имело бы смысла брать на работу именно их, — она не сходит на нет, она усекается и затачивается под нужды издания. Формуется, как детские куличики из песка. А бывшим подонкам и маргиналам хочется жрать, поэтому они приносят ее в жертву. Кто-то — со скрипом, долгим слюнявым прощанием и ночным нажираловом в одно лицо, кто-то — легко и спокойно. Как ошибку молодости. В память о которой бывшие оставляют за собой право на наркотики после (иногда — даже во время) работы и маленькие местечковые бунты, не заметные никому, кроме них самих: протащить через главного завуалированную пропаганду порнографии, ввернуть в слово редакции незнакомый цензору нацистский лозунг, написать в заголовке корпоративно настроенного текста слово peacedeathz. Такие убогие, глупые и на х… никому не нужные бархатные революции в стакане.

Бывших это греет, они цепляются за такие вещи. Но: у них все равно матовый зрак, уже никогда не способный заблестеть — сколько бы фена ты ни вынюхал в свободные от работы уикенды, сколько бы косяков ни забил под монитором редакционного компьютера.

Сколько бы ни ходил по темному коридору на эту сраную кухню, которую не спасает даже панорамное окно на всю стену. Сколько бы ни «тяготел к экстриму», сидя за компьютером.

Экстрим: он тоже четко регламентируется. Ты можешь резать себе вены и носиться сломя голову на дрегстере по дну высохшего озера, но не вздумай крысить бабки из кассы солидной компании и бить морды всяким мразям. Выполняй свою работу и, если что, не смей оказывать сопротивление при задержании. Оставайтесь с нами, как говорят в новостях перед рекламной паузой. И придет к вам Великое Счастье. Бэ-эм-экс, бэйс-джампинг, сноуборд, иногда скейт (а еще есть иноборд, фингерборд, кайтсерфинг, просто серфинг и мегабайты почти аналогичных друг другу терминов, как будто сошедших с передовицы про-MTVшного молодежного журнала для детей пепси) — это все дозволено. Хотя бы в целях того, чтобы ты всегда мог назвать себя модным словом «экстремал».

Я к тому, что: все эти попытки втиснуть в формат недозволенный экстрим — жалки. И Игорь Петров, и Леша Прудкин, и все, кто наматывает мили по болотному коридору от кабинета до депрессивной кухни — тоже жалки. А самое грустное, что они сами все понимают. Это понимание читается время от времени в их прорезиненном взгляде.

На самом деле ничего не имею против них. Нормальные люди. Ничуть не хуже, чем я сам (кстати, забыл сказать: я тоже — Бывший). Просто от всего этого депрессует. От зрака Игоря Петрова и Леши Прудкина (прямо) и от кухни (косвенно). Собственно, к этому сводятся мои претензии к данной точке пространства.

Обычно — к этому. Но сегодня присутствовало еще кое-что.

На кухне с чаем в ряд сидели: бородач Прудкин, бывший футбольный хулиган Олег Воробьев по кличке Лабус, вечно погруженный в себя интель Валя Кикнадзе и большегрудая псевдоармянская проблядь Настя Восканян. А возле пластикового бочонка с горячей водой, вбитого в средней хитрости аппарат, в полуэмбриональной позе копошился Клон.

Он был одет (как обычно) в джинсы, бомбер (под бомбером — адик или однокоренные) и лонсдейловскую бейсболку с огромным, чтобы не узнавали на улицах, козырьком. Бородка, бачки. Выглядывающие из-под джинсов титановые носки камелотов (слава богу, джинсы он больше не подворачивает). Штрихи к портрету: он был последним человеком, которого я хотел бы встретить — здесь или еще где-либо.

Еще штрихи к портрету. Клон пользуется одеколоном Hugo Boss, общается с людьми (с некоторых пор) в основном через Интернет, любит на публике навязчиво признаваться в любви к жене («Клон, вы когда-нибудь с ней нажирались вместе?» — «Нет. Точнее, да, но в переносно-образном смысле: вино любви опьяняло нас…»), является патологическим лжецом и все время крестится на церкви и храмы. На все, которые подвернутся по дороге. Ровно три раза — не больше и не меньше. Меня издавна раздражала эта его привычка, что, впрочем, я всегда держал в себе.

Еще раз: Клон — последний человек, кого я хотел бы встретить. Рискну предположить, что я для него являлся тем же. Наверное.

Точнее — я в этом уверен.

Но было поздняк метаться: Клон распрямился, сжимая в руках пластиковый стакан с торчащим из него желтым черенком «Липтона», и ошалело-обреченно уставился на меня:

— Ну и встреча… Здорово, значится.

— Здорово, — согласился я. А что мне оставалось делать?

Я развернулся и пошел здороваться с остальными. Они смотрели на нас с выжато-лимонными улыбками. Если бы так улыбались более состоявшиеся люди, их мины можно было бы назвать выжидательно-издевательскими: все знали о наших взаимоотношениях с Клоном.

— Чаю? — спросил Игорь Петров.

— Можно.

Пока он делал чай (себе и мне), над столом летали стандартно-дежурные «как дела — как личная — как материальная». Ничего не значащие отрывки ничего не значащих мыслей, которыми люди перебрасываются в тягучих ситуациях, как гарлемские негры баскетбольным мячом. По-моему, в общий шелест втесалось даже «очень рада тебя видеть» от Насти Восканян. Вранье, конечно, но если абстрагироваться от понимания этого — тогда становится чертовски приятно, что хоть какая-то блядь в этом городе рада тебя видеть.

Я односложно отвечал, пытаясь (как и всегда в этой кухне) не замечать место действия, а Клон таращился в стол, нацепив на фронтон защитную улыбку с претензией на глумливость. По отношению ко мне он находился в выигрышном положении: он пришел сюда раньше, а мне еще только предстояло выслушать весь этот стандарт.

А в дальнем углу, на противоположной стеклу стене, висел портрет. Ролан Факинберг.

Каждый раз, когда мой взгляд спонтанно фиксировался на этом прямоугольнике метр на полтора, я жалел об отсутствии траурной рамки. Безо всяких на то причин. Просто жалел.

Буквально на следующий день после того, как в две тысячи третьем взяли в оборот Ходорковского, в офисе «ЮКОСа» началась повальная движуха — торжественное водружение портретов олигарха-изгоя на все стены. Это делали люди, которые его в лучшем случае не знали, а в худшем — тихо ненавидели, как и полагается по отношению к топ-боссам. Приятно было осознавать (глумливо осознавать), что Факинберг решил избавить своих служащих от подобного унижения — он заблаговременно развесил свои портреты сам. Если что, люди «Гейлэнда» не будут выглядеть идиотами. Точнее, они не будут себя ими чувствовать. Мудрейший парень. Умен и мудер.

Единственное, чего я не понимал, — что здесь делает Клон? Откуда он взялся и вообще нах… он здесь нужен. Мне не нравилось его присутствие здесь, на этой кухне.

Еще два года назад Клон был моим зеркальным отражением. Человеком, которого я мог бы назвать лучшим другом, если бы верил в сантименты. В сантименты я, кстати, верил, поэтому именно таковым его и считал. Братом по разуму. Таким, какие встречаются только в наивных книжках подростковых писателей романтической середины прошлого века. Или в первой серии фильма «Однажды в Америке».

Два года назад мы были настоящими. Отталкивающими, наверное (хотя это для кого как), но — настоящими. Сегодня мы — никакие. Бывшие.

Сейчас — другие расклады. Сейчас Игорь Петров приносит два пластиковых стакана с «Липтоном», ставит один передо мной (неаккуратно, херово ставит: коричневая жидкость совершает бархатную революцию в стакане, выходит из берегов и оставляет на столе липкий кружок, уборщица потом сотрет его влажной тряпицей). Потом: многозначительно смотрит на меня, потом на свой чай, потом опять на меня, потом опять на чай.

— Нужно сделать один репортаж, — говорит он. — Особый. Такой, который нельзя доверить кому попало. Поэтому мы выбрали лучших из лучших. Лучшего автора (кивок в сторону Клона) и лучшего фотографа (без кивка, чтобы все вкупе не выглядело заученным).

Я делаю сладковатый коричневый глоток, а в мой затылок штопором ввинчивается 20-взгляд Ролана Факинберга. Умный, телячий взгляд.

Лучшие из лучших. Это грустно, на самом деле. То, через что прошли мы с Клоном (давно, три жизни назад — вечное шоу на выживание, движ, когда каждый день сосет под ложечкой), — для того чтобы в конечном итоге стать (каждый сам по себе) лучшими из лучших в глянцевой шняге «FHQ», которую выпускает компания «Гейлэнд», которой руководит бывший шоумен, а ныне владелец-заводов-газет-пароходов с идиотско-издевательской фамилией Факинберг. Дом, который построил Ролан.

Лучшие из лучших. Это называется — жизнь, повернувшаяся к вам жопой. Вид сзади, с тыла. Гомосексуальный ракурс.

Никогда не встречайтесь с бывшими друзьями, с которыми вы не виделись несколько лет. Зачем вам наблюдать, как они устаканиваются. Как хавают компромисс за компромиссом, как учатся приспосабливаться, стелить, лизать — как учатся выживать, при том что раньше вы просто жили. Но это — не самое страшное. Самое страшное — в том, что пристальный взгляд в их протухшие и потухшие, в их неопределенные (матовые!) глаза — это ваш взгляд в зеркало. Который всегда дает вам понять, насколько изменились вы сами.

Изменились — не в лучшую сторону. Оно никогда не бывает в лучшую.

Потому что вы — такой же. Вы тоже научились всему тому дерьму, которому научились ваши друзья. Не лгите себе — в их присутствии все равно не получится.

Игорь Петров помешивает ложечкой (тоже пластиковой, одноразовой. Здесь все одноразовое, и сам Игорь Петров — тоже какой-то одноразовый) свой чай, бросает бегло-скользкий взгляд на гипертрофированные сиськи Насти Восканян и продолжает:

— Сегодня вечером, Манежная площадь. Начиная от двора журфака МГУ и заканчивая тем местом, где когда-то стояла гостиница «Москва». Новое шоу Ролана Факинберга. Грандиозное. Бесплатное. Нужно сделать репортаж.

* * *

— Я не занимаюсь такими вещами, парни. Вы же знаете. У меня всякий официоз плохо получается.

Клон: глумливо (пристыженно-глумливо?) молчит. Его согласие, надо полагать, уже получено.

Игорь Петров делает странное лицо. Настолько загадочное, что по нему хочется ударить.

— У нас несколько иные расценки, — объясняет он, отхлебнув чай и поморщившись так, как будто вместо «Липтона» ему попался пакетик с цианистым калием. — Принципиально иные. Не такие, как всегда.

— Дело не в расценках. Когда я снимаю такие вещи, у меня либо сбиваются настройки, либо засвечивается пленка. Либо я потом напиваюсь и теряю уже отснятое, не успев донести до «Кодака». Либо просто очень х…ево все получается.

— Пять тысяч баксов, — продолжает Петров. — За один вечер работы.

В пространстве повисла (а как же иначе!) положенная в таких случаях театральная пауза. Еще чуть позже я выдавливал из себя стандартное «да-ладно-да-не-пи…ди», прилагающееся бонусом к штатной ситуации. Ну и финал, разумеется, тоже был предсказуем. Я согласился. Я был бы полным идиотом, если бы не согласился. А вы на моем месте — согласились бы?

НА? ЧТО? ВЫ? ГОТОВЫ? РАДИ? ЭТОГО? ГОВНА?

На то, чтобы всего лишь поснимать дебильное мероприятие. Ни больше, ни меньше. Это не криминал. За это не пошлют в ад убирать дьявольские помойки, будьте уверены.

Это не криминал — продавать свой талант. Особенно когда его уже давно нет.

Во всяком случае, теперь я уже точно знал, что обязательно побываю в Кадре в течение ближайшего времени. Как только я получу свои деньги, я тут же направлюсь в зеленое шапито. Повторяю: я очень хотел досмотреть интерактивный фильм до конца.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ. ТЫ В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ ЕГО УВИДИШЬ.

Пророческие слова, блин.

О Клоне: все это время он сидел молча, прихлебывал чаек (в который, как я успел заметить, он плеснул остатки коньяка из припасенного в кармане шкалика) и продолжал буравить взглядом стол. Морду прикрывала бейсболка. Из-под бейсболки торчали: бородка, бачки.

— Начать стоит уже сейчас, — продолжал Петров, которого я слушал вполуха. — Сходите на место, понаблюдайте процесс подготовки. В репортаже должно быть все, парни. Вы понимаете, что я хочу сказать? Абсолютно все.

Вообще-то такими вещами занимаются все. Пиарят свои шоу в своих же журналах. Навязчиво, назойливо пиарят — даже в хороших журналах (которых нет), не только в подобных «FHQ». Но чтобы за пять, нет, за десять (Клону ведь наверняка предложили не меньше, чем мне) тысяч — это странно. Такое не вписывается в контекст, я хочу сказать. Никто не платит сверх установленных тарифов (тем более — не какому-нибудь агентству, а своим собственным внештатникам), а любой пиар все-таки имеет свои тарифы. Хотя, может статься, я просто не в курсе существования таких тарифов.

Я зачем-то посмотрел на ту стену, которая отсутствовала (в угоду продвинутым стеклянно-архитектурным изыскам, как уже объяснялось). С пятьдесят второго этажа обязательно должно быть видно то ужасное дерьмо, которое с утра я обнаружил на пути (на бывшем пути) следования от вокзального трамвая… Нуда, разумеется. Вот оно.

Это выглядело не так, как утром. Я не сразу понял, но все же. У здания (если это можно назвать зданием) отсутствовал шпиль. Тот самый, тупоносый и невнятный, вызывающий ассоциации с творчеством Церетели. Он был последним элементом всей конструкции, который я видел тогда из окна уезжающего автобуса.

— Ты чего так воткнул? — спросил меня Леша Прудкин. Его голос звучал, как у всех бородатых людей, самоуверенно и с какой-то самодостаточной степенностью.

— Расскажите-ка мне, что это за дрянь вон там построили, — попросил я. — Когда я уезжал, ее не было, а теперь вот…

— Не знаю, — пожал плечами Прудкин. Когда он пожимал плечами, его окладисто-митьковская бородень, казалось, сливалась с ними в единое целое. — Я не знаю. Ее действительно построили за три дня, мы видели из окна.

— Только из окна?

— Только из окна, ближе не подходили. У нас дэдлайн…

— У вас всегда дэдлайн. А мне с утра показалось, там был шпиль такой уе…ищный, неприятный.

— Ну да, — согласился Прудкин. — Там есть шпиль… — он осекся, потому что машинально перевел взгляд на это. (Никакого шпиля на крыше не было, как я уже говорил…) — То есть его, видимо, демонтировали, — закончил он (а голос на секунду потерял бородатую самоуверенность).

Все тоже перевели взгляд за стеклостену. Даже Клон (из-под бейсболки).

— Во дают, — причмокнул Игорь Петров. — Куда мы катимся?

— В пи…ду, нах…, - мрачно пошутил бывший футбольный хулиган Лабус (ныне: специалист по клубно-гламурным шмоткам и главный модник «Гейлэнда» Олег Воробьев). — С этим хайтеком только туда и дорога.

— А принеси бинокль, Олежка, — предложила Восканян. Она произнесла это с такой интонацией, будто речь шла не о бинокле, а о грязном сексе прямо здесь и сейчас, среди пластиковых стаканов и одноразовых ложечек. Она все произносила с такой интонацией.

— Точно, — подхватил (почему-то) Клон. — Давайте мы сейчас, блядь, посмотрим, как оно выглядит вблизи. Весь этот сраный хайтек.

Воробьев встал с насиженного места и хорьком метнулся в сторону выхода. Шорт-слив от «Матиник» скакнул вверх, на миг засветив пояс болтающихся на бедрах ширштанов с фабричной потертостью и — чуть выше — полоску пафосных синих трусов (вероятнее всего, келвин-кляйновских). Это сколько же дефицитного времени уходит на то, чтобы шляться по бутикам и выискивать там такие вот девайсы.

Раньше Олег Воробьев состоял рядовым членом конской группировки «Спидз». Все время с кем-то дрался на улицах и одевался так, как Клон одевается сейчас. На одном из махачей с «Квинте Крю» кто-то (фундаментально весьма, как оказалось) раскроил ему голову обрывком аргумента. Лабус долго не приходил в себя, а когда пришел — завязал с футбольным хулиганизмом и стал низко оплачиваемым глянц-редактором (благо, как выяснилось, в этой среде у него обнаружились старательно шифруемые до тех пор связи). Большую часть зарплаты он тратит на одежду — положение не обремененного иждивенцами молодого человека в купленной родителями квартире позволяет.

«Квинте Крю»: взрослая свиная банда. Интересна тем, что у 90 % бойцов — высшее (или неоконченное высшее) образование. Плевок в коллективную рожу социологов и общественных папиков, утверждающих, что весь футбольный хулиганизм — сугубо от необразованности и классовой безысходности.

«Спидз»: полувзрослая конская банда. Ничем не интересна.

Я машинально помешал остатки чая пластиковой ложечкой. Лучше бы они предложили мне водки (я знаю, что у них есть водка: она стоит на полке рядом с мюсли, печеньем и пачкой «Липтона», внутренние составляющие которой сейчас лежат использованные на корпоративной тарелке в центре стола). Не знаю, почему они предлагают посетителям чай, а не алко. Держат марку??? Какую?!!

Словно поймав мою телепатему, Клон вдруг выкрикнул в спину удаляющемуся Лабусу:

— Заодно водки принеси!

Раньше вся наша с Клоном жизнь состояла из таких вот взаимных телепатем. (Слово «раньше», прокрученное в мыслях, — еще одна причина никогда не встречаться с бывшими друзьями, с которыми вы не виделись несколько лет. Слово «раньше» лезет вам в мозг. Навязчиво, штопором. Как взгляд Человека-С-Портрета. Но — проехали: я только хотел сказать, что «раньше» мы понимали друг друга без слов.)

Сколько я помню Клона, он всегда выпрашивал у хозяев алкоголь. У любых хозяев — будь то хозяин вписки, квартиры или ситуации. Или просто хозяин алкоголя, не обремененный более никакой собственностью.

Клон не обламывался клянчить выпивку, вот в чем дело. Он приходил в гости к незнакомым людям и говорил: «Я видел, у тебя в холодильнике стоит початая бутылка коньяку. Можно я налью себе?»

Ему никогда не отказывали. Я любил эту его способность. Отчасти потому, что часть выпрошенного алкоголя всегда доставалась мне (а сам я не умел просить так нагло).

— Эй, эй, ребята, — засуетился Петров. — Вам не следовало бы пить сегодня. У вас ведь есть серьезная работа, так?

— Не так, — поморщился Клон. — У вас все несерьезно. Вы сами, ваш журнал и весь ваш «Гейлэнд».

— Вот смотрите, какая мразь, — спешно зашутил Петров. — Нет, вы видели, какая сволочь? Мы ему предложили такие деньги за простой репортаж…

— Так об этом-то и речь, — перебил Клон (между бачками и бородкой засветилась очередная усмешка). — Сам сказал: репортаж простой. Простой = отстой, застой и сухостой. Ничего серьезного. Поэтому я могу позволить себе выпить вашего редакционного алкоголя, если вы, конечно, не против.

Они были не против. Они вообще никогда не были против выпить (а также нюхнуть, покурить и так далее, исключая разве что внутривенные инъекции) на рабочем месте. В память о… Просто в память.

В любом случае, окончательное решение оставалось за Лабусом. Он поставил жирную точку в этом споре, неся: в одной руке бутылку «Флагмана», в другой — огромный и какой-то невзаправдашний военно-полевой бинокль, похожий на бутафорию из фильмов про войну. Непонятно, что он вообще делал в их редакции. Не иначе, во время дэдлайнов они расслабляются, подглядывая через него за трахающимися и раздевающимися людьми в небоскребе на Котельнической или в Москве-Сити — надо думать, в ясную погоду оптика вполне позволяет.

Олег Воробьев поставил водку на стол, а сам встал с биноклем у стеклостены, против солнца — наводить резкость. Со спины его силуэт в золотой окантовке напоминал примажоренного ангела с обрубками вместо крыльев. Если бы я захотел снять это своим «Зенитом», мне пришлось бы повозиться с выдержкой и диафрагмой — в таких случаях не поможет никакой экспонометр, все надо выставлять так, как подсказывает инстинкт. Из-за этого (в том числе из-за этого) я и выбрал фото среди всего того, чем люди забивают свою жизнь с целью придания оной хоть какой-то благородной мотивации.

— А вот странно, — констатировал Лабус, повтыкав немного (Петров в это время наполнял водкой новую порцию пластиковых стаканов, а Восканян полоскала под средней напористости струей непонятно откуда появившиеся яблоки на закуску). — Я думал, там движуха какая-нибудь будет происходить — ну там, краны всякие, люди, шпиль снимающие, и типа того. А там — тихо, как на кладбище. Вообще никого нет. Пусто.

Бинокль пошел по кругу — «да, да, это странно, вообще пи…дец как странно» — и в конце концов дошел до меня. Сквозь неправдоподобно мощные линзы в мои глаза бросилось все это нелепое нагромождение теней, анфилад, колонн и окон-гелеоматик. Впечатление сумбурного абсурда не улетучилось — оно осталось таким же, как при первом взгляде сквозь автобусное стекло. Я поднимал в сотни раз усиленный оптикой взгляд выше и выше — через сотни разрозненных, казалось бы, но вместе с тем странным образом слепленных воедино этажей-строений, этажей-ярусов и просто этажей — ив конце концов достиг крыши. Она походила на марсианский пейзаж: свежий нетронутый гудрон (гектары гудрона), подсвеченный все еще утренним солнцем цвета гнилого апельсина и приправленный полагающейся индустриальному кадру дымкой пром-смога.

И девственное отсутствие всякого действия, абсолютный ноль движений.

Ни залетно-случайной птицы, ни оборванного провода, качающегося под напором высотного перемещения воздушных масс. Ни соринки, ни бумажки, перекати-полем бороздящей крышу от кромки к кромке. Ничего.

Вообще ничего. Зеро.

А в самом дальнем углу плоскости гнездились два последних этажа всей гигантской тортильи. Точнее — двухэтажный фахверковый домик из средневековой Европы.

Непропорционально малый по сравнению со всеми предыдущими ярусами. Выставленный не по центру строения, а вопреки всем законам геометрии и в пику любым, даже мало-мальским, чувствам стиля. Вопреки любой логике в целом и предметно-пространственной в частности.

Фахверковый домик из средневековой Европы вылупился на меня необжитыми черными глазницами. Они были похожи на глазницы Петрова, Кикнадзе, Лабуса и наши с Клоном. На глазницы всех Бывших.

— Однако, — только и смог проговорить я, передавая бинокль далее по кругу (Клону). — Однако, блядь.

Я настроил «Зенит» и сделал несколько панорамных кадров — прямо отсюда, через стеклянную стену. Больше снимать не имело смысла: панорама — она и есть панорама, чисто информативное фото. Да и плюс еще дымка, как ни крути.

Когда Клон досмотрел в бинокль, все чокнулись и выпили. Я чокнулся по очереди с каждым, кроме Клона, а он (соответственно) — со всеми, кроме меня. Уже два года (или около того) у нас такой ритуал: при случайных встречах, которые, как ни крути, время от времени происходят в тесном пространстве города Москвы, мы не пожимаем друг другу руки, не чокаемся и так далее. Избегаем всяческих контактов (физических). А в остальном — делаем плохую мину при плохой же игре: здороваемся, отвечаем на простые вопросы и разговариваем на общие темы.

Слава богу, не о погоде. До этого пока не дошли, хотя, думаю, это дело времени.

Так надо. Мы оба так считаем. Все это призвано подчеркнуть взаимное презрение при номинальном отсутствии претензий.

Потом каждый из нас съел по кусочку зеленого яблока, потом — выпил по новой дозе водки, потом съел еще по кусочку яблока. А после этого мы с Клоном попрощались (за руку, по очереди, со всеми, кроме Восканян, с ней — кивком) и вышли вон.

Забыл сказать о Клоне: это единственный в мире человек, который знает меня прошлого. Который помнит меня грезящим об идеальном убийстве. О благородной мокрухе без определенного адресата, но с конкретной аннотацией, в конкретной упаковке.

Это третья причина никогда не встречаться с бывшими друзьями. Они слишком много о вас знают — пусть даже о вас в прошедшем времени (это ведь все равно вы, вам от этого никуда не деться). Вся эта теснота отношений, вся братская любовь-дружба-жвачка, от которой вы раньше морально оргазмировали и на которую молились, когда больше молиться было не на что — все это теперь идет вам во вред. Теперь взаимная открытость и прочитанность напрягает. Те, кем ваши бывшие друзья являются сегодня — вовсе не тот контингент, который вам хотелось бы запустить в свой самый-самый deep-inside, но они уже там, внутри. Они прописались у вас в печенках, вместе с кровью поселились на ПМЖ в ваших венах. Вы можете полностью очиститься от алкоголя или наркотиков, но вам никогда не вывести из организма бесчисленные темы и тени из прошлого. О них можно разве что на время забыть, если они не маячат в кадре.

Правда, Клон кое-чего не знает обо мне теперешнем. Он не знает, что я до сих пор этим грежу. Что до сих пор иду к этому — мелкими шажками, детскими классиками, перебежками, но все же приближаюсь. Что мне вовсе некуда спешить с этим идеальнейшим.

Все дело не в количестве, а в качестве. Одного, но правильного будет достаточно.

* * *

Там, во Владикавказе, все чуть было не свершилось. Все эти многолетние тренировки, декалитры пота, выделенного и впитанного в пол увешанного грушами подвала на Новинском бульваре (внутренняя сторона Садового кольца, если это кому-нибудь интересно). Все прочитанные книги, уличные махачи, шрамы, вывихи, синяки и гематомы чуть было не обрели высший смысл.

Вам известно, как выглядит гематома изнутри, с тыльной стороны, с изнанки человеческой кожи? Очень неприятное зрелище. Глубокая черная запекшаяся трещина, которая не вписывается в пятирублевый диаметр, масса лопнувших сосудов, уплотнение ткани, очень страшно и не эстетично. Формулировка из текста об экскурсии в морг, подрезанного мной какое-то время назад со стола какой-то умеренно маргинальной редакции (по-моему, молодежный журнал «Раздолбай», если не ошибаюсь). Но дело не в этом, я про другое. Я о том, что: такие вещи внутри вашего тела должны как-то оправдываться, они должны быть посвящены чему-то стоящему, разве не так? Насколько я помню, та статья так никуда и не пошла. Как раз в тот момент, когда ее подписали в печать, на горизонте появились ох…евшие рекламодатели. Они, как это всегда бывает, решили залезть в чужой огород и обозначили строгие рамки дозволенного к публикации в финансируемом ими издании. Морг в эти рамки не вошел — так же, как и все остальное, не являющееся стандартным пубертатным трепом о сиськах, спорт-экстриме (дозволенном) и сотовых телефонах. А журнал «Раздолбай» постигла стандартная участь хорошо финансируемого и успешно продаваемого пресс-говна, набитого рекламками сникерсов и пластинок для устранения вони изо рта (псевдозашифрованный, псевдонеявный ad: «Мы всей редакцией пробовали, нам понравилось»).

Но по делу: тот текст, который я подрезал тогда со стола, пошел мне на пользу. Я задумался над тем, что травмы надо чему-нибудь посвящать.

Во Владикавказе был бык, большой и упрямый. Смелый, правильный бык из местного фольклора о джигитах. Он залез в гущу свиней и махал руками, как гигантская ветряная мельница. Он получал: пряжками — по голове, гриндерами — по ребрам, но для него это было все равно что удары по лапам в спортзале: сильно и ощутимо, но в принципе безболезненно. Те свиньи были не из серьезной банды, не из «Квинте Крю», не из «Мясников» или «Навигаторов» — просто кучка разрозненных свиней, напившихся водки и решивших повые…ываться друг перед другом в чужом городе.

Идеальное убийство: это не то, о чем пишут в дешевых детективах. Его идеальность не зависит от того, как тщательно вы заметете следы и найдется ли на вас свой следователь (он всегда найдется, можете не переживать). Первый признак идеального убийства: противник должен быть сильным, противник должен быть настоящим. Здоровее, достойнее и храбрее вас.

Все Раскольниковы и Чарли Мэнсоны, все маньяки-чикатилы и Аркамоны Жана Жене — полные ублюдки, недобитые интели и во всех отношениях ущербные обсоски, вне зависимости от степени их реальности или вымышленности. Если бы хоть кому-нибудь из существующих (объективно или в воспаленном мозгу мыслителей и эстетствующих педерастов) персонажей пришло в голову замочить крупноформатного быка, экипированного под-двухметровым ростом и руками диаметром с его голову. Но нет, куда там. Ничего подобного. Все, как один, убивают старух, беременных женщин и детей. Никто не поднимет руку на теорию Дарвина, никто не прыгнет на сильнейшего (я имею в виду: физически сильнейшего).

А значит: грош им всем цена. Никакого эстетства. Никакого гигантизма мысли, никаких полетов в иные сферы. Никакого антагонизма системе, или что там еще находят в этой движухе тщедушные юноши и некрасивые девушки (со штангами на языках), которые скупают тиражи Жене и ти-шортов с портретом Мэнсона. Либо ты действительно пытаешься нарушить глобальные законы, либо просто жрешь, пьешь, играешь на компьютере в «Симсов», смотришь сериалы и вяло сексуешься в рекламных паузах — третьего не дано.

…Бык стоял в центре толпы разрозненных свиней — защищаясь, прикрываясь и отбивая (изредка — нанося наповал) удары. Думаю, оно было ему в кайф. Он один сдерживал натиск десятка ублюдков. Я не видел его кавказской национальности лица (оно все время находилось под прикрытием из огромных ручищ), но уверен: там зависала улыбка. Такая горско-высокомерная.

Горцев я (как и вы — не лгите себе! как и большинство тех, кто вырос в эпоху глобальной политкорректности) не люблю. Пассивно в основном, хотя при давлении со стороны объекта пассив очень быстро превращается в актив. С полпинка превращается.

Здесь давление со стороны объекта присутствовало изначально, загодя. Во всем этом городе с его безыскусными жителями. В кирпичах и кричалках, которыми они встречали наш поезд. В местном околофутбольном фольклоре — «прилэтэли к нам грачи — пхидарасы масквычи», во всей истории русско-кавказской дружбы. Не мне рассказывать о стандартной атмосфере футбольного выезда, в самом-то деле. Не мне рассказывать о кавказском гостеприимстве начала XXI века.

Я только из-за этого туда и поехал, если хотите знать. Из-за витающего в воздухе пассионарного взрыва. Фотки — удачный повод, но не самоцель. Мне нужен взрыв, чтобы сделать то, что я должен сделать. Он всем нужен — чтобы вообще что-либо сделать, чтобы поставить глагол несовершенного вида в совершенный. Хотя не каждый об этом догадывается, разумеется.

Когда из-за угла показались бегущие «Мясники», хач начал маневры. К этому моменту несколько человек из свиных валялось на асфальте — один в глобальной отключке (типа той, которая вывела Олега Воробьева по кличке Лабус на скользкий путь слабосильного карьерного роста в «Гейлэнде»), еще пара-тройка — в сознании, но в кровище и в благоговейно-боязненном шоке. В том самом ступоре, который со скоростью интернет-почты сводит на нет вашу агрессию, когда противник навязчиво продолжает демонстрировать силу.

В том самом, отсутствие которого отличает бойцов от толпы свиней (скинов, коней, мусоров, гопоты — вариантов масса, с этим дерьмом сегодня проблем нет).

Хач лавировал сквозь осаждающую толпу, а я стоял наизготовку. Через пару секунд он должен был побежать. «Мясники» врядли стали бы гнаться толпой за одним — не та банда, не тот полет, им нужно было просто помочь своим и отогнать опасного для этих лузеров быдлана. Перепитые же свиньи, которых он вырубал направо и налево, не стали бы устраивать чейс тем более — они уже тысячу раз пожалели о том, что решили вдесятером отмудохать этого парня, и только их количество (все еще подавляющее) удерживало их от того, чтобы врассыпную брызнуть вон.

Я стоял в стороне, ждал. Не лез в этот позорный махач. Плевать я хотел на то, что я не помогаю своим — никогда не считал их за своих. Если я приехал сюда в их розе, в их обществе и в их говенном поезде — это еще ничего не значит. Я вообще никого не считаю за своих с тех пор, как перестал общаться с Клоном. Хватит, проехали. Своим для вас может быть только один человек: вы сами. Если вы этого еще не поняли, то когда-нибудь поймете. Дай бог, малой кровью.

Когда бык вырвался, я побежал за ним. Он время от времени оглядывался назад и видел, как остановились «Мясники». Как кто-то начал поднимать с пола ушибленных ублюдков, хлопать по щекам парня в бессознанке.

Он знал, что я бегу за ним один. Его это устраивало. Он просто хотел оторваться подальше от скопления сил противника, чтобы никто не помешал ему расправиться со мной с глазу на глаз.

А я точно так же знал, что его соратники отсутствуют в радиусе как минимум километра. Когда эти горные орлы увидели десятерых пьяных свиней, они побросали аргументы и засверкали пятками, опровергая все мифы о кавказской высистости, клановости и самоотверженности. Они его просто бросили — одного среди десятка хрюшек. Разбежались по щелям своих вонючих спальных районов. Джигиты, блин.

Когда он забежал за угол, я знал, что он будет меня встречать. Поэтому я оторвался от стены на несколько метров и зашел на вираж по большому кругу. Он прыгал на месте в стойке — глаза с кровью, из носа тоже кровь: то ли от перенапряжения, то ли кто-то из свинорылых все же случайно просунул кулак в брешь его обороны.

Медлить было никак нельзя. Я заорал и прыгнул на него. Не помню, что у меня вырывалось в тот момент — скорее всего что-нибудь стандартное, вроде «черножопое говно».

Я вообще плохо помню детали. А вы в таких случаях — помните?

Более-менее вспоминаю только, как одна за одной появлялись все новые телесные деформации. Сначала — нос. Потом — губа. (А может, нос и губа — одновременно.) Потом — нога в области бедра (костяшки: мутировали по ходу). Потом махаться стало труднее, но и здоровье черножопого тоже пошатнулось. Кровь уже хлестала у него отовсюду, в том числе и изо рта (после удачного попадания с локтя в голову).

Второй признак идеального убийства: вы оба должны быть безоружны. Аргументы — для стенки на стенку. Мне везло: этот владикавказский урод тоже действовал голыми руками. А может, у него просто ничего с собой не было, я как-то забыл спросить.

Третий признак: вы должны реально ненавидеть. Не важно, за что конкретно. Просто так должно быть. Это — единственное оправдание. Не для суда: для вас.

Ненависть — та же любовь, только со знаком минус. Если любовью принято оправдывать все — деградацию, малодушие, мошенничество, предательство, моральную импотенцию, да то же убийство, в конце концов — если так, то чем ненависть хуже?

Знаете, чем спорт отличается от махача? Тем, что когда вы деретесь на татами, или на ринге, или в борцовском круге — вы контролируете свои действия. Вы выстраиваете защиту и нападение, продумываете тактику боя — на примитивном уровне, но все же. А после боя все выстраивается у вас в памяти в логическую цепь: тогда-то я сделал неправильный финт, а вот тогда-то здорово поймал его на противоходе.

В махаче всего этого нет. В махаче в дело вступают ваш инстинкт, ваша ненависть. Даже для нетренированного тела, не помнящего нужных движений, этот тандем способен на многое, если его освободить.

Что касается меня, то я нужные движения помнил. А что касается тандема — так он был в порядке. Я научился включать его оперативно, за долю секунды — в жизни всегда надо быть начеку и ожидать удара сзади, даже когда вы находитесь под героином или в объятиях любимой женщины. Потому что всем пох… на ваш кайф и ваше настроение… но дело не в этом. Дело в том, что: не ждите от меня подробностей обмена ударами и технических терминов, я этого не помню. А кто говорит, что помнит, — тот врет. Или дерется только в спортзалах.

Не знаю, кто кого должен был загасить в тот раз. А вообще-то я опять вру: загасить должен был ОН. Меня. Однозначно. Мои дела были реально плохи.

Я хочу сказать: сначала все было нормально, но потом у меня выключилась дыхалка. Разумеется, из-за курева и транков — такие вещи всегда происходят из-за курева и транков. Я начал сдавать и после определенного момента уже просто защищался, но даже на это сил не хватало. Я напоминал Брестскую крепость. Мне оставались считанные секунды, когда из-за угла снова появились «Мясники». Видимо, кто-то из них зафиксировал, что свинья (для них я был свиньей) погналась за чуркой и слишком долго не возвращается в свой стан.

Они все правильно сделали, эти ребята — с их точки зрения. Никто ведь не знал, что мы с ним машемся один на один — после того как я исчез из зоны их видимости, меня (теоретически) запросто мог запинать таящийся за кадром взвод уличных бойцов из болельщиков «Алании».

Никто не знал, а когда узнали — было уже поздно. Имелся настрой: ворваться и порвать в клочья всех, кроме своих. Что они и сделали. Бык даже не успел понять, что происходит. «Мясники» — не пьяные гопники, а банда, которая умеет драться.

Я пытался сказать, что махач мой. Орал, хватал кого-то за шиворот. Но это не та ситуация, где к вашим словам будут прислушиваться, и не те люди. Все закончилось после чьего-то меткого удара из-за спины в висок. Мир выключился, а когда включился обратно, на мониторе красовалась уже совсем другая заставка. На переднем плане ненавязчиво колыхалась красная трава — куцая дворовая трава, та, на которую гадят аланские собаки, — а со стеблей стекали и впитывались в грязь липкие капли. А на заднем — поверженная туша. Тоже в потеках красного, вязкого. Последние мясные продолжали окучивать ее прощальными тычками. Я слышал, как титан гриндеров глухо ударяется о плоть.

В тот момент я очень пожалел, что оставил фотоаппарат в номере этих клоунов из «Калдырь Бойз Вэрриорз». Мне хотелось бы снять это тело. Скорее всего фотка бы потом отправилась прямиком в мусор, но все же. Я имею в виду: я не хотел смотреть на это, разглядывать, наслаждаться и показывать знакомым. Нет. мне просто нужно было взять всю картинку в объектив и нажать на спуск — независимо от того, что произойдет в дальнейшем с фотографией и будет ли она вообще напечатана.

Потом «Мясники» объяснили мне, что меня пришлось вырубить, потому что меня переклинило на бычку на своих. Похлопали по плечу (добродушно) и даже извинились (в шутливом тоне). Я не стал объяснять им. что я — не свой. Они бы не поняли.

Дальнейшая судьба осетинского быка: не установлена. Резонно предположить, что он остался жив По двум причинам: I) в газетах не было ни одной заметки о летальном исходе предматчевых стычек и 2) таких людей вообще очень сложно убить. это не у каждого получится Пробить весь этот природный бронежилет из мяса, хрящей и тугих костей. Не мирен, что у меня получилось бы. если бы я вдруг (вопреки логике) стал тогда одерживать верх.

Посему меня был всего один-единственный вопрос. Что стал бы делать со мной он? Добил бы?

Интересная постанова Нет. Скорее всего. Не стал бы. В последний момент — даю сто процентов — до маленького орехообразного мозга доползли бы всякие предательские мысли. Вроде той. что нельзя с рантам, где живешь, и средь бела дня мочить человека в маленьком городе, где тебя знает каждая собака Или как глупо будет испортить молодую гол ничью жизнь из-за десяти минут святого бешенства. Такое всегда лезет в голову, я знаю. Пираньями вгрызается. Всем. Или почти всем.

Не отрицаю, что это полезет в голову и мне, если мне когда-нибудь суждено дойти до того, к чему иду.

* * *

Скоростной лифт с мерцающими кнопками и зеркалом во всю стену, одновременно навевающим ассоциации со стеклом на гейлэндовской кухне и сексуальными сценами начала 90-x с участием Шерон Стоун, тормозит на первом, мы с Клоном выплёвываемся к выходу в составе горсти таких же Случайных, залетных или постоянно прописанных в этом здании — без разницы В лифтах вес люди одинаковы.

— Ну что, ты куда сейчас?

Это первое, что Клон сказал мне за два года наедине, без свидетелей. Обычно мы разговариваем только в присутствии общих знакомых Не то чтобы специально, просто так получается.

Смысл вопроса: отправляемся ли мы на журналистское задание тандемом или же по отдельности. Тупая ситуация: детскими классиками, гусиным шагом, короткими перебежками. Я с этим борюсь.

Я обыватель, по большому счету. Без комментариев.

В мыслях я, конечно, готов заложить и отдать что угодно за эти самые десять минут. Но на деле я — обыватель Не льщу себе, не тщу себя надеждой Похоже на первую строку любовных стихов какого ни будь романтически настроенного щелкопера.

…Потом возникло ешё несколько хороших махачей стенка на стенку. В нескольких из них я принял посильное участие, а потом, уже по дороге на стадион, просто стал их фотографировать Честно говоря, это было интереснее.

— Сразу на Манежку. У меня дел больше нет. А ты? Смысл: аналогичный. Ответ: да, тандемом

(«Идем тогда. Только у меня здесь двое у входа. Ждут… Надо их с собой взять»).

— Твоя банда?

— Ну, типа того.

Забыл сказать: Клон — известный писатель, сделавший себе имя на книгах о футбольных хулиганах. Частый гость ТВ и первых страниц различной желтизны. Экипированный, как полагается, радикальным имиджем и сонмом пубертатных поклонников.

Ярлыки, которыми с подачи журналистов в разное время пестрела спина Клона: культовый молодежный автор, грустный скинхед, третий брат Бримсон, глянцевый хулиган, вопиюще бездарный подражатель, пафосный маленький засранец, первый программный писатель нового века русской литературы. Все его книги написаны от лица (от первого лица) топ-боя хулиганской фирмы. Результат — «банда», состряпанная из поклонников творчества. Хорошие молодые ребята, студенты в лонсдейлах, умеющие незаметно красть еду в супермаркетах и скорее всего даже способные выдержать в задних рядах пару-тройку (средней серьезности) махачей стенка на стенку. Через несколько лет у них будут правильные семьи и оплачиваемая работа.

Игрушечный успех: это когда ты обзаводишься тоннами почитателей, но ни одного из них не ставишь и в грош. Когда никто из людей, уважающих (и боготворящих) твою персону, не вызывает твоего собственного уважения. А те, кто вызывает… впрочем, с ними, как и с бывшими друзьями, можно просто не встречаться.

Как героиновый торчок постоянно носит с собой кухню со всем необходимым, так Клон повсюду водит за собой таких парней. У него наркотическая зависимость от выделяемого ими восторга, как у Фредди Крюгера — от испуга, выделяемого детками улицы Вязов. Сегодня: гвозди нашей программы — Зерг и Зорг.

Зерг: бомбер, подвернутые джинсы, под бомбером — майка с агрессивной надписью (читать — лень), коротко стриженная бородка (без бачек), бейсболки — нет. Зорг: в принципе, то же самое.

Они по очереди жмут мне руку и выстраиваются в минимально возможную в природе шеренгу за нашими спинами. Все четко. Молодежь блюдет иерархию. Это даже забавно.

Мы какое-то время молча идем по ухоженному тротуару (зона влияния корпорации «Гейлэнд»), затем — по тротуару средней загаженности (зона влияния корпорации «Гейлэнд» здесь уже заканчивается, а наводить лоск на чужой территории коммерчески невыгодно, даже ради имиджа). За моей спиной одна за одной клацают две пивные пробки: раз, два. Зерг с Зоргом не теряли времени зря, пока дядя Клон ходил по делам, и совершили паломничество в близлежащий ларь. Думаю, кстати, что Клон не говорил им, зачем именно он идет в «Гейлэнд»: он свято блюдет остатки имиджа (радикального). Его статьи в глянцевых и желтых изданиях подписаны псевдонимами: свободные хулиганы не работают на систему.

Предположение навскидку: скорее всего он сказал им, что пошел давать интервью. Может быть, даже платное.

Я, наверное, должен уточнить, почему Клон вообще пишет для глянцевых журналов при нескольких опубликованных книгах. Ответ: они не оплачиваются. Все, что он за них получил, — имидж и культовый (в определенных кругах) статус. А финансов у него — мало. Это не та страна, где платят за такие книги.

К моему вящему удивлению, пиво оказывается для нас с Клоном. Зерго-зорговские руки протягивают нам из-за спин откупоренные бутылки. А через некоторое время сзади раздается новый пробочный мини-залп (тоже двойной, разумеется) и звук закрывающегося рюкзачного зиппера. Теперь они позволили вкусить пива и себе, любимым. Боже мой, вот это люди.

На горизонте вырисовывается шпиль какой-то церкви. Архитектура — стандартная храмовая: красный кирпич, купола и прочая православная дребедень. Клон: сдирает с головы бейсболку, крестится. Ровно три раза. Некоторые привычки всегда остаются в людях неизменными. Наверное, для того чтобы создать иллюзию неизменности во всем остальном.

— Мне нужно как-нибудь рубануть их с хвоста, — говорит Клон (перекрестившись и водрузив бейсболку на место) вполголоса. — Есть идеи?

— Скажи им, что мы с тобой идем к телкам.

— Не пойдет. Они знают, что я женат и не хожу по телкам. — (Если кому интересно: на самом деле он ходит.) — У тебя мобильник есть?

— Нет. Я их не люблю.

— Остаешься верен своим принципам?

— У меня нет принципов, Клон. У меня есть антипривязанности.

— Жалко. А то бы позвонил мне сейчас на трубу, я бы изобразил срочную стрелу с кем-нибудь.

— Ну, извиняй. Я как-то не подумал о том, что в редакции журнала «FHQ» я могу случайно встретить Клона, который не способен отшить двух малолетних обсосков без помощи чужого мобильного телефона. Иначе бы я, пожалуй, обзавелся трубой.

— Да и действительно, — соглашается Клон. — Мужики, у меня дела срочные возникли. Нам нужно вот с человеком наедине поболтать… надолго. На весь день в принципе. Не обижайтесь. Планы поменялись. Попьем пивка в следующий раз, хорошо?

— Да не вопрос, конечно, — наперебой соглашаются парни в майках с агрессивными надписями. — Святое дело — планы изменились. Конечно, да. Мы свалим. Мы тебе позвоним тогда на недельке, ладно?

Мы доходим до перекрестка и расходимся в разные стороны. Мы — налево, Зерг с Зоргом — направо, в сторону метро.

— Какой же он все-таки крутой, — полушепчет Зорг Зергу.

Зерг понимающе кивает.

— Эй! — кричит им вдогонку Клон.

Они синхронно разворачиваются (говнодав Зерга взметает маленькую пыльную бурьку). В четырех одинаковых глазах ненадолго вспыхивает надежда, но не всерьез.

— Спасибо за пиво, парни!

Продуманная фраза, взвешенная. Клон заранее знал, когда ее произнесет и на сколько метров они должны отойти, прежде чем она достигнет их ушей. К таким фразам обычно предлагается звездная улыбка — Кларк Гейбл, небожитель, не забывающий поблагодарить простого парня за такую же простую земную радость, попить пивка, — но улыбаться Клону мешает брутальный хулиганский имидж (который ничто).

За пару секунд я успеваю вытащить и настроить «Зенит». Лучшие портреты получаются, когда люди не позируют. А лучшие из тех, где они не позируют, — те, где они в динамике. А лучшие из тех, где они в динамике, — вполоборота, с головами, повернутыми против хода движения. Стандарт. Любой профессиональный (и не очень) фотограф проходил это еще в средней школе. Банальный снимок, но я (в данном случае) не гонюсь за новаторством.

В кармане Клона позвякивает мелочь, а в моем кармане зависает кондовая зажигалка «Федор». Уже этого достаточно для того, чтобы каждый из нас в отдельности осознавал свою значимость. Эй, послушайте, как писал сто лет назад коротко стриженный поэт Маяковский. Вы можете меня принимать или не принимать, но никто не сможет отрицать факт моего существования здесь, в Москве 2*** года. Эй, смотрите, это я иду, разбрызгивая почти испарившиеся лужи, взметая пыльные мини-бурьки, мутя бархатные революции в стаканах и сжимая зажигалку «Федор» в кулаке в правом кармане — иду, красивый, двадцатисемилетний. Я читаю книжки, придумываю на домашнем компьютере (для себя) неудобоваримую музыку — всякие маниакально-депрессивные школьные вальсы, поскальзываюсь на банановых шкурках, мечтаю убить человека, изредка снимаю девушку на пару недель, время от времени участвую в уличных происшествиях, но чаще всего — чаще всего я просто разбрызгиваю московские лужи, сжимая в кулаке зажигалку «Федор».

Иду делать дебильный репортаж за пять тысяч долларов США. Эй, а вы знаете… мне повезло.

Из кармана Клона — пищащая отрыжка сотового: sms. Звук: средней навороченности, но не мультиинструментал. Текст sms: «Zdorovo, как dela:)? 4to delaesh?» Клон уверенно выбирает опцию «Delete».

Смайлики: то, что меня всегда раздражало. Этот придурок Маккензи, один из первых компьютерных упырей, придумал их специально для себя и себе подобных. Чтобы безымянные и безличные околомониторные киборги могли перестраховаться на случай своих галимых сетевых разборок. Чтобы они всегда имели возможность сослаться на несерьезность своих зарядов. Удивляюсь, как людям не лень делать столько лишних телодвижений, производить столько сверхурочных нажатий на клавиши.

Кроме того, смайлики — гаденькая НЛПшная шняга, призванная формировать у партнеров по переписке позитивное мышление. Печатный аналог менеджерской улыбки. Я знал некоторых (глянцевитых и не очень) редакторов, которые просто не могли письменно общаться без этого дерьма. Они заканчивали смайликами не только свои тупые шутки, но и вообще все предложения: «Привет:). Нам нужно сделать один материал:). Сможешь:)?». Возможный вариант ответа: «Пошел на х…:)». Но так я поступал редко. Обычно я поступал так: «Да, смогу. Давай условия». А пару раз — под настроение — даже так: «Да, смогу. Давай условия:)». С такими людьми всегда легче общаться на понятном им языке — это тоже НЛП, труды по которому я никогда не читал.

Суть понятия «позитивное мышление» всегда оставалась для меня загадкой. Если мышление есть, оно не может быть позитивным или негативным, оно — адекватное. Сиречь — объективное. Иначе это уже не мышление, а личные навязки каждого. Независимо от того, какой (негативный или позитивный) оттенок они носят. Кстати, к самому термину «позитивный» у меня тоже предубеждение. Как минимум в силу того, что его безнадежно скомпрометировали американские психологи.

Об smsKax клоновских читателей/почитателей. Несколько месяцев назад молодежный журнал «Fool» заплатил Клону двести долларов (плюс взялся оплачивать ему ежемесячные расходы на сотовый) в обмен на возможность напечатать номер этого самого сотового для своих дебильных читателей. Клон до сих пор круглые сутки получает от них sms: почему-то они предпочитают общаться именно таким образом (может, потому, что в устном разговоре нельзя ставить смайлики). Некоторые звонят, но таких единицы.

Ктон больше не популяризирует свою персону, но теперь ему нечем платить за телефон. Поэтому он не меняет номер и вынужден постоянно читать и переваривать весь этот беспонтовый словесный спам, состоящий из латинских (почему-то) букв и абсолютно идиотских вопросов от незнакомых ему людей.

— Ну что, расскажешь, что там происходит, раз уж нам целый день вместе тусовать? — спросил Клон, цепляя на нос темные очки. Очки для Клона — заменитель бейсболки. В бейсболке на улице уже жарко-вато, поэтому за маскировку теперь отвечают они.

Клона в этом городе знает каждая собака. Года полтора назад на чьей-то тусовке он жаловался, что сам вырыл себе бездонную яму. Из-за всего этого он не мог ни грабануть маркет, ни поучаствовать в массовых беспорядках (и то, и другое еще несколько лет назад занимало верхние строчки нашего с Клоном рейтинга развлечений). Почему так получилось? Ответ: ТВ.

Как вы понимаете, для того чтобы как минимум раз в неделю твое счастливое табло показывали по каждому из каналов, недостаточно просто писать книги про футбольных хулиганов (а также: вообще писать книги, снимать фильмы, ставить спектакли, играть в футбол… и так далее). Нет, для этого надо знать нужных людей, быть в теме, держать х… по ветру, поддерживать правильные контакты и оставаться у всех на устах. В мире сотни классных футболистов, но только Бэкхем, несмотря на окончание футбольной карьеры, до сих пор каждый день окружен телерепортерами и газетными папарацци. Только его смазливая физиономия не сходит с первых полос желтушных листков и светских колонок. Только его случайным половым партнершам предлагают по миллиону фунтов за то, чтобы они рассказали благодарным читателям бульварной прессы, какой у старины Дейва член. Такая изнурительная деятельность, имеющая целью глобальное самонасаждение в рамках одного отдельно взятого полиса (страны, планеты — у каждого по-разному), занимает массу времени и нервов. А со временем запросто может перерасти в манию.

Сегодня есть три неполитических (а — в противовес — номинально культурных) деятеля, которые навязчиво, болезненно и в ущерб себе насаждают свой физиономический образ на голубые экраны: Филипп Киркоров, Юрий Грымов и Никас Сафронов. А еще совсем недавно их было четыре: Филипп Киркоров, Юрий Грымов, Никас Сафронов и Клон.

Автопиар: почти то же, что автопедерастия. Последний термин обозначает сексуальное извращение, апологеты которого трахают самих себя в задний проход своими же собственными членами. Очень много лет назад я прочитал о нем в (авто)педерастическом журнале «г'ОМ». Если мне не изменяет память, статейка была приурочена к 1 апреля.

Принципиальное отличие Клона от вышеупомянутых коллег по автопиару: деньги. В смысле — у Клона они никогда не водились. В этом плане он оказался куда непрактичнее других таблоидных личностей от масскультуры — те хотя бы смогли обратить свою популярность в материальный аспект. Клона же материальное не интересовало, он жаждал просто популярности — голой и самой по себе ничем не подкрепленной.

Клон всегда был эксгибиционистом. Пока к нему не пришла известность, он ограничивался периодическим обнажением и предъявлением присутствующим своего (средних размеров) полового члена — на тусовках в несколько рыл. Что в принципе никого не напрягало. Другое дело — то, что началось потом. Здесь уже одним членом было не обойтись, здесь пошла другая игра. Любой, даже самый массивный и великолепный, член слишком незначителен по сравнению с теми эксгибиционистскими возможностями, которые открылись перед Клоном после первого (литературного) попадания в точку. Одно дело — по пьяни показать болт десяти близким друзьям и паре-тройке случайных собутыльников, другое — на всю страну объявить по ящику о том, что ты считаешь себя первым программным писателем современности. Ничто не сравнится с телевидением и СМИ. Аксиома.

Подытоживая материальную тему: такая вот у Клона изюминка — абсолютный пох…й на деньги. Никогда не знал, куда ему ее записать: в плюсы или в минусы.

Однако в этом — единственное его принципиальное отличие от собратьев. Во всем остальном подобные персонажи одинаковы. Все они суть люди-затычки, которыми принято затыкать все информационные дыры и текстовые пробоины. Они никогда не откажутся сфотографироваться крупным планом для обложки какого-нибудь заштатного пенсионерского чтива вроде журнала «Садовод-любитель», их чуть ли не каждый день приглашают на телевидение в качестве экспертов по вопросам, в которых они полные нули. Ибо каждый околотелевизионный прощелыга знает, что, если все нормальные люди, которые действительно в теме, посылают на х… или игнорируют его дебильное шоу, посвященное никого не интересующим вопросам вроде борьбы с наркотиками, на выручку всегда придет такой вот смешной персонаж вроде старины Никаса или Клона образца годичной давности. Всем плевать, что такой парень никогда не боролся с наркотиками и вообще знает об этом архиважном транснациональном деле очень мало, — не беда, зато у него есть известность и свое мнение. Чаще всего оно оказывается глупым, как любое искусственно выведенное (в сжатые сроки и на заданную тему) мнение, но околотелевизионных прощелыг это мало волнует: у них другие задачи, им надо заткнуть дыру.

Есть еще Ролан Факинберг, но это — отдельный разговор. Он уже прошел стадию самонасаждения, его теперь насаждают извне. Его физиономия востребована больше всех лиц компании «Мэйбелин» вместе взятых. Однако к делу это не относится — сейчас я не о нем. Сейчас — я просто переспрашиваю:

— Происходит — где?

— Ну… у тебя.

— Я никогда не умел отвечать на такие вопросы, ты же знаешь.

— А… нуда.

«Что происходит», «что нового», «как дела», «давай рассказывай» и иже с ними: эквиваленты заокеанского «how R U», этакие суррогатные наполнители повисших пауз. Дело даже не в том, что подобные вопросительные идиомы произносятся без малейшей заинтересованности в какой бы то ни было запрашиваемой информации, нет, дело не в этом. Дело в том, что: попробуйте-ка взять и ответить, как у вас дела. Точнее, нет, не так: представьте, что будет, если кто-нибудь, какой-нибудь полный псих или извращенец начнет отвечать на такой вопрос по существу. Как он схватит вас за локоть и, пристально сверля вас безумным зраком и орошая ваше лицо слюнным душем, два часа будет рассказывать, что произошло в его жизни с тех пор, как вы с ним не виделись. Как его дебильная бабушка отошла в мир иной, предварительно два года протусовавшись в полукоме в старческом женском (платном) отделении Алексеевской (экс-Кащенко) больницы, в которую ее засунули после переговоров с врачами, а переговоры эти длились невъе…енно долгое время, пока не нашли достаточных для взятки главному денег, ради которых вашему собеседнику, горбящему спину на низкооплачиваемой работе, пришлось ограбить ночной ларек на углу Октябрьской и Трифоновской улиц. Как он прорезал круглые дырки для глаз в вязаной шапочке с логотипом марихуаны, которую его глуповатый дядя купил ему на Тушинском вещевом рынке за сотню рублей (потом старик долго сокрушался, что переплатил), и как потом жег ее в подвале разрушенного здания в Минаевском переулке, а она не хотела заниматься, потому что на улице был дождь и она успела промокнуть… Нравится перспектива? Зачем тогда спрашиваете?!

Чтобы избежать всего этого дебилизма, я взял и рассказал Клону про Кадр. Все сразу, без предисловий и предыстории. И про новое слово в индустрии развлечений, и про зеленый купол, и про «ЗИС-110» и ополоумевшую толпу паникующего быдла. Знаете, чем действительно надо наполнять повисшие паузы? Попробуйте просто рассказать собеседнику что-нибудь реально заслуживающее внимания. Конечно, если таковое найдется и вспомнится.

Забыл сказать о Клоне: Клон — это и есть моя психическая болезнь. Альтер-эго, выкристаллизовавшееся в почти реально существующего двойника. Вроде Тайлера Дердена или мистера Хайда. Правда, ни до того, ни до другого он не дотягивает. По всем показателям. Слишком слабая личность. Кишка тонка.

Он меняется со временем, но всегда на пару-тройку лет младше меня. Он появляется не тогда, когда захочу я, а когда будет угодно ему самому. Он — мое прошлое, время от времени приходящее ко мне во вполне человеческом обличье.

Подростковые банды поклонников, одеколон Hugo Boss, номер телефона в журнале «Fool», смехотворный культ собственной личности, создаваемый при помощи средств массмедиа — отрывки из моей биографии. Все, что происходит с Клоном в настоящем времени, происходило со мной в прошедшем.

Наши отношения часто меняются — от братской любви до (почти что) ненависти. Если вас это удивляет, покопайтесь в собственном сознании — вы ведь (не лгите себе!) тоже не всегда в ладах со своим прошлым. Только вы стараетесь его забыть, а я, наоборот, лелею и пестую. Мое прошлое — мой лучший друг и заклятый предатель.

* * *

У меня очень интересная биография. Со множеством всяких подпунктов, сносок и ссылок. Очень часто со мной происходят вещи, которые никогда не произойдут ни с кем кроме. Смешные вещи.

В девятнадцать лет я накурился так, что на целый год стал настоящим психом и выпал из жизни.

По-моему, вы не поняли. Повторю: я реально сошел с ума из-за банальной марихуаны. Психическая болезнь под названием «Клон» здесь ни при чем — это совсем другая история.

История о том, как мне сорвало голову из-за дури. Это практически то же, что заработать цирроз печени из-за злоупотребления фантой.

Время действия — еще до движения. Я имею в виду: очень давно.

Вся галиматья началась спонтанно, без намеков и предыстории. Ни с чего, случайно. За косяком после вечерней бутылки пива.

Я тогда нелегально снимал угол в студенческой общаге на улице Шверника. Население студенческих общежитий: полумафиозные арбузные дельцы из республик братского Кавказа, очень много вые…истых и реально опасных чеченцев, легальные и нелегальные студенты (в том числе вечные, умышленно сохраняющие за собой этот статус ради халявной койки в дорогом мегаполисе), украинско-молдавские гастарбайтеры и небольшой процент людей вроде (тогдашнего) меня. Имеется в виду: раздолбаев без особых приоритетов, сваливших от родителей и вполсилы пытающихся сделать пусть не первые, но, один черт, блинно-комообразные самостоятельные шаги. Окружающая обстановка: скрипучая кровать, черно-белый совковый телевизор марки «Шилялис» и три соседа младшего студенческого возраста — они реально где-то учились с грехом пополам. Один из них, Владик Плюев, по праву заслужил титул самого глупого человека, которого я встречал в своей жизни. У него была гром-мама — огромная командо-административная баба, которая постоянно приезжала к нему в гости из какой-то зауральской промзоны и называла его пупсиком. За неделю до приезда мамы Владик начинал судорожные и хаотичные метания в пространстве: он делал генеральную, на несколько дней растягивающуюся уборку с омовением (химическими жидкостями) самых потаенных уголков нашей загаженной норы, а потом слезно просил нас (иногда предлагая деньги) хотя бы на несколько дней найти себе другую вписку. Мы вполне резонно предполагали, что мать заставляет его заниматься с ней омерзительным старческим инцестом.

В тот вечер (теплый и осенний, разумеется) мы сидели в тесной грязной комнатушке того самого общежития на улице Шверника, обкурившись какой-то совершенно убойной травы. Жалкой пяточки с головой хватило на то, чтобы отключиться абсолютно, по полной программе.

В квадрате окна маячило небо — ясное, псилоцибиновое и темно-синее. В самом центре космоса рогато стоял невозмутимый молодой месяц. В свете одинокого уличного фонаря желтизна низкорослого дерева, растущего прямо под нашими окнами, становилась ядовито-салатовой и походила на искусно сработанную бутафорию. На грязной электрической плите начинал закипать чайник — когда мы выключали свет, под действием фонарно-уличного освещения он становился похожим на таинственный сюр, сошедший с картины Сальвадора Дали. Может, я описываю все это излишне красиво, но так оно и было в тот вечер.

Точнее, именно так все начиналось. Красиво. Излишне (и настораживающе) красиво.

Трава, как я впоследствии понял, оказалась не простой. Кто-то что-то в нее добавил — стандартный прикол обеспеченной молодежи, не жалеющей химии ради эстетического удовольствия посмеяться над чужим приходом. Обеспеченная молодежь в общаге не водилась, зато изобиловала в институтах, в которых обитали и мои соседи — кто-то кому-то что-то впарил, теперь уже не выяснишь, кто и зачем.

Удобно откинувшись на спинку дивана, мы по очереди отошли каждый в свою империю глюков, где общение между нами уже перестало быть необходимым. Теперь я общался с тысяча девятьсот четырнадцатым годом, и я там был блестящим крылом огромного открытого автомобиля, похожего на большую лодку цвета мокрого асфальта. Вместе с этой лодкой я медленно въезжал в ворота старинного замка то ли в Тюрингии, то ли в Саксонии, то ли где-то между ними. Плыла какая-то ледяная жара, и все вокруг походило на объемные слайды, которые я любил смотреть в детстве (они хранились у отца в том же волшебном шкафу, где и фотопринадлежности). Кожаный человек, сидящий за рулем чуда техники, слегка притормозил и сдвинул на лоб свои goggles, делающие его похожим на добрую глупую рептилию. Вокруг его воспаленных глаз остались два красноватых овала, придающих лицу шофера лишнюю дозу старости и немного усталости. Дама в белом, сидящая на заднем сиденье, устало обмахивалась веером на фоне шумящего верхушками перелеска и дальше — необъятных зарослей то ли хмеля, то ли еще непонятно чего, распространяющего ароматный терпкий запах на десятки километров вокруг. Всю тихую прелесть и неповторимость этого момента понимал, как ни странно, только я — декоративный элемент стального механизма; что же касается двоих присутствующих в кадре людей, то для них это была всего лишь одна десятимиллионная доля до боли знакомого пути, повторяемого если не каждый день, то уж по крайней мере достаточно регулярно — это я понимал каким-то необъяснимым на словах абсолютным знанием, знанием просветленного или обдолбанного.

Тысяча девятьсот четырнадцатый год: эскалация Сараевского кризиса, мобилизация сил Антанты, «Облако в штанах» в процессе (и в разгаре) написания, два года с момента гибели «Титаника», год до гибели «Лузитании» и газовой атаки под Ипром. Восемьдесят с лишним лет до вечера в общаге на улице Шверника. Большой промежуток времени, как ни крути. Люди, которые ни с того ни с сего нарисовались вдруг в моем пущенном на самотек мозгу, наверняка уже успели отдать богу душу. их дети и внуки даже не догадываются о том, какая простая и вместе с тем абсолютная истина могла бы открыться однажды их родителям, будь те хоть немного внимательнее. По этому поводу упоительная, до боли сладкая грусть пронзила все мое существование. Я сидел и втыкал, наслаждаясь этим странным вуайеристским счастьем — ворваться инкогнито вдень, нет. в мгновение восьмидесятилетней давности, в уже прожитую жизнь давно забытых людей. На одно долгое, нескончаемое мгновение.

Через некоторое время я поймал еще один добрый глюк. С девяносто какого-то этажа огромного небоскреба анонимный придурок в костюме с галстуком в сердцах выбросил в терпкую ночь скомканный листочек бумаги с деловыми расчетами — этим листочком был я. Освещенный льющимся из окон светом, я некоторое время еще находился на виду у отпустившего меня галстучника. Становясь для него все сильнее и сильнее уменьшающимся в размерах комочком цвета люминесцентной лампы, я в конце концов полностью исчез из поля его зрения и смешался с этой дикой восторженной ночью, увидеть которую может только тот, кому посчастливится проделать весь путь от последнего этажа до асфальта.

Выбросившему меня клерку никогда не суждено было это сделать; я же находился только в самом начале своего пути. Подкручиваемый теплым ветром, я неспешно пролетал этаж за этажом, заглядывая в каждое окно и не обходя вниманием ни одно из копошащихся в них человеческих созданий, на долю секунды я успевал увидеть и понять суть каждого из них. Нанизывал их на нитку своего сознания, как ночь нанизывает на свою нить мириады темно-синих флюидов, ежедневно опускающихся на город после и хода дневного светила Я и сам был этой ночью. Поняв её так, как можно понять только самое себя, да и то не всем и не всегда, я составлял с ней единое целое: она позволяла мне прыгать и барахтаться в се теплых волнах, ликуя по поводу нового открытия и продолжая нанизывать на ниточку людей и характеры, каждый из которых увеличивал мое сакральное знание ночи.

Мне вдруг открылось какое-то (самое обидное, что я так и не понял какое) запредельное знание. Наука, которая уже давно забыта людьми А знали ее только трилобиты в Силурийском море, да ещё та самая первая ночь, миллиарды лет назад накрывшая, словно найнинч-нейловский perfect drug, земной шарик и с тех пор вращающаяся вокруг него, как гигантская ментовская мигалка… «Предельная истина запретна, ее воздух — не для нормальных легких». - приснилось как-то раз кому-то из моих тогдашних приятелей. Но в тот момент пересказанный сон не хотел всплывать в памяти.

Теперь я вспоминаю, что в тот момент кто-то уже начинал говорить со мной, задавать наводящие вопросы, нащупывая в моей и без того хилой девятнадцатилетней обороне то самое «тонко», которое в самый неподходящий момент всегда рвется. Но я не слушал — я был полностью поглощен созерцанием ночи. Нет, не так: я не мог ничего услышать, потому что я был ночной молекулой, и меня оно не касалось — я не парился. Поочередно тыкаясь в каждое окно огромного офисного центра, я видел то, что должно быть сокрытым от чужих глаз. Кто-то из служащих, оставшись один после окончания рабочего дня, засучил рукав и, перетянув галстуком руку чуть ниже хилого бицепса, воткнул шприц в голубую подземную речушку вены. На чьем-то подоконнике горела огромная синяя свеча в глиняном горшке, а рядом лежала какая-то предупреждающая надпись, сделанная на таком же, как я, листочке — я не успел разобрать, какая именно… Кто-то занимался сексом в кабинете начальника. Одна девчонка в районе восемьдесят пятого этажа плакала, измазав тушью белую блузку с кружевным воротничком — наверное, ее бросил парень или уволили с работы. Большой босс — с бачками и похожей на парик прической — на семьдесят девятом заперся у себя в кабинете с номером «Плейбоя». На шестьдесят седьмом происходила корпоративная вечеринка, и служащие пили вино и слушали новых «Битлз»…

То, что этажи — это годы, я понял не сразу.

Мне открылось движение, частью которого — пусть даже лишней, незваной и незаметной — я невольно стал. Время стало для меня статичным, оно измерялось только в высоту. Расстоянием между мной и асфальтом, ничем кроме. В нем не было ни чего преходящего и безвозвратно исчезающего — просто гигантский небоскреб с изолированными этажами без лифтов и лестниц. Изюминка ситуации заключалась в том, что переместиться с одного этажа на другой мог только тот, кого случайно выкинули в окошко.

Не буду описывать всех подробностей того, что произошло дальше. Это называется — упасть на измену. Глобальную в моем случае. Она всегда подкрадывается незаметно, как и любой другой пи…дец. Некоторые начинают бояться ментов, другие — автомобилей, воды и прочих теоретических источников боли или смерти. Со мной произошло нечто иное — я попал в настоящую гигеровшину, в центр Силы, в Абсолютное Ничто. Я должен был заплатить за истину, которую мне показали. И никого не интересовало то, что глупый обдолбанный чин просто посмотрел классный фильм, получил кайф и ровным счетом ничего не понял.

Как, впрочем, не сможет понять никогда. Истину мало увидеть — к ней нужно еще и прийти.

Я не пришел — мне мешали: сначала — движение, потом — брак и узы взрослой жизни, когда люди приходят только из дома на работу и обратно (раз в неделю — еще в супермаркет «Рамстор» на пересечении МКАД и Ленинградского шоссе, раз в месяц — в гипермаркет «Ашан», еще реже — в гости к такой же неинтересной и беспонтовой семейной паре), еще позже — банальная неспособность организма, атрофированного циничным похуизмом познавшего жизнь человека. Поэтому если говорить об ответах на глобальные вопросы, то у меня до сих пор их нет. Но это так, к слову.

Возвращаясь к теме: тогда со мной вдруг резко заговорила первозданная пустота, сила. Глупо пытаться описать Ничто, бездну первородного зла. Темноту без малейшего намека на присутствие кого-то еще, кроме тебя и нее. Ты станешь никем, первозданным сгустком энергии, неприкаянно шляющимся по ее просторам. Это страшно, это непонятно и оттого еще более страшно. Не дай бог кому-нибудь быть позванным на эту дьявольскую пирушку.

Меня тогда позвали — настоятельно и безапелляционно: она, эта сила, ни у кого не спрашивает разрешения. Она просто подхватила мое тело и понесла его к открытому окошку — тому самому, под которым росло ядовито-салатовое дерево — искусно сработанная бутафория. Я должен был преодолеть девять этажей, отделяющих меня от него. Заплатить за то, что видел. Ибо после того, что мне было показано, я уже не мог просто так воткнуть и остаться в этой прокуренной комнатушке с электрической плитой, тусклой лампочкой и полуголым телом Владика Плюева, корпящего над неимоверно трудно дающимся учебником по такой же глупой, как он сам, учебной дисциплине. Я должен был Познать Ночь, Увидеть Ночь — не в глюке, а реально, раз и навсегда, без возврата в свет тусклой лампочки, давеча свинченной мной из подъезда соседнего дома: вперед! — и в последний миг перед мокрым асфальтом тебе откроется вдруг предельная истина.

Та самая, которая не для нормальных легких. Но твои легкие уже не нормальные. Они заполнены чем-то из другого мира — может, тем самым, чем была разбавлена та злосчастная марихуана — но это не имеет значения.

Людей, которые сделали то, что я собирался тогда сделать, не хоронят на христианских кладбищах. Они уже не принадлежат к тому миру, где есть религии. Первозданное нечто, завладевшее тем, кто стоит на кромке крыши и в последний раз смотрит на толпу зевак, собравшихся внизу — это сильнее, это вне всех конфессий. Говорите, вышел через окно из-за бытовых проблем? Ну да, как же…

Я очнулся где-то, где все ходили в белых халатах. Мне рассказывали, что меня держали чьи-то перепуганные руки, кто-то хилой грудью заслонял окно. Кто-то пулей бежал вниз звонить в «скорую». Говорят, я раскидывал всех по комнате с силой раненого зверя. Говорят, всех бросало в холодный пот от моего зрака. Мне вообще тогда много всего рассказали. Думаю, когда они передали меня санитарам и отошли от первого потрясения, им было над чем посмеяться.

Посыл, который я вынес из всего этого: в девятнадцать лет я уже был завербован. Мне забронировали место в этом самом Ничто и объявили об этом четко и ясно, возражения исключались. Со мной случилось самое плохое, что может случиться с человеком: я заранее знал свой путь. Теперь вся моя дальнейшая жизнь была предопределена — вне зависимости от того, кому я буду молиться и что буду делать. Получалось, что я продал душу за пару пыхов — вот что творилось тогда в моей голове. Я хочу сказать: я действительно так считал.

Это был дьявол из коллективного неосознанного — не настоящий. Сотканный из представлений зашуганного человечества. На самом деле он совсем другой. Но я этого не понимал — я был, как улитка, раздавлен большим сапогом и размазан по плоскости. Я вообще не мог: ни понимать что-либо, ни мыслить, ни принимать решения. Из зеркала на меня смотрел ходячий овощ — убитый, тупой и бессмысленный.

Доктор, как и полагается, производил впечатление полного дятла. Он умничал терминами и постоянно поправлял одиозные очки с диоптриями. Я лежал в полнейшей апатии и прострации — меня не интересовала ни эта больница, ни этот долбаный дятел-доктор в своих идиотических очках, ни студенческая комнатушка в общаге на улице Шверника, ни друзья, ни музыка, ни вообще что-либо в этом мире. Перед тем, к чему я слегка прикоснулся в тот вечер, привычные вещи меркли и не имели смысла (я хочу сказать: вообще не имели). Мне больше не хотелось скомканным листком перелетать с этажа на этаж. Ничего не изменилось: сентябрь никуда не ушел с улиц, везде стояли деревья — искусно сработанные бутафории, на многочисленных московских плитах закипали чайники Сальвадора Дали, вовсю светили молодые месяцы и все такое прочее. Просто я уже не хотел оказаться на другом этаже — я вообще больше ничего не хотел, даже сдохнуть: хотеть было лень.

Конечно, всему нашлось медицинское обоснование. Очкастый дятел на какой-то своей морзянке простучал мне следующее: «У вас настолько повышенная чувствительность к психот'опным веществам, молодой человек, что вам лучше п'о них забыть. Вы не сможете ку'ить т'авку (вот слово-то употребил — так говорили в те времена, когда они на картошке всей комсомольской ячейкой крали колхозную коноплю-беспонтовку и потом изображали наркотическое опьянение: сразу видно, с тех пор ни-ни)… или есть ма'очки (о, боже мой!) вместе с вашими това'ищами». Иначе, дескать, окажетесь в нашем «зоопа'ке» надолго. Мой мозг автоматически вычленил это объяснение из потока терминов и антина'котической пропаганды и запомнил как наиболее подходящее для того момента, когда все начнут спрашивать: как же тебя так угораздило, там же было всего ничего. Объяснять доктору-дятлу что-либо мне не хотелось — я же говорю: мне вообще ничего не хотелось. В частности — оставаться в том богоугодном заведении еще какое-то время. А это могло бы произойти, начни я загоняться с ними по поводу того, где я был и что там делал. Потому что есть вещи, которые невозможно объяснить тому, кого не выбрасывали с девяносто какого-то этажа небоскреба времен.

Потом? Все просто: год в ауте, в полной прострации. Целый год. За рамками, вне цивилизации. Вне игры — если, конечно, не считать игрой тонны колес, выписанных усталыми психиатрами в диоптриях, пасы местечковых экстрасенсов, грозный шепот захлебнувшихся в собственной загадочности экзорцистов и бормотание бабок-шептух, к которым меня возили изможденные родители. Результат всего этого был — зеро, полный ноль. Ничего не помогло.

Все прошло само собой. Так же, как и началось (я имею в виду — без предисловий). Просто взяло и закончилось. То ли мозг сам справился с нанесенной травмой, то ли я просто-напросто смирился со своим предназначением. С предназначением, которое мне открыли на экскурсии в ад. Я просто перестал думать обо всем этом дерьме. Так, будто ничего никогда не происходило. Вычеркнул из своей биографии. Жирными чернилами.

Так же, как честный трудяга, забивший по пьяни свою жену и по случайности (или благодаря сбою в системе) не поехавший за это на Колыму, вычеркивает из своей жизни роковую ошибку молодости. Так же, как вы, пытаясь упростить жизнь, вычеркиваете жирными чернилами неугодные вам воспоминания. В конце концов я всего лишь упал на измену. Просто меня держало намного дольше, чем всех остальных.

Еще один нюанс: все это Клон тоже знает. Он знает обо мне почти все.

* * *

Мимо нас со стандартным молодежным лязгом продефилировала кучка скейтеров (20 плюс-минус) с дрэдами и в широких штанах. Типа-неформалы. Звуковое сопровождение: грохот досок, звуки рюкзаков, ударяющихся в такт ходьбе о скрытые под неимоверных размеров мотней тощие задницы, позвякивание кучи колец в ушах, нарочито громкий мат, попеременное прихлебывание из подчеркнуто безалкогольных бутылок (кола, бонаква, айрн-брю), непреложные смешки.

Уж мне этот саундтрек. Знакомый по самые гланды. Пластинка, заезженная до дыр. Не иголкой заезженная — напильником.

Клон достал из кармана сотовый: из-за этого шума я не услышал, как он запищал. Текст sms от анонимного поклонника гласил: «Privet! 4em zanimaeshsa?». Клон нажал «Delete».

— Уму непостижимо, — комментировал он себе под нос. — Знаешь, я так до сих пор и не врубился: либо этим дебилам просто не о чем меня спросить — но тогда зачем, блядь, вообще спрашивать! — либо они действительно считают, что человек, написавший интересующие их книги, должен давать им поминутный отчет о том, чем он занят, как его дела и что у него нового, то есть что произошло, блядь, со времени получения последнего идиотского послания. Иногда мне хочется взять и написать в ответ: привет, все здорово, я только что перешел через дорогу, сходил в туалет, почесал яйца…

Забыл сказать о Клоне: это именно то, о чем он всегда мечтал. Полная открытость публичного человека, Эксгибиционизм с большой буквы «Э». Он, как всегда, врет: его больше раздражает не сам факт идиотских вопросов, а постоянная необходимость нажатия миниатюрных кнопок на сотовом телефоне. Его претензии — не к необходимости быть на виду, а к (неудобному — в данном случае) способу реализации этой необходимости.

Клон носит очки и бейсболку: боится быть узнанным на улице — да, конечно; но только на улице, потому что улица — сокращает дистанцию. Sms, ТВ и СМИ дистанцию не сокращают, а, наоборот, увеличивают. Раздувают до гипертрофированных размеров — даже там, где ее нет. Поэтому его предъявы — не по делу, и он сам это понимает. Он бы реально страдал (х…ней?), если бы не было этих smsoK от двадцатилетних (и ниже) так называемых неформалов, читателей журнала «Fool». Вроде тех, что только что прошли мимо.

Я не люблю двадцатилетних (плюс-минус) неформалов. А также: не люблю неформалов пятнадцати, двадцати пяти или тридцати (если доживают) лет. Не люблю, потому что сам был таким же. (Вид нелюбви: пассивная, с щемящей ностальгической примесью.)

Мы шли пешком — еще со времен движения мы оба не были фанатами общественного транспорта, мы старались не пользоваться им всякий раз, когда предоставлялась возможность. Клон время от времени прерывал меня, делал какие-то уточнения (напрашивается: «метил на полях», но полей у него не было, у него вообще ничего не было, кроме горстки мелочи в кармане, «банды» тинейдж-обожателей и теоретических (пока) пяти штук баксов за один вечер халтуры).

Лучший способ вынужденно общаться с бывшими друзьями: говорить с ними так, как будто между вами не случалось никаких размолвок, без скидок на взаимные претензии, но в то же время на темы, которые никоим образом не касаются вашего с ними общего прошлого, иначе неупоминаемые размолвки обязательно возникнут. Мы оба это понимали, так что общаться подобным образом было почти в кайф.

Продолжение темы неформалов. Неформалов докризисного возраста я не люблю еще и за то, что они пока не знают, чем все закончится. Они ходят по летней Москве, тыкаются пропирсингованными физиономиями во все дыры, царапают скейтами расплавленный от жары асфальт и считают, что так будет всегда. X… вам, милые детки. Через несколько лет вы будете встречаться друг с другом случайно, по бизнесу или необходимости, и говорить на темы, которые не касаются вашего общего прошлого. Вот этого самого, с дрэдами и чирканьем скейтов о кожу города. Вы не будете вспоминать эти звуки, чтобы избегать размолвок и взаимных претензий.

А еще — потому, что: вспомните — станет больно. Оно вам надо?

Сторчатся, ребятки, лишь немногие из вас. У остальных все будет еще менее романтично.

— Так-так, — мычит куда-то в сторону Клон. — Да, интересно. Я слышал об этом иллюзионе, понимаешь. Мне кто-то говорил. Так, значит, они уже здесь, да? Я тоже хотел бы сходить.

— Где слышал, Клон?

— Хрен его знает. Сейчас уж не вспомню. Блин… не вспомню.

Я достал из кармана (на штанине, справа, на уровне колена) пачку «LD», вскрыл. Полиэтилен и серебристая фольга — та самая, с которой так хорошо курить гаш — хором взметнулись вверх, в направлении крыш низкорослых желтых зданий Воздвиженки и разлетелись в разные стороны. Навсегда, надо полагать.

— Здесь, по идее, ничего особо и слышать-то не надо. — Я затягиваюсь, пожимаю плечами: шорт-слив приятно елозит по хребту. — Не надо быть Сократом, чтобы врубиться: к этому и идет. Компьютерная графика, виртуальная реальность. Все хайтековское дерьмо, которое везде рекламируется. Вопрос только в качестве, но над ним работают.

— Нуда, я согласен, — кивает головой Клон. — Сигаретой угостишь?

— Бери, говна не жалко. — Я опять лезу в карман, потом процедура повторяется: заученные движения, только фольги с полиэтиленом теперь нет. — И все-таки трудно поверить. Там, в Кадре, было слишком уж идеально, понимаешь? Слишком похоже на то, что здесь.

— Да ничего удивительного — теоретически. — Клон чиркает спичкой (он всегда пользовался спичками — не зажигалкой), а я думаю: интересно, у него и в самом деле нет своих сигарет или это все та же (из прошлых жизней) страсть к халяве? Если первое, то плохи его дела, я хочу сказать, действительно плохи. — Так вот, — продолжает он после затяжки. — Нет никакого Кадра. Просто пространственная компьютерная графика. Идеальная компьютерная графика.

Из подземного перехода — звуки жизни, запах асфальта, прилагающаяся дозированная неизвестность. Смеющиеся компании, парочки, троечки и одиночки выплывают на поверхность, оглядываясь вниз, к началу ступенек. Оттуда — старая песня. Я узнаю голос, хоть экрана (установленного в рекламных целях у ларька «Видеокассеты, только самые новые и культовые фильмы») не видно:

— «Итак, вам остается последнее испытание, Яков. Так сказать, призовая игра. Сейчас сюда выйдет моя ассистентка — абсолютно голая, кстати, но не возбуждайтесь раньше времени, — и справит большую нужду вот на эту газету. Вам, Яков, предлагается съесть ее экскременты, эркментексы, кементрэксы. А на кону у нас сегодня аж восемь тысяч восемьсот пятьдесят рублей!»

Похоже, сегодня кто-то из тиви-деятелей решил запустить на своем канале сразу все эти старые шоу. В девяносто пятом году ТВ-6 сделало нечто подобное с фильмом «Семнадцать мгновений весны»: девятого мая с утра до вечера крутили все двенадцать серий про Штирлица, ветераны просто обрыдались. А сегодня, значится, все будут смеяться. Там не двенадцать серий, там куда больше.

— Обрати внимание, Клон. Сегодня целый день крутят «Деньги — говно!», все старые выпуски. Наверняка это приурочено к шоу, так что можешь упомянуть в статейке. Денег за идею, так и быть, не возьму.

Людям всегда нравились «Деньги — говно!». Я смотрю — сверху вниз: две девчонки до семнадцати и старше (мини-юбки, открывающие похотливым взорам еще не успевшие обрасти целлюлитом конечности), менеджерского вида лысеющий неудачник с женой, три полугопника из ближнего Подмосковья, пролетарий с дешевым пивом. Выражение лиц — у всех: довольное. С элементом сожаления. О том, что надо идти по своим делам и нет времени задержаться в прохладном переходе. Что нельзя все бросить и просто постоять-посмотреть, как скромный студент из промышленного райцентра, всю жизнь мечтавший порадовать соседей по подъезду своим появлением в телевизоре, на их глазах превратится из обычного дауна в дауна-капрофага. Как он с минуту глупо похохатывает, мычит и телится, словно блядовитая, но правильно воспитанная девственница, а потом растягивает: «Ну ла-а-адно, попро-обую, если не проблю-ю-у-у-усь». Довольно просто быть всенародным любимцем и доставлять людям радость, вы не находите?

— Яшка-х…яшка согласился сожрать говно! — доносятся последние обрывки. — День… гов…шка, значит, ты согласился съесть деньги! Поч… т… ста баксов!

— …Графика — графикой, — продолжаю я. — Но там ведь все должно меняться в зависимости от моих действий. Если я схватил того алкаша за шкирку, он должен был встать и потом снова упасть. Но я мог бы просто пробежать мимо, тогда бы он остался лежать. А мог бы наступить ему на яйца. А мог бы наступить, но не на яйца, а на живот. Или на шею. И в каждом из этих случаев ему пришлось бы вести себя по-разному, правильно?

— Ничего удивительного. — Клон провожает взглядом еще одну мини-юбку: когда мы дружили, он трахал все что движется, называл себя Мачо и страдал тяжкой формой сексуальной зависимости. — Это как в квесте. Ты играешь в квесты?

Я тоже машинально перевожу взгляд на удаляющиеся (красивые и летние) ноги. Выхватываю фотоаппарат, быстро настраиваю, снимаю (не девушку — ноги). Это не сексуальная зависимость. Это — зависимость от зрительных образов, позволяющих имитировать сексуальную зависимость.

О квестах: я уже давно не играю в квесты. Не знаю, почему так получилось. Одна из заброшенных привычек.

— Есть одно «но», Клон, — говорю я вслед летним ногам, — есть одно «но». На моей клавиатуре — Hewlett Packard SK-2511А, 2003 год, made in Malaysia — сто девятнадцать клавиш, а у мыши — еще две плюс колесико. Итого — сто двадцать две. если брать в общем. Даже если допустить, что при прохождении квеста используется каждая из них, набор вызываемых их нажатием действий персонажей все равно будет ограниченным. Невъе…енным, но ограниченным. А там клавиш не было. Там были мои движения в пространстве, понимаешь?

Клон достает из рюкзака бейсболку, цепляет ее на голову и снимает очки. В течение дня эти две вещи отвечают за его шифровку по очереди.

— Пространство можно разбить на маленькие участки. Как пиксели, только в 3D-варианте. Оно будет представлять собой трехмерную систему координат, а эти самые участки — выполнять роль клавиш. Только эти клавиши находятся не вне, а внутри экрана. Если ты переместишь свою лапу в точку икс-вай-зет — программа получает один сигнал, а если в точку икс-вай-зет-один — другой. От этого все и зависит — какой сигнал откуда получен.

— Уже думал об этом. Но я не видел никаких пикселей. Я очень долго вглядывался. Специально. Головой вертел, оборачивался резко. И так далее.

Клон дышит на очки и протирает их адиком (бомбер — уже давно — в рюкзаке: сегодня довольно жарко). Потом: снимает бейсболку, расстегивает рюкзак, запихивает бейсболку внутрь, застегивает рюкзак. Я вдруг — на секунду, не дольше — представляю, что передо мной не тот Клон, которого я уже два года вижу в основном по ящику и в таблоидах. Что вместо надменной популярной рожи — лицо другого, того Клона. Который может в момент моего отсутствия ломануться ночью на другой конец города, чтобы проверить наличие в квартире моей суицидально настроенной сестренки, подозрительно долго не снимающей телефонную трубку. В нашей общей биографии было и такое. И многое другое… Но это — иллюзия. Точно знаю. Люди меняются, причем только в одну сторону.

— Ты меня не понял, — морщится Клон. — Я же сказал: речь идет об очень маленьких пикселях. Таких, которые невидимы для глаза.

Никак не могу абстрагироваться от мыслей о Клоне. Клон: как и все не обделенные головным мозгом молодые люди приграничного с двадцатью годами возраста, он мечтал оставить царапину на земном шарике, а получил Зерга, Зорга и паранойю. Паранойя — это когда для того, чтобы протереть очки, тебе приходится доставать из рюкзака и цеплять на башку бейсболку. Я ему почти сочувствую, почти готов его пожалеть — вот в чем загвоздка.

Это четвертая причина никогда не встречаться с бывшими друзьями. С ними носишься, как с собственными детьми: какими бы ублюдками и моральными уродами они ни оказались, в каком-то потаенном (воображаемом) углу вашего сознания они остаются прежними. В данном случае: верными, правильными. Настоящими. Зависимыми от вас и вызывающими у вас зависимость. И если это выберется из своего угла — тогда вы рискуете потерять остатки самоуважения, а то и пойти как соучастник.

Это не родительская любовь, которая заставляет вполне нормальных людей пост-акме-возраста носить передачки серийным убийцам (специализация: старики, женщины и дети). Не она, но примерно из той же серии.

Стоп: не хочу об этом думать. Ненавижу собственную слабость. Чтобы отвлечься, нащупываю в кармане зажигалку «Федор» (другой рукой — поправляю ремень, обвернутый вокруг пояса: зачем??), закуриваю, потом — говорю:

— Очень маленькие пиксели, невидимые для глаза, — это молекулы. Не хочешь же ты сказать, что кто-то смог создать виртуальные молекулы?

Машины едут в сторону Нового Арбата чинно, неспешно: час пик (в Москве — круглосуточный час пик). Когда в начале весны, по окончании зимней спячки, люди начинают открывать автомобильные окна, чтобы ощутить поток температурных перемен у себя на лицах, улицы наполняются дополнительными звуками. Музыка города — это не только индастриал, а еще и совокупность всех нот, которые в определенный момент времени извергаются в пространство из недр всех машин, в которых (стандартно или опционально) предусмотрена магнитола. (Это 99 % всего автопарка, если вам интересно: все машины, кроме затерявшихся во времени «Запорожцев» и некоторых особо малых автомобилей для инвалидов, вроде серпуховского варианта «Оки».)

Когда эйфория проходит, музыка города несет потери: окна закрываются. Не все, а только в тех машинах, которые оборудованы кондиционерами. В такую погоду, как сейчас, наличие кондиционера в машине выпаливается с полпинка: есть кондишен — все окна закрыты, нет — открывай и пытайся получить ветер в харю на средней пробочной скорости десять километров в час.

Нам навстречу степенно движется авто шлаковая «Нива» (не «шевронива», а «классика»). Кондишена — нет, окна — открыты. Из окон: хит пятилетней давности, «На что вы готовы ради этого говна» (ремикс диджея Грува: голос Ролана Факинбегра, наложенный на незамысловатый лайт-хаус бит). Почему по радио так часто крутят старье?

— Кто знает, кто знает, — машет головой Клон. — Кто знает, ведь рано или поздно кто-нибудь должен к этому прийти.

Еще до того как мы с Клоном перестали быть глупыми друзьями из книжек подростковых писателей романтической середины прошлого века, я перестал задумываться над его словами. Я хочу сказать: когда началась вся эта движуха с популяризацией, его слова начали постепенно терять вес (как и все пиар-слова, а он уже не мог без пиар-слов — даже в обществе глупых друзей). А потом их вес вообще сошел на нет.

Тем не менее: я задумываюсь. Все действительно движется к этому. Виртуальная реальность, не отличимая от настоящей — венец всей умственно-прикладной деятельности человечества. Вы никогда не придумаете ничего совершеннее этого. Вы можете создать сверхскоростные поезда и запустить спутник весом с Землю, но все они будут подчиняться законам, созданным до вас. А слабо вам — создать свои собственные законы?

— Если бы все люди земли, — говорю я, отщелкивая окурок под колеса «Нивы» с битующим Грувом, — заморочились на том, чтобы создать один кубический метр такого, блядь, квеста — хрен бы у них что получилось, Клон. На это не хватило бы жизни. Каждому пришлось бы отвечать за несколько миллиардов пикселей.

— Дело техники, — гнет свое Клон. — Откуда ты знаешь, как Бог создавал нашу реальность? Я не удивлюсь, если выяснится, что вся его роль свелась к тому, чтобы сделать один-единственный клик компьютерной мышкой.

— Теософских диспутов от меня не жди, Клон, я не люблю лезть в дебри. Хотя, конечно, странно слышать такие речи от истого христианина вроде тебя — ну да хрен с ним. Если ты все знаешь, ответь мне лучше на два вопроса. Первый: внутри этого сраного шапито я пробежал путь, намного больший, чем его диаметр. И второй: да, можно создать визуальную, слуховую и даже обонятельную иллюзию, но как быть с осязательной? Посмотри на мои руки, Клон. Я чувствовал ими каждую отметеленную морду. Честное слово.

О руках: вся проблема заключалась в том, что я разбил их еще до этого кино. Боль чувствовалась, но неизвестно, остались ли ссадины. Иначе все выглядело бы проще. Во всяком случае, я хотя бы смог точно сказать, на что воздействовал фильм: непосредственно на мое тело или на участок мозга, отвечающий за восприятие болевых ощущений.

Хотя нет. Была еще левая рука. Во время фильма она ныла и плохо двигалась (я так и не выяснил почему), а сейчас она в полном порядке. По всему выходило, что воздействию подверглись подсознание и нервные центры. Все реально складывалось в весьма правдоподобную мозаику.

— Это несложно. — Клон (почему-то) из-под очков устремляет взгляд на вопросительный знак памятника Достоевскому так, как будто именно он собирается дать ему ответы на все вопросы, вывести на монитор или запустить бегущей строкой, лазерными буковками по сгорбленной бронзе. — Все упирается в шарообразную форму. Если допустить, что шар способен равномерно крутиться под воздействием твоих шагов, то пространство внутри него станет действительно неограниченным. А ты будешь кем-то вроде белки в колесе, только в 3D-формате.

— X… там, Клон. Чтобы сам шар при этом не перемещался, его надо к чему-нибудь крепить. Так же, как в случае с белкой — у ее колеса есть ось. А если есть ось, то шар сможет вращаться не во все стороны, а только вокруг нее. Да, если я начну ходить вперед-назад, он будет крутиться под действием моих ног, но стоит мне начать перемещаться под девяносто градусов направо или налево — никакого движения не произойдет, и я просто пойду в гору. А когда подъем начнет зашкаливать — скачусь вниз.

— Не обязательно. Помнишь, мы с тобой давно еще ходили на ВДНХ на выставку вечных двигателей? Помнишь прикол — теннисные шарики, которые клали в бьющий снизу вверх поток теплого газа. Из-за этого казалось, что они просто висят в воздухе. Если бы внутри какого-нибудь из них ползал таракан, под действием его лапок шарик крутился бы в разные стороны.

Действительно. Я мог бы и сам додуматься. Осетия и контрабандный спирт вышибли из меня мозги, в самом деле.

— Но есть еще и второй вопрос…

— А вот это уже хрен знает. — Клон ставит пустую пивную бутылку на парапет подземного (очередного) перехода. — Могу сказать одно: когда ты первый раз услышал об обонятельных интернет-письмах?

— В две тысячи четвертом году по ящику сказали, что буржуи теперь могут покупать для своих компов приставки с вонялками, которые можно активизировать при помощи команды из Интернета…

— Ну и теперь скажи: до две тысячи четвертого года ты хоть что-нибудь слышал об этом?

— Вроде нет.

— Ну, значит, и об этом ты мог просто не слышать. До сегодняшнего дня.

У меня возникает впечатление, что Клон пишет не про футбольных хулиганов, а научную фантастику. Как будто всю жизнь он занимался только тем, что прикидывал в голове все эти фишки — шарики на газовых горелках, осязательные галлюцинации и молекулы-пиксели в формате 3D.

Я не могу удержаться:

— Тебе надо переквалифицироваться в научные фантасты, Клон.

— Это подъё…ка?

— Нет. Если бы это была подъё…ка, я бы сказал, что фантастам больше платят.

— Смотря каким, — заводится Клон.

Даже не смотря в его сторону, я вижу, как вспыхивают глаза под очками. Излишне серьезное отношение к своей персоне: вещь, распространяющаяся на две прямо противоположные категории людей — на самовлюбленных и ненавидящих себя. Клону повезло меньше всех: в нем два оных качества сочетаются. Никогда не мог понять, каким именно образом.

Очень вовремя — очередная smsKa, как нельзя кстати позволившая Клону переключиться с неприятной темы на неприятную, но не настолько. Текст: «О gospodi, как уа tebya nenaviju. Tvoyi gryaznye knijki zastavlayut menya masturbirovat' po no4am:)». Ответ: «Ya tebya toje nenaviju. A scratch u4inyat' mojno I dnem, baby». Далее: «OK», «Send now».

Подземный (очередной) переход: Достоевский, вперивший взгляд во что-то очень важное спраза по борту, скрывается поэтапно (снизу вверх) синхронно преодолеваемым нами ступенькам. Внизу — стандартно-переходный набор впечатлений. Пара скрученных в клубок собак, бомж, озадаченно гундосящий под сливовый нос алкоголическую абракадабру, запах булочек, билетная касса. Спектакль Юрия Грымова «Нирвана» (Найк Борзов в роли Курта Ко-бейна, остальное — не важно), диджей Грув в Кремлевском дворце съездов, вернисаж Никаса Сафроно-ва в ЦДХ (фото: голый Никас Сафронов, обмотанный ниже пояса мокрой простыней, в центре расплывчатого сгустка черной волосни явственно угадывается розовый член). Ни строчки о новом слове в индустрии развлечений, ни намека.

Ни строчки о сегодняшнем грандиозном шоу Ролана Факинберга на Манежной площади. Ни намека на грандиозное шоу.

Практически сразу после первой — очередная smsKa,zum Клона: «Kakdela, Klon? 4to novogo?»

* * *

Мы поплавками вынырнули из подземного перехода (сразу после ступенек — налево) и средней вялости окурками потекли вниз по автомобильно-человеческому водовороту под названием Моховая улица. По правую руку унылой желтой гирляндой тянулся остов Манежа, сгоревшего в 2004 году (всего через пару месяцев после того, как по ящику объявили о создании обонятельной интернет-почты) и так до сих пор не отстроенного. Время от времени его обносят зеленой сеткой (сейчас — сняли).

А прямо по курсу маячил факультет журналистики МГУ — первая остановка на сегодняшнем пути нашего следования. Честно говоря, понятия не имею, что нам здесь ловить, но надо же с чего-нибудь начинать. Тем более что так сказал Игорь Петров. Слово работодателя — закон, ха-ха.

Когда-то мы оба — и я, и Клон — провели здесь немало приятных минут, потягивая марихуану (чаще — заливая в себя декалитры омерзительного алко с улицы Герцена) на ступеньках возле памятника Ломоносову. Памятник Ломоносову как тогда, так и сегодня грязно-серым шампиньоном выколупывался из-под земли напротив главного входа собственно на журфак. На журfuck. Просто на FUCK.

С самого начала эпохи тотального освоения английского студенты всевозможных заведений, название которых скомкано в аббревиатуру на «-фак», предпочитали писать именно так: журfuck, эконом-fuck, психfuck. Отчасти ради придания прозаичному заведению ауру вымышленной (в некоторых случаях) сексуальности.

Журfuck: как принято считать, программная и обязательная для посещения цитадель студенческого вольнодумства, на самом деле — притон на открытом воздухе и гнездо подросткового алкоголизма-наркомании. Милое такое гнездышко open air. Птенцы иногда срываются с орбит, но чаще устаканиваются и занимают забронированные родителями ячейки на центральных телеканалах, в медиаимпе-риях и пресс-службах серьезных компаний.

Для меня сие место связано и еще кое с чем. Здесь (отчасти здесь) проходил мой личный движ. Так уж получилось, что он прошел среди вполне себе перспективных мажоров с присущими возрасту и социальному положению потугами на оригинальность мышления, львиная доля которых приходилась на местных студентов. Никогда не был принципиально настроенным радикалом-внесистемщиком вроде арбатских недоумков (что? твой папа банкир, а сам ты студент вуза для будущих респектов? Фу-у-у-у-у!!!), я всегда относился к жизни проще. В отличие от самых идейных (которые, как известно, всегда деградируют со временем) я с самого начала знал, что молодежный движ — явление временное. Не строил никаких присущих настроению планов а-ля Кобейны-Моррисоны: сторчаться или сдохнуть в двадцать семь лет, захлебнувшись рвотными массами и став временным героем для кучки полоумных, замороченных и плохо пахнущих говнорок-тинейджеров. А раз так, то зачем брезговать и перебирать харчами. Зачем тратить время и искать какой-то внесистемный человеческий эксклюзив, когда можно просто покурить-напиться в веселой компании. Еще со времен общаги студенты нравились мне как класс. Здесь всегда можно было найти хорошую компанию, а потому я приходил сюда часто.

Нотабене: еще я барыжил здесь ганджей. Только ганджей, принципиально и неумолимо. Даже в период пика местечковой популярности героина в рамках отдельно взятой Москвы — вы помните: ажиотаж у 1-й аптеки, мода на опиаты-заменители и разгром негроидных лумумбарийцев.

Пора рассказать про движение. Постараюсь не грузить.

У каждого нормально мыслящего человека есть свои мини-шестидесятые. Время, когда мир сходит с ума. Не объективный, а твой собственный. Личный. Набитый твоими частно-собственными тараканами.

В двигателях внутреннего сгорания (особенно старых, с подходящим к выработке ресурсом) иногда происходит такая вещь, как разбалансировка коленвала. Эта чугунная штука вращается вокруг своей оси, наматывает на себя сотни тысяч километров, исправно работает в течение какого-то времени, а потом вдруг слетает с катушек. Сходит с наезженного маршрута, меняет траекторию вращения. А после этого начинают случаться всякие зловредные казусы. Я к тому, что: то же самое происходит и с твоим личным миром.

Внешнее проявление таких вещей сводится к тому, что все, что происходит с тобой и с окружающими тебя персоналиями, почему-то начинает казаться очень важным. Ты тычешься глупой головой во все черные дыры и оттого счастлив. Мимо тебя ничего не проходит.

Вся идея — только в этом. А все остальное — дрэды, пирсинг, ирокезы (на выбор) и прочее самовыражение — всего лишь необязательные атрибуты. Главное то, что при всем при этом ты реально веришь, будто можешь что-нибудь изменить. В себе, в окружающих. В мире.

Изменить мир хотят все. Для этого можно объединяться в стаи и действовать в одиночку — не важно. Все равно ничего не получится. Правда, это заметно не иначе как с высоты прожитых лет — даже если их не так уж много (двадцать семь).

Мир нельзя изменить, но его можно менять — этот глагол в данном случае не может иметь форму совершенного вида.

Мир таков, каким мы воспринимаем его. Модная такая теория — наверняка ваши высоколобые друзья, обкушавшиеся кислой и обчитавшиеся эзотерической литературы, не раз и не два рассказывали вам о ней. Это правда или, во всяком случае, в это хочется верить. Поэтому пока вы меняете мир, он реально меняется. Каждый день, по нескольку раз. Даже если вы в это не врубаетесь и даже если тот самый меняющийся мир — всего лишь ваш собственный: модная теория утверждает… см. выше.

Все опять упирается в приобретенную мудрость (любопытно, кстати, что слова «мудрый» и «мудак» имеют фонетически сходные корни с разницей в один звук). Как только она появляется на горизонте, весь кайф сходит на нет. Что приходит первым: старение или понимание дальнейшей невозможности что-либо изменить? Никто не знает. Такая глобальная загадка человечества, еще одни яйцо и курица.

Но дело даже не в том, что ты собираешься что-то там изменить и на что-то повлиять — по сути дела, это ведь уже давно пройденная всеми хипповщина, не больше, и никакие ченчи на х… не нужны ни глобусу, ни населяющим его соседям (вашим) по лестничной клетке. Дело в том, что: только в процессе этих мнимых-немнимых изменений вас прет на всю катушку. Только в этом полностью отсутствует любой фейк, только это — Настоящее.

Настоящее: это когда ты проживаешь любимые места из понравившихся книг. Книги — настоящие, реальность же со временем все больше и больше начинает напоминать шоу Трумена.

Не хочу сказать, что Настоящее должно обязательно быть сопряжено с уличными приключениями, неформальной атрибутикой и молодежным бунтом. Просто так было конкретно в моем случае. А вообще Настоящему на атрибутику плевать. А также: плевать на то, один вы или в стае «инакомыслящих», морочитесь или не морочитесь по поводу всяких глобальных изменений, мужчина вы или женщина, какую музыку вы слушаете и какое кино смотрите, сколько места в вашей квартире занимают книжные полки и каким видом общественного транспорта (включая бесплатные свои две) вы предпочитаете пользоваться.

Как отличить Настоящее от подставного дерьма, которое предлагается вам взамен по истечении обозначенного ресурса? Да элементарно. Возьмите хотя бы тусовки. Настоящая вечеринка — это: спонтанная организация, спонтанный секс (а если и отсутствие такового, то хотя бы попытки с чьей-нибудь стороны), общение без взаимных претензий, желательно — уличная драка с каким-нибудь быдлом, полное отсутствие праздничного стола с салатом оливье и галимой селедкой в шубе, всенощная (на полу, вповалку, забив на гигиену) вписка и лишь в последнюю очередь — алкоголь с наркотиками. Подставная вечеринка: нудное мероприятие, планируемое за две недели и приуроченное к какому-нибудь празднику (самое ужасное, если к христианскому. Этим почему-то грешат все как один бывшие ваши друзья, пытающиеся таким образом отмыть годами загаживаемую карму). Праздничный стол: салат оливье, га-лимая селедка в шубе, относительно дорогой алкоголь и горячее (пьянеющая хозяйка пати не забывает время от времени сбегать на кухню, чтобы проверить духовку). Присутствующие — кучка давно не интересующих друг друга людей, объединенных общим прошлым и хорошими воспоминаниями. Общение ограничивается завуалированными подъё… — ками, высказыванием претензий и — иногда — сравнением доходов. Все, что объединяет присутствующих из настоящего времени, — это алкоголь и наркотики, к которым все по старой памяти до сих пор падки по большим праздникам. Сценарий: известен заранее и до боли стандартен. Периодические отчисления небольшими группками на балкон — покурить и перемыть (за глаза, разумеется) кости оставшимся за столом. Воздух, сотканный из повисших пауз и отсутствия тем. В лучшем случае — типовая застольная игра вроде «мафии» или «ассоциаций»: изобретение, специально выдуманное для того, чтобы связывать общим делом людей, которым невообразимо пох…й друг на друга. Закончится все тоже до боли стандартно: пьяная хозяйка поссорится с еще более пьяным хозяином (из-за разницы в количестве принятого на клетку), а вы — поддатый, слегка обдолбанный, печальный и на хер никому не нужный — уйдете вон, в одно рыло, в начале первого, чтобы успеть на метро, или чуть позже, если у вас останутся деньги на такси. Скорее всего, кстати, они у вас останутся — вы теперь достаточно зарабатываете и уже давно отвыкли пропивать все, что есть у вас в кармане. КАК-И-ПОДОБАЕТ-НОРМАЛЬНОМУ-ЧЕЛОВЕКУ. Вы теперь можете называть себя так, таким вот составным ником-погонялом. Потому что все, что с вами происходит, может быть экипировано этим сложноподчиненным предложением. Любое ваше действие, любое ваше описание.

Если вам кажется настоящей ваша нормальная жизнь от заката до рассвета, от работы до работы и от любящей семьи к месту службы — вы просто врете себе. Или боитесь узнать правду (что случается еще чаще).

Ваши собственные шестидесятые: это наркотик, на котором вы сидели очень долго, а потом были вынуждены слезть. Солидная жизнь взрослых людей — такая глобальная клиника Маршака. «Восемь из десяти наших пациентов перестают употреблять наркотики и возвращаются к нормальной жизни». К той самой, от заката до рассвета (вы теперь редко нарушаете режим, у вас все так и идет — закат, рассвет, потом опять закат). Только все эти сраные криэйторы-копирайтеры, придумывающие тексты для рекламных роликов, молчат об одном. Десять из десяти пациентов — и те, кто возвращается, и стопроцентные (рифмующиеся с извращенцами) невозвращенцы — вспоминают свою зависимость как лучшее, что было в их жизни. Независимо от факта ее наличия в настоящем времени.

Не буду рассказывать о себе конкретно и по пунктам. Моя история — банальная история всех, кто хоть с какого-то боку соприкасался с так называемыми неформальными движениями. Вы, кстати, никогда не задумывались, почему все, даже самые глупые и утопические, объединения людей называют движениями? «Движение — это жизнь». Такой слоган «Мосгортранса» на обшарпанном боку трамвая с феерически безвкусным дизайном, детища Усть-Катавского вагонного завода.

С трамваями не поспоришь — это действительно жизнь. А как же тогда называть то, что вне движения? На трамваях об этом не пишут.

Можно, конечно, пойти на сделку с собственным разумом и просинонимировать движение с развитием личности, карьерным продвижением и сменой статуса. Так в общем-то и поступают 99 % народонаселения глобуса. Так поступили и все мои друзья-раздолбаи, товарищи по несчастью оказаться в движении (включая Клона и меня самого). Даже те, кто спился или сторчался.

В принципе нас можно понять. Усталость, боязнь оказаться не в теме, следование примеру авторитетов вкупе с надвигающимся старением организма, которое каждый четко осознает в период между 20 и 30. Никаких претензий.

У всех эта подмена ценностей происходит как-то тихо и спокойно, а большинству в конце концов очень даже удается убедить себя в том, что их жизнь и сейчас полна движения, только не такого явного. Медленное передвижение от дерева к дереву по весеннему парку в обществе Себя Любимого и своих мыслей. Бревнышко-за-бревнышком, step-by-step возведение собственного дома на дачном участке. Движение языка любимого человека по вашим интимностям и последующий естественный физический рост плодов любви (они же — цветы жизни). Достаточно?

Вся проблема в том, что меня, в отличие от вас, в отличие от всех, кто вырос из коротких штанишек и стал настоящим достойным членом (общества), никогда это не цепляло. Никогда не хотел врать себе, никогда не занимался высасыванием из пальца неполноценных синонимов. А может, это такой вид умственной отсталости.

Вся маргинально настроенная молодежь писает дымящимся кипятком от своей псевдо-непохожести на остальных. Все эти студенты со штангами на подбородках, все пришибленные тунеядцы, вернувшиеся из Гоа и заливающие ваши уши словесным поносом об осознании высокой истины, зальются краской и морально изведут вас в пыль, если вы скажете, что они суть такие же обыватели, как презираемый ими социум. Но вне своей тусовки они — просто беспонтовые неудачники. Развались она вдруг, рассыпься в труху по мановению волшебной палочки — просветленные ребята сядут на Арбате с четками (в лучшем случае) или начнут по-лошадиному резво, пока совсем не развалились на составные, стряпать профессиональные резюме на должности низовых менеджеров.

Только кажется, что вам насрать на социум. На самом деле вы без него не сможете. Вы задохнетесь от его неприятия и непонимания.

А что делать, если вы действительно не похожи? Вот тогда-то и начинаются самые вилы. Вилы, на которые вас насаживает одиночество. То самое, которое выглядело так романтично, когда вы читали Кастанеду. Тогда вы называли его путем одинокого воина, но время прошло, и — алле! — выясняется, что Кастанеда был одним из великих мистификаторов, а про воинов нынче пишет бородатый сказочник Коэльо.

Доставший всех и вся омерзительный голос с голубого экрана: «Вас все еще прикалывает Путь Одинокого Воина? Тогда мы идем к вам!»

В итоге — вы: либо сторчитесь и полностью перебазируетесь в наркотическую реальность, либо на коленках приползете к презираемому социуму: возьмите меня обратно, добрые дяди и тети. Они возьмут, если вы будете настойчивы. Посадят не то чтобы во главу угла, но на достаточно видное место за праздничным столом на тупой вечеринке бывших друзей, приуроченной к чьему-нибудь юбилею или христианскому празднику. Одно но: переть вас от этого не будет. Хотя в общем-то вы вполне сможете время от времени убеждать себя и окружающих в том, что вы счастливы и что именно этот период вашей жизни — то, о чем вы всегда мечтали.

Когда все мои соседи по разбалансированному коленвалу вышли из автомастерской — почти новыми, только старыми (зато готовыми к очередным километрам вращения в строго заданном направлении), — я долго думал и сделал то же самое. Я оперативно женился (по любви, подоспевшей как нельзя кстати) и спешно сделал минимально достаточную карьеру редактора периодического издания неформального толка. Моя жена была милой и доброй девушкой, мечтой поэта или топ-менеджера крупного производителя безалкогольных напитков. Она вкусно готовила, любила меня до беспамятства и мечтала о детях и тихом старении в шалашном раю (в роли которого выступала двухкомнатная квартира в Ясенево, оставленная ей в наследство пращурами по отцовской линии).

Я любил ее настолько, насколько позволял мне здоровый, мужской и (к тому времени) уже достаточно повидавший организм. Я был готов скорее отгрызть себе правую руку, чем сделать ей больно, честное слово. Проблема заключалась лишь в том, что каждое мгновение, каждую из двадцати шести тысячи двухсот восьмидесяти минут нашей совместной жизни мне было невыносимо скучно.

В этом не было вины моей жены. В этом была только моя вина — моя и наркотика, на котором я плотно сидел всю свою предсемейную биографию. Наркотика под названием Real.

Того, распробовав вкус которого вы уже вряд ли сможете коротать жизнь у телевизора вдвоем с любимой (пусть хоть трижды любимой) женщиной. А если и сможете — то каждую из оставшихся вам минут будете вспоминать То, Что Было До. Как благополучно слезшие выпускники клиники Маршака всегда вспоминают героин. Что вы станете делать с этими воспоминаниями, в какую метафизическую задницу их засунете — ваше личное дело, но они не дадут вам спать. Они гаденькими аспидами будут вползать в ваши извилины, как при встрече со старыми друзьями.

Люди считают опасными только наркотики, но самое опасное — знание, в то время как наркотики (да и то не все) дают всего лишь иллюзию знания. А самое опасное из знаний — знание о Настоящем. Истина, которая не для нормальных легких. Не каббала и не вечные трипы всяких оккультных психов. Не экскурсия в ад, предпринимаемая глупыми тинейджерами по накурке в общагах на улицах Шверников.

Все дело в том, что если вам один раз (но по-настоящему) сорвало голову — я имею в виду, реально сорвало, а не так, как приятно думать прыщавым пионерам, ушедшим в свой первый запой и клянущимся всем вокруг в своей ненависти к системе, — вас уже вряд ли когда-нибудь пробьет на простые человеческие радости. Если уж я вспомнил о том своем бэд-трипе: вы тоже теперь дышите воздухом, который не для нормальных легких. К предельной истине и прочим пубертатным навязкам это никакого отношения не имеет, но само определение здесь как нельзя кстати. Таких людей со снесенной психикой принято считать инфантами терриблями, монстрами и вырожденцами (типа, они неспособны любить, их не вставляет от основного предписания всех пророков основных мировых религий — плодиться и размножаться), но на самом деле у них просто другая система ценностей. Что вовсе не подразумевает их неспособность любить.

Просто любовь не всегда оказывается тем, что вы привыкли о ней думать. Она вовсе не обязательно сопряжена с не очень охотным, но (в силу возраста) необходимым оседанием в четырех стенах из-за навязчивой боязни одиночества.

Еще о любви. «Аll U need is Love», — пела самая главная мальчуковая группа всех времен и народов в эпоху, когда ее члены только-только поменяли двубортные пиджачки на псевдохипповские камзолы и начали отращивать патлы вместо стрижек под горшок. «Любовь убивает», — пела во время моих шестидесятых малоизвестная московская панк-группа «Пурген». Правы и те, и другие. Моя любовь меня — убивала. Била ломиком по голове и ковырялась в мозгах — целенаправленно и методично, ровно три года (что составляет, если напрячь внутренний калькулятор, двадцать шесть тысяч двести восемьдесят минут). Заставляла предавать. Сначала, как водится, друзей (они, правда, платили тем же), потом себя, а в конечном итоге вообще весь мир. Я ничего не мог поделать с этим постепенным и долгоиграюще-изнурительным схождением в могилу. Так же, как и вы, только осознавая присутствие этого процесса. К своему несчастью — осознавая.

Когда я был уже полутрупом, потерянной окоченевшей тушей со следами давно начавшегося разложения, в нашей семейной жизни появился Ролан Факинберг.

* * *

С каждым шагом панорама Манежной площади, наполовину скрытая останками самого Манежа, разворачивалась перед нами все основательнее: две третьих, три четвертых, четыре пятых, пять шестых. И так далее, прогрессия стремится к единому целому.

Ни намека на грандиозное шоу Ролана Факинберга. Сей факт тоже открывался нам — поэтапно, вслед за панорамой.

Это казалось странным (как минимум). Грандиозные шоу так не делаются. Грандиозные шоу рекламируются и готовятся заранее. Я хочу сказать: они не начинаются просто так, с полпинка. Задолго до действа на месте его проведения копошатся пролетарии, сооружаются трибуны-декорации, кипит деятельность. В нашем случае ничего этого не наблюдалось.

Пешеходы собирались в стаи возле светофоров по обе стороны от проезжей части, ждали зеленый и переплетающимися лентами текли во встречных направлениях. Самые нетерпеливые спускались вниз по ступеням подземного перехода. Над ними грохотали автомобили: закрыты окна — есть кондишен, открыты — нет. Типовая картина без признаков загадочности. И только когда мы собрались сворачивать налево, за решетку, к памятнику Ломоносову, уже боковым зрением я заметил человеческий сгусток возле дальнего от нас угла Манежа. Не то чтобы очень большой — так, мини-пародию на Вавилонское столпотворение. Едва тянущий на то, чтобы (с большой натяжкой) быть сочтенным за рака на безрыбье.

— Меняем траекторию, Клон, — сказал я. — Там что-то происходит. Вяло, но все же.

Когда мы дошли до того самого перехода (человечек на светофоре переместился на позицию вверх, принял статичную позу и покраснел), я уже видел, вокруг чего именно кучкуется народное любопытство. Левее экс-входа в экс-здание Манежа и ярусом выше фонтанирующих церетелиевских коняг с огромными гениталиями появилось новое строение. Фахверковый домик из средневековой Европы.

Двухэтажный. С необжитыми черными глазницами и наглухо задраенным входом.

Точная копия того, который я уже видел сегодня не больше часа назад — через оптику бинокля, из заменяющего стену окна редакционной кухни глянцевого журнала «FHQ».

Народ задирал (под небольшим углом) головы вверх, вяло (в соответствии с жаркой погодой) жестикулировал и перекидывался парочками неразличимых с нашей позиции фраз-стандартов: «Что за дерьмо», «На х…я это здесь построили», просто «Пи…дец, блядь». Такие фразы можно предположить даже с большого расстояния и не расшифровывая. Вероятность попадания в цель: 90 %.

Светофорный человечек прыгнул вниз и снова стал зеленым. Мы двинулись по направлению к новостройке. Я на ходу отстраивал выдержку/диафрагму/резкость, Клон — просто шел.

Собственно, даже возле новостройки (на поверку оказавшейся очень грамотно, на пять с плюсом законспирированной под настоящую средневековую помойку: покосившиеся стены, изъеденный насекомыми дуб, потрескавшаяся черепица, осыпавшаяся со стен штукатурка) ничего не происходило. Люди просто стояли и втыкали, а повтыкав минуту-другую, муравьями расползались по изначально заданным траекториям.

Возле дверей не было никакой таблички, а на подступах ко входу — никаких клерков или ряженых бедолаг, которые объясняли бы людям смысл рекламной акции или презентации. Внутри дома движения тоже не ощущалось: судя по пыльным окнам с обветшалыми рамами, их не открывали как минимум несколько лет. Во всяком случае, так казалось.

Пыль на окнах: именно она впечатлила меня более всего остального. Хайтек, блин. Хотя чему удивляться: если есть аппараты, изрыгаюшие в пространство искусственный снег на концертах эстрадных педиков в клубах для толстосумов, тогда почему бы не быть таким же автоматам для разбрасывания искусственной пыли. А может, даже настоящей — пылесосов в Москве много, поэтому концентрированную пыль из их нутра вполне можно купить. Пустить по подъездам кучку улыбчивых лузеров — типа тех, что продают покупательски настроенным идиотам говенный китайский ширпотреб: добрый день, меня зовут Николай, я и моя компания хотим купить у вас кучку пыли из вашего пылесоса. Думаю, нескольких часов было бы вполне достаточно.

— По-моему, я начинаю понимать, — говорил Клон, по очереди подходя к каждому из окон первого (низко посаженного) этажа и вглядываясь в их черноту. — Это не соответствует правилам, но, по-моему, люди ничего не знают о шоу. Он никого не информировал, понимаешь? Он хочет начать все спонтанно, инкогнито. Без объявлений и рекламы.

Я общелкивал домик со всех возможных ракурсов. Менял выдержку и диафрагму, искал интересные перспективы.

— Но, согласись, — это как-то неправильно, Клон. С точки зрения организаторов неправильно. Где, на хрен, пиар и ажиотаж вокруг имени собственного? Это не вписывается ни в какие рамки.

— Так это же хорошо, — улыбнулся Клон. — Я люблю то, что не вписывается ни в какие рамки.

Среди разрозненно шатающихся и пялящихся долу людей я вдруг вижу собаку. Русский спаниель с негритянскими глазами и в ошейнике. Грустный и потерявшийся. Погнавшийся за какой-нибудь теч-ной сукой и убежавший от хозяина, которого теперь не может найти. Язык высунут, в глазах — глобальное понимание.

Я валюсь на спину в паре метров от его морды и начинаю общелкивать его со всех сторон. Кадр: передний план — негритянские глаза, сзади — размытые очертания фахверкового домика из средневековой Европы.

— Кого ты грузишь, Клон? — зачем-то спрашиваю я, поднимаясь и отряхиваясь. — Ты уже давно не любишь то, что не вписывается ни в какие рамки. И сам ты давно уже вписан во все, во что можно вписать человека.

Из-под бейсболки Клона — снова деланно-глумливое выражение (в глаза — не смотрит). Мне это знакомо уже черт знает сколько лет. С ним всегда так — всякий раз, когда указываешь ему на несоответствие имиджа и сущности.

— А ты — нет? Не вписан?

— Вписан, — отвечаю я, перематывая пленку: на этот домик с собакой у меня ушли все 24 кадра («Кодак-голд», если вам интересно). — Но я не вы-ё…ываюсь. Я признаю это и не бросаюсь имиджевыми фразами. Вот в чем разница между мной и тобой.

Забыл сказать о Клоне. Уже третий год он живет тихой семейной жизнью с любимой женой. Она ходит на низкооплачиваемую работу, он пишет книги и тоже работает. Редактором. Аеще ненавязчиво пописывает для глянца, стремясь сделать сверх официальной зарплаты, оседающей в бездонном семейном кошельке, пару незадекларированных сотен в месяц на свои собственные нужды. Это все, на что способны люди вроде нас.

Я все о нем знаю, меня не проведешь. Тайком от жены он закидывается лайт-наркотой (фенамин, тра-мал, стимуляторы; выщемляет — строго днем, пока они с ней порознь), периодически подсаживаясь и слезая. Время от времени пьет пиво с Зергами и Зоргами, еще реже — изменяет жене с малолетними поклонницами его таланта (это называется: врожденная полигамия, с которой очень трудно бороться — даже при помощи онанизма). А когда она приходит домой, он не может оставить ее даже на час. Такая любовь-морковь.

Я хочу сказать: он хороший семейный парень, любящий и привязанный. На милую такую цепь. Такие люди должны креститься, проходя мимо церквей (он крестится), вкалывать на приусадебном участке (он вкалывает) и ухаживать за тюльпанами и домашними животными (он не ухаживает, но это дело времени).

Нотабене: те же Зерг с Зоргом семейного парня не знают — они знают крутого футбольного хулигана, который пишет книги и держит их на дистанции. Третьего брата Бримсона. Радикала, который совершает подвиги (всегда в их отсутствие, но все оправдано той же дистанцией). Так думают Зерг, Зорг и еще очень много людей.

Это называется — работа над собственным имиджем. Правильная работа. «Имидж — ничто», ха-ха. Копирайтер, который придумал этот слоган, был последним дебилом.

— Я не Зерг с Зоргом, — продолжаю я. — Я тебя знаю лучше, чем ты сам. Не понимаю, зачем ты пи…дишь мне.

— Извини, — соглашается Клон. — Привычка. Из кармана — снова — звук сотового: новая smsKa от почитателей (текст: «Му s drugom hotim ugostit' tebya pivom:)», ответ: «Segodnya ya zanyat, pishite zavtra», далее — «OK», «Send now»). По-моему, Клон находится в какой-то метафизической телепатической связи со своим сотовым. Труба как будто призвана выручать его в нелепых ситуациях.

Привычка пи…деть: это когда ты пи…дишь даже тогда, когда нет ни малейшего шанса на то, что твой пи…деж схавают. Когда ты делаешь это даже не на автомате, а в силу наркотической зависимости от произнесения вслух ложных утверждений.

Мое отношение к Клону вообще и к его наркотической зависимости от произнесения вслух ложных утверждений: переменное, от злобы до жалости. Сегодня: 60 на 40 в пользу жалости.

— Знаешь, в чем твоя проблема, Клон?

— Свои проблемы я решу без твоей помощи, — отрезает он. Сразу вслед за этим — манипуляции со сменой декораций, на этот раз в дело вступают очки, а бейсболка отправляется в рюкзак.

Откуда-то с ближних рубежей Александровского сада доносятся женские (уже постклимаксные, судя по приобретающей старушечьи нотки интонации) завывания: «Тоби, Тоби!» Пес срывается с места и вскачь несется в направлении воплей. История закончилась хорошо, все персонажи счастливы. Невольным зрителям — бонус в виде пяти минут умиления, обусловленного созерцанием чужой радости.

Любить чужую радость становится легко, когда есть хотя бы немного своей. Странно, но у многих людей это получается. Особенно когда она (чужая радость) связана с детьми и собаками. С собаками — даже в большей степени.

— Ты можешь врать кому угодно — Зергу, Зоргу, мне, жене, широкой общественности, которая видит тебя по ящику, — не отстаю я. — Но проблема в том, что себе-то ты не напи…дишь. Ты ведь сам не можешь не понимать, кто ты на самом деле.

— Слушай, слушай. — Клон притормаживает и поворачивается ко мне лицом. Мне в щеку, как градина, неожиданно жестко врезается микрокапля его холодной слюны, смешанной с алко и никотином. — Давай-ка сразу с тобой расставим все точки над Ё, хорошо? Если получилось так, что мы с тобой оказались здесь в два рыла, это еще не значит, что ты должен мне высказывать свои соображения на мой счет. Мне насрать, что ты обо мне думаешь. Мне насрать, что обо мне думают Зерг с Зоргом, мне насрать, что обо мне думают телезрители и мои фанаты-имбецилы. Но я не собираюсь выслушивать все это дерьмо, в особенности от тебя. Так что — shut up.

На дальнем плане — спаниель, уже в Александровском саду напрыгивающий на толстую тетку. Тетка: внешне напоминает жену советского номенклатурщика — яркая шляпка и силуэт, состоящий из одних округлостей и выпуклостей. Спаниель тычется мордой в ее промежность. Наверное, лает, но отсюда не слышно.

— Интересно, Клон, а что ты будешь делать, если я не заткнусь? — спрашиваю я, упаковывая кассету с пленкой в круглую черную коробочку. — Уйдешь с обиженным видом, как детсадовец? Или попробуешь в очередной раз начистить мне рыло?

Мы чистили друг другу рыло несколько раз — тогда, еще давно. Победа всегда оставалась за мной. Я сильнее его физически — ничего с этим не поделаешь. Странно, правда, одно. Мы дрались между собой, только когда были друзьями. А с тех пор как началось все это медленное и очень болезненное (для обоих болезненное, наверное) расхождение в пространстве, драки прекратились. У меня оставалось много невысказанных претензий к Клону, но идеи дать ему по морде больше никогда не возникало.

Насилие не всегда вытекает из ненависти. Иногда оно — производная хорошего отношения. Братской любви в нашем (отдельно взятом) случае.

— Да ничего я не сделаю, — пожимает плечами Клон (мы уже смотали удочки и теперь снова плывем в человеческом потоке по направлению к переходу, за которым — журfuck). — Просто прошу тебя заткнуться, и все.

Еще одна причина никогда не встречаться с бывшими друзьями: рано или поздно вам захочется залезть им в душу. Хотя в общем-то никакого права на это вы не имеете. Но вы все равно полезете, будьте уверены. Отчасти для того, чтобы удовлетворить свое любопытство, отчасти… стоп, не хочу на эту тему.

Подходя к переходу, я последний раз оборачиваюсь, чтобы посмотреть, бросить прощальный взгляд на мою анималистическую фотомодель.

Эйфория от радости встречи прошла и уступила место воспитательным моментам. Одна рука округлой тетки крепко держала пса за ошейник, а во второй как-то непонятно нарисовался то ли дубец, то ли сложенный вчетверо поводок: отсюда было не различить. Спаниель извивался у нее в ногах, а она методично наносила удары — раз, два… десять, пятнадцать — по корчащемуся телу Когда пес в бесплодных попытках перехитрить обстоятельства переворачивался с живота на спину, она хлестала его по животу, по шее, по гениталиям.

Крика с такого расстояния слышно не было. О его наличии можно было догадаться только по головам прохожих, резко оборачивающимся в радиусе пары десятков метров (мы: где-то за добрую сотню, не меньше).

Я не вижу (отсюда) их глаз, но мне и так известно, что в них написано. Банальный интерес зевак вперемешку с тем чувством, которое заставляет их смотреть порнуху с изнасилованиями, снафф-муви и телешоу «Деньги — говно!». Это называется: легальная возможность увидеть чужое унижение. Пусть даже собачье. Пусть даже связанное с насилием (хотя нет, почему «пусть даже», с насилием — так даже лучше, не врите себе).

Теперь тетка остывает — она берет пса на поводок и, скорее всего, снова говорит ему теплые слова. Я знаю, зачем люди заводят себе домашних животных (включая детей): не имея реальной власти ни над кем, даже над дворником своего подъезда, таким образом они тешат свое самолюбие.

— Взгляни лучше на себя, — продолжает Клон, который на эту картину не смотрит, а смотрит — через очки — вперед, на светофор, на пешеходный переход, на лежащий за ним журfuck. — Ты — никто. Ты до х…я хотел, но ничего не сделал. А то, что у тебя было, прое…ал. Ты работаешь на какие-то идиотские журналы, тебе редко дают женщины, но ты не особо и просишь, потому что тебе уже вообще ничего не надо, даже секса. Ты неинтересен — никому, и в первую очередь себе. И при всем при этом ты назидательно так объясняешь мне, в чем мои проблемы. Разберись лучше со своими, мудило.

Вообще-то он прав, если вам интересно. Проблема только в том, что в принципе мне на все это плевать. Мне не плевать только на идеальное убийство. Когда я его совершу, я вряд ли изменюсь в лучшую сторону, но это будет потом. А пока — последнее из того «дох…я», которое я хотел, все еще со мной. Последнее, но самое главное. Однако сегодня у меня вряд ли что-нибудь получится — сегодня я зарабатываю деньги, я вместе с Клоном чиркаю подошвами о зебру (цвет светофорного человечка: зеленый, поза — динамичная), я говорю:

— Есть и другая сторона медали, Клон. Ты вот, вроде как, получил что хотел и пока не просрал того, что имел. Но ты торчишь и трахаешься на стороне тайком от жены, чтобы получить кайф, которого у тебя нет, и слушаешь все эти восторженные отзывы малолетних лузеров, которые косят под футбольных хулиганов, только для того, чтобы хоть кто-то все время убеждал тебя в том, что ты крутой. Потому что сам ты прекрасно знаешь, что это не так. Так кому из нас повезло больше, а?

— Послушай, послушай. — Клон останавливается прямо посреди проезжей части, сзади идущие по инерции тыкаются ему в спину и отскакивают — кто с извинениями, кто с недовольным брюзжанием. — Это идиотский спор. Я знал, что ты изменился в худшую сторону, но не знал, что ты поглупел. Когда мы с тобой разбежались, я много об этом думал. Что раз уж каждый пошел своей дорогой, рано или поздно мы встретимся и сравним результаты. А теперь понимаю, что это — полный идиотизм.

Я тоже останавливаюсь, и мне в спину так же тыкается чья-то низко посаженная голова — и сразу же отчаливает, пробормотав нечто среднее между «извиняюсь» и «ё… твою мать».

Действительно, идиотский спор. Кстати, я тоже всегда думал о сравнении результатов, правда, не собирался делать это сегодня, но так уж получилось. Я говорю ему:

— Это не я поглупел, Клон, это ты поумнел. Только тебя от этого не прет. И никого не прет.

Светофорный человек снова становится красным, водилы включают первые передачи и один за другим трогают с места. Они едут еще тихо, хотя кое-кто уже нам сигналит. Люди, которые еще находятся на проезжей части, ускоряются и последними, запоздавшими косяками подтягиваются к своим тротуарам.

— Стой на месте! — орет мне Клон (из-за шума движков и стартующих с прокрутом колес теперь приходится орать). — Давай, умник! Кого первым собьют!

Первые ряды машин уже проехали мимо нас и теперь оперативно ускорялись по направлению к следующему светофору. Вторые ряды ехали уже быстрее, но пока вполне спокойно. Без экстренных торможений и неконтролируемых заносов.

— Только давай уйдем с разделительной полосы! — ору я в ответ. — Давай встанем прямо по центру ряда!

Мы выбираем подходящую паузу между двумя машинами и прыгаем на середину ряда. Потом выстраиваемся в одну линию перпендикулярно потоку, лицом к Воздвиженке. Скрип тормозов, выворот руля. Контролируемый занос: белая «Волга» чуть не врезается носом в соседа справа, «Гелендваген» цвета металлик. Успеваю подумать: страховая компания волгаря попала бы на хорошие бабки, будь занос чуть значительнее.

У Клона снова пищит сотовый — сквозь рев движков он едва слышен, во всяком случае, мне. Я думаю о том, что если он даже сейчас примется штудировать sitiskh от читателей — это будет полный аут. Но: Клон — не двигается.

Дальше — по очереди: сорок первый «Москвич» со ржавчиной на капоте, безликая «Тойота» неопределенного цвета и возраста, несколько «Жигулей» и иномарок. Все объезжают нас заранее. Как будто в паре десятков метров от нас висит предупреждающий знак. «Психи на дороге». Обязательна треугольная форма и строго красная рамочка.

Еще скрип. Неопределенного (опять-таки) цвета «Фольксваген» тормозит без заноса: АБС. Если бы водила, ехавший вслед за ним (тупоносое советское уё…ище под названием «ИЖ-комби»: тот еще раритет) не соблюдал дистанцию, он бы здорово въехал ему в задницу, а так — просто вывернул в другой ряд, почти не сбавляя скорости и незначительно подрезав какую-то дешевую япошку. Я смотрю на тонированное стекло «фолькса», пытаясь вычислить реакцию зашифрованного за ним водителя. Реакции нет: безличный драйвер просто включает правый поворотник и тихонько выворачивает, объезжая нас так, как будто мы — что-то вроде столбов. Неустранимые препятствия.

Ряд сейчас разрежен — пока «Фольксваген» тупил и мигал поворотниками, едущие сзади давно успели перестроиться в соседние ряды и таким образом теперь объезжали нас по правому и левому борту. То, что надо. Теперь кто-нибудь обязательно должен встроиться в пустой ряд на полном ходу.

Этот парень думает, что я переконю первым. Х-ха. Посмотрим.

Вполоборота поворачиваюсь к Клону. Хочу разглядеть следы измены на его лице. Не вижу. Вообще лица не вижу: все скрыто бейсболкой. Но поджилки вроде не трясутся (пока).

Человек, который стоит со мной рядом: у него любящая жена и культовый статус. Он должен свалить первым.

Очередной скрип тормозов выводит меня из мини-ступора. Оно несется не на Клона — на меня. «Мерседес-SLK» цвета синий металлик. Пафосное и очень дорогое спортивное купе с компрессором. Без номеров. АБС напряжена по полной — мне кажется, что я сквозь металл вижу ногу водителя, вдавленную в пол вместе с педалью тормоза.

Стоять. Не дергаться.

Где-то в нижней части тела, которая находится сейчас за тысячи этажей от не успевающей соображать головы — ватная слабость, пахнущая предательством. Не чувствую этой нижней части… Стоять, ссыкливый урод.

«Мерин» начинает заносить вправо. Водитель в соседнем ряду (банальная «четверка» давно-не-мы-того цвета) просчитал ситуацию заранее и успел притормозить, освобождая «мерину» место для заноса.

Не двигайся, дебил.

Будь я один, я бы уже давно отскочил на разделительную полосу. Сейчас — нельзя. На самом деле только так и решаются все принципиальные споры на тему «ху из ху». Уж, во всяком случае, точно не пи…дежом и не выяснением отношений. Только так. Вы пробовали?

«Мерин» заносит все сильнее и сильнее (вообще-то все это происходит в течение какой-то секунды, не больше). Он уже движется на меня не капотом, а боковиной. Сейчас что-то будет.

Я только успеваю слегка подпрыгнуть — на автомате, потому что ног у меня нет, во всяком случае, я их не контролирую. Глухой удар металла о плоть — я перелетаю через кабину и всеми костями приземляюсь позади «мерина», чуть не попав под колеса какого-то замызганного «уазика». «Мерс» движется еще что-то около метра и замирает как вкопанный.

Потери: нулевые. Всего лишь несколько ушибов, но за последние пару дней моя чувствительность к ним, похоже, атрофировалась. Все могло быть и хуже. Все-таки АБС — правильная штука.

Клон все это время так и простоял, не сдвинувшись с места. Задок «мерина» (сверкающие фонари и хромовый шильдик «SLK» на крышке багажника) остановился в каких-то сантиметрах от его бедер. Мерзавцу всегда везло больше, чем мне.

Теперь нужно было встать — быстро и без лишних движений. Потому что водительская дверь «мерса» уже приоткрывалась, а из-за нее показывалась круглая бритая голова. Бычок, значит. Отлично. Главное, чтобы вас не оказалось двое. Могу не справиться, а на Клона надежды мало: состоявшаяся любовь убивает в человеке бойцовские качества, по себе знаю.

Четвертый признак идеального убийства: противник должен сам выказать признаки агрессии. В противном случае вы рискуете потратиться на того, кто не готов с вами драться — а это в любом случае ставит вас выше, чем его. Тогда вы недалеко уйдете в развитии от мэнсонов с раскольниковыми.

Я подумал, что: вот оно. Все было так, как надо. Действия быдлана не оставляли никаких сомнений в его намерениях — хлопок водительской двери, как залп мелкокалиберной пушки, растопыренные пальцы и заросшая щетиной морда (глаза: безумные от злости вперемешку с присущей сословию выё…истостью). Из глотки — бульканье и пыхтение: его так переклинило, что он даже не мог произнести стандартного «пидорас».

Главное в таких случаях — не отводить взгляда. Человек из «Мерседеса» вылупил свои зенки прямо в меня, внутрь меня, в глубь моего мозга, а я таким же рентгеном впился в его тупые маленькие глазки. Это был не самый крупноформатный бык, но тупые глазки (точнее, то, что в них выражалось) сажали меня на основательную измену. Я всегда считал, что дело все сводится не только к физической силе — иначе таких людей было бы намного меньше, чем их есть на самом деле. Я подумал: хорошо, что я почти не чувствую ног — было бы обидно ощутить, как они трясутся.

Не знаю, сколько секунд ему потребовалось на то, чтобы обойти машину и приблизиться ко мне — одна или две: я не помню. Помню только, как ноги (которые все еще не подчинялись полному контролю) сами сделали несколько шагов навстречу, а где-то на периферии сознания я услышал звуки собственного голоса. Нечленораздельные и рычащие, как и подобает настоящему быдлу (самое интересное, что я даже не косил). Выплескивающиеся наружу непроизвольно… Только так все и решается. Все настоящее, я имею в виду.

Но: того, что должно было произойти, не произошло. Уже в тот момент, когда нас разделяло не больше шага, когда мозги уже вскипели и тоже полились через край — он опустил пальцы и отступил. Просто так, без объяснений, выдохнув «Ёпть!» (куда-то без адреса: скорее в глубь себя, чем наружу). Сдулся, как воздушный шарик. Обмяк и потускнел (мелкокалиберные зенки: потухли).

А потом он развернулся и пошел обратно. Не сказав ни слова. Я так и не понял, что с ним произошло. Как можно так быстро сдуться, когда ты всего секунду назад выступал на таком боевом кураже. Оказывается, можно. Сначала я подумал, что он собирается вытащить пушку из бардачка, но что-то сказало мне, что это не так. Что он просто уходит.

Клон: все время стоял на своем месте, поглядывая исподлобья на проносящиеся мимо машины. Поправлял очки. Теперь, когда он был защищен задком «мерина», тачки ему не угрожали. Но у нас ведь не было договоренности сходить с места, в конце-то концов.

Как видно, помогать мне в предполагаемой драке (в тот момент, точнее, в те пару секунд, в течение которых она предполагалась) он не собирался.

Помнит???

Бык открыл сине-металлическую дверцу «мерса», плюхнул жопу на водительское сиденье и за каких-то несколько секунд скрылся вон. Превратился в серебристую точку, на бешеной скорости движущуюся к следующему светофору. Задних рядов, которые могли бы скрыть его от наших глаз, теперь не было, потому что светофорный человечек вновь зазеленел, а автомобильный поток — остановился.

* * *

Насчет денег, которые говно. Лично я никогда их таковыми не считал. Все, кто произносит подобные заряды серьезно, попросту лгут. Не только Факинберг сотоварищи — вообще все лгут. Себе или другим — в данном случае не важно.

Вы не можете быть равнодушны к деньгам, если вы, конечно, не молодой длинноволосый придурок христианской направленности, считающий за благо жить в келье и умереть девственником со вздорным и плаксивым характером. Никто не может.

Другое дело — я никогда на них не зацикливался. Закон: стоит зациклиться — они тут же исчезают. При этом не всегда в прямом смысле слова — в прямом смысле их обычно становится больше, иначе везде была бы сплошная Ямайка, никто никогда не делал бы карьеру и не продвигался мелкими шажками по служебной лестнице, — нет, просто их начинает патологически не хватать. Во всяком случае, так всегда происходило со мной.

Но по порядку. Я ушел из дома сразу после окончания средней школы (дома ловить было больше нечего) и практически сразу же перестал зависеть (финансово) от родителей. Я хочу сказать: никогда не был идейным противником денег, как всякие тупорылые малолетние иждивенцы, которые одеваются в вольнодумном стиле, живут за счет предков и маскируют свою банальную лень и неопытность под борьбу с системой. На таких людей я вдоволь насмотрелся на том же журfuckе, хватило с головой. Я пошел другим путем: я продавал этим самым ленивым деткам траву (сначала), а потом перешел на более одухотворенный уровень. На уровень афер и шальных бабок. Это было интереснее, чем прибарыживать дурью, хотя по деньгам получалось примерно то же.

Во времена движения я (как и все мои собратья-коллеги, от которых теперь остались только фотографии, сделанные даже не «Зенитом», а какой-то галимой китайской мыльницей, название которой я, даже если постараюсь, не вспомню) нигде не работал из принципа. А если и работал, то с одной-единственной целью: как можно быстрее обуть работодателей на максимально возможное количество денег и скрыться у них из вида. Метод себя вполне оправдывал: работодатели увольняли меня (и мне подобных) довольно быстро, причем независимо от того, была ли вскрыта та или иная афера (вообще-то, если быть точным, мои аферы ни разу не вскрылись — я считал, что у меня к этому талант). А посему все благосостояние (мое и мне подобных) зависело исключительно от того, как много нам удавалось накрасть до увольнения.

Я имею в виду: когда-нибудь в учебниках истории и мемуарах будут писать, что «было такое время и крали все», но это не совсем то, о чем я толкую. Я говорю о методах. У таких людей, каким был в то время я (и мне подобные), методы со временем не меняются.

Наворовать денег можно практически на любой работе. Я это знаю доподлинно — так же, как и вы, как и все, кто хоть раз пытался поработать на себя.

Существует множество способов, но самый главный — никогда не вестись на командные байки и не верить тем, кто тебе платит. Тогда мысли начнут работать в нужном ключе. А как только это произойдет — поверьте, все начнется само собой. Аферы сами собой поплывут вам в руки, коллеги начнут обращаться к вам с сомнительными предложениями, а шальные деньги будут тут и там рассыпаться у вас под ногами.

Я оформлял левые заказы в туристических агентствах, разводил начальников на виртуальные маркетинговые исследования, банально крал и перепродавал офисную технику, брал (и не отдавал) банковские кредиты по подложным документам. Жить подобным образом было в кайф, потому как в принципе никого не напрягало. Не только меня, но и, в конечном итоге, кинутые организации. Не то чтобы я так уж принципиально соблюдал библейскую заповедь «не укради», — нет, суть не в этом: суть в том, что деньги, которые оседали в моих карманах (не очень большие, но меня вполне устраивающие), фактически, никому конкретно не принадлежали. В природе вообще очень много безхозных денег. Если вы время от времени утруждаетесь и поднимаете их с того места, на котором они (плохо) лежат, никто не будет вас преследовать. Никто вам ничего не предъявит. Этакий финансовый пис-энд-лав.

Мало того, шальные деньги — единственно возможные в природе деньги, от которых вы не зависите. Я имею в виду: абсолютно не зависите. Они принимаются вами как всегда желанный бонус, придаток, как приятный сюрприз — но ни в коем случае не как самоцель. Они не требуют от вас никаких затрат, кроме того, чтобы оказаться в нужном месте в нужное время, но даже для этого вам не приходится напрягаться: случай всегда сам находит того, кто к нему предрасположен. Такая вот метафизика, может, излишне оптимистичная на первый взгляд, но проверенная.

Отчасти моему финансовому благополучию способствовало отсутствие каких бы то ни было запросов и значимых материальных ценностей. Я к тому, что: если вы покупаете машину, вы подписываете такой извечный договор, который пожизненно (по крайней мере по отношению к жизни вашей машины) обязывает вас тратиться на сервис, резину (летнюю/зимнюю), запчасти, бензин (цена постоянно растет), масло, тормозную жидкость, новые щетки стеклоочистителя и омыватель лобового стекла. А также: на страховку, на антикоррозийный состав, на техосмотр (50 баксов дебильному ментовскому прапорщику), гараж и новую оптику (если у вас долго не будет никаких поломок, вам рано или поздно захочется новую оптику: машине все равно, каким образом высасывать из вас деньги, не получится путем естественных поломок — она будет пользоваться вашими понтами и пафосом). Мало того, даже если вы захотите отделаться от нее, вам все равно придется потратиться на газетные объявления и предпродажную подготовку.

Когда вы покупаете сотовый телефон, вы обязываетесь всю дорогу платить телефонной компании. Когда вы покупаете квартиру, вы обязываетесь платить (непонятно кому) квартплату. Когда вы покупаете женщину, вы обязаны платить за ее содержание. И так далее. Одноразовых трат в природе не предусмотрено. Как следствие, вам перестает хватать на жизнь, и вот тут-то вы начинаете морочиться. От этого средств становится еще меньше.

Дело в том, что: теперь вы уже не можете ездить на метро, потому что вросли в водительское кресло и считаете, что поехать куда-нибудь без машины — ниже вашего достоинства. Вы подсаживаетесь на свою машину. Как торчок. Даже если вы собираетесь бухать, вы: либо заведомо решите на свой (и чужой) риск ехать домой в пьяном виде, либо позвоните в клуб «Ангел» и вызовете рейнджеров-спасителей, которые сядут за руль вашего авто и довезут вашу в говно улитую тушу до дома. И в том, и в другом случае вы попадаете на деньги. Но вы все равно не поедете в метро. Это пафос и иллюзия перехода на новый уровень.

Как варианты: вы не станете покупать телефонную карту и звонить из автомата, если у вас есть сотовый. Вы потратите больше и опоздаете на работу, но найдете ближайший стеклянный ларь с логотипом «Билайн-МТС», где скучающая девка с помятым лицом положит на ваш счет очередную абонентскую плату, от ста рублей и выше. Вы не станете ночевать по впискам, если у вас есть своя квартира — впервые в вашей биографии перед вами встанет жирный вопросительный знак «зачем?», и вы, к своему собственному удивлению, вдруг поймете, что все эти квартир-но-вечериночные безумства, которыми вы жили всю свою сознательную жизнь, происходили по одной простой причине: от нечего делать и некуда пойти, а вовсе не потому, что вам действительно нравились вписки. И так далее.

Когда меня клюнул, мощным клювом долбанул в голову жареный петух, мне удалось избежать кое-чего из этого стандартно-общечеловеческого маразма, но в целом я попал по стандартной схеме. С карьерой (если скоростное восхождение на должность средней значимости редактора можно назвать карьерой) сложилось легко: еще во времена движения я от нечего делать плюс от переизбытка эмоций пописывал в несколько изданий, каждое из которых было не прочь заиметь (читай: поиметь) меня в штате, но я всякий раз отказывался. Они говорили, что у меня хорошо получается, хотя я никогда не строил себе иллюзий насчет своих способностей на журналистском фронте: писать сегодня умеет каждый дебил. Имеется в виду: рекламу сникерса (теоретически) может состряпать как Лев Толстой, так и минимально образованный копирайтер из уездного города N, и компании «Сникерс» будет абсолютно пох…й, кто автор текста: в обоих случаях его смысл изначально задается самой компанией «Сникерс». Можно, конечно, писать не просникерсы, но денег на этом особо не заработаешь.

В должности редактора я умудрялся работать на несколько изданий одновременно: многие до сих пор практикуют внештатную редактуру за фиксированный оклад, особенно конторы, экономящие на зарплате сотрудников (таких 90 %, но до внештатников опускаются не все: большинство, подобно «Гейлэнду», предпочитает наё…ывать штатных служащих, срать им в уши зарядами про большую семью и пестовать в них культ собственной беспонтовости, который, справедливости ради, почти всегда соответствует действительности). Кроме того, я продолжал писать сам — это тоже составляло энную часть доходов.

В общем, я в мгновение ока превратился из подонка и раздолбая в молодого специалиста без особых перспектив (я и не рвался), зато со стабильным и фиксированным материальным достатком. Если вам интересно: тот достаток намного превышал нынешний, я реально неплохо зарабатывал.

Иногда для поддержания себя на привычном финансовом плаву приходилось поднимать задницу со стула, но речь никогда не шла о разрыве оной задницы, как происходит, опять-таки, в большинстве случаев успешных карьер. Так же, как и о срыве головы на основе следующих из предыдущего пункта анальных травм. Все сводилось к тому, что время от времени я должен был ввязываться в интриги, которые, как ни крути, рано или поздно кто-нибудь обязательно начнет плести вокруг вашей утонувшей в редакторском кресле и начинающей обрастать жиром фигуры. Я с похуизмом взрослого человека разруливал отношения и плюхался обратно (в кресло). Многие вообще тогда завидовали моему похуизму.

Красть деньги теперь было неактуально. Впервые я столкнулся с ситуацией, когда в мои планы не входило увольнение. Я с удивлением осознал, что первый раз в жизни я реально расстроюсь, будучи уволенным.

Помимо удивления присутствовало и кое-что еще. Горечь. Признание поражения. Схема, по которой до сих пор катила моя жизнь, оказалась нефункциональной. В ней не была предусмотрена зависимость от других людей. Так же, как и их зависимость от меня. Любых людей (я имею в виду: вообще любых).

Горечь, превратившаяся в навязку. Не помню точно, сколько прошло времени, прежде чем навязка оформилась во что-то реально осязаемое, но не так уж много. Навязка разъедала изнутри, лезла в мозг, выгрызала внутренности. Штопором ввинчивалась в организм и болезненно ковырялась в подсознании. Никогда не следует недооценивать свои навязки. Они — то, что способно превратить вашу жизнь в ад.

Я не хотел просто так вот, под натиском обстоятельств, отрекаться от того, чем я жил все время до. Главным аргументом (уже давно скомпрометировавшим себя, старым и изжитым, но все еще — по инерции, по привычке — аргументом) был наш с Клоном излюбленный: кого прет, тот и прав. Я ничего не мог поделать с этим аргументом. Меня не перло. Вообще не перло.

О деньгах: денег мне, молодому специалисту со стабильным и фиксированным материальным достатком, теперь не хватало. Абсолютно. Еле сводя концы с концами, я понимал главное: начни я вдруг получать на тысячу, на две тысячи баксов больше — ситуация не изменится. Она будет той же. А именно: патовой.

Произошло необратимое: по поводу денег я начал париться. А в этом случае абсолютно без разницы, сколько вы получаете.

Сразу после того, как моя жена ушла от меня к Ролану Факинбергу, я выполнил следующие действия. Я размозжил об стенку сотовый телефон, продал машину (хотя у меня была хорошая машина, не такая, как у всех остальных, в ней была своя изюминка), уволился с работы и достал из пыльных антресолей «Зенит-Е» семьдесят какого-то года выпуска, решив, что теперь именно он будет обеспечивать мне прожиточный минимум. Можно было, конечно, еще и писать, но я не хотел писать — мне надоели мои дешевые, заказные, кондовые, беспонтовые и откровенно неинтересные тексты. А может, свою роль сыграло банальное пресыщение — не важно. Я имею в виду: теперь уже не важно.

Удивительное — рядом: сейчас мне вполне хватает того, что я зарабатываю. Несмотря на то что зарабатываю я намного меньше, чем в кресле, и вопреки избитым клише из глянцевой журналистики: «уровень жизни растет», «Москва — самый дорогой город мира» или «рост цен суть процесс необратимый». Я серьезно — вполне хватает.

Я же говорю: дело не в деньгах. Дело — в запросах.

Все мои запросы сейчас лежат у меня в рюкзаке. Плеер, несколько сидюков, необходимое количество пленок и «Зенит-Е» тысяча девятьсот семьдесят какого-то года. А если появятся новые — у меня есть карман, в котором после некоторых гонорар-променадов скапливается больше тысячи долларов США.

Денег, которые не говно.

Может, для вас этот город и самый дорогой, но мне вполне достаточно.

* * *

Памятник Ломоносову, как всегда, со всех сторон оккупирован плотно выпивающими людьми. Вкратце — аура местности: алкоголь, дурь, разгул, ошметки от закуски и пустые бутылки (есть еще полные — они стоят непосредственно на памятнике и полными пребывают очень недолго). Вольное студенчество, символизируемое пустыми бутылками. Впрочем, нет: пустые бутылки (за исключением разбитых) всегда собирает fuckовский бомж-бизнесмен Василий Иванович.

Василий Иванович: ушлый дедок, выбивший себе эту зону влияния у других сборщиков стеклотары. Примечателен тем, что не просто сдает бутылки, но на вырученные деньги еще и затаривается пивом. С которым, как несложно догадаться, снова приходит на fuck и устраивает там реальный круговорот бутылок (полных и пустых) в рамках одного отдельно взятого природного комплекса (fuck — именно природный комплекс со своей собственной грязно-бутылочной экологией). Бизнес цветет зонтичным соцветием: те, кто бухает на памятнике, — люди ленивые, и до ближайшей пивной точки (подземный переход между станцией метро «Библиотека имени Ленина» и Александровским садом, если нет уличных лотков с напитками и хот-догами непосредственно под Псковским забором) им передвигаться в лом.

Мы с Клоном поймали Василия Ивановича прямо у входа. Он озадаченно шаркал ступнями по асфальту двора и, как всегда, думал о вечном (наверное). Пиво у него оказалось, как ни странно, холодным (сумка-холодильник, зашифрованная внутри забитой бутылками бомж-тележки, или оперативность сервиса, взятая напрокат из рекламных буклетов солидных корпо?).

Открывая пиво, я заметил надпись на желтой стене. Сделанную жирным маркером и поражающую своими размерами. Я имею в виду: это была не просто надпись «х…», по-быстрому намалеванная пьяной рукой какого-нибудь местного оригинала. Человек или группа людей, сделавшие эту надпись, реально потрудились. Я хочу сказать: они действительно заморочились.

Содержание надписи: банально и заезженно. «Курт не умер, он просто вышел покурить». Такими надписями семнадцатилетние имбецилы увековечивают свое отношение к кумирам. Они для них вообще никогда не умирают. Как Ленин для пионеров эпохи застоя.

Отцы и дети — XXI: малолетние имбецилы отличаются от имбецилов великовозрастных, в частности, постоянным спросом на небожителей. Им всегда важно знать, что в мире есть (не был, а именно есть: он же не умер, а просто вышел покурить) какой-нибудь местечковый мессия, способный за них решить все их проблемы. Имбецилы же великовозрастные (к своему сожалению) прекрасно знают, что никаких небожителей нет. Есть — белобрысые торчки из Сиэтла, постоянно депрессующие и неспособные даже на то, чтобы, обладая миллионами, как-нибудь разобраться с самими собой и худо-бедно устроить свою жизнь.

Ошибаются как те, так и другие. Но первым живется лучше. Первых прет, а вторых — нет. Вот и вся математика.

В своей жизни я перечитал миллионы подобных надписей. Среди них встречались и циничные казусы. «Цой не умер, он просто вышел поссать», «Джон Леннон не умер, он просто снял очки». Или еще лучше: «Юрец Шевчук не умер, он просто в жопу пьян».

Тусовка на памятнике была какая-то нетипичная. В основном в силу возрастных признаков. Сегодня балом почему-то заправляли люди в летах — разных, но начиная со средних. Студенты же оттеснились на периферию: небольшими кучками они сидели на грязной траве, гнездились под деревьями, мозолили зады на узком и неудобном карнизе по периметру фасада. Девушки в мини (этим всегда славился весенне-летний fuck), сидящие на наклонной плоскости дворового газона: прекрасное зрелище. Уже загорелые ляжки и неумело (да и без особой охоты) прикрываемые трусики. Вокруг — сонм бледных юношей, в основном из хороших семей (те, что из не очень хороших, во все времена предпочитали ныкаться по библиотекам и читальным залам: страх быть изгнанным из города знаний вкупе с природными комплексами).

Ностальгическая картина. Не для всех — для меня ностальгическая (насчет Клона — не знаю, но думаю, что тоже). Одно но: что здесь общего с шоу Ролана Факинберга — одному черту известно.

Ситуацию проясняет баннер, довольно криво повешенный чьей-то ленивой рукой между двумя окнами в паре метров над входом. Текстовое содержание баннера: «Вечер выпускников факультета журналистики МГУ». Ниже — более мелко — сегодняшнее число.

На самом деле до вечера было еще далеко (обе стрелки прикрепленных к столбу квадратных уличных часов только-только перевалили за двенадцать), но выпускники уже здорово заложили за воротник. Перебродившая молодость вкупе с алкоголем и (у некоторых) старческой интеллигентной спермой била в голову не наотмашь, но прицельно: они громко о чем-то разговаривали, отвратительно ржали, седобородые папики доё…ывались до студенток в мини. «А вы с какого отделения, девушка? — А я вот в семьдесят шестом здесь тоже учился — о, что это было за время». Стандартный загон, который лично я слышал тысячи раз: мы провели здесь уйму времени, хотя студентами и не числились, а здешние выпускники год от года не меняются.

Скорее всего в список нажитого имущества у большинства папиков входят любящие семья и дети, но желание вспомнить молодость — откатать студентку fucka на лестничной клетке родного института — заставляет их на какое-то время забить на любимых, любящих и слегка надоевших семью и детей. Впрочем, чаще всего это ни к чему не приводит: студентки редко дают этим пьяным интелям, им неинтересны ни они сами, ни тем более их байки о студенческой молодости. Вообще это глобальное заблуждение человечества — думать, что твои пьяно-слезливые воспоминания о былом могут кого-то зацепить. Лучше бы они говорили о настоящем времени — может, это было бы интересным хотя бы в одном случае из ста.

— Ролан Факинберг тоже заканчивал fuck, — ни с того ни с сего вспоминает Клон. — Может, и он будет здесь?

Мы расположились метрах в десяти (так, чтобы не попасть под случайную бутылку со стороны пьянствующих выпускников) от памятника. Клон предусмотрительно расстелил на траве извлеченный из недр рюкзака бомбер, я — просто растянулся. Возможность присутствия Факинберга на вечере встреч выпускников казалась мне маловероятной. Это не тот человек, который станет пить на памятнике с постаревшими однокашниками. Слишком большая дистанция.;

Да и потом — я уверен, что большинство из них его ненавидят. Просто так, без объяснения причин.

В свое время Ролан Факинберг увел у меня жену. Я мог бы тоже его ненавидеть, если бы не следующий факт. Все три года нашей совместной жизни я страстно желал, чтобы кто-нибудь ее у меня увел. Кто-нибудь достойный и способный обеспечить. Кто-нибудь, кого она смогла бы полюбить так же, как меня.

«Отдам жену в хорошие руки…» Что, не нравлюсь? Я и сам себе не нравлюсь.

Волоокий бразильянский мессия Пауло Коэльо написал прекрасный в своей первозданной говенности роман «Алхимик». Мой приятель Фрукт (ныне — почти постоянный пациент психиатрической больницы № 8, она же Соловьевка, она же Клиника неврозов) как-то раз с перепоя написал рассказ «Моя творческая биография», целиком и полностью посвященный Пауло Коэльо. Герой этого рассказа встречает Пауло Коэльо в московском метро и ведет его в свою шарагу. Там гопники хотят навешать Пауло Коэльо людей, потом бабушка из стакана жопит его в метро с поддельным пенсионным удостоверением, а в самом конце герой везет Коэльо на вписку в какой-то спальный район на «-но», и там они вместе пьют водку «Ермак» (осетинский спирт, паленое производство, цена в ларьке — 36 рублей).

Мне гораздо больше нравится второе литературное произведение. Но в первом есть один правильный заряд (правильные заряды вообще довольно часто вложены в переплеты говенного фикшена). О вселенной, которая вся приходит к тебе на помощь, если ты желаешь чего-нибудь очень сильно.

В моем случае вселенная выделила мне в помощь Ролана Факинберга. Такая вот ирония судьбы.

Все, что я испытал (помимо ежедневного желания повеситься, к которому, впрочем, был вполне себе морально готов): что-то вроде досады — ну почему именно он? Банально выражаясь, меня просто не устроил ее выбор, не более. Я бы предпочел, чтобы моим преемником стал другой парень. Необоснованно — просто из чувства врожденной антипатии, которое миляга Ролан изначально призван был вызывать у всех, но сумел преобразовать его в противоположное и создать на основе этого что-то вроде культа.

За это ему, кстати, почет и уважение. Вынужден признать. У меня бы так не получилось.

В любом случае, важно не это. Важно, что никакой ненависти я к нему не испытывал Просто не мог испытывать.

— Слушай, — начинаю я, сняв губами пену с горлышка. — У тебя любящая жена и культовый статус среди молодых читателей. Зачем ты это сделал?… — Еще не закончив, я понимаю, что это именно то. что он хотел бы услышать. Очередное доказательство его безбашенности из чужих уст. Очередной акт почитания его выдуманной сущности (хотя сегодня она была реальной — откуда?). -…Хотя ладно… Забей.

Поздно. Он не забивает:

— Я и сам не знаю. Не понимаю, что на меня нашло. Это твое присутствие. Твои дерьмовые глупые разговоры.

Не спорю. Даже если бы и не было всех этих взаимных непоняток. связанных с популярным имиджем и повсеместным пиар-враньем, нам все равно следовало бы прекратить общение сразу после обустройства семейной жизни Мы бы просто испортили друг другу эту самую семейную жизнь Причем если я этого хотел, то Клон — вряд ли. Он-то никогда не считал спокойную вялотекущую бытовуху прогнием и поражением, для него это было благо. Благо-Удел-Хорошего-Человека. То, ради которого можно предавать друзей и оставлять за бортом все то, что составляет основу твоего кайфа.

Я хочу сказать: человек, у которого есть в наличии готовое и состоявшее счастье — прямо вот здесь, на блюдечке с голубой каемочкой. — не будет стоять посреди полосы перпендикулярно мчащимся на него машинам. Ему это не надо.

— Ты поссорился с женой. Клон? Не бойся, это ненадолго.

Клон: насупленно молчит, потягивает пиво. Вряд ли он поссорился с женой. Я решаю замять тему:

— Ладно, теперь точно забей. Готов признать: один ноль в твою пользу. Я думал, ты слабее.

Один из выпускников fucka — лысый дядечка в костюме (уже без галстука — воротник рубашки расстегнут; фрагмент средней дороговизны красной удавки торчит из кармана: ставлю десять баксов, до окончания встречи выпускников он ее прое… ет). Внешне похожий на экс-комментатора, а ныне средней возвышенности телевизионную шишку, сделав карьеру в спортивной журналистике, — этот отпочковывается от пьюшего кагала и нетвердой походкой направляется к правому от входа углу здания. За оным углом: бессменный импровизированный туалет, строго мужской и строго для пьяных, которым лень зайти в здание. Желтые стены в этом месте изъедены вековыми потекам мочи, штукатурка — отслаивается.

Все это происходит под окнами аудиторий, расположенных в правом крыле. Если на fucke есть пидоры-извращенцы, которых возбуждает вид мочащихся мужчин (а я всегда был уверен, что такие здесь водятся, пусть даже и не афишируют свое существование), — это как раз для них. Заперся в такой аудитории, предварительно проставив ящик пива объекту сексуального интереса — и он весь твой. Можешь даже взять Видеокамеру, чтобы дома потом можно было еще раз расслабиться у голубого экрана.

— Как ты думаешь, Клон, этот ссать пошел?

— А то. Он же вспоминает молодость, как же без этого. Хочет внести свою лепту в эрозию любимой альма-матер.

Лысый действительно собирается помочиться в углу — теперь в этом не остается никаких сомнений. Его выдает лицо с застывшим поверх морщин выражением таинственной радости. Как будто, помочившись на стену, он в очередной раз докажет свою принадлежность к какому-нибудь тайному братству. К мистическому ордену бывших школяров.

— Пока не протрезвеет, он будет гордиться этим, — констатирует Клон. — Он будет думать примерно так: «Как здорово, что во мне еще осталась доля молодежного раздолбайства и похуизма. Все-таки fuckовская закваска — это fuckовская закваска, которую не выветришь ни карьерой, ни солидностью».

Я согласен с Клоном. Полностью согласен. Может быть, лысяга даже будет обсуждать это с остальными. Со всеми теми, кто в течение сегодняшней встречи выпускников присоединится к Тайному Братству Обоссавших Стену.

Пресловутая «закваска»: иллюзия собственной непогрешимости. Когда жизнь изъест вас со всех сторон, обгрызет, как яблоко, превратит в неинтересного и скучного персонажа — однояйцового близнеца всех остальных, всех тех, кого вы каждый день видите в метро и на улицах, — она будет вашим скелетиком в шкафу. Извлекаемым редко и чаще всего по пьяни. Частицей того, кем вы были когда-то, призванной подвигнуть вас к беспонтовому самоубеждению: я еще могу нажраться на памятнике и оросить стену мочой, значит, не все так плохо.

Музейным экспонатом, лоскутком на память. Этаким раритетным авто, пылящимся в гараже и раз в год выползающим на свет божий для того, чтобы принять участие в фестивале «Автоэкзотика». Когда на Тушинском аэродроме выстраивается колонна из таких вот раритетов, в неокрепших умах и в самом деле может возникнуть иллюзия пороха в пороховницах. Иллюзия того, что «мерин» из наследства Третьего рейха до сих пор представляет собой то, чем он был в эпоху Второй мировой. Что он — не латаный ветеран, а все тот же символ мощи империи… Глупо.

Пьяные крики — все веселее, а от толпы отделяется еще одно существо. Женского пола. Относительно не старое и очень даже ничего. Всего на несколько лет постарше нас, деловой костюм (строгая юбка выше колена, довольно впечатляюще облегающая хорошо сохранившийся зад), волосы — в небрежный пучок (парикмахеры постарались) плюс локон страсти, выпавший из общей кучи то ли случайно, то ли в угоду художественному мышлению какого-нибудь гомосека из женского зала парикмахерской «Жак Дессанж» (от трехсот рублей за «спортивную стрижку под машинку»). Ноги: стройные, загар. Лицо: снова загар, вряд ли искусственный.

Самое удивительное, что она идет к нам. Во всяком случае, по направлению к нам.

— Ты бы такую откатал, Клон?

— Не пори чушь. Я женат и люблю свою жену.

— Да ладно!

Мадам: приближается теперь уже однозначно к нам. Дорогие каблучки вдавливаются в плешивый газон, попка барражирует из стороны в сторону. Я подумал, что, может быть, сегодняшний вечер (после шоу, разумеется) удастся провести с пользой и приятностями (если, конечно, семейный парень Клон не опередит меня в каком-нибудь женском туалете или в аудитории — все может случиться, когда местные выпускники вспоминают молодость, они на многое согласны).

Когда девушка подошла поближе и навела резкость на мои руки, она остановилась как вкопанная. Может, следы драк кого-то и возбуждают, но не таких вот аккуратных выпускниц престижных институтов. Однако, поразмыслив с пару секунд, она сочла меня не опасным. Тем более что разворачиваться и идти назад уже было поздно: иначе она выглядела бы глуповато.

С меня она переводит взгляд на Клона (Клон: поправляет бейсболку, натягивает ее даже не на глаза, а на подбородок; очков — нет). Сомнений не остается: она шла не к нам, а к нему. Что, впрочем, не очень меня расстраивает: так уж получилось, что изначально половина всех женщин, которых мне привелось поиметь, преисполнялись симпатией не ко мне, а именно к Клону: даже когда он был обычным раздолбаем, а не популярным писателем, я не составлял ему даже намека на конкуренцию (хотя бы в силу внешних данных). Как мне потом удавалось вытаскивать их практически у него из-под члена и переманивать на свою сторону, я сам до сих пор не понял, но такое случалось с завидной периодичностью. Не всякий раз, но все же.

— А мы вот стоим с коллегами и думаем, вы это или не вы, — начала дамочка, соблазнительно (с ее подвыпившей точки зрения) улыбаясь. — И вот я решила подойти и спросить.

— Конечно, я — это я, — не стал спорить Клон. Реакция нашей собеседницы меня поразила: она запрыгала на месте и захлопала в ладоши. Как будто таким образом она могла скинуть десяток лет и закосить под дурочку-третьекурсницу.

— Да, да, это он! — прокричала она в сторону «коллег», вяло повернувших в нашу сторону фиолетовые физиономии. Потом переключилась опять на Клона: — Теперь я узнала ваш голос. А вы что, разве тоже здесь учились?

— Да нет в принципе, — пожал плечами Клон. — Я здесь пил. И курил дурь.

— Ой, кто здесь только не курил дурь! — восторженно прыснула наша новая знакомая. — Кто здесь только не пил!

— А как вас зовут, милая девушка? — вмешался я.

— Наташа. Девяносто первый — девяносто шестой, факультет спортивной журналистики.

Я спросил:

— Скажите, пожалуйста, милая Наташа, девяносто первый — девяносто шестой, факультет спортивной журналистики. Что привело вас сюда, в общество этих лысоватых людей, которые писают на стену и дурачатся несоответственно возрасту?

Самое интересное, что она начала отвечать вполне серьезно. Наверное, она подумала, что я не умею читать надписи на баннерах. Она сказала:

— У меня двоякая цель. Во-первых, здесь проходит встреча выпускников fucka, а во-вторых — я журналистка, и мне надо написать об этом событии.

— Ух ты! А с каких это пор встречи выпускников освещают в прессе?

— Это не просто выпускники — это журналисты. А прессу делают тоже журналисты. Вам же не надо объяснять, что это заведение официально считается главной кузницей нашего брата.

— Понятно. — На самом деле мне было понятно одно: я был бы очень даже не против напоить эту Наташу, девяносто первый — девяносто шестой, до кондиции и поиметь ее сегодня же вечером. Странно, но мне всегда нравились женщины старше меня и в деловых костюмах — может быть, в соответствии с законом единства и борьбы противоположностей. Правда, на горизонте подсознания отвратительным червем маячила мысль о пяти тысячах, которым — им, а не совокуплениям с fuck-выпускницами — по идее следовало посвятить сегодняшний день, но маячила ненавязчиво, так, что вполне можно было ее от себя отогнать в случае необходимости. — А для кого пишете?

— Журнал «Деловая жЫлка». Слышали?

— Не слышал. Глянец?

— Глянец.

— Понятно. Факинберговское издание?

— Ну… скажем так: одно из. — Наташа загадочно улыбнулась (локон страсти, заложенный ранее за ухо, приглашающе сполз вниз по левой щеке).

— Вот как? Тогда вы, наверное, слышали что-нибудь о шоу Ролана Факинберга, которое должно сегодня проводиться где-то в этом районе? Не может быть, чтобы вас, направляя сюда, не проинформировали о происходящем рядом грандиозном действе, которое наверняка надо пропиарить.

— Да, Факинберг, — с готовностью откликнулась Наташа, отреагировав только на имя собственное и даже не вникая в суть вопроса (именно с такой готовностью неизвестные люди, знавшие известных, всегда откликаются на вопросы о последних). — Он учился здесь в то же время, что и я. На год младше. Или старше. Я, если честно, не помню.

Это неправда: на самом деле она прекрасно знает, на сколько лет младше или старше ее был мистер Биг Босс. Годы общения с людьми, подобными Наташе, не оставляют в этом никаких сомнений. Не сомневаюсь также, что она знает не только это, но и: кто был его научным руководителем, сколько раз и на каких экзаменах он проваливался, с кем дружил и с кем трахался на студенческих вечеринках. Не тогда, когда училась, знала — узнала потом. Когда это знание приобрело практический смысл, или, точнее, смутный намек на (с небольшой вероятностью) возможное приобретение этого смысла. Я (деланно) удивляюсь:

— Неужели вы вообще ничего о нем не помните? Все-таки известный человек, как-никак. Не последний человек. Так что не лукавьте, Наташа. Колитесь.

Наташа закатывает глазки и (тоже деланно) растягивает:

— Ну вообще, конечно же, я его немного помню. Хотя тогда его не знал никто. Он ведь уже после окончания института везде засветился. Даже странно как-то. У нас все студенты где-то постоянно мелькали: ну, помните там — Тутта Ларсен, Рома Скворцов… А этот вообще никуда не лез. «Деньги — говно!» уже потом начались, как раз после выпуска.

— А он пил на памятнике?

Наташа снова закатывает глазки. До сих пор не знаю, как следует относиться к пьяным женщинам — умильно или презрительно (сегодня: однозначно умильно).

— Не то слово — пил. Да он отсюда не вылезал. Честно говоря, я его только поэтому и запомнила. Вечером уходишь с пар — он пьяный лежит, утром приходишь — опохмеляется. Как будто не уходил отсюда. Несколько раз порывался по пьяни на памятник залезть, а один раз залез даже. А слезть — боится. МЧС еще приезжала. Снимали его оттуда… знаете, как котов с деревьев снимают. А еще он, как напьется, так давай ко всем девушкам приставать: давай, мол, сниматься в моем кино. Я, дескать, собираюсь кино снимать. Которое затмит Голливуд. Гениальное кино…

— Ну. И неужто никто ни разу не согласился?

Наташа блядски усмехнулась:

— А чего соглашаться-то? Он ведь еще тогда низкорослым был и некрасивым. И толстым. Он вообще как мужчина всем был отвратителен. Мы все его на х… посылали с этим его кино. А он обижался и шел дальше пить. Говорил: вы еще все пожалеете. Вы еще локти будете кусать, что не участвовали в моем проекте. Но будет поздно. Всем все зачтется. Смешной он был…

Я представил, как обстоит дело теперь. Как эта Наташа одевает свои обтягивающие юбки и день напролет окучивает коридоры своего информационного холдинга («одного из»), чтобы случайно попасться на глаза господину Главному. И, если что, ненароком напомнить о совместном студенчестве в самом программном журналистском вузе страны. Но Главный ее не замечает, а когда замечает — не узнает. Потому что у Главного есть жена (моя жена) и еще хрен знает сколько женщин — Наташ и не Наташ, девяносто первый — девяносто шестой и девяносто шестой — две тысячи первый. И девяносто — шестьдесят — девяносто. И помоложе. Поэтому у Наташи ничего не получается. Все, что она имеет от всей этой работы под одной крышей и совместно проведенных лучших лет, — возможность презрительно закатить глазки при случайном пьяном знакомстве: ах, тот самый… увольте, да он же — фэ, алкоголик, «смешной он был», да ему же никто никогда не давал, и сам-то он — лошок на посошок.

Унизительно. Хотя — достойно сочувствия.

Знаете, почему сексуальные поползновения всех людей старше двадцати пяти — убоги? Потому что у людей вроде меня нет даже капли уважения к объекту, на который они направлены. У нас вообще ни к кому нет уважения, но это не оправдание. Единственно возможное оправдание: если не трахаться с теми, кого ты не уважаешь — как женщину, как подстилку, как человека, — тогда ты вообще не будешь ни с кем трахаться. Не стать онанистом — наш девиз. Достаточное основание?

Я к тому, что: чем отчетливей я осознаю ее никчемность, продажность и омерзительность, тем больше мне хочется. Это животворительная особенность умудренного организма 30 плюс-минус. Завидуйте, дети. Папа может, папа может быть с кем угодно.

— Послушайте. — Наташа кокетливо строит мне (мне! с чего бы это?) пьяные глазки. Я ошибся, когда охарактеризовал ее состояние как средней степени опьянения. На самом деле она была в полное говно, как дворник или водитель грузовика после полноценного рабдня. — Послушайте. Откровенность за откровенность, ведь правда же?

— Идет, бейби. — Я приобнимаю ее за талию. Готов спорить, сегодня я заработаю себе одного-двух новых недоброжелателей. Из числа этих выпускников с расслабленными удавками, которые писают на стену, — уверен, не один из них лелеет в ее отношении сальные замыслы, чем пьянее, тем сальнее.

Мне хочется ее сфотографировать — вот так, прямо сейчас, поплавком зависающую у меня под мышкой. Но: фотографировать лень, тем более что так не хочется всей этой возни с автоспуском, а просить Клона я не стану из принципа.

— Я хочу взять у тебя интервью. Прямо сейчас, пока я еще в состоянии включать и выключать диктофон.

На голову Ломоносова приземляется голубь, разумеется, с явным намерением обновить залежи помета на великом ученом (кал на башке — основная причина, по которой я не хочу Памятник Себе: ни при жизни, ни после). За забором гвалт машин взрезается пафосно-выё…истым ревом: это «хаммер», разумеется, с тонированными стеклами. Какой-то коричневый металлик, если есть такой цвет. Похож на массивный высохший кусок дерьма, зачем-то заточенный под параллелепипед (например: окаменевший экскременттиранозаурусарекса). Подобно тому как он сам выделяется из общего потока машин, его звуковое сопровождение выделяется из общей моторной какофонии. Все правильно, именно так оно и должно быть. Кесарю — кесарево сечение. Каламбур, который придумал несколько лет назад мой друг Кроль (нынешнее местонахождение: Даниловское кладбище, диагноз: ну разумеется, острая сердечная недостаточность).

Ему же принадлежит замечательный афоризм: «Если сто человек из ста говорят тебе, что эта дымящаяся кучка шоколадного цвета с отвратительным запахом суть говно, — есть как минимум повод задуматься: а может быть, это и в самом деле какашка?» Банальная истина, очень актуальная в среде тех, кто привык сложно объяснять простые вещи и не идти на поводу у общественного мнения. В моей экс-среде. В той, в которой еще не знали, что общественное мнение почти всегда право.

От неожиданности я даже отпускаю Наташину талию:

— Ты уверена, что у меня? Ты ничего не путаешь?

Она смотрит на меня из-под локона страсти, глаза, если бы были чуть менее пьяными, наверняка выглядели бы округлившимися.

— То есть да. Конечно, уверена. Именно у тебя. На всякий случай я еще раз уточняю, ткнув пальцем в Клона:

— У меня? Не у него?

Она (снова деланно, а может, просто пьяно) смеется. Я (утвердительно) спрашиваю Клона:

— Ты подожди меня здесь, хорошо?

Ответ — глумливо-улыбчивый кивок (кивок-экивок, как говорил все тот же Кроль: он любил заниматься галимым словоблудием, за что его и ценили). Чуть ли не дружеский кивок. Из той, другой эпохи.

Значит, теперь это называется — давать интервью. Даже в лучшие времена я не клеил девок так оперативно. Виват, Наташа. Все-таки ностальгия по альма-матер — великая вещь.

— Наверное, тогда нам надо поискать аудиторию, Наташа?

Она уже отчаливает к памятнику, снова барражируя обтянутой деловым кроем попкой. На ходу оборачивается:

— Ну естественно. У меня здесь сумочка, я сейчас достану из нее диктофон.

Уже когда мы в тандеме отчисляемся в сторону входа на fuck, до меня эхом доносится глумливый полувопль Клона:

— Вы только диктофон не забудьте потом из аудитории выбросить, а то ведь гигиена помещения и неокрепшие юные умы, как-никак…

Я обернулся. Клон снова поменял маскарад — теперь бейсболки не было, зато были очки. Издалека они были похожи на два симметричных черных котлована. На два туннеля, ведущих прямиком в мозг.

В руках у Клона поблескивал, вяло пытаясь отразить солнечный свет, сотовый телефон. Когда мы пятнадцать минут назад стояли на дороге посреди ряда, ему пришла smsKa (текст: «Zdorovo:)! Privet tebe iz Zhulebina!»), а он тогда не смог ее прочитать.

Еще до того, как он нажал «Delete», телефон веселым писком известил о следующем послании. Текст: «Privet eto Zerg. Как dela? Ne sozrel eshe pivka popit?». И — нон-стопом — еще об одном: «Ne sozrel eshe pivka popit? Zorg».

Поразительные люди. Их стоит уважать хотя бы за то, что они не используют на письме смайлики. Настоящие футбольные хулиганы, блядь.

Ответ на первую: «Вlуа уа popal vbolnitsu. Uli4naya draka. Po-vidimomu, perelom 4elusti. Zvonite na nedele. I Zorgu pereday!». Вторая остается без ответа. В этом нет необходимости — Зерг передаст (Ролан Факин-берг сказал бы: педераст, дерепаст).

Байки про уличные махачи: это то, чем Клон все время кормил читателей/почитателей, друзей/товарищей, издателей/работодателей. Я имею в виду: он кормил ими всех. В интервью и в частных беседах, на форумах и в интернет-перепалках с невидимыми компьютерными маньяками. Иногда мне кажется, что он кормил ими даже себя. Что от начала до конца выдуманная подробность, произнесенная вслух или выданная на монитор чьего-нибудь компьютера или сотового, обретала для него чудесную способность оседать в его собственных мозгах в качестве реальных воспоминаний.

Наверное, это тоже психическая болезнь. За годы общения я наслушался бесчисленное множество таких баек про то, как Клон давал/получал пи…ды.

Это, как и все остальное, называется — работа над имиджем. Один из ее аспектов.

…А потом Клона, как и все остальное, поглотил дежурный для этого места-времени шум — отрывки из студенческих разговоров, интересные и не очень, потусторонний (имеется в виду: с той стороны забора) рык «хаммеров» и не «хаммеров», звон бутылок и хлопанье дверей. Не предъявляя документов, мы прошли мимо в хлам уставших секьюрити средней паршивости и двинулись наверх, к аудиториям.


ИНТЕРВЬЮ 1


— Даже не знаю, с чего начать… Спонтанно все как-то получилось. Не знаю, что это будет за материал и куда я его пристрою…

— Ничего страшного. Давай, если уж тебе так хочется, побыстрее начнем и закончим.

— Ладно, тогда первый вопрос. Расскажи об идеальном убийстве.

— Это ты про роман Агаты Кристи?

— Нет. Сам знаешь, про что я…

— А ты меня ни с кем не путаешь?

— Хи-хи-хи (жеманно).

— Ну ладно. А что тебе рассказать про идеальное убийство?

— Ну, скажем, с чего это все началось. Когда ты впервые об этом подумал?

— Я над этим думал сколько себя помню. Точнее, со старшего школьного возраста. Мальчики из интеллигентных семей очень часто над этим думают. Намного чаще, чем говорят.

— И почему же до сих пор ты его не совершил? Если я чего-то не знаю, просто не отвечай на этот вопрос.

— Нет, отчего же. Не совершил. Это все — работа мозга. Знаешь, была такая песня у Виктора Ноя: «Стой, опасная зона, работа мозга…»

— И что с ней, с этой работой мозга?

— Видишь ли, люди ведь бывают очень разные. Намного более разные, чем все думают. Это как теория Ломброзо. Просто он, работая в криминалистике, выделил только генетических преступников, а есть ведь еще генетические интели, генетические менеджеры и очень много всяческих типов. Так вот я — из интелей.

— Да ладно! Ты серьезно?

— Вполне.

— Не знала. По-моему, ты всегда утверждал обратное. Да и видок у тебя — не обижайся, конечно…

— Это я с выезда. Ездил с футбольными хулами во Владикавказ. А на обратном пути пил контрабандный осетинский спирт, от которого травятся. Но не отравился. А насчет интелей… Понимаешь, я хочу сказать: это все предопределено генетически. И никто не в силах что-нибудь изменить. То, что для отморозка из низовой ОПТ — рутина, для интеля невозможно физически. Тот же мордобой…

— Но у тебя-то, судя по твоему виду, с этим нет никаких проблем…

— Так об этом и речь. Всю свою сознательную жизнь я борюсь с генетикой. Я хочу очистить свой организм от гена врожденного пацифизма и трусости.

Я работал над собой, реально. У меня действительно нет проблем с махачами. Теперь уже нет.

— А убийство?

— Да, убийство. Здесь проблема. Во-первых, тот ген, о котором я упомянул. А во-вторых, воспитание. Менталитет. Яне собираюсь мочить старуху-процентщицу. Я не собираюсь гасить вдесятером одного какого-нибудь негра, или широкоштанного, или даже быка… кого там еще гасят неформальные объединения молодежи агрессивного толка. Я ищу противника, который сильнее меня. Который был бы готов к тому, чтобы встретиться и попи…диться насмерть. Но его нет. Пока.

— А в чем проблема? Врежься в задок какому-нибудь «гелендвагену», набитому такими персонажами.

— У меня нет машины. И потом я мечтаю об идеальном убийстве, а не об идеальном самоубийстве. А кроме того, все должно произойти само по себе, я не должен быть источником агрессии. Это уже будет не идеальное убийство, а вые…он. Хотя несколько разя сильно огребал от пеших быков. Стандартные варианты — вечером у палатки, а че у тебя кольца в ушах. Если они сами начинают — тут уж вариантов нет. У меня банально не хватало физических сил замочить хотя бы одного. Меня просто забивали до потери сознания. А в одиночку на меня мало кто прет последнее время. Почему-то. Но я терпеливый парень. Я дождусь. Когда-нибудь обязательно дождусь. Читала Пауло, блядь, Коэльо? Если чего-нибудь хочешь очень сильно… ну и так далее.

— А что будет потом? Неужели ты не боишься тюрьмы?

— Я не сяду в тюрьму. Есть много способов просто не дотянуть до тюрьмы, если что.

— Ты меня просто пугаешь… У тебя что, в довершение ко всему еще и суицидальные наклонности?

— Самоубийство — самая большая глупость, которую выдумали люди. Зачем делать самому то, что за тебя с удовольствием сделают другие? Ты что, думаешь, я один такой, кто мечтает кого-нибудь замочить? Да таких вокруг как собак нерезаных. Главное — открыться, пойти людям навстречу. Дать им знак типа, я готов. Если что, как раз предложенный тобой вариант с «гелендвагеном» вполне сойдет.

— Я о наклонностях, не о способах.

— Нет у меня никаких наклонностей. Я же говорю, я ни о чем таком не мечтаю. Просто оно меня не стремает, вот и все. Яне вижу, чего такого хорошего есть в жизни, чтобы за нее держаться. Жить нудно и счастливо и умереть в один день? Воспитывать детей и со всех сторон облипать привязанностями только для того, чтобы потом оказаться нах… не нужным ни им, ни кому бы то ни было еще? Строить дома и сажать деревья? Для этого есть строительные компании и гринписовцы. Бухать на памятнике? В свое время это было в кайф, но сейчас это не мое. Уже не мое. Лично для меня самое лучшее уже произошло. Какой тогда смысл продолжать?

— Ага, понятно. Кризис среднего возраста это называется. Так это же проходит — ты разве не знаешь?

— Ага, кризис среднего возраста. В главной роли — Дмитрий, блядь, Харатьян… Туфта все это. Кризис — это когда осознаешь кое-какие факты и начинаешь от них депрессовать. А потом пристраиваешься к новому течению времени, и тебе кажется, что он прошел. Уменя нет ни первого, ни второго. Ни депрессий, ни вранья себе. Мне эти факты не мешают, меня не депрессует. Мне плевать, вот в чем все дело.

— Тогда, получается, ты чуть ли не буддист…

— Буддист, муддист… Ты меня все пытаешься в какие-то рамки вписать. Зачем? Я человек. И все. Просто, без изъё…ств.

— Но это же реально буддийская фишка!

— Слушай, я понимаю, что буддизм — это модная тема и все такое, но я в нем реально не разбираюсь. Подозреваю, кстати, что ты тоже, уж не обижайся. Я знаю одно: весь буддизм сводится к двум взаимосвязанным понятиям — эгоизм и похуизм. Я был бы рад придерживаться их по жизни, но, знаешь, уже поздняк метаться. В свое время от меня зависели слишком многие, да и я тоже от многих зависел. А мы в ответе не только за тех, кого приручили, но и за тех, кто приручил нас. Ответственность — это то, чего изначально нет, но если она приобретена, ты просто так не выкинешь ее на помойку, понимаешь? Я, во всяком случае, не смог. Пытался, но не смог. Так что извини, из меня хреновый буддист. Лучше задавай такие вопросы Ричарду Тиру или Виктору Пелевину. Хотя нет, Виктор Пелевин не любит давать интервью.

— Ладно, расскажи тогда о своем первом опыте.

— Ты о сексе, что ли? Может, лучше не рассказать, а показать?

— Нет. Я все об ИУ говорю. Точнее, о пути к нему.

— О'кей, давай. Если говорить о практике, то это было несколько лет назад. Пять, по-моему… А, нет, четыре. Сразу после свадьбы. Моя жена тогда болела и попросила меня отксерить какую-то медицинскую справку в одной редакции, в которой у меня в тот день имелись дела. Ей нужно было то ли по работе, то ли еще для чего-то. А когда я собрался ехать домой, на автобусной остановке ко мне подошли два мусора.

Один был трезвый, другой — в полуслюни. Майор. Красномордый такой. Усатый. Мразь. Жалко, что я его тогда не убил. Так вот, они меня обыскали прямо там, на остановке. Они не имеют права, но если бы я отказался, меня повезли бы в отделение. Стандартная ситуация. Ну, и ничего не нашли, разумеется. И тот, что трезвый, говорит: пошли, мол, нету у него ни хера. Но майор очень расстроился. Он не мог смириться с тем, что у меня ничего нет. По его пьяным раскладам, такого просто быть не могло. Он все стоял, дышал на меня перегаром и твердил: да ты же торчок, ё… твою мать, ты же наркоман. Как пластинка. А потом он снова стал меня обыскивать, второй раз — я же говорю, он просто поверить не мог. Он шарил руками у меня под мышками и говорил второму: смотри, типа, у него рожа какая, стопудово что-нибудь есть. А когда он начал прямо на улице меня за яйца хватать, я не выдержал и сказал: товарищ майор, с вашими наклонностями вам, есть маза, надо в гей-клуб охранником устроиться и на входе пидоров шмонать, а потом дрочить в толчке, потому что вам не дадут даже пидоры. Ну, они меня помяли слегка, разумеется. Я не сопротивлялся, потому что ментам сопротивляться нельзя, только закрывался и уворачивался. В общем, ничего серьезного, кроме унижения. А потом они мне паспорт отдали, там у меня эта справка лежала с ксерокопией, которую я сделал. Открываю — а там нет ни того, ни другого. Я говорю — ладно, мужики, бумажки-то отдайте. Объясняю — жена дома больная лежит. А майор ржет, говно, блядь, достает их откуда-то у себя из кармана и рвет. И говорит: скажи жене, что ее муж плохо себя ведет с милицией и неправильно одевается, поэтому х… ей в рот, а не справки. Прямо так и сказал, дословно. X… в рот моей жене. Развернулся и пошел вместе с трезвым. У меня голову вообще сорвало. Да, им много чего позволено — не вопрос. Мудохать людей на автобусных остановках, шмонать на улицах, даже мужиков за яйца трогать. No comments. Но, блин, ни один мусор не будет так говорить о моей жене, пока она со мной. И даже если не со мной, то тоже не будет. Там рядом бордюр новый клали, но цемент, видимо, не привезли, и камни просто так вкопанные стояли. Я схватил один — и сзади трезвому в голову. В висок прямо. Трезвому — потому что он опасней был в драке, его надо было первым выключить. Он осел прямо сразу, даже к дубине потянуться не успел. Зрелищно получилось, крови много. А красномордый опешил — у них же боевые качества только в отношении тихих людей развиты. Которых бьешь, а они стоят и хавают. Я думаю, он в жизни ни одного реально опасного отморозка не взял. Лезет рукой в кобуру, а рука трясется — пьяный тремор конечностей плюс врожденная ссыкливость. Я ему на всякий случай сразу же с гриндера по руке сунул так, чтобы не добрался до пушки. Кисть сломал. Он тогда попробовал левой, но с левой еще хуже получилось. К тому же морду открыл. Я его измудохал так, как вообще никого в жизни не мудохал. До состояния мешка с говном. В клочья ему табло изодрал так, что оно превратилось в такой синий баклажан. А потом, когда он уже в несознанке лежал, раздвинул ноги ему — и гриндерами по яйцам. Чтоб не хотелось больше мужиков за промежность трогать. Потом обрывки бумажек своих подобрал, чтобы фамилии моей жены у них не было. Перешел на другую сторону, поймала тачку и уехал. Меня не нашли. Не думаю, что они мои паспортные данные запомнили, тем более что я скорее всего обеспечил им амнезию на какое-то время. Меня сначала распирало — блин, ну кто же из нормальных людей не мечтал в хлам избить серого! — но потом я, чем дальше, тем больше жалеть стал. О том, что в живых их оставил. Понимаешь, такие люди достойны смерти. Те, которые говорят «х… в рот твоей жене», будучи уверены в собственной безнаказанности. Про девочку, которая больная дома лежит, понимаешь? И вот я тогда подумал, что в конечном итоге я оказался слабым лохом. Каковым до сих пор и являюсь, кстати. У меня была такая возможность наказать уродов, а я ею не воспользовался…

— Да, интересная история. А какие еще были случаи?

— Да много их было, случаев. Если ты не сидишь дома, оно все так на тебя и сыплется. Со всех сторон. Вокруг очень много людей, которым ты не нравишься и которые должны обязательно сказать тебе об этом. Ну, и либо ты их, либо они тебя. Все очень просто. Правда, я все-таки добить никого ни разу не смог. До сих пор. Я же говорю — физических сил не хватает, а аргументами я пользоваться не хочу.

— Знаешь что? По-моему, ты просто насмотрелся фильмов всяких. Про крутых парней.

— Да я даже как-то не задумывался об этом… А что, в этом есть что-то неправильное? Если ты так думаешь, задай себе вопрос: почему все люди испокон веков платят бабки за такие фильмы. Я-то сам кино практически не смотрю, но дело не во мне. Люди вообще смотрят по ящику и в кино на персонажей, которыми они сами бы хотели стать, только кишка тонка и домашние дела не позволяют. Совковая жирная тетка в бигуди хотела бы быть латиноамериканской шлюхой, которую вожделеет богатый Хосе-Игнасио, поэтому она смотрит все эти сериалы. А скромный парень из спального района хотел бы быть Спайдерменом и бегать по стенам. Хотел бы, но ничего не делает для того, чтобы им стать. Не занимается даже альпинизмом и бэйс-джампингом. Потому что, типа, это такой закон. Нормальные люди бывают только в кино. А законам подчиняются все, кроме опять-таки этих нормальных из фильмов… Так что даже если ты и права, я как минимум не хуже всех остальных. По крайней мере в этом отношении.

— Это все, наверное. На слишком большое интервью все равно нельзя рассчитывать…

— Все? Пожалуй, теперь можно заняться делом…

Шелест одежды, вкрадчивые вздохи.

— Да нет, знаешь… я передумала. Не надо! Убери руки, пожалуйста, я не хочу. Я хотела сначала, но сейчас вроде как-то и не в тему уже… Зачем делать то, что не в тему? Слушай, я пойду обратно на памятник, меня там ребята ждут. Ты подходи, если что, о'кей? Вина попьем.

* * *

Мы вышли из пустой аудитории и разбежались — каждый в свою сторону. Здание fucka хорошо тем, что в нем много путей к отступлению, каждый из которых потом приводит к главному входу/выходу. Как будто архитекторы, проектировавшие его два века назад для первых московских студентов, имели в виду подобные варианты. Несостоявшийся (или состоявшийся) секс в аудитории, после которого всем участникам хочется как можно быстрее разойтись в своих собственных, не пересекающихся направлениях.

В общем, я пошел направо, Наташа — налево. Или наоборот. Не суть важно.

Важно то, что, пройдя несколько метров в своем свежеизбранном направлении, я наткнулся на Клона. Он сидел с ногами на подоконнике, курил и втыкал в пространство. Странно, что никто его не турнул отсюда за курение в неположенном месте. Сигарету он, видимо, стрельнул.

А еще он стрельнул (наверное. Может, он у него все время был с собой) шкалик коньяку. Точно такой же, как тот, остатки которого он плеснул в свой «Лип-тон» на редакционной кухне «Гейлэнда».

Я вырвал шкалик у него из рук, сделал увесистый глоток. (Некоторые глотки именно такими и бывают — увесистыми. Не мощными, не объемными, а именно увесистыми.)

— Пойдем отсюда, — предложил Клон. — По-моему, здесь нечего делать. Эти глупые корпоративные задницы отправили нас сюда так рано с единственной целью: «кабычегоневышло». С целью перестраховки. Чтобы мы не опоздали на шоу и все такое. Я осмотрел округу, пока вы там уединялись: здесь ничем даже не пахнет. Ни здесь, ни на Манежке. Ни на прилегающих территориях. Надо где-нибудь зависнуть до шести, а потом вернуться сюда.

Мы встали и пошли. Безадресно. Просто куда-нибудь пошли.

А потом мы наткнулись на открытую дверь какой-то аудитории. Не той, в которой меня интервьюировали (та тоже осталась открытой), а — другой.

В зале сидело довольно много народа. Наверное, несколько учебных групп, объединенных расписанием на одну лекцию по ничего не значащему предмету. У кафедры распинался недобитый хиппарь в поношенном пиджаке, грязных джинсах и с большим кольцом в левом ухе. По-моему, кольцо было ржавым. Во всяком случае, было непохоже, что за последние несколько лет он хотя бы раз его снял и почистил.

Описание хиппаря: лет пятьдесят пять-шестьдесят, давно нечесаный редкий хаер с проплешинами, бельмо на правом (по-моему) глазу, на ногах — фейковые кеды «Конверс» (наверняка из какого-нибудь магазина «Рок-культура»), неожиданно свежие и чистые по сравнению с остальными деталями имиджа. Стопроцентный персонаж из тех, кого жизнь всласть покувыркала, покоробила и потрахала в задницу. Из недомаргиналов, которые не нашли в себе сил окончательно сторчаться и пустить на самотек изъеденный лизергиновым нарзаном мозг. Важные (и единственные) отличия от маргиналов с Арбата и Гоголевского бульвара: а) отсутствие заблеванного ксивня с круглыми очками и мятыми рублями внутри и б) связная и даже осмысленная речь.

Я хочу сказать: речь была настолько связной и осмысленной, что казалась произносимой не им, а кем-нибудь другим. Внутренним чревовещателем. Или суперсовременным хайтековским магнитофоном, спрятанным под кафедрой и практически не искажающим звук.

Открытая дверь: признак демократичности преподавателя. Это я усвоил еще из того времени, которое я провел здесь в качестве низового распространителя товаров народного одурманивания. Основная идея: двери открыты для всех. Мы не сидим на нудном уроке, а общаемся. Мы, блядь, открыты для общения на равных.

В свое время по обкурке я прослушал очень много подобных лекций. Студенты, дернув напас за памятником Ломоносову, приглашали с собой. Говорили, что от некоторых преподавателей реально вставляет. В 20 % случаев так и было (это называется: зачатки гипнотических способностей, неосознанных и нереализованных), но чаще всего меня просто пробивало на ха-ха.

Снова — ассоциация из прошлой жизни. Мой питерский знакомый, маргинальный препод из местного универа. Тридцать лет, татуированная голова, периодически зарастающая волосами, а потом вновь освобождаемая от них. Энциклопедия никому не нужных знаний из разных областей культуры и истории. Этот парень все время мотался по (научным) делам в Штаты и привозил студентам записи с нью-йоркским хардкором и андеграундной электроникой. Время от времени натягивал студенток. Нынешнее местонахождение: скорее всего очередная клиника пластической хирургии. Как-то раз обсаженные наркотиками гопники ввалились к нему в нору с целью ограбления и долго пытали его при помощи утюга, тупого ножа и собственных конечностей. Результат — новое лицо, по крупицам (в силу отсутствия денег на одну радикальную операцию) восстанавливаемое уже несколько лет, плюс слегка отъехавшая в неизвестном направлении голова.

— Давай зайдем, что ли, — предложил Клон.

— Не надо иронизировать, молодой человек, — покачал головой псих у кафедры. — Вы не знаете, как все обстоит на самом деле. Может, именно так оно и происходит.

Это был действительно ненормальный человек. Упертый и напористый, как хайтековский экскаватор «Caterpiller», и даже прекрасный в своей экскаваторной упертости. Крах психоделической революции и все последующие годы обломов ничему его не научили. Он по-прежнему верил во все это шестидесятническое говно. Он подрагивал головой (бельмо: то и дело матово отсвечивало солнечные блики, становясь похожим на вмонтированный в череп фонарик с подсевшими батарейками) и с пеной у рта защищал свои расклады.

Нотабене: мне на секунду захотелось поменяться с ним местами. При сохранении внешних данных, разумеется.

— То же самое происходит и сейчас, — пользуясь случаем, вставил какой-то примажоренный (они здесь все примажоренные) кислотный умник из первых рядов. — Только в рамках отдельных субкультур. Например, клубной культуры и музыки транс.

— Эээ, — снова покачал головой псих. — Мне трудно объяснить вам разницу, потому что вы не жили в то время…

— А те, кто жил в то время, должны ничего о нем не помнить! — снова выкрикнул Клон. — Это такой хипповский слоган. Поэтому если вы сейчас будете рассказывать нам о том, что было тогда, значит, вы врете!

На сей раз подхихикиваний не раздалось, и даже псих отнесся к Клоновскому глуму довольно серьезно.

Мы заняли места в последнем ряду. Волосатый поприветствовал нас кивком головы, мы тоже обозначили что-то приличествующее (Клон: разумеется, нацепил полный маскарад — очки и бейсболку одновременно. Опасность быть узнанным здесь была в несколько раз больше, чем где-либо еще).

— Итак, мы остановились на том, что пласт культуры, который принесли с собой шестидесятые годы прошлого столетия, был квинтэссенцией всего того, что ныне принято обозначать как психоделику. Новизна подхода среднестатистического обывателя к искусству тогда заключалась в том, что в моде были идеи проникновения в новые области человеческого сознания и неизведанные сферы жизнедеятельности.

Когда он говорил, из его рта аэрозолем брызгала слюна. Иногда он, отчаянно махая руками и самозабвенно жестикулируя, входил в очерченный солнечным светом прямоугольник напротив окна. В лучах засмогованного солнца эти брызги были похожи на мелкокалиберные искры, которые вяло источает изрядно отсыревший бенгальский огонь.

— В сущности, все шестидесятые годы сводятся к одной фразе из творчества группы «Doors» — по сути дела, первооткрывателей электронной музыки. «Вгеак on through to the other side». С этим созвучны и идеи Кастанеды — вы помните, там, где он пишет, что надо перебраться через невидимую стену, которая всегда находится слева от человека и за которой — смерть. По Кастанеде, смерть — это не отсутствие бытия, а просто другая реальность. Другое измерение…

— Курт не умер, он просто вышел покурить, — выкрикнул со своего мета Клон. В зале раздались жиденькие смешки.

— А я и не собираюсь рассказывать вам о том, что было тогда. Я выражусь иначе. Это примерно как первый секс — такой, знаете, по любви, после долгих романтических ухаживаний и с преждевременной эякуляцией, — и секс с женой за сорок после двадцати лет счастливой супружеской жизни. Вроде и впирает, и оргазм имеет место быть, но вам заранее известно, чем это кончится. Так же и у вас с этой вашей клубной культурой. Мы вообще очень виноваты перед вами, если разобраться. Мы дали вам опыт и цинизм. — Он перевел одноглазый взгляд в сторону кислотного умника, который говорил про клубную культуру. — Один только вопрос: а вы, молодой человек, действительно считаете, что музыка, которую — ну ладно, хорошо: половину которой придумывает компьютер, — вы считаете, что эта музыка может сравниться с той, которую создает человек?

По аудитории пронесся сочувственно-осуждающий вздох. Наверное, кое-кто из девушек закатил глаза. Я, сидя на последнем ряду, этого не видел, но уверен, что это имело место. Стандартное сопровождение ситуации, в которой оказываются наивные отцы и циничные дети, которые всегда знают больше, но боятся подпортить шаткую психику старых пердунчиков.

Кислотный умник, по праву первого вступившего в дискуссию, взял на себя смелость выразить общественное мнение:

— Нот всего семь. А что касается звуков, то мой примитивный компьютер способен выдать их в несколько тысяч раз больше, чем синтезатор Рэя Манзарека. Я могу задать ему поиск нотных комбинаций и просто записывать понравившиеся, тогда как Манзарек работал непродуктивно, подыскивая их сам и, таким образом, завися от вдохновения. К тому же мой компьютер дает мне возможность работать одному и, соответственно, не зависеть от мнения товарищей по группе, которые зачастую способны испортить или, как минимум, не понять самые интересные идеи. Разве не так?

Е…анутый препод улыбнулся, прищурил глаз (второй: оставался открытым. Если бы он был не белесо-серым, а бордово-красным, напросилась бы аналогия с Терминатором в конце первой части) и ненадолго задумался. Потом, нацепив немодную хипповскую полуулыбку, начал:

— Все так. В технологическом плане вы совершенно правы. В каком-то аспекте вы, надо полагать, действительно находитесь в выигрышном положении по отношению к Рэю Манзареку. Одно «но». Утверждая превосходство технологии, вы одновременно низводите на нет роль другого фактора, без которого нет никакого искусства. Того, которое не может иметь материального воплощения. Того, что получает доступ к существованию только в виде сложнейших хитросплетений нервных узелков и окончаний, божественным образом трансформирующихся из вполне осязаемого в духовное…

— Вы говорите о душе, — перебил умник. — Но душа кончилась. Она перестала существовать после того, как Тимоти Лири изобрел ЛСД. Изобретение ЛСД явило собой, наоборот, преобразование духовного в материальное. В химию.

Псих поморщился:

— Вы опять ошибаетесь. Во-первых, ЛСД изобрел не Лири, а доктор Хоффман и еще очень много других людей. Лири только довел это изобретение до ума и, как и подобает настоящему американцу, пустил в тираж. А во-вторых, никто ничего ни во что не преобразовал. Вся проблема была в том, что кислота получила популярность в Америке, где к тому времени уже образовался пуленепробиваемый менталитет, согласно которому все можно купить за деньги. А просветление, которое достигается годами работы над собой и настойчивыми психологическими практиками, может быть доступно каждому идиоту за двадцать долларов. Или сколько там сейчас стоит марка… я не помню, давно не ел. На самом деле это было ошибкой. Просветление не дается просто так. Духовное не может стать материальным — все сводится опять-таки к вопросам диапектики… Нам потребовалось время, чтобы в этом убедиться. А вы, сами того не зная, взяли наш опыт на вооружение. И уже ни в чем не убеждаетесь. Вы вообще полностью избавлены от этого процесса. Вы работаете на крупные корпорации, а по выходным закидываетесь той же кислотой и прекрасно себя чувствуете. Вы без презрения к себе можете ходить на работу в компанию «Кока-Кола» и при этом искренне считать себя проводниками и пси-хонавтами. Вам не хочется ничего изменить. Может быть, так происходит потому, что вы слушаете компьютерную музыку… Я не хочу вас хаять, но за последние пятьдесят лет вы — первое поколение, которое ни против чего не бунтует. Не скучно, ребятки?

Это уже начинало напоминать параноидальную проповедь, и мы с Клоном облегченно вздохнули, когда звонок заглушил последние слова этого повернутого на всю голову неудачника. Все-таки кислота не проходит бесследно. Даже если после ее многолетнего употребления вы ухитритесь не собирать объедки после дебильных немецких туристов в Гоа, а читать лекции в Московском университете.

Знаете, что такое настоящая с. анутость? Это е…анутость, которая читается даже тогда, когда вы говорите правильные вещи.

Хотя в принципе можно было просто встать и уйти. Не слушать всего этого. Почему-то такой вариант не пришел нам в голову.

— Вот придурок, — констатировал Клон после того, как мы в потоке человеческо-студенческих единиц выкатились в коридор. В тот самый, где я пятнадцать минут назад разошелся в разные стороны с Наташей. — Однако же. Какой интересный персонаж.

Я проводил взглядом ускользающий вниз по лестнице поток молодых, по большей части женских, тел.

— Слушай, Клон. Мне здесь надоело. Предлагаю пойти ко мне домой, перекусить и послушать музыку. А к шести снова сюда придем. Ну или куда там еще. Игорь Петров suxx, и все остальные тоже.

— Принято, — не задумываясь согласился Клон. — Ты живешь все там же?

Я жил все там же. Клон не был у меня дома уже два или три года.

Мы молча спустились вниз, прошли мимо патологически бездеятельного поста охраны и двинулись на выход. Потом: на выход на Моховую. Потом: в сторону Тверской, на автобусную остановку.

Необязательное дополнение: когда мы выходили из ворот fucka, краем глаза я выхватил панораму Манежной площади. Фахверкового домика из средневековой Европы теперь не было. Он простоял так недолго, что на его месте даже не успел нарисоваться захламленный прямоугольник, какой остается после сноса палатки-гриль или киоска «Союзпечать». Видимо, его (домик) таким же, как и в случае с палатками, образом увезли на эвакуаторе.

* * *

На автобусной остановке — гвалт, толкотня. Кто-то орет не до конца сформировавшимся голосом. Голос похож на стекло — он так же режется.

Откуда-то из под стада человеческих ног, в испуге разлетающихся (прыжками) в разные произвольно выбранные стороны, на нас выкатывается половина человека. У половины человека отсутствуют ноги и одна кисть. Вторая кисть в наличии: ногти грязные, красные и искусанные. На заднем плане — опрокинувшаяся инвалидная коляска.

О половине человека: она лет на десять младше меня. А может быть, лет на десять младше Клона. В случаях с такими персонажами всегда трудно определить возраст, потому что их лица от рождения сивушные, раздутые и испитые. Такие, покрытые коростой и болезнями. Москва-2***, уличный попрошайка, типичный вариант.

Уличный попрошайка — вернее, половина уличного попрошайки — передвигается на своих полутора руках, уродливо опираясь на эту неустойчивую, похожую на Пизанскую башню наклонную конструкцию и перекидывая вперед искалеченное тело. Из всего стада человеческих ног он выбирает (почему-то) наши четыре. Потом — переводит взгляд выше и в конце концов встречается с нашими глазами. Все происходит за доли секунды.

— Бля, — орет половина попрошайки тем самым несформировавшимся голосом-стеклорезом. — Пи…дят! Скажите им! Они меня пи…дят!

Калека прячется за нашими икрами, как маленький ребенок за стволами деревьев. Единственный на его теле указательный палец выглядывает у меня из-под колена. Он устремлен на двух примажоренных полугопников чуть больше двадцати. Знаете, есть такая категория людей — из тех, чьим родителям удалось наколбасить денег и подняться в спальном районе, но перевоспитывать деток в соответствии с традициями обеспеченных папиков уже поздно, поэтому даже на лекциях в МГИМО они общаются при помоши пальцев и слов вроде «ептыть» и «пацанчик». Они в нерешительности притормаживают: видно, что они действительно гнались за инвалидом.

Без раздумий пинаю одного из них в грудь, чуть выше солнечного сплетения. Очень плохой удар. Я думал согнуть его по центральной оси, а он всего лишь отлетел на метр и схватился за кости. Простой ушиб и никакого вреда здоровью.

Второй (синхронно с первым) тоже отскочил на такое же расстояние. Выражение лица (у обоих): растерянное.

— Он сам начал, — лепечет второй. — Он залез мне в барсетку… там, на остановке.

Первый поддерживает:

— Браток, бля. Мы всего лишь хотим забрать у него свои бабки. Хорош, браток.

Половина человека: выскакивает у меня из-под ноги, в несколько прыжков подлетает (стелясь по асфальту) к опешившим полугопникам и, опираясь на увечную руку, здоровой пытается дотянуться до их яиц. Они по очереди отпрыгивают, но ударить в ответ не решаются.

— Уе…у, на х…! Суки, блядь! Гандоны! Пииии-дооо-рррррры! — уже не визжит, а фрезой вгрызается в воздух голос половинчатого калеки. То, что написано у него на лице, я видел в лучшие моменты футбольных махачей на лицах немногих реальных бойцов, ошиваюшихся среди всей этой фанатской пи…добратии.

Я видел это на лице того осетинского быка. А также на лицах «Мясников», когда они его месили.

С той лишь разницей, что этот калека не имел никаких шансов. У него почти не было конечностей.

— Я же говорю, блядь! Смотри! — орет, отскакивая, один из полугопников.

Я понимаю, что именно так оно и было. Так, как они говорят. Что меня только что использовали и развели, как лоха. В тот момент, когда осознание этого факта выкристаллизовывается в четкую уверенность, калека отработанным движением — практически в два касания (земли и коляски) запрыгивает в свою колесницу, заботливо поднятую с асфальта кем-то из сердобольных пассажиров с автобусной остановки. Мы все четверо стоим в мини-ступоре, а калека с бешеной скоростью скатывается вниз по Тверской.

Через десяток метров коляску подхватывают за поручни руки точно такого же оборванца, только экипированного надлежащими человеку конечностями. Теперь они вместе стремительно ускоряются и через пару секунд полностью растворяются в послеполуденном человеческом месиве, которое официально называется Тверской улицей.

— Блядь! — На глазах одного из гопников чуть ли не слезы. — Там была кредитная карточка. На х…я ты вписался, братишка?

На моем месте он бы тоже вписался. Если бы, разумеется, не переконил. Расчет красивый и точный. Уличное НЛП: бить на жалось вкупе с элементарной нехваткой времени на осмысление ситуации. «Быстро, как рок-н-ролл». Так говорил Патрик Суэйзи в «Брэйк-пойнте».

Я хочу сказать: не удивлюсь, если окажется, что этот калека — апологет каттинга, который избавился от конечностей специально. Ради бизнеса. Нехитрого, но своего.

Когда я пытался быть хорошим главой семейства, это привело к разводу и краху иллюзий. Когда я пытался быть хорошим христианином, это привело к потере остатка религиозности. Когда я пытался быть хорошим редактором, мне приходилось подписывать в тираж 80 процентов откровенного дерьма. Когда я попытался быть просто справедливо настроенным прохожим, случайным свидетелем уличного инцидента, благородно вставшим на защиту меньшего брата-калеки, — тогда меня использовали и развели. Всякий раз, когда я пытаюсь сделать что-нибудь правильное, результат получается извращенным и вывернутым наизнанку. Так бывает всегда, когда вы пытаетесь быть лучше, чем вы есть на самом деле.

Я лезу в задний карман, протягиваю гопнику мятый стольник. На пиво. Можно было дать меньше, но купюр другого достоинства у меня в кармане не оказалось. Гопник честно сознался, что кэша у него было всего рублей тридцать, но сдачи дать ему, как несложно догадаться, нечем. Протягивал стольник назад (да ты че, браток, че за базар, карточку я все равно ща заблокирую, а тридцать рублей — х…ня), но я не взял.

Хорошо, что не произошло наоборот. Что они не стали говорить, будто он забрал у них больше, и требовать от меня компенсации. Тогда мне пришлось бы снова засадить кому-нибудь из них в грудак: дать развести себя второй раз подряд — это уж слишком.

Мы залезли в автобус (это был снова «Икарус», не новый, а классическая модель из семидесятых, все нормы СO2 — не то что ни к черту, а вообще ник черту) и расположились на задней платформе. Отдав десятирублевую дань тетеньке в оранжевом балахоне (с надписью «кондуктор»), уставились в заднее стекло.

Если уж говорить об автобусных стеклах: заднее — лучшее из всех автобусных стекол. Самое панорамное. Если пялиться в него долго и вдумчиво, может создаться иллюзия собственной возвышенности над остальными участниками дорожного движения. Теми, на которых вы смотрите в буквальном смысле свысока (а они где-то внизу тормозят, выворачиваются, тыкаются бамперами вам под ноги, а если за рулем девушка в жестоком мини — это вообще классное зрелище).

— Ты не знаешь, когда заканчивается верстка номера в «FHQ»? — спрашивает Клон.

— Понятия не имею. Судя по тому, что аврал уже начался — через пару дней. Но они все время проё…ывают сроки, ты же знаешь. Вообще все всегда проё…ывают сроки.

Вместе с нами в автобус зашла сумасшедшая тетка. На остановке она стояла в паре метров от нас и буравила нас враждебными взглядами, что-то покряхтывая себе в усы (у сумасшедших теток почти всегда растут усы), но до конкретных наездов не доходило. Почему-то заговорить с нами она решила только сейчас:

— Вы здесь воруете, ребята? Признайтесь честно. Вы ведь шарите у всех по карманам?

Психи в общественном транспорте — отдельная статья. Не в Уголовном кодексе статья (хотя и до этого иногда доходит), а — статья в периодическом издании. Достаточно просто обрывков диалогов, этого хватит выше крыши. Как специалист (бывший) говорю.

— Да, — соглашаюсь я, — но сегодня у нас выходной. Во всяком случае, вас мы точно не обворуем.

А если говорить отвлеченно, в общественном транспорте все пассажиры — психи. Здесь есть что-то запредельное, среди висючек и поручней. Во всех этих объявлениях во всеуслышание: «Уважаемые пассажиры, своевременно и правильно компостируйте талоны». Покажите мне человека, который знает, как можно закомпостировать талон неправильно. Его либо компостируют, либо нет.

— Вас надо расстрелять, — объявляет тетка сварливым голосом. — Вас, сукины дети, надо поставить к стенке! Сволочи. Грабите честных людей.

Я улыбаюсь, бросаю взгляд в окно — да, эврика, так и есть: в следующей прямо за нами машине — девушка в мини. Старается не замечать наших глумливых взглядов (на обтянутые хорошим нейлоном ляжки, уходящие в темноту кружевного белья). В любом другом месте она бы просто свела ноги (так они делают в метро, например, и для пущей уверенности кладут на срез юбки сумочку — чтобы всем сразу было понятно: ловить нечего), но авто — другое дело. Для того чтобы жать на педали, ноги должны быть разведены.

— Как Наташа? — вопрошает Клон, не отводя взгляда от ерзающей чиксы (чикса: напряженно пытается вырулить в соседний ряд, но проносящийся слева сплошной поток не оставляет ей никаких шансов). — Хорошо трахается?

Маскировка Клона: на данный момент — бейсболка и очки одновременно. Видимо, ему надоело постоянно совершать так много манипуляций. А может быть, он просто забыл снять дежурный шифрующий элемент.

Сотовый телефон Клона: сразу две sitiskh. Первая: «4to, ne zaebalsa esho sms 4itat'?». Вторая: «Privet, kak dela? 4to novogo?». Обе — «Delete».

— Мы не трахались, Клон. Я хотел, но она мне не дала. Хотя сначала вроде как тоже хотела.

Я никогда не был из числа тех, кто рисуется перед собеседниками мнимыми сексуальными подвигами. Удел закомплексованных слабаков, врожденных пи…доболов и зависимых латентных мачо с вечно свербящими шишками.

Клон:

— Сначала — это когда?

— Сначала — это до того, как я дал ей это идиотическое интервью.

Клон настолько удивлен, что даже отрывает взгляд от столь приятной картины за окном (точнее, за двумя окнами, если брать в расчетеще и лобовое стекло управляемой чиксой тачки).

— Я не понял. Это что, не был завуалированный намек на порево? Она действительно брала у тебя интервью?

— Да, Клон, действительно. Когда она говорила о диктофоне, она имела в виду действительно диктофон, а не презерватив.

Третья smsKa на сотовом телефоне Клона: «Za4em takomu obyvatelyu kak ty vystavlyat sebya geroem I nositelem nemotivirovannoy agressii?» Разумеется, это чистый «Delete”.

Я знаю, почему он в таком осадке. Он не может понять, почему при наличии живой звезды в радиусе нескольких метров интерес проявляется к кому-то другому. С недавних пор он перестал подогревать интерес к своей персоне, но привычка к наличию этого самого интереса осталась.

А главное — остались непонятки. Он был готов нормально отнестись к тому, что девчонка предпочла меня для легкого перепихона, но ни на минуту не допускал, что речь может идти о реальном интервью. Смешно, ей-богу.

Он закидывает голову, потом тыкается бейсболкой в стекло (чиксе наконец удалось вырулить, заголенные ляжки теперь проносятся справа по курсу, последний взгляд — и они исчезли навсегда), потом, покачивая головой, говорит:

— Тебя развели, чувак. Тебя просто развели. Не знаю, что ей от тебя было нужно, но дело свое она знает хорошо. Почти что Дарья Асламова.

И еще: думы о душе рано или поздно приводят к старушечьей оголтелости. По-другому ни у кого не получается.

— Представь себе, — говорит мне Клон, — одну вещь. Находится хакер, который умеет взламывать чужие компьютерные системы. И вот, допустим, в журнале «FHQ» заканчивается верстка номера. Все материалы на пленках отправляются в типографию финнам, правильно?

— Правильно, Клон.

— Вот именно. Только отправляются они обычно когда? С утра. Накануне все сидят до двенадцати ночи, верстают, правят и подписывают в печать — все построчно, пополосно. Подписывают полосы и складывают их в папочку у себя в компьютере. А когда папочка заполняется, выключают компьютер и идут баиньки.

Я слушаю попеременно то его, то сумасшедшую. Она теперь висит на поручне, болтаясь, как обезьяна. Она кричит — теперь уже громко, перекрывая звук дизеля (если вы не в курсе: почти все современные автобусы — заднемоторные) у нас под ногами:

— Эти летающие дома. В них боль, в них ужас. В них будем все мы. Нас они накроют («Вас давно уже накрыло, мэм, и не отпускает», — комментирует все тот же смешливый голос в районе средних дверей).

Я, буравя взглядом дорогу (которая бесконечным серым факсом отрыгивается из-под колес автобуса под сзади следующие автомобили), спрашиваю Клона:

— И что следует из этого?

Я пожимаю плечами:

— Меня все сегодня разводят. Может, и так. Меня это не коробит. Женщин в мире много. Ты же знаешь, я никогда не депрессовал из-за того, что та или иная из них не стала со мной совокупляться.

Внимание сумасшедшей тетки теперь расконцентрировалось — с нас на всех пассажиров (которых в это время суток всегда немного, поэтому она могла не особо напрягаться с криком).

— Посмотрите, что происходит вокруг, люди, — распиналась она, с видом мессии воздевая руки к небу, скрытому от нас металлической крышей с приоткрытыми воздушными люками). — Мы сошли с ума («Нам нужна она», — со смешком вставил кто-то, сидевший в районе средних дверей), автобусы сошли с ума, город сошел с ума. Вспомните о душе, люди! Вспомните, пока не поздно!

Усы тетки смешно топорщились на сморщенном, как сушеное яблоко, старушечьем лице. Из-под усов то и дело выскакивали: капли слюны, ошметки пережеванной пищи и, по-моему, окровавленные куски десен — во всяком случае, десны у нее реально кровоточили, это было различимо. Типичный портрет Тех, Кто Думает О Душе. Оголтелые юродивые на паперти, бомжи в подземных переходах с заученным «дай бог здоровья». Прихиппованные бельмоглазые демократичные преподаватели с журfuckа и психи в общественном транспорте.

Думать о душе легко, когда больше думать не о чем, потому что все мысли уже либо стерлись, либо доказали свою беспонтовость и непригодность для повседневной жизни.

— Из этого следует, что мы берем за яйца хакера, поим его пивом и ведем в безопасное место, где есть компьютер и Интернет. Там он взламывает их систему, и мы получаем доступ к уже подписанной в печать виртуальной папочке, которая завтра с утра превратится во вполне реальные пленки к отправке в Финляндию, ну или где там у них типография — вообще-то х… знает, может, они печатаются и не в Финляндии, хотя в основном все сейчас с финнами работают. Но не суть. А суть в том, что содержимое папочки уже никто проверять не будет, потому что накануне ночью были получены все, на хрен, подписи, проверены все ошибки, выправлены все баги. Так что у нас есть целая ночь. Мы лезем в верстку и делаем с ней все, что нам хочется.

— А что вам хочется, Клон? — Ловлю себя на том, что спрашиваю это с излишним скепсисом, сделав красноречивый акцент на слове «вам».

По пунктам. Нам хочется: глумиться и опускать. Прямо с первой страницы, со слова редакции. «Дорогие читатели, сегодня моя очередь писать вам это глупое, пафосное и на х… никому не нужное обращение, но уже семь часов вечера, я хочу быстрее вернуться домой, купить пива и сесть перед телевизором, потому что сегодня будут показывать «Локомотив» в Лиге чемпионов, поэтому вкратце: и я, и вы знаете, какой феерически говенный ширпотреб мы производим, но я здесь работаю, потому что так получилось, а вы это читаете, потому что надо же вам что-нибудь читать, причем если меня еще можно оправдать тем, что я получаю за это деньги, то вы, дорогие читатели, — полные дебилы, так как вы за это не только ничего не получаете, а даже наоборот, платите из своего кармана». Нормально? Или, например, постер с полуобнаженными женщинами заменяем на хард-порно с какой-нибудь толстожопой негритянской старухой с вибратором и в кожаном наморднике. И подпись вверху: «Дорогие онанисты, 90 % наших продаж происходят исключительно за счет того, что вам хочется подрочить — давайте, наконец, скажем об этом открыто и не будем прикрываться ложными разглагольствованиями о красоте эротического искусства. Сегодня девушка номера — Большая Макатумба, домохозяйка из Бронкса, колдунья вуду и крестная бабушка Уэсли Снайпса. Приятного времяпрепровождения на толчке в обществе правой руки!» Или реклама какого-нибудь дерьма: «Нам заплатили денег, чтобы мы поместили здесь фотографию бутылочки со «Спрайтом» и написали: «Не дай себе засохнуть», мы, блядь, порядочные люди, поэтому фотографию бутылки см. выше, а надпись мы даже продублируем: НЕ ДАЙ СЕБЕ ЗАСОХНУТЬ, но, с другой стороны, никто не платил нам деньги за то, чтобы мы не писали, что «Спрайт» — вредная для желудка сладкая моча, поэтому знайте: «СПРАЙТ» — ВРЕДНАЯ ДЛЯ ЖЕЛУДКА СЛАДКАЯ МОЧА». А внизу — мелким шрифтом — рекомендации для рекламодателей: «Уважаемые рекламодатели, отныне мы начинаем брать с вас деньги не только за то, что мы напечатаем, но и за то, что мы не напечатаем. Прикидывайте сами, какими слоганами можно засрать вашу продукцию, и платите нам деньги за то, чтобы мы этого не делали. Доллар — фраза, но если мы придумаем хотя бы одну неоплаченную — извините, подвиньтесь». И так везде. Порнуха, чернуха и гон.

Тираду прерывает сотовый. Текст sitiskh: «Privet:). A u tebya est' pushok?», ответ: «Byl mejdu nog, kogda mne bylo 13, teper' netu».

Усатая тетка отцепилась от поручней и теперь сидела на приступке, ковыряя ногти и пялясь в пол. Со стороны казалось, что безумие прошло, и теперь она ужасно комплексует по поводу того, как глупо она выглядела минуту назад перед пассажирами и водителем. Она шевелила морщинами и бубнила куда-то в себя:

— Лайнер встанет, найду «Автолайн». Сяду в «Автолайн», уедет лайнер. Автолайнер. Большой автолайнер. Сяду в «Автолайн».

— А тексты всех статей сделать реальным произведением искусства, — продолжал Клон. — Например, сделать статью, состоящую целиком и полностью из мата. Вспомни Лондон — там все общаются исключительно при помощи слова fuck и производных: fuck out, fuck up, fuck off. Я реально говорю, там практически все можно так выразить. Слишком много всех этих off'ов и ош'ов. А в Польше — помнишь? — алкоголики объясняются только посредством слова «курва». Оно одно, без производных, но все равно они им объясняются. Интонационно. Как в китайском языке. А вот на русском так еще никто не делал. Представляешь — так, чтобы без единого литературного слова, но при этом донести до читателя информацию. И это все выйдет стотысячным тиражом. Слабо?

Я подумал, что, наверное, под лайнером она имела в виду автобус. А может, ей казалось, что она летит в «Боинге» или плывет на «Силье Лайн». Я смотрю (почему-то) наверх, в люк, с обозначенной в его прорезях полоской воздуха, потом на тетку, потом на Клона:

— Когда это ты сделался антиглобалистом, Клон? Клон: восторженно плюет в воздух. Его прет. По-настоящему прет.

— Антиглобализм тут ни при чем. Антиглобализм — это для сбрендивших интеллигентов из книжного издательства «Ультра. Культура» и обкушавшихся кислоты тинейджеров, которым нравится считать себя новыми Нео. Нью Нео. Неонео. А я хочу просто поглумиться над этими идиотами. Над всеми этими Петровыми, Лабусами и Восканяншами. Понимаешь, я вынужден с ними общаться, и за это им стоит отомстить. Все, что нужно, — это найти хакера и точно узнать, когда они заканчивают сдачу номера.

Вот именно поэтому он никогда не станет Тайлером Дерденом или мистером Хайдом. Тайлер Дерден мог бы теоретически додуматься до такого ради внутреннего раскрепощения и прочих высокоморальных целей. Клон же в своих замыслах не руководствуется ничем, кроме личных понтов. Я имею в виду: слишком мелочная натура.

Клон прервал тираду: за окном (по ходу движения автобуса) возникла очередная церковь. Снял бейсболку, перекрестился. Ровно три раза. Все как надо.

Нам с Клоном всегда было приятно считать, что мы действительно чем-то отличаемся от всех этих Игорей Петровых и прочих Лабусов, которые работают в Команде, размешивают ложечками чаи в редакционных кухнях с большими окнами и портят глаза компьютерным излучением. Что именно мы (а не они) и есть венец эволюции. Причиной и единственным доказательством этого служил всего один неоспоримый факт: нас перло, а их нет. Теперь на смену тем Игорям Петровым пришли новые, с которыми мы (теперь уже) уравнены в общечеловеческой ценности. «Бывшесть» действительно уравнивает всех.

Разница между нами только в одном. Я все это понимаю, Клон — нет. Точнее, понимает, но старается отгонять от себя это понимание. Отмахивается от него, как опахалом от мух. Он брызжет слюной на стекло «Икаруса», меняет очки на бейсболку и бейсболку на очки, он распираем эфемерным, иллюзорно-зыбким и наполовину самозапрограммированным чувством своей глобальной непохожести. Он объясняет:

— Понимаешь, есть два типа людей. Одни играют по правилам и говорят: не мы это придумали. А другие заставляют остальных играть по своим правилам. Если мы имеем, скажем, дрянной журнал: первые работают в нем, потому что таковы правила, вторые — сделают так, чтобы этого журнала не было. Или, по крайней мере, чтобы он попал на бабки, которые у него отсудят рекламодатели. На большие бабки.

Он похож на стареющего жиголо, пляжного мальчика на пенсии, который несмотря ни на что упорно продолжает мазать чресла кремом для загара и сально пялиться на топлесс-чикс у кромки прибоя. Не хочет понимать. А хочет — хакера и дату сдачи номера. Думает, оно ему поможет.

Он отцепляется рукой от вертикального поручня и хватается за другой — горизонтальный, параллельный потолку. Рукав адика съезжает вниз, на хилом (они всегда были хилыми) бицепсе — до боли знакомое: татуировка, которую я не видел уже несколько лет. Никакой конкретной темы — просто узор, не обозначающий ничего, кроме тараканов хозяина.

Я имею в виду: можно ведь придумывать сотни песен про девочку-наркоманку, которую ты бы хотел видеть светлячком, мягко опускающимся в предрассветных сумерках на улицу Красных фонарей, и которая уже никогда не будет сумасшедшей. Можно перелезть с балкона, находящегося на двадцать четвёртом этаже, в соседнее окно той же самой квартиры, расположенное за тысячи вмонтированных в бетонный блок черноморских раковин. А можно просто сделать себе такую татуировку — вот я о чем. Люди меняются, наколки остаются. Нависают деформированными каракулями над слоем жира (а заодно — и над мозгом) этаким мостиком из прошедшего времени. Именно по этой причине люди их себе и набивают (другие — не набивают).

— Я говорю тебе: эту говенную лавочку прикроют. Если бы кто-нибудь додумался сделать это в эпоху Эбби Хоффмана, тогда все было бы наоборот: в такой скандальный журнал рекламодатели выстраивались бы в очередь и собственноручно придумывали, как засрать свою продукцию. Разницы-то ведь, по большому счету, никакой — бренд втемяшивается в голову в любом случае, а соответствие общему настроению эпохи — вот оно, пожалуйста. И куча пи…доболов-психологов принялись бы доказывать, что реклама от противного куда как эффективнее зае…авшей всех рекламы ортодоксальной. И доказала бы. А сейчас никто не захочет иметь с ними дела. Даже если они убедят общественность, что виноваты хакеры. Никто не захочет связываться с журналом, который не смог защитить свою систему от хакеров. Это тоже настроение эпохи, блядь.

Несколько лет назад я бы подхватил эту идею, как хвост птицы счастья. Я бы прыгал до потолка, рискуя врезаться головой в ядовито-кислотный поручень, и агонизировал агонией предвкушения хорошей акции. Сейчас я: смотрю в заплеванное (Клоном) заднее окно, слушаю Клона вполуха (в другие пол-уха — сумасшедшую бабушку) и тщетно пытаюсь различить очередные молодые female-ляжки за стеклами машин, следующих в кильватере.

Ляжек — нет. Я — не в теме.

Это еще одна из причин (не помню точно, какая по счету) никогда не встречаться с бывшими друзьями. А может, одна из уже упомянутых причин.

Уже потом, когда мы вывалились из нутра автолайнера (тетка, придумавшая термин, выписалась вон за несколько остановок до) и шли по направлению к моей норе, меня осенило. Я остановился:

— Облом, Клон. Это никогда не выйдет стотысячным тиражом. Даже если ты найдешь хакера и узнаешь дату сдачи. Ты забываешь о пилотном номере. Он всегда приходит из типографии в редакцию за несколько дней до основного тиража. Странно, что ты об этом забыл — ты ведь знаком с работой в глянце. Они просто отзовут тираж. Попадут на бабки, уволят редакцию и потеряют половину рекламодателей, но отзовут. Так что это никогда не выйдет стотысячным тиражом, Клон. Никогда не выйдет.

Надо сказать, реакция Клона меня слегка удивила. Точнее, не то что удивила — просто это было совсем не в его духе. Он сказал:

— Ну и забей. Ну и х… с ним. Пойдем-ка лучше пивка возьмем. Я угощаю.

* * *

Нам везло на сумасшедших старух. Вторая ждала нас на лавочке возле моего подъезда (между первой и второй перерывчик небольшой, как резонно заметил Клон уже в подъезде, наконец-то снимая бейсболку и очки одновременно).

— Сегодня ты живешь здесь последний день, — покаркала старуха непонятно в чью сторону. — Всему когда-нибудь приходит конец, молодой человек. Тебя здесь больше не будет.

— Это твоя соседка? — с издевкой осведомился Клон.

— Одна из. Меня здесь не очень-то любят.

— Здесь — это в этом доме?

— Нет, блин, в этом мире!

Соседи: они у всех одинаковые. Вне зависимости оттого, какую именно музыку (и насколько громко) вы включаете в своей квартире. Как часто и что именно вы курите в своей собственной норе — если ваш дым попадет в их вентиляционные трубы, он будет исключительно наркотическим. Во всяком случае, об этом вам скажут в милиции — затрапезный усатый лузер на бумажной работе покажет вам ворох макулатуры, из которой вы вообще узнаете о себе много нового.

Вне зависимости от того, во сколько и с кем вы ложитесь спать, в коллективном осознанном местных бабушек и подшефных им алкоголиков вы будете ложиться спать под утро и исключительно в объятиях пьяных привокзальных шлюх. Вы также будете: торговать наркотиками, содержать притон, заниматься растлением малолетних, снимая у себя дома порнуху с анальным проникновением и восьмилетними мальчиками, а все ваши гости будут сильно напоминать чеченских террористов.

Не знаю, как к этому относиться. Вообще-то люди обычно никак не относятся. То есть: не реагируют. Не принято и неприятно состязаться в пасквилянтстве с сумасшедшими старухами. Сумасшедшие старухи об этом знают и пользуются ситуацией.

За годы, проведенные в этой квартире, я как-то свыкся с подобными вещами. Со мной не боролись только в течение тех двадцати шести тысяч двухсот восьмидесяти минут, которые я прожил на другой квартире, в другой компании и в другой жизни. Тогда боролись с двумя студентами, которым я сдавал временно пустующую жилплощадь.

Дома я наскоро приготовил мешанину из подножного корма. Залил в себя (и — заодно — в Клона) прилагающуюся порцию чая с лимоном. Включил телевизор: Ролан Факинберг предлагал молодому человеку по имени Антон десять палок в анус («Всего десять, Антошка — в жопе ножка, всего десять фрикций, цифрийк, фрицийк, всего десять раз вот эта ножка от табуретки войдет внутрь и выйдет вон из твоего анального отверстия — и пятьсот тридцать баксов, которые стоят у нас сегодня на кону, будут твоими, Антоха-мареха!» Антон напряженно раздумывал, косясь то в камеру, то в пол, то на кого-то из родственников в зале, может быть, на мать: «Давай, сынок, нам сейчас так нужны деньги»). Потом я включил магнитофон: «Тооl», разумеется, очень старый альбом 2000 года. Попросил Клона убавить звук телевизора: рыжая прическа Ролана Факинберга теперь выполняла роль светомузыки — такой волшебный фонарь на периферии, иллюминация для разрядки зрения.

Когда я первый и последний раз в жизни встречался с этим человеком (демократичное летнее кафе в паре сотен метров от Садового кольца, неподкупная честность своего парня — «ты можешь ударить меня, нет, ты просто обязан меня ударить, я готов» — и заморское мороженое с до сих пор непонятным мне привкусом), он говорил:

— Видишь ли, платить людям деньги за то, чтобы их е…али в жопу перед камерой — в этом нет ничего такого, понимаешь? Это не круто. Если бы у меня был еще год, еще хотя бы один год, если бы мне не пришлось бросить этот проект ради более серьезных дел — я бы создал реально крутую вещь. Я бы сделал так, чтобы они платили за это деньги. Они бы выстраивались в очередь. Как на аукцион: кто больше заплатит, тот и получит свою порцию палок. Или фекалий. Или опарышей в уретру.

Когда моя жена объявила мне о своем решении, она тут же предложила собраться втроем. Говорила, что предложение исходит от Ролана. Что он добровольно согласен огрести свою порцию причитающихся ему пи…дюлей, дабы не быть ни у кого в долгу. Что деньги — говно, а посему не важно, сколько их у него и сколько у меня: за него никто не будет вписываться или мстить, он не станет подавать на меня в суд — он хочет, чтобы я затоптал его до потери сознания.

Он говорил, что все должно быть по правилам. По закону чести.

Точно так же он говорит работникам компании «Гейлэнд» о том, что они работают не за деньги, а из любви к искусству.

Точно так же он говорит в микрофон:

— НА? ЧТО? ВЫ? ГОТОВЫ? РАДИ? ЭТОГО? ГОВНА?

Я сидел, ел за его счет мороженое с непонятным привкусом и расспрашивал его про это самое (на тот момент уже оставшееся в прошлом) шоу. Вряд ли его удивила моя реакция. Скорее всего, зная меня из рассказов моей (его?) жены, он совершенно правильно решил, что я не буду подчиняться его воле и давать ему пи…ды.

Это была промежуточная воля, не настоящая. На самом деле он хотел: раз и навсегда разрулить возможные претензии и при этом остаться порядочным человеком в глазах новоиспеченной невесты. Этой своей промежуточной волей он просто не оставил мне другого выбора. Точнее, он думал, что не оставляет мне выбора.

Он не учел одного. Того, что выбор был сделан мной еще очень давно. Тогда, когда он еще не нарисовался в нашем (одном на двоих на тот момент) жизненном пространстве. Я никогда не собирался его бить.

Это могло бы выглядеть унижением в чьих-нибудь глазах, но я настолько желал такого исхода, что изначально был согласен на иллюзию собственного унижения. Он просто не мог этого знать. Ролан Факинберг — идеальный удав, но все дело в том, что я — не тот кролик, которого можно поиметь.

На его круглом лице (в то время — уже без бороды, волосы — уже не рыжие, но все еще сохранившие годами лелеемую гнездообразность) не отражалось ни намека на сомнение в том, что игра проходит по его сценарию. Он смотрел на меня умными телячьими глазами и с глупой (намеренно глупой, никак с этими глазами не связанной) улыбкой и распинался:

— Думаешь, они лезут в мое шоу из-за денег? Да бог с тобой. Ты сам понимаешь, какое сейчас время. Пятьсот баксов на дороге, конечно, не валяются, но при необходимости их можно наскрести из ничего. За неделю. А то и меньше. Их можно на-бомбить на тачке, выиграть в казино. Украсть. Выбить премию, кредит или грант. Сдать донорскую кровь и сперму. По объявлению в газете устроить группу лохов в сетевой маркетинг в обмен на зарплату первого дня.

Он сидел, поедал мороженое, заказывал себе добавочные порции. Держал руку на плече моей жены, соответственно раскладам (его раскладам) избегая стандартных в таких случаях периодических засосов и даже простых поцелуев «в щечку». Он даже не притворялся, что чтит мои чувства — он реально чтил мои чувства.

Он не отдавал себе отчета в том, что его сценарий был задолго до него написан другим человеком (мной в данном случае). Всю жизнь он вил из людей веревки и даже подумать не мог, что кто-то может оказаться не вплетенным в эту пеньку. Сначала он вил их из таких вот героев, осаждающих кастинги его передачи с одной-единственной целью — быть прилюдно униженными и растиражировать свое унижение на сто пятьдесят миллионов экранов, потом — из нескольких тысяч покладистых работяг, готовых вкалывать за бесплатно и свое унижение при этом не тиражировать. Он ничего не понял.

Я тогда съел очень много порций мороженого с непонятным привкусом. Столько, что несколько следующих дней не мог отделаться от скрипящего кома в носоглотке. Я никуда не спешил тогда — спешить мне с того дня было некуда, — а беседа в летнем кафе была интересной. Она меня радовала, эта беседа.

Ролан Факинберг, распаляясь, объяснял:

— Если ты живешь в такое время, когда тебя стало модным иметь — везде: на работе, по дороге на работу, дома, по дороге домой, на улице и в подъезде по пути на улицу, — чего удивляться наличию в природе таких ребят, блядь. Которые действительно будут становиться в очередь за тем, чтобы во всеуслышание заявить о своей модности.

И еще:

— Знаешь, я никогда не ошибался. Всегда делал только правильные выводы. Честное слово. Меня это даже напрягало какое-то время. И знаешь, когда я сделал свой первый правильный вывод? В начальной школе. Когда объявили перестройку и свободу слова. Мои родители тогда смотрели телевизор и кайфовали так, как люди кайфуют от хорошего наркотика. Твои, наверное, тоже — ты ведь тоже из инте-лей… А нас в школе учительница спросила: скажите мне, дети, как вы понимаете свободу слова. Я поднял руку и говорю: а так, что вы нам запрещали говорить про какашки, письки и попы, а теперь не будете запрещать. Все засмеялись, училка меня в угол поставила. И — что теперь? Теперь выясняется, что я оказался прав! Прошло больше двадцати, блядь, лет, и выясняется, что вся эта свобода слова, от которой писались кипятком мои родители, свелась именно к этому. К тому, чтобы говорить про говно, жопу и трах. I Больше никому ничего не нужно. Из всех запретных на тот момент тем реальный интерес для людей представили только эти. Общество с анальными ценностями. Это же Клондайк, понимаешь, это же просто, блядь, непаханая степь!

Он распалялся так, что только ледяное мороженое, загружаемое внутрь круглой помидорообразной головы, мешало ей лопнуть, взорваться или вспыхнуть. Я с интересом слушал, а моя жена сопричастно подхихикивала, радуясь тому, что мы наладили контакт. Он всегда умел заражать людей своими идеями и словами. Любыми словами.

Когда мороженое и слова подошли к концу, когда мороженое уже лезло из ушей, а слова (не те, про телешоу, а другие, непроизнесенные), наоборот, втемяшивались в уши, вкручивались штопором в мозг и не хотели обратно, тогда моя жена улыбнулась мне (уже не той улыбкой, которая была в самые лучшие наши моменты, не той, которую не должен был видеть никто, кроме меня, а другой — предназначенной для всех, для общественного пользования; той улыбкой, которая попадает в кадры светских хроник, объективы телекамер или просто в глаза случайных прохожих), целомудренно поцеловала меня «в щечку» и сказала:

— Ну пока.

Но так расстаться не получилось. Мы бросились Друг на друга, и она в последний раз плакала мне в шорт-слив. Прилагающаяся к моему ужасному образу доза романтики (можете не верить): потом я никогда не стирал этот шорт-слив, я хотел, чтобы у меня остался вкус ее слез.

Ролан Факинберг тогда деликатно отвернулся от тех (последних) объятий, доедая мороженое. У него все было под контролем, у этого Ролана Факинберга.

…Наблюдая за тем, как Ролан Факинберг в стародавней записи вьет очередную веревку, мы с Клоном откупорили по пиву. На экране Антон помялся с ноги на ногу, беспомощно посмотрел в зал — скорее всего увидел там одобрение, — потупил взор, потом снова посмотрел в зал, потом повернулся к камере задом, долго (трясущимися руками) отстегивал ремень, приспустил штаны и заголил зад, принял надлежащую позу — камера приблизилась к анальному отверстию. Синхронно с первым движением ножки от табуретки мы сделали по глотку.

Звук телевизора был убавлен, но даже без него отчетливо различалось, как Ролан Факинберг вместе со всем залом, вместе с миллионами завороженных телезрителей отсчитывал фрикции:


ОДИН, ДВА…


Тогда, в кафе с мороженым, Ролан Факинберг, хрипя от мерзлого льда в глотке, говорил мне:

— Отдельно взятый человек не виноват в том, что годы его сознательной жизни совпали с глобальной модой на тиражирование собственного унижения.

Я кивал головой и соглашался. Он действительно всегда делал правильные выводы. Светлую голову не покоробило никакое пьянство, никакие ежедневные крестопадения на памятнике Ломоносову. Лучший способ бороться с неприятными вещами: модный способ. То есть: когда неприятная вещь становится повсеместно неизбежной, на нее объявляют моду. Раньше так уже поступали: с панком, наркотой, сексуальными извращениями и всякого рода революциями. Однако все это было, как ни крути, приятнее того, что вы имеете теперь. Потому что теперь вы не имеете ничего, зато все имеют вас. А вы, в свою очередь, пытаетесь поиметь тех, кто попроще. В пятидесяти процентах случаев у вас даже получается.


ТРИ… ЧЕТЫРЕ… ПЯТЬ…


Ролан Факинберг как зеркало педерастической революции: всего лишь атрибут. Статичный отражатель. Никаких претензий к старине Ф-бергу. Он всего лишь показал в прямом смысле то, что происходит в иносказательном.


ШЕСТЬ… СЕМЬ…


Под звуки «Тооlа» из воспаленного ануса Антошки вытекает первая струйка крови (условие Ролана Факинберга: никакого вазелина и производных, котируется только реальный хардкор).


ВОСЕМЬ, ДЕВЯТЬ…


ДЕСЯТЬ!


Камера переходит на ликующего Факинберга, потом — на орущий зал, потом — крупным планом на какую-то женщину из зала. Средних лет. Она смущена и не кричит восторженно, как все остальные. Просто улыбается, потупив взгляд в подол. Описание женщины: ничего особенного, крашеная химия, дешевый мейк-ап, уставшие глаза. Тщательно, но без особой надежды замазанные морщинки.

Камера: снова на Ролана. Крупным планом — знаменитый дилдо-микрофон, визитная карточка гениально-генитального шоу (и шоумена). Затем — общий план зала и почти сразу же — все та же женщина. Действительно мать?

Камера: на ножку от табуретки. Ножка от табуретки: испачкана экскрементами вперемешку с кровью. Всего несколько секунд.

Ролан Факинберг как раз подзывал из-за кулис свою вечно голую ассистентку (предмет эротических фантазий и объект мастурбации миллионов тинейджеров, молодых людей в начале карьерной лестницы, отцов семейств, старых людей в конце карьерной лестницы etc.) с пакетом мелочи (все выигрыши всегда оплачивались у него исключительно мелочью), а покрасневший (но явно довольный — все самое страшное позади) Антон натягивал семейные трусы с не читающимся с экрана лейблом, а мы с Клоном сделали по второму глотку, — именно в этот момент раздался звонок в дверь. У меня обычный звонок, резкий и противный, такой, который можно расслышать даже сквозь броню зубодробительной тяжелой музыки, включенной на полную громкость. Никогда не любил все эти новомодные примочки с релаксирующими (якобы) звуками.

* * *

Мне (теперь уже) нечасто звонят в дверь. В обеденное же время суток круг возможностей еще более ограничен: примитивные картошечно-сахарные коммивояжеры, раз в год — студентки с очередным опросом общественного мнения (здравствуйте, мы исследуем такую-то архиважную проблему, это не займет больше десяти минут), улыбчивые придурки в галстуках и с китайским ширпотребом, самый гадкий вариант — перманентно уставший и какой-то аморфный, как на вечных фенаминовых отходняках, участковый мусор, гонимый муторной обязанностью разобраться по факту очередной соседской кляузы.

Глазком я никогда не пользуюсь, а посему то, что происходило на лестничной клетке, когда я открыл дверь, стало для меня сюрпризом. Точнее, сюрпризом было не то, что происходило (там ничего не происходило), а — количество народа.

Их собралось так много, что они едва умещались на бетонном пятачке возле лифта. Если бы кто-нибудь из моих соседей в тот момент вдруг резко открыл дверь, он наверняка перетянул бы ею пару-тройку спин — так плотно они заполонили пространство.

Присутствовали все: от вышеупомянутого участкового мусора до последнего дворника. Сумасшедшие старухи моего подъезда и сумасшедшие старухи соседних подъездов. Все дворовые алкоголики, денно и нощно нависающие вопросительными знаками над открытыми капотами ржавых «копеек» и «Москвичей». Активистки месткомов и домкомов (климактерические женщины с химией и без признаков пола) и их подкаблучные мужья (лысеющие мужчины в трениках с обвисшими коленками, давно безразличные ко всему, кроме затрапезного и беспонтового чемпионата России по футболу).

Все самоизбранные низовые председатели и местечковые массовики-общественники. Члены правления мыслимых и немыслимых, жилищных и нежилищных кооперативов. Я хочу сказать: вообще все.

Сила общественности: почти то же, что корпоративные тренинги. А именно: возможность для любого дерьма хотя бы раз в несколько лет становиться конфеткой. Если говорить иносказательно, то по моей лестничной клетке в данный момент растекались залежи фекалий, как по полу общественного туалета после прорыва канализации. Второй вариант: по моей лестничной клетке были рассыпаны тонны конфет, прямо как в закромах кондитерской фабрики «Рот-Фронт». Выбирайте, что вам ближе.

Я уже понял, что произошло нечто из ряда вон. По их таинственно светящимся лицам, в каждом из которых была заложена мина замедленного действия (сейчас-сейчас, висело в пространстве). По их (опять-таки) количеству.

Действо явно не тянуло на очередную коллективную жалобу или дежурную промывку мозгов. Когда из толпы выделился средних лет субъект с намеком на представительность (херовый, но претенциозный костюм, галстук, примерно моего роста, соответствующее должности пузо, лицо заядлого партаппаратчика, глаза — навыкате, общий стиль — нагло-нахраписто-напористый), — я заранее знал, что он мне скажет.

Я заранее знал, что написано на бумажке в прозрачном файле, которую он торжественно извлек из недр пухлого портфеля еще советского, наверное, образца.

Торжественность момента. Ее оценил даже Клон, выглянувший из комнаты в прихожую (в одной руке — пиво, в другой — сотовый телефон: «Как dela:)? 4to novogo?»: разумеется, «Delete»).

Я имею в виду: момент был действительно торжественным. В воздухе витали: пафос и предвкушение, но главным образом все-таки пафос.

Он долго зачитывал названия органов, выдавших постановление, и соответствия со статьями такими-то, пункт такой-то, Конституции Российской Федерации (как вариант — одного из дополнений, постановлений, соборных уложений). В моем мозгу они, разумеется, не отложились.

— …вам предписывается в течение сорока восьми часов освободить жилплощадь по данному адресу, — закончил он. — Жильцы дома не хотят, чтобы ты жил с ними, сынок, — добавил он с видом доброго, но жесткого папика из советских фильмов.

— Не пойдет, — покачал головой я. — Я живу не с ними, отец. Я живу у себя в квартире.

— Во-первых, я тебе не отец, парень, — перебил он. — Меня зовут…

Мне было абсолютно неинтересно, как его зовут. Мало того, мне на х… не нужно было знать, как его зовут. Мне почему-то подумалось, что если я узнаю, как его зовут, я сдохну или превращусь в неодушевленную деталь убогого лестничного интерьера вроде корзины мусоропровода. Я хочу сказать: я не мог позволить ему представиться.

Первый удар с локтя пришелся прямо в зубы. Не в челюсть, а именно в зубы. Он отлетел к лифту, портфель выпал из его рук и покатился вниз по лестнице. Файл с писулькой мягко запланировал в том же направлении, кто-то подхватил его у самых ступенек. Изо рта галстучника вылетел сгусток слюны вперемешку с кровью и приземлился кому-то на домашний тапочек.

Толпа издала приглушенный ах. Мужья в трениках, почуяв недоброе, первыми начали отступать вниз по лестнице («ну сделай же что-нибудь», — говорили их общественные жены со стопроцентной уверенностью в невозможности испрашиваемого). Подолгу службы из общей массы выделился побелевший участковый — моржовые усы, психология угнетенного неудачника и полная, катастрофическая небоеспособность, вплоть до банального отсутствия оружия и средств связи. Сделать он ничего не мог: он стоял, опустив руки параллельно жирным ляжкам в серой униформе, и пытался властным тоном вешать что-то вроде «прекратить». А я уже сидел возле лифта на человеке в галстуке. Бил его по беззащитной голове, а он только и мог, что извергать в пространство сгустки крови и пытаться прошамкать «помогите» сквозь поредевшие зубы.

Именно этого он и заслуживал. Вполне справедливая зарплата за жизнь, прожитую вот так, на побегушках у общественных организаций, и при этом с нелогичным осознанием принципиальной невозможности чьей-либо правоты, кроме своей.

Хрустел его нос, хрустела шея, хрустели десны. Я даже не чувствовал никакой боли в костяшках — так меня переклинило. Парализованный участковый послал кого-то вызвать подкрепление. Конечно, блин, подкрепление. Только на это он и может рассчитывать. Многие лета бедолага урегулировал письменные конфликты между сумасшедшими старухами при помощи бумажек и шариковой ручки, и вот в предпенсионном возрасте на его долю выпало ЧП на участке.

Когда функционер перестал мычать, я схватил его за лацканы пиджака и начал бить головой о бетон. Остановился лифт, кто-то заохал из-за открывающихся дверей и спешно нажал другую кнопку.

Количество народа на лестничной клетке резко сократилось до четверых: я, он, опешивший участковый и Клон (в бейсболке, очках и без сотового телефона). Клон смотрел (через очки) на участкового, а участковый никуда не смотрел.

Из тела, которое теперь было целиком и полностью в моей власти (власть вообще имеет обыкновение очень быстро переходить от одного человека к другому — иногда для этого требуется меньше, чем вам кажется), доносились отрывочные выдохи, вып-лаки и выхрипы. Ему с самого начала ничего не светило — пик его физической формы пришелся, надо полагать, на эпоху позднего Брежнева, он даже не успел закрыться.

Я схватил его за грудь, прислонил к перилам и толкнул вниз по лестнице, к мусоропроводу. Туда, где зияло окно. Я уже знал, что собираюсь с ним сделать.

До окна он не долетел. Ударился головой о мусоропровод и упал лицом в высохшие остатки помоев у его основания. Я собирался преодолеть пролет одним прыжком, но мне было не суждено: ни с того ни с сего мое бедро онемело от предательского удара камелотом — сзади, из-за спины. Я ойкнул и осел на верхнюю ступеньку лестницы. Я только начал машинально поворачивать голову назад, как в мой висок ударил титановый нос (на заднем плане, нерезко — перепуганный Клон: казалось, он сам не ожидал, что сможет меня вырубить). Из последних сил пытаясь разогнать поплывшие перед глазами круги, я сполз вниз по лестнице, оседая рядом с окровавленной тушей человека, взявшего на себя обязанность выселить меня из моей квартиры.

* * *

Клон усиленно молотил меня по щекам. Участковый сидел рядом и приводил в чувство человека в костюме.

— Пора уё…ывать отсюда, — говорил Клон, продолжая окучивать меня пощечинами. — Тебе реально пора сваливать. Это статья.

— Хватит, бля! — Я схватил его за руку. — Хорош. Я высвободился из-под Клона (Клон: особо не препятствовал). Участковый, продолжая молотить по щекам человека в галстуке (человек в галстуке: приоткрыл один — второй заплыл безнадежным и уродливым шаром с едва различимой прорезью — глаз и выдохнул жалобное «ах»), смотрел на меня ошалелыми глазами:

— Ты понимаешь, насколько серьезно ты попал, парень?

Я восстановил дыхание (двадцать-тридцать секунд от силы), потом метнулся в квартиру (еще несколько секунд), взял из комнаты рюкзак, а из кухни — недопитое пиво. Уже вызывая лифт, я все же решил ему ответить:

— Не понимаю, какие ко мне могут быть претензии. Мне было предписано освободить квартиру — я ее освободил. Пользуясь моментом, можете вынести оттуда видак, телевизор и музыкальный центр. Сдадите потом в комиссионку или толкнете на рынке. Вместо арендной платы за торговую точку используйте служебное положение. А если будете заводить на меня уголовное дело, имейте в виду: вашим коллегам будет интересно узнать, как храбро вы бросились на защиту избиваемого, товарищ, блядь, капитан. Какие бескомпромиссные попытки вы предприняли для того, чтобы задержать правонарушителя. Как явились на ЧП без табельного оружия — может, вы его уже давно продали чеченским террористам или членам ОПГ? И все остальное.

А потом я не удержался и снял их обоих. Каюсь: «Зенит» я настроил заранее. В те несколько секунд, которые ушли на перемещение из комнаты (с компакт-дисками) на кухню (с недопитым пивом). Света возле мусоропровода оказалось вполне достаточно: в моем (уже не моем) подъезде на лестничных клетках просто огромные окна. Намного большие, чем в «хрущевках» и прочих советских архитектурных уродцах, и уступающие разве что прозрачной стене на гейлэндовской кухне.

Надлежащие комментарии: фотку я, разумеется, порву. А может, вообще не буду печатать. Хотя в этом случае, надо признаться, исчезнет некий цимес.

Еще комментарии. Я знаю, что когда я единственный раз посмотрю на изображение горизонтального тела возле мусоропровода, меня охватит приступ омерзения к себе самому. Так уже случалось. Неоднократно. Я сам не понимаю, зачем я снимал их. Почему я так хотел увековечить эту забитую тушу во Владикавказе и зачем я только что потратил три кадра на этот полудохлый кусок дерьма. Говорят, что чужая душа — потемки, но, по-моему, самые реальные потемки — твоя собственная душа.

Предположение навскидку: скорее всего я просто хочу, действительно хочу испытать этот самый приступ. Непонятно, правда, зачем: омерзения в моей жизни и так хватает. Причем не только по отношению к себе.

Клон уже затаскивал меня в лифт. Уже нажимал на кнопку с единицей. Мент что-то бубнил (не очень уверенно) в ответ, но я его не слушал. Да и не слышал: двери закрылись, и мы поехали вниз.

Я не жалел ни о чем, что осталось внутри моей норы. В том, что мент сейчас же займется мародерством (может, даже по новой вырубив, если хватит сил, очухавшегося нежелательного свидетеля возле мусоропровода), я не сомневался ни секунды. Но я же говорю: меня это действительно мало волновало. Я сваливал отсюда навсегда, и у меня не было ничего, что хотелось бы взять с собой. Точнее, не так: у меня не было ничего, что хотелось бы взять с собой и что при этом не могло уместиться в моем рюкзаке. (В рюкзаке уместились: фотоаппарат, несколько отснятых и чистых пленок (обычно я использую «Кодак-голд»), плеер и те компакт-диски, которые находились в нем на момент оставления квартиры: не очень много, но на первое время достаточно, а остальное потом прикуплю по новой.)

Хотя нет, вру: мне было жаль красный ковер. Я провел на нем много приятных минут, вылупившись в потолок и слушая музыку. В его ворсинках гнездилась какая-то особая аура — энергетика пьяных и не очень тел, лежащих вповалку на вписке, постоянный секс на жесткой плоскости и все такое прочее — ну, вы знаете, что хранят в себе ковры тех квартир, где живут не обремененные семьей молодые люди до двадцати пяти. Но — проехали: ковер я с собой взять не мог, поэтому он (вместе со своей аурой) остался в прошлом. Наверное, это даже хорошо.

Я подумал, что скорее всего они поделятся друг с другом. Мент впарит галстучнику видак, а телевизор с музыкальным центром возьмет себе. Или наоборот: телевизор — галстучнику, видак и муз-центр — себе. А может, галстучник оборзеет и потребует два девайса, в противном случае грозя зафиксировать побои и подать на меня в суд, что действительно будет сулить менту некоторые предпенсионные неприятности.

Деньги? Пусть поищут. Приятных поисков, идиоты. Вряд ли они знают, что все свои деньги я ношу с собой, в заднем кармане штанов. Может быть, потому, что у меня никогда не бывает одновременно слишком много денег. Точнее, не так: денег у меня никогда не бывает больше, чем может уместиться в этом самом кармане.

Уже на улице Клону пришла очередная smsKa. Текст: «Sro4no nujna tvoya pomosh ho4u sozdat' kult sobstvennoy li4nosti za konsultazii pla4u pivom». Ответ: «Delete».

Как-то раз, после очередной (неудачной) попытки моей суицидально настроенной сестренки я приехал к ней в Склиф. Она была одна в палате — лежала, уткнувшись в стену, с заплаканными глазами, а вокруг шарились уставшие врачи в голубых одеждах. И весь прочий антураж: успокоительная капельница, чистые простыни и прилагающийся дозняк стандартного больничного уныния — такого, от которого даже вполне здорового человека с «позитивным мышлением» потянет на суицид. Она тогда сказала, что готова увидеть только меня. Не друзей, не родителей — меня. А когда я пришел, вжалась в меня заплаканным лицом и шептала: объясни, объясни, зачем, зачем все это. Она говорила: я не могу понять. Не могу врубиться в то, зачем все это нужно и какой от него кайф. А я гладил ее по голове и говорил лживые слова о том, что кайф жизни — это такая вещь, которую нужно уметь разглядеть. К которой нужно стремиться, в которую стоит верить и которую есть смысл искать.

Попробуйте объяснить семнадцатилетнему человеку, только что вытащенному из суицидного коматоза, что жизнь прекрасна. Особенно если вы сами знаете, что это не так — попробуйте.

Я к тому, что: мое мышление не позитивно. Тот раз был единственным, когда я произносил слова о кайфе жизни. Даже в моменты, когда кайф действительно присутствовал в моей биографии (время Движения), у меня хватало ума не озвучивать его наличие.

Это я все об омерзении. Дело в том, что: для меня омерзение содержит все, в чем отсутствует кайф. Такая болезнь. Наверное. Хитрая такая зависимость.

Забыл сказать: нынешнее местонахождение моей суицидально настроенной сестренки — Даниловское кладбище. Диагноз: врачи «скорой помощи» не всегда успевают вовремя, особенно в часы пик.

Точнее нет, не так: нынешнее местонахождение моей сестренки — небеса, светлые и обетованные. Я в это не верю, разумеется, но она все равно именно там. Там, где меня не будет никогда, потому что я после смерти попаду в другие области.

* * *

Хоть и без особой паники, но мы все же делали ноги — просто так, на всякий случай. Не бежали, но шли достаточно быстро. На девяносто процентов я был уверен, что все произойдет именно так, как я рассчитывал, — мародерство, дележ, уголовное дело не открыто в обмен на материальную (аудио-видео) компенсацию, — но из-за оставшихся десяти процентов рисковать не хотелось.

Разговаривать тоже не хотелось. Жажду общения, и до этого отнюдь не гипертрофированную, снова сменило отупение. Очередное за сегодняшний день.

Пройдя мимо оживленно обсуждающей произошедшее и тыкающей в нас пальцами толпы — той, которая пару минут назад кучковалась на лестничной клетке возле моей (уже не моей) квартиры, а теперь, разумеется, перебазировалась на детскую площадку, — мы двинулись в сторону автобусной остановки. Еще три дня назад она была трамвайной, но в этом мире все быстро меняется.

Мы не имели каких-либо четких планов, куда ехать. До шоу (если это, как теперь почему-то казалось, вообще не розыгрыш и не глупая шутка матовоглазой тусовки из «FHQ») оставалось еще несколько часов, которые предстояло как-нибудь убить.

На сей раз подъехал «ЛиАЗ», но не новый, квадратный, а старый, шестидесятых еще модельных годов, вонючий и круглый. Самый дискомфортный из всех автобусов. В народе такие называют писькотрясами — из-за вечно вибрирующего пола и дрожащей подвески.

— Да-а, — вздохнул Клон, когда мы расположились (опять-таки) на задней площадке (поручни: не зеленые, а светло-серых тонов и в рифленой пластиковой обмотке). — Не понимаю тебя. Вообще не понимаю.

— Ничего удивительного, Клон. Уже несколько лет, как мы перестали друг друга понимать.

Пока я произносил последнюю фразу, Клон вдруг сделал неожиданное: вынул из кармана сотовый телефон и отключил его.

— Что, не можешь совладать с smsKaMH читателей?

— Не в этом дело. — Клон (видимо, машинально уже) поправил бейсболку: точнее, не поправил, а натянул ее глубже на глаза — он «поправлял» ее только так. — Просто от мобильников надо иногда отдыхать. Какой-нибудь Берроуз назвал бы их агентами Контроля. Они — то, что делает тебя постоянно доступным, читаемым и просматриваемым.

— Абсолютно согласен, хотя я никогда не любил старого пидора Берроуза. С трубой ты все время кому-то что-то должен. А также: с пейджерами, интернет-картами и цветными телевизорами.

— А телевизоры-то здесь при чем?

— Просто так, за компанию.

Мы молчим какое-то время. Раздражающий фактор для пассажиров: с моих костяшек (хотя, как мне кажется, никаких костяшек там уже не осталось, осталось — саднящее костяное крошево) на грязный пол «ЛиАЗа» капает кровь. Две-три капли в минуту. Или около того. Пассажиры отводят глаза на какое-то время, но потом, словно магнитом, их взгляды притягиваются обратно. На какое-то мгновение, но все же. Взгляды-маятники.

— Я все равно не могу понять, — продолжает Клон. — Ты сейчас сделал то, чего раньше никогда бы не сделал.

— Не надо говорить о том, что было раньше, — отрезаю я. — Времена меняются, люди меняются. Вообще все в этом мире меняется. Сам знаешь. Даже трамвайные остановки становятся автобусными.

Клон наваливается всем боком на поручень (сзади — чье-то возмущенно-боязливое ворчание, видимо, он надавил на чью-то руку, обвивающую рифленый пластик).

— Ты всегда говорил, что драться надо только с теми, кто готов драться. Помнишь?

Мы сейчас похожи на двух братьев школьного возраста, старшего и младшего. Старший вынужден объяснить младшему, что в силу нежного возраста ему всю дорогу говорили что-то не совсем правильное, а теперь пришла пора узнать правду. Например: что дети берутся не из капусты. Или что друзья, если они есть, рано или поздно становятся предателями. Или: что добро не обязательно побеждает зло и что в принципе такая победа вообще невозможна, потому что оба этих понятия действуют только до определенной (в основном интеллектуальной) границы. А младший — как всегда бывает в таких случаях — уже понимает, что все обстоит именно так неромантично и не по-детски, как говорит старший, но из последних сил хватается за соломинку прямо сейчас ускользающих идеалов.

Младший — спрашивает:

— В таком случае чем ты отличаешься от остальных?

— Ничем. От остальных отличаются только лохи и безвременно ушедшие субкультурные герои. А мы — не отличаемся. Я это уже давно понял, да и ты тоже, только почему-то до сих пор пытаешься быть героем, которого сам же и придумал.

Клон снимает бейсболку, на мгновение оставаясь вообще без маскировки (опасности быть узнанным — ноль: он стоит спиной ко всем пассажирам), но уже через секунду нащупывает в кармане очки и водружает их на нос. Продолжает гнуть свое:

— Допустим. Только героика — это ведь полное говно. Речь-то идет о тебе. Ты никогда не был никаким героем. Просто тогда, когда ты говорил: нельзя бить того, кто не готов бить тебя, — ты был лучше. Блин, ты был пи…дец как лучше. А сейчас ты — куча мусора. Никто. Ноль без палочки. Жалкий, смешной.

— Тогда я был лохом.

— А сейчас ты кто?

— Сейчас я — лох с понятием. Циничный лох. Все-таки это лучше.

Клон окончательно разнылся. «Никто, куча мусора». Давно меня так не обзывали.

Забыл сказать о Клоне: очень давно, еще до всех этих книжек и даже раньше, Клон очень хотел стать футбольным хулиганом. Хотел, но не стал. Не прижился в тусовке. Хотя и ездил несколько раз на выезда, хотя и метелил одну толпу в составе другой. Но — не прижился. Помешали — происхождение и врожденная интеллигентность, от которой он так хотел, но не смог отделаться. Подобные вещи в этой среде выпаливаются с полпинка.

…Все верно, куча мусора. И даже, может быть, дерьма. Но то, что кому-то есть до этого хоть какое-то дело, может предполагать лишь совсем глупый (или просто наивно-пубертатный, что, несомненно, лучше, потому что проходит) романтически настроенный молодой человек с пионерскими усиками и вселенской грустью в глазах. Всем пох…й на то, кто и что вы на самом деле. Попробуйте сказать (или даже доказать) матери, что ее сын изнасиловал чьего-то маленького ребенка — разве она от него откажется? Черта с два. Она будет обивать пороги чинуш, собирать бабки на взятку и вовсю тиражировать свое материнское горе — а вдруг кто и поведется, чем черт не шутит, и сыну-извращенцу дадут не пожизненное, а всего лишь какой-нибудь двадцатник. Если жена узнает, что ее богатенький муж снимает золотые побрякушки с собственноручно убитых женщин — разве она станет подавать на развод? Да ни в жизнь. Все, что будет ее волновать, — это только то, как бы он ненароком не попал на нары, потому что кто же тогда будет снабжать ее побрякушками. Если же она уверена, что этого не произойдет, то ей невообразимо пох…й, каким именно образом глава семьи зарабатывает деньги. Отмаз у всех всегда железный: время такое (как вариант: время не выбирают). Причем вне всякой зависимости от самого времени.

— Послушай, Клон. — Я с силой сдвигаю продолговатую форточку в левом верхнем углу окна — в «ЛиАЗ» вливается порция воздуха с улицы, но он слишком летний, дизельно-загазованный и полуденный, чтобы быть свежим. — Да, раньше я всегда именно так и считал. Что все должно быть благородно и по совести. Что агрессия может быть только явной и физической, а та, которая не явная и не физическая — не агрессия, а удел домохозяек и сплетников на лавочке у подъезда, на которых западло реагировать. Но теперь я понял, что все не так просто. Что такие персонажи готовы пойти куда дальше, чем банальный бык с раскачанной шеей. Что если говорить о быках, то реально убить тебя готов один из тысячи, а остальные просто дадут тебе пи…дюлей и пойдут своей дорогой, выпустив пар. А эти — из домкома, у подъезда, вообще все, кого ты видишь на улицах и на работе, — они этим не удовлетворятся. Они додавят тебя до конца. Как ты думаешь, если вот этим уродам с лестничной клетки — ну так, теоретически допустим — сейчас сказали бы: решайте, мол, что делать с этими двумя ублюдками, с нами то есть: отправить их на электрический стул или отпустить на все четыре стороны, — как ты думаешь, что бы они решили? Да они бы, блядь, даже не раздумывали. И места бы себе и своим родственникам заказали в зрительном зале. А главное — они отправили бы на электрический стул не только меня, который им чем-то там когда-то досадил, но и тебя, просто потому, что ты оказался рядом, а если им сказать, кто твой друг — они в красках распишут тебе, а также мусорам, суду и высшим силам — кто есть ты сам. А самый прикол — это то, что все они, как один, любящие семейные люди и христиане, блядь. Христиане, понимаешь? Вот что меня больше всего бесит. Поэтому с недавних пор я больше не считаю, что нельзя бить тех, кто не готов бить тебя. Я не считаю, что нельзя пи…дить христиан. Потому что пи…дить тебя готовы все. Просто у каждого свои способы вкачивания людей, вот и все.

И вдруг Клон снял очки. И так и остался стоять посреди заполненного пассажирами автобуса — совсем без камуфляжа (правда, все еще спиной к народу):

— Твою мать, да ты же просто псих. Боже мой. Ты реально ненормальный. Ты до сих пор считаешь, что весь мир против тебя, блин, тебе двадцать семь лет, но ты еще не понял, насколько ему пох…й на тебя. У тебя же реальная навязка! Ты везде ищешь врагов — активных гомосеков, которые ночью спят и видят твою задницу. Но врагов, достойных уважения, нет — я же говорю, всем на тебя пох…й, а задница твоя теперь не интересует даже твою жену. Поэтому ты выбираешь на вражеские роли всяких убогих придурков. Посмотри на себя, на свою двадцатисемилетнюю морду. У тебя зарождающаяся плешь и морщины, а ты до сих пор переполнен идиотским юношеским максимализмом. Кому ты нужен? Окстись, ты же смешон. Окстись и просто положи на мир х… Так же, как он положил его на тебя.

— Юношеский максимализм — единственная нормальная форма существования. Как можно жить, если тебе на все пох…й? Так, как ты? Сидеть на диване, зациклиться на семье и выходить из дому только на работу и за наркотиками? Спасибо, у меня это уже было. Больше не будет, я этим сыт по самые гланды. Я смотрю на себя в зеркало, но и ты взгляни на себя. И на таких, как ты, — потому что все теперь такие, как ты. Пока тебе еще не так много лет, но пройдет какое-то время, и ты начнешь писать кляузы на молодых соседей, потому что заплывешь жиром и не сможешь разобраться с ними на кулаках. А потом станешь посещать собрания домкома или членов кооператива. Потому как поймешь, что именно это и было тем кайфом, которого тебе всю жизнь не хватало, но юношеский максимализм и подростковое сознание собственной исключительности мешало тебе получать его вместе с соседями на лавочке возле подъезда. Вершить с ними судьбы Тех, Кто Громко Включает Музыку. Ты, блядь, не успеешь оглянуться, как оно придет. Не может не прийти. Так всегда бывает. Не ты первый, не ты последний.

— Хорошо, хорошо, послушай! Стоп. Это глупый разговор, потому что у тебя — своя истина, у меня — своя. Давай, вспомни. Как мы всегда решали подобные споры раньше? Какой был главный аргумент того, кто прав? И теперь скажи, причем даже не пытайся, блядь, врать, потому что если ты соврешь, я все равно пропалю: тебя сейчас прет? Вот конкретно сейчас? После того как закончилась твоя обывательская жизнь, от которой ты так хотел избавиться? Когда после двадцати пяти к тебе вернулся твой максимализм и вообще вся эта единственная, как ты говоришь, нормальная форма существования? Ну? Скажи честно. Тебя прет???

Я не знал, что ему ответить. Если бы я соврал, он бы действительно пропалил. Мы слишком хорошо знали друг друга — тогда, в той, другой жизни. Те несколько лет, что мы не общались — слишком ничтожная доза, чтобы один разучился понимать, когда врет другой. Это так же, как с его пи…дежом по привычке.

— Не прет, — согласился я. А что я еще мог сказать?

— Вот в том-то вся и загвоздка, — вдруг причмокнул, уже без запала, Клон. — Загвоздка в том, что и меня тоже не прет.

— А в чем же тогда проблема? Что ты, на хрен, от меня тогда хочешь?

И тут Клон сказал то, чего я никогда от него не слышал. То, что вообще никак не вязалось ни с ним, ни с smsKaMH читателей, ни вообще со всем этим его героико-хулиганским имиджем. А главное — не вязалось с тем, что было до этого имиджа.

— Проблема не в мире, а во мне. Я слишком долго жил такой жизнью, которая кажется настоящей, но на поверку всегда оказывается пшиком, фейком. Да, мне трудно адаптироваться, поскольку я на нее подсел. Но адаптация — дело времени. Я верю, что все станет на свои места, просто мне нужно потерпеть. Может, еще несколько лет, а может, пару десятков. Но когда-нибудь я научусь смотреть на мир правильно. Так, чтобы меня от него вперло. Мир таков, каким ты его видишь. Если ты видишь зло в обывателях, они будут именно такими, как ты о них говорил. Но если ты не захочешь его видеть — тогда будет лавочка у подъезда. А она по-любому будет, потому что когда-нибудь тебе стукнет: сначала сорок, потом полтинник, а потом ты станешь стариком. Но на этой лавочке ты не станешь стряпать кляузы и вершить судьбы Тех, Кто Громко Включает Музыку. Ты будешь делиться с людьми своей радостью и впитывать их радость. Вот как я думаю.

— Это поповщина.

— Это не поповщина. Это реальная жизнь. Я знаю.

Сейчас со мной говорил тот Клон, которым он и был на самом деле. Раскопанный из-под слоев грима, антуража, имиджа и выдуманного героизма. Хороший и очень любящий муж, тихий семейный человек, вся жизнь которого состоит из уютного позитива. Секс на стороне и ежедневный (практически) дозняк в дневное время суток — не проблема, а лишь лекарства, помогающие поддерживать Позитив в нормальном состоянии. Точно так же прописанные психиатром антидепрессанты помогают поддерживать иллюзию того, что у закинувшегося ими шизофреника сегодня все хорошо.

Человек, готовый потерпеть пару десятков лет ради смутного пришествия какого-то нового понимания, которое ему и самому вряд ли покажется правильным.

Вообще готовый потерпеть. Хоть всю жизнь. Как все остальные. Именно за это на зоне «всех остальных» называют терпилами.

Меня, однако, радовало то, что на сей раз терпила Клон говорил правду. Что он сказал именно то, что должен сказать человек в его ситуации. Без всего этого имиджевого пи…дежа и пи…дежа по привычке, без соответствия образу героя — главного действующего лица мокрых снов Зерга-Зорга-сотоварищей.

— То есть, — продолжил я, — ты хочешь сказать, что эти долбаные христиане на лавочках действительно делятся друг с другом своей радостью? Может быть. Только радость у них тоже своеобразная. Вот сегодня на лавочке возле моего подъезда у всех будет дикая радость. Невообразимая. Просто пи…дец, какая радость. Если бы ты был среди них, то, для того чтобы кайфовать вместе с ними, тебе нужно было бы спуститься на несколько ступеней развития вниз. До их уровня. До уровня, на котором люди радуются тому, что выжили из подъезда антиобщественного типа. Тебе пришлось бы многое забыть. Так, чтобы всегда потом можно было сказать, что ты не ведал, что делал. Чтобы ты действительно не ведал, что делал.

Клон вылупился в окно (все еще приоткрытая форточка, снова размытый стикер на переднем плане, несфокусированная грязная зелень — против хода движения — с той стороны) и пожал плечами:

— Понимаю. Именно этим я сейчас и занимаюсь. Пытаюсь забыть. Многое и многих. Например: забыть, что нельзя идти на поводу у большинства. Что люди, которые придумывают законы, — не истина в высшей инстанции, а полные ублюдки. Что нельзя быть частью толпы. Короче, всю эту детскую х…ню, которая впиталась в меня в неформальной и зашкаливающе информативной молодости. Иначе — нельзя. Иначе действительно нужно клеить ласты в двадцать семь лет, но мне уже двадцать пять, блядь, и я пока что живу. И, блин, собираюсь это делать и впредь. Я не хочу сдохнуть через два года. Извини уж.

Отпускаю поручень и выставляю голову в окно, навстречу городу и автомобилям на встречной полосе. Из-за грязно-зеленых крон потихоньку начинает выплывать это. Я узнаю знакомые (с сегодняшнего утра знакомые) безобразно-эклектичные контуры, немного заштрихованные урбанистической дымкой.

Забавно слышать такое от Клона. Особенно про толпу. Это всегда было объектом наших долгих и до безобразия принципиальных споров — ну, вы знаете: ночь, алкоголь, лавочка или кухня. Как вариант — пикник, дача, евробомж-трипы на дальние дистанции, дешевые хостелы и куча всяких других приятных молодежных декораций… Не важно. Главное — ночь и споры.

Я говорил Клону, что его вылазки в составе футбольно-хулиганских банд противоречат всем его раскладам (это я как раз про толпу). Клон говорил: да, согласен, но, блин, меня прет. Я ничего не мог ему возразить по этому поводу.

Именно тогда наш главный (на протяжении многих лет главный) и нерушимый принцип выяснения чьей-нибудь правоты — кого прет, тот и прав — впервые дал течь. Да что там течь — он треснул, лопнул, как рыбий пузырь под ногой младшеклассника. Кончился. Разорвался по швам. А через некоторое время по швам пошли и остальные наши принципы. Правда, мы предпочитали это не обсуждать.

— Счастье — не в знании, — продолжал Клон (продолжал — то ли убогую толстовскую проповедь, толи монолог обвиняемого, непонятно, правда, кем и в чем). — В школе детишкам безбожно пи…дят. Счастье — в умении забывать.

— Зато в знании сила, Клон. Так тоже детишкам в школе пи…дят.

— Мне не нужна сила. Любая сила — от дьявола. А я хочу быть чистым. В моей жизни и без того было много грязи, ты сам знаешь.

Итог разговора: сегодня я узнал (по новой, оказывается, узнал) очередного доброго христианина. К двадцати пяти годам пришедшего к тому, к чему все остальные приходят прямо при рождении. Который обязательно перекрестился бы три раза, покажись сейчас за окном какая-нибудь задрипанная церковь. Боже мой, как это скучно.

Внезапно день потускнел. Потерял краски и стал почти черно-белым, как передержанная фотография. Наверное, именно так происходит в тропиках, когда надвигается этот их ежедневный ливень-пятиминутка. Резко и внезапно — так, что не успеваешь подготовиться. Над автобусом пронеслось что-то черное, беззвучное и тучеобразное размером с футбольное поле.

Все происходило в течение нескольких секунд, но на эти несколько секунд, казалось, мир вымер. Впечатление не было осознанным — никто толком не понял, что произошло, — но все, что окружало меня и Клона, как будто ненадолго выдернули из розетки. Замолчали не только мы и все остальные пассажиры, но даже натужный двигатель «ЛиАЗа» и проезжающие мимо машины.

Я имею в виду: мне показалось, что только что я пережил несколько секунд абсолютной, идеальной, первозданной тишины. Той, которая была до сотворения мира.

А потом вилка снова воткнулась в розетку, и все продолжилось. Я машинально повернул голову вправо и вверх — в ту сторону, куда, как мне показалось, унеслась эта дрянь, но округлая крыша «ЛиАЗа» с минимумом остекления не оставляла никаких шансов. Я успел заметить только тень, стремительно удаляющуюся, обгоняя машины, куда-то на периферию кадра.

Все это заняло так мало времени, что наш беспонтовый разговор даже не успел прерваться. Я спросил:

— Чистым — как кто? Как вот эти люди, которые несколько лет всем скопом занимались выживанием меня из моей собственной квартиры?

Клон (как мне показалось) излишне театрально вдохнул в себя автобусный воздух, напялил на глаза очки и снова посмотрел в окно.

— Ну, в общем, да, — рассеянно выдохнул он. А потом вперился взглядом в рифленый пол. — Если бы я сказал «нет», ты бы все равно пропалил пи…деж.

— Но зачем, Клон? Ты был неплохим парнем. Зачем оно тебе нужно?

— Так вот именно ради нее и нужно. Ради этой самой тихой радости, которой можно делиться с соседями на лавочке возле подъезда. Потому что она — да, она юродивая, убогая, — но она есть. А у тебя ее нет. Даже такой. Все, что у тебя есть — глупая упертость и возможность считать себя верным идеалам юности, но проблема в том, что это нах… никому теперь не нужно. А в первую очередь, это нах… не нужно тебе. — Он вдруг замолк, посмотрел на меня изменившимся взглядом. — По-моему, я понял. Я действительно врубился. Мать твою!

— Во что ты врубился, мать твою?

— Я понял. На самом деле ты ни хрена не изменился. Ты ведь до сих пор об этом мечтаешь, да? Нет, скажи мне: ты ведь до сих пор об этом мечтаешь, правда?

— Не твое дело.

Я действительно не собирался раскрываться перед ним — это был не тот (теперь уже) человек, не то время и не то место.

Забыл сказать о Клоне: он тоже когда-то мечтал об идеальном убийстве. Только, в отличие от моей абстрактной направленности — поиска настоящего врага, — у его помыслов был конкретный адресат.

* * *

Никто уже толком не вспомнит, когда Клон познакомился с Тимофеем Бубновым. По-моему, в то время он (Клон) то ли заканчивал школу, то ли толь ко что закончил. В любом случае, ему было не больше семнадцати.

Тимофей Бубнов отличался от других хулз как минимум по двум показателям. Первый: у него не было погоняла. Никто просто ни разу не задавался такой целью — дать ему погоняло. Хотя в мире футбольных хулиганов отсутствие погоняла — однозначное палево и девяностопроцентное облегчение задачи для правоохранительных органов, пытающихся идентифицировать личность зачинщика беспорядков. И второй: он не состоял ни в одной конкретной банде. Целью пригласить его в банду никто тоже почему-то не задавался. Да он бы и не вступил.

Редкое имя вкупе с уважительными интонациями, сопровождающими его произнесение в околофутбольной среде, всегда давали возможность понять, о ком именно идет речь, когда малолетние фантики и взрослые ребята из реальных банд обсуждали его очередное безумство. Нотабене: Тимофей Бубнов был абсолютно безумен.

Например: он мог в одно рыло прыгнуть на нескольких быков в «Мерседесе» и уйти живым и невредимым. Мог, спасаясь от банды преследователей из лагеря футбольных «друзей», заплутать в дебрях стройки и потом атаковать их на бульдозере. Мог бежать из милицейского участка, разбросав ментов по полу или даже заперев их в обезьяннике. Мог во время облавы выпрыгнуть в окно с четвертого этажа и приземлиться на сиреневый куст, не сломав ни одной кости. Он много чего мог. Если уж кто и имел право с полным основанием считаться (отрицательным) героем, культовым плохим парнем — так это он. Не Клон и уж тем более не я.

Тимофей Бубнов: центнер пуленепробиваемого мяса, коренастый, но от этого не менее опасный силуэт, род занятий — мелкий криминал. Татуированная надпись (древней кириллицей) «Русский» от плеча к плечу. И — живая агрессия, в любой момент готовая вспыхнуть по отношению как к «врагам», так и к «своим». Тимофей Бубнов вообще не делил мир на врагов и своих. Именно поэтому он никогда не имел дела с бандами.

Точнее, не так: мир для Тимофея Бубнова делился на врагов и своих, но лагерь своих ограничивался одной персоной: им самим. А все остальные — сонм малолетних прихлебателей и просто люди, которые по стечению обстоятельств болели за ту же команду, что и он (он болел за «Спартак»), — являлись необходимыми, но всегда взаимозаменяемыми декорациями.

Вы могли бы достоверно назвать его отморозком, если бы не одно обстоятельство. Он был очень эрудирован и начитан. Еще один — мощный такой — плевок в коллективную рожу социологов и специалистов по субкультурным вопросам.

Если бы Бубнов захотел стать лидером какого-нибудь агрессивно настроенного неформального объединения молодежи, ему бы потребовалось всего лишь щелкнуть пальцами. Вокруг него тут же собрался бы такой костяк, который не снился ни одной из московских околофутбольных (или скиновских) банд. Но его такая перспектива не торкала. Я же говорю: он прочитал очень много книг и, видимо, из них что-то вынес для себя — во всяком случае, какие-то выводы по отношению к толпе. Из них, да и из личного опыта тоже.

Я хочу сказать: это был по-своему уникальный персонаж. Бесспорный лидер без ведомого объединения.

Тем не менее: вокруг него всегда собирались люди. Тимофей Бубнов любил застолья и пьянки, на которых всегда оставался трезвым. Замечание по ходу: точно так же вокруг Клона сейчас кучкуются поклонники его писательского таланта.

Там тоже были поклонники, только поклонники несколько иного таланта: таланта агрессивного отморозка с головой на плечах, если вы понимаете, что я хочу сказать. Голая сила без каких бы то ни было ненужных примесей. В отличие от Клона, Бубнов не нуждался в опубликованных книгах, культовом имидже и телевизионном пиаре — о нем и так знали все, кому на тот момент были необходимы кумиры.

Замечание (по ходу) о сонме поклонников таланта Тимофея Бубнова. В числе поклонников таланта Тимофея Бубнова оказался и семнадцатилетний (плюс-минус) Клон.

Семнадцатилетние поклонники — это: возможность нести любую чушь и быть воздвигнутым на пьедестал за ее произнесение, бесплатная рабочая сила для личных нужд и возможность безлимитного пользования.

Пьедестал не интересовал Тимофея Бубнова — его природный интеллект заранее отрицал это дерьмо. Оно казалось ему слишком мелким для птицы его полета. Тимофея Бубнова интересовало строго и исключительно безлимитное пользование.

Он говорил им: настоящий мужчина должен уметь ограбить ларек — и они приносили ему бесплатный алкоголь из разгромленной коммерческой палатки. Он говорил, что хочет пыхнуть, и ему несли ганджу прямо на дом, избавляя от малейшей возможности запалиться в метро или на улице. Он говорил, что ему нужна девушка, и ему приводили девушек.

Самое интересное, что он абсолютно не морочился на организации такой вот службы обеспечения собственной жизнедеятельности. Никаких претензий. Он просто жил так, как хотел жить, а служба появлялась сама собой. Ему даже не нужно было их к чему-нибудь принуждать. Откажись кто подогнать ему бабки, девушку или ганджу — он бы не стал давить, пи…дить или наказывать. Он считал это ниже своего достоинства — наказывать семнадцатилетних почитателей таланта (хотя отлучение от персоны, висящее в воздухе как возможная кара за отказ в дружеской просьбе, и так воздействовало на малолеток похлеще любого потенциального наказания). Я же говорю: ему на х… не нужен был этот культ, но коль скоро он появился сам собой, грех было не воспользоваться ситуацией. Человек, умеющий заставить обстоятельства работать себе на пользу — самая всеобъемлющая и исчерпывающая характеристика действительно умного человека.

Иногда вместе с несколькими старшими хулами он устраивал невинные сценки-розыгрыши, направленные не только на то, чтобы развести младших на деньги, но и на удовлетворение свербящего инстинкта манипулятора-кукловода. Просто попросить принести денег в какой-то момент перестало быть для Бубнова интересным, хотя любой из малолеток лег бы костьми, но принес — ровно столько, сколько необходимо.

Первая история про Клона: тогда, когда старшие впервые взяли Клона на дело. Дело было на 100 % подставным (с виду — вполне обычным: прийти к барыге, забрать у него относительно крупную партию дури, отдать ему деньги и тут же слить все малолеткам на районе).

Еще о деле: дело было перед каким-то праздником. Перед Новым годом, по-моему. А может быть, и не перед Новым годом.

Проблема заключалась в одном: у старших напрочь отсутствовали деньги (Клон, вся надежда на тебя, мы знаем, что твой папаша неплохо зарабатывает, может, ты одолжишь у него — буквально на пару дней?). Клон умел быть настойчивым — папаша одолжил. Теперь Клон первый раз в жизни шел на настоящее дело — у него сосало под ложечкой, свербило в гениталиях и вообще все было как надо, его перло. Важное дополнение: деньги Клонова папаши лежали в кармане (разумеется) Бубнова.

В квартире, куда они направлялись, жил старый бубновский приятель, которого Клон не знал и знать не мог в силу безусого возраста и отсутствия (тогда еще) широкого круга местечковых знакомств. Никакой ганджи у него отродясь не водилось, зато водились: неработающий газовый пистолет и серый костюм, похожий на те, в которых всю жизнь ходили сотрудники ФСБ и прочие тихушники. В этом самом (маскарадном) костюме бубновский приятель и встретил процессию: первым шел Бубнов, вторым и третьим — двое старших, последним — Клон (Клон, дружище, тебя мы поставим замыкающим, все время смотри назад, оглядывай лестницу и будь на шухере, дело-то стремное, а когда мы зайдем, оставайся на лестничной клетке). Как только третий член процессии скрылся за порогом квартиры, хозяин — в сером костюме и с пушкой — с криком «ФСБ, блядь!» уложил всех троих на пол. Бубнов только и успел выкрикнуть: беги, Клон, беги, — хотя Клон и так уже вовсю жарил вниз по лестнице.

У Клона сбивалась дыхалка, подложечный пылесос работал на полную катушку, а печень захлебывалась самолично выброшенным адреналином. А все вкупе виделось Клону именно тем, чего он так усиленно жаждал: настоящим приключением.

У Бубнова сотоварищей тоже было то, чего жаждали они: деньги Клонова папаши, на которые они загудели сразу, не отходя от кассы, и гудели все праздники напролет. В перерывах между пьянками кто-то из них позвонил Клону и сказал, что всех повязали (я тебе звоню из Матросской тишины, дружище, за бабки договорился со следователем, только один звонок) и что Клону теперь надо сидеть тише воды, ниже травы. А также позвонить одному из старших и сказать, чтобы собирал деньги на откуп ребят. Клон очень гордился: а) ответственным поручением и б) тем, что единственный звонок из Матросской тишины, купленный за немалые деньги у продажного следователя, был адресован именно ему.

Вторая история про Клона. Почти полностью тот же сюжет, что и в первой. За исключением того, что Бубнов пошел к барыге один в обществе денег Клона (на сей раз это были не родительские бабки, а какие-то собственноручно заработанные — чуть ли не впервые в жизни, на какой-то низкооплачиваемой работе вроде раздачи листовок у супермаркета). Буб нов вынес от барыги огромный пакет с толченой мятой вперемешку с газетами. Поскольку прямо на улице открывать и нюхать содержимое было стремно, Клон сунул пакет в рюкзак и понес его домой (пусть у тебя полежит, дружище, тебе же не в падло, а я позвоню, когда наклюнутся клиенты). Когда (уже дома) Клон обнаружил фейк и рассказал об этом Бубнову, тот пообещал оторвать барыге яйца, а еще через неделю сообщил, что тот бесследно исчез (я выставил своих людей около его подъезда, Клон, я серьезно — этот гандон как в воду канул, видимо, он кинул не только нас, а еще многих, и на эти деньги слился). Клону было нечего сказать — так действительно очень часто поступали тогдашние барыги. А веру в незыблемость авторитета Тимофея Бубнова он тогда еще не потерял.

Я хочу сказать: это нормально, такие истории происходят всегда, когда мальчики с интеллигентным воспитанием лезут в криминал, агрессивные НОМы и прочее. На фасаде любого мальчика с интеллигентным воспитанием всегда висит огромный плакат с надписью «Лох». Типа того, с которым стоят возле низовых магазинов безработные бедолаги: «Автозапчасти для иномарок», «15 % скидка» и так далее.

В лучшем случае мальчики с интеллигентным воспитанием делают из этого выводы. Они либо отодвигают свое интеллигентное воспитание глубоко в подсознание, вытаскивая только для случаев вроде обеда с правильной девушкой в хорошем месте или устройства на серьезную работу, либо продолжают быть лохами. В первом случае они нередко бывают благодарны людям вроде Бубнова. За жесткий, но познавательный урок.

Но с Клоном произошла еще и третья история. Когда он привел на тусовку к Бубнову свою девчонку. По-моему, она еще не закончила школу, а половую жизнь вела только (исключительно и по любви) с Клоном.

Так дело обстояло до того момента, пока она не познакомилась с Бубновым. Тимофей Бубнов умел нравиться женщинам, а в особенности молодым женщинам. Я имею в виду: женщинам того возраста, в котором клюют еще не на материальное состояние, а на естественный мужской шарм.

Того возраста, в котором ведутся на реальную (физическую) силу и сексуальность. В случае с Бубновым зашкаливающее и нефильтрованное наличие первого обусловливало и наличие второго. Тоже грубого, зашкаливающего и неприкрытого.

Они пошли трахаться не сразу, а ближе к концу вечеринки. Хотя если бы Бубнов поволок ее в койку прямо с порога, она бы все равно даже не подумала сопротивляться. Еще раз: на девушек в таком возрасте подобные флюиды оказывают неизгладимый эффект.

Не помню, что именно Бубнов втирал Клону. По-моему, говорил, что настоящий мужчина должен делиться с друзьями всем, абсолютно всем без исключения. А может, вообще ничего не говорил (он говорил им что-либо только тогда, когда хотел говорить — не тогда, когда это нужно было им). В любом случае — Клон ничего не слышал, в его ушах образовались какие-то пуленепробиваемые пробки. Казалось, ушные раковины забил закипевший, вышедший из берегов мозг.

Клон вышел на лестничную клетку, закурил. Я (опять-таки) не помню, о чем он думал. Скорее все го убеждал себя в том, что девушка свободна, ничего ему не должна и вольна сама делать выбор — когда, сколько и с кем. Или что сие добро у настоящих крутых мужиков действительно должно быть общественным. Как и любое другое имущество.

Точно так же добропорядочный терпила-христианин, случайно проходя в темном переулке мимо сцены чьего-нибудь избиения или изнасилования, убеждает себя в том, что «это их дело, меня оно не касается». Типичные отмазки человека, понимающего собственную беспомощность и невозможность контролировать ситуацию.

Лучшее, что мог сделать Клон: продолжать убеждать себя и всех остальных, что ничего не случилось. Что именно так все и было задумано, что ничего не делалось без его ведома и согласия. Продолжать общаться как с Бубновым, так и с девчонкой. Делать хорошую мину, хотя мина выходила — никакая.

Только долго это не продлилось. Все уже было не так — как в первом, так и во втором случае.

Потому что после этой истории Клон уже не был глупым мальчиком, вот в чем все дело. Я имею в виду: та история стала первой по-настоящему взрослой историей Клона. После которой он уже не мог не видеть себя со стороны глазами других — по крайней мере глазами ее участников.

Взросление: оно начинается именно тогда, когда ты обретаешь способность смотреть на себя глазами других. Хотя, может быть, оно начинается еще раньше.

Все пошло наперекосяк. Слухи быстро распространились по тусовке, и Клона даже при самых лучших раскладах теперь не могли принять там как равного. Для всех он стал Человеком, Который Позволил Отодрать Свою Телку. Ни о каком махаче один на один не могло быть и речи: Клону там не то что ничего не светило, а вообще ничего не светило. Я имею в виду: абсолютно ничего. Кроме, разве что, возможного физического уродства или инвалидности до конца жизни. Тимофей Бубнов умел делать из людей физических уродов и инвалидов. Прецеденты были, о них все знали и говорили, передавая (в виде легенд уже) последующим поколениям фантиков.

С девчонкой той тоже ничего не склеилось. Некоторое время они еще номинально числились вместе, потом — уже после — несколько раз встречались и занимались бурным сексом, наполовину ностальгическим, наполовину состоящим из недовоплощенной в свое время частички реальной любви. Но это было уже не то. Чего там говорить — это уже был настоящий фейк, лажа. После той вечеринки их отношения наглухо изменились, не оставляя никаких шансов.

Клон на время выпал из околофутбольной движухи. Бубнов должен был быть убит, причем убит именно им. Убит в честном махаче сила на силу. Вряд ли это могло что-то изменить в отношении к Клону тех, кто был свидетелем той (третьей) истории, но с небольшой долей вероятности это могло изменить главное: отношение Клона к самому себе.

— Это мой личный дьявол, — говорил Клон. — У «Depeche Mode» есть песня «Personal Jesus», а у меня есть personal Satan. У каждого есть свой personal Satan. Когда-нибудь он появится и у тебя.

Я знал, что появится. Знал и искал. Ждал, точнее. Он всегда появляется.

Снова о Клоне: Клон лез во все уличные драки, серьезно занялся рукопашным боем, выё…ывался к месту и не к месту на случайных прохожих — опасных и не очень. Получал пи…ды, вставал, отряхивался и шел дальше — если так можно выразиться фигурально по отношению к тому пути, который он для себя избрал. Время от времени Бубнов всплывал то здесь, то там на его горизонте (привет, дружище, сколько лет, сколько зим!) — они здоровались за руку, пили пиво, вспоминали минувшие дни, делились (по касательной) впечатлениями о днях насущных…

Вне зависимости от того, сколько махачей (и с каким счетом) Клон проводил во всей остальной, не касающейся бубновской темы, жизни — он ничего не мог сделать с самим Бубновым. И физическое состояние здесь было ни при чем.

Каждый раз, встречая Бубнова (случайно встречая, как это обычно происходит в очень маленьком и тесном городе Москве) — на улице, в кабаке, в ненавистном общественном транспорте, — Клон превращался в семнадцатилетнего мальчишку. В неокрепшего и неоперенного глупого интеля, у которого отняли деньги и любовь, но так и не смогли отнять кумира. Злого и ныне ненавистного, но все же кумира. Непобежденного. И (как и любой кумир) даже теоретически не могущего стать побежденным.

Если весь мир делится на удавов и кроликов, то Бубнов стал Клоновым удавом. Личным. И единственным. Personal snake'oм — несмотря на то что больше ничьим кроликом Клон не являлся.

Не знаю, поймете ли вы, о чем идет речь, но вот именно это и делало Клона интересным человеком. Неотмщенное унижение. Кривая дорожка, по которой он движется ради своей цели (цель: все время отодвигалась на неопределенное время и расстояние, но при этом оставалась целью).

С каждым шагом (как нам обоим тогда казалось), с каждым уличным махачем, с каждым безбашенно проведенным вечером, с каждым евротрипом неизвестно куда, Клон делался сильнее. На йоту, на толику, но все же более способным к преодолению того, что ему предначертано преодолеть…

Но: Клон — не преодолел.

Вместо этого он снова стал ездить на выезда (выждав паузу, достаточную для смены нескольких хулз-поколений и, соответственно, для забвения его имени). А потом, не прижившись (опять-таки — не прижившись), он (по любви, разумеется) женился и ездить на выезда перестал, зато стал писать книги про футбольных хулиганов.

Убить человека можно не только физически. Его можно убить силой своего статуса. Превосходящей силой. Силой своего культа, который переплюнет, задавит его культ. И который Клону теперь предстояло создать.

Во всяком случае, он думал именно так. А может, и не думал. В таких вещах вполне можно не отдавать себе отчет. Для составления отчетов существуют: психологи и психиатры.

Теперь у Клона была новая (культовая, если иметь в виду создание собственного культа) дорожка. Так уж получилось, что именно в этот момент эта новая дорожка на сто восемьдесят разошлась с моей.

* * *

Автобус вяло затормозил у очередной остановки. Кондовые двери со скрежетом, неохотно открылись: из нагретого чрева исторгся жиденький, в несколько человекоединиц, пассажиропоток, а вместо него в нутро загрузился его однояйцовый близнец. В автобусах все люди (потоки людей) одинаковы, хотя сами автобусы — разные (особенно изнутри).

Я снова бросил взгляд в окно — теперь это находилось совсем рядом: вот оно, выложено на блюдечке с голубой каемочкой.

Перво-наперво в глаза бросался шпиль. Высоченный и несуразный. Такой же, каким я его увидел сегодняшним утром.

— Ничего не понимаю, — сказал я Клону. — Эта дрянь опять на месте.

— Ты никогда не поймешь хайтек, — снисходительно объяснил Клон. — Не парься.

Двери, шипя, закрылись. Пол автобуса снова завибрировал. Я отвернулся от окна, Клон — тоже.

— Зачем ты выключил сотовый телефон, Клон? Включи. Тебе ведь может звонить жена.

Клон покачал головой и какими-то совсем уж потерянными (хоть и машинальными) движениями водрузил на голову бейсболку, которую он уже несколько минут бесцельно мял в руках.

— Нет, — проговорил он отчетливым голосом, настолько же потерянным, насколько потерянными были его движения: голосом, соответствующим этим движениям. — Нет, — сказал Клон, — моя жена мне звонить не будет. Не беспокойся по поводу моей жены.

Что-то в движении автобуса показалось мне неправильным. Пол двигался (а все остальное — тряслось) как-то не так. Другим, неестественным образом. Не таким, как до остановки у подножия этого.

Машинальный, в течение доли секунды, перевод взгляда на окно — и все стало ясным. Автобус ехал (уже метров сто ехал) назад. Я имею в виду: не развернувшись в обратном направлении, а задним ходом.

Удивительно, что ни у кого из пассажиров этот факт не вызывал никакой реакции. Они вели себя так, как будто все было в порядке вещей. Как будто автобусы всегда ездили именно так. Задом наперед.

Они держались: одни (те, кто стоял) — за поручни, другие (сидячие) — за спинки предыдущих сидений. Они смотрели: одни — в кроссворды, другие — в дешевый автобусный фикшен, третьи — в окно, четвертые — в пол, пятые — в глубь себя. А шестые вообще никуда не смотрели, они сидели с закрытыми глазами. Таким образом можно обезопасить себя от внезапного появления в зоне видимости старпера или беременной женщины. Так многие поступают в общественном транспорте.

— Ты что делаешь, отец? — громко выкрикнул я в адрес водилы.

Водила не отреагировал никак; он высунул голову из окна и старательно вглядывался в дорогу по ходу движения автобуса (назад). Из моей открытой форточки (выглянув наружу) я видел его наморщенный красный лоб и картошкообразный трудовой нос.

— Ты ох…ел? — попробовал я еще раз. Я высунул из окна руку и начал ею махать, но результат был — ноль. С видом и самоуверенностью терминатора водила продолжал маневр, не обращая на меня никакого внимания.

— Только не надо еще и его бить, — сказал Клон. — Два безобидных трудяги за один день — это слишком. Даже для такого психа, как ты. Если ты это сделаешь, я потеряю по отношению к тебе остатки уважения.

— Слушай, — заорал вдруг я на весь автобус, — мне нах… не нужно ни твое уважение, ни этот больной извращенец, который едет задним ходом непонятно куда, ни эти тупые терпилы, которые не произнесут ни слова даже тогда, когда их будут сажать на кол со встроенным вибратором. Все, что я хочу, блядь, сделать, — это просто выйти отсюда на х… Надо было с самого начала идти пешком. Я не люблю общественный транспорт.

Словно услышав (наконец!) мои слова, водила дал по тормозам: «ЛиАЗ», слегка вильнув кормой в сторону заноса, остановился возле стеклянной остановки. Той самой остановки, где две минуты назад он высадил один жиденький пассажиропоток и взял на борт другой. Двери (снова нехотя) открылись, и я пулей вылетел вон. А вслед за мной с нижней ступеньки соскочил на асфальт и Клон.

Двери закрылись, и сумасшедший автобус продолжил свое движение. Задним ходом и против движения автомобилей — они старательно объезжали его слева, не сигналя и даже не матерясь устами водителей из открытых (в случае отсутствия кондишена) окон. Я схватил «Зенит» и начал снимать это безумие. У меня вообще получалась какая-то на редкость беспонтовая пленка. Даже для человека, который уже давно проехал свой творческий апогей.

«ЛиАЗ» отъезжал все дальше и дальше от нас, уставившись на нас круглыми немигающими фарами на тупой морде. Клон извлек из кармана сотовый, ввел пин-код. Труба весело взвизгнула: добро пожаловать, а буквально вслед за этим дважды просигналила о наличии новых smsoK. Текст первой: «Как i kogda mojno vzyat' u vas avtograf?» Текст второй: «Privet:). 4to delaesh?»

Ответ на первую: «Nikogda, podruga». На вторую: «Delete».

* * *

— У тебя с рукой проблемы, — говорит Клон. — Надо бы что-нибудь сделать.

Я смотрю на свою руку. Особых проблем — нет. Только опухоль и кровь. Много крови. Как запекшейся, так и свежей. На этом месте (как и на местах любых сгибов) она всегда сворачивается очень медленно.

— Пожалуй, мне есть смысл зайти в аптеку, — соглашаюсь я. — Надо бы купить бинт.

Клон закуривает (оказывается, у него всю дорогу были свои сигареты: это что, экономия?), с меткостью нефа из NBA попадает спичкой в урну.

— Лучше посиди на остановке. Я сам схожу.

Аптека: метрах в пятидесяти. Низкое здание непонятного предназначения. Крест — зеленый: в начале нового тысячелетия все красные кресты Москвы почему-то заменили зелеными. Как будто все вокруг дальтоники.

Клон с сигаретой в зубах тащится в его (зеленого креста) направлении, а я бросаю уставшее тело на металлическую лавку под стеклянным козырьком.

Поверхность лавки: пористая, цвета металлик. Справа — рекламный постер под в меру заплеванным стеклом: спектакль Юрия Грымова «Нирвана». МиккиМаус со стилизованной прической под Курта Кобейна (Курта Кобейна принято считать последним из музыкантов, замутившим настоящее движение). В главной роли — Найк Борзов.

Справа же, но чуть дальше, на следующей (ни к какой остановке не приуроченной) рекламной тумбе: еще один постер; улыбающийся Ролан Факинберг (Ролана Факинберга принято считать тем, чья жизнь удалась со всех точек зрения). Название рекламируемого продукта: отсюда не читается.

Оба постера (оба плана) — снимаю. С изменением резкости, выдержки и диафрагмы. Городская лирика. Пожалуй, пока что это лучшие кадры на всей пленке. Ничего особенного, но геометрия интересна, а все вместе — как-то стильно. Не могу объяснить.

Когда я собираюсь сунуть фотоаппарат обратно в рюкзак, замечаю на нем кровь. Вынимаю из рюкзака первую попавшуюся бумажку (на одной стороне — результаты какой-то дебильной фокус-группы, впаренные мне в одной из редакций — зачем???), вытираю. После этого фокус-группа отправляется в урну, где ей, собственно, и место.

Хорошо бы, чтобы спичка Клона еще не потухла и эта мутотень от нее загорелась. Маленькие, глупые, ни в чем не разбирающиеся засранцы с полным отсутствием вкуса и патологической информационной всеядностью, определяющие политику изначально не самого плохого журнала — что может быть абсурднее?

Слева от меня: парнишка лет восемнадцати (может, девятнадцати), прическа — «брит-поп жив». (Надо полагать, маленький засранец с полным отсутствием вкуса и патологической информационной всеядностью.) Прилагающийся стиль: красные кеды, вельвет в обтяжку и детская майка, плотно прилегающая к тщедушному (ну разумеется!) и субтильному телу. Вены на хилых бицепсах прорисованы четко, как реки на географической карте, несмотря на полное отсутствие мышц. Мечта героинового аддикта. Примерно такие люди создают оборот клубу «Микс», мелким барыгам и магазинам молодежной моды на Никольской — таким, в которых много ультрафиолетовых лучей, неоправданно псевдостильных (пофигистичных и вечно накуренных) продавцов и светящихся граффити на стенах.

Парнишка: смотрит на меня, буравит взглядом. Довольно наглым для человека его стиля и комплекции.

— Есть вопросы, дружище?

Парень мнется пару секунд, блеет «эээ» и наконец решается:

— Наглый вопрос. Только один. Можно взять у вас интервью?

— А ты не голубой?

— Нет, я студент журfuckа. У нас сессия, надо сдавать практические работы.

— Блин. Извини. Просто меня сегодня одна тетка уже просила об интервью, но при этом явно намекала на секс.

— И чем это закончилось?

— Закончилось тем, что она мне не дала. Это уже интервью?

— Нет-нет. Сейчас, я только вытащу диктофон. Парень лезет в такой же тщедушный и худосочный, как он сам, рюкзак, роется в его недрах. Извлекает на свет диктофон. У Наташи была миниатюрная серебристая цифра, у этого — кондовое кассетное убожество эпохи, наверное, еще конца восьмидесятых. Наверняка в нем четыре батарейки, а в страну его ввезли из стран Восточного блока вместе с первыми китайскими плеерами давно канувших в историю марок вроде «Махйех». Казенный скорее всего. Хотя, если вдуматься, какую еще аппаратуру можно выдавать студентам для «практических работ».

— Ну что, давайте начнем?

— Пожалуйста. Начинай.


ИНТЕРВЬЮ 2


— В одной из ваших вещей вы наезжаете на христианство. Кто вы тогда по религиозным убеждениям — атеист или сатанист?

— В какой из своих вещей? Я не понимаю вопроса. О чем речь?

— Не важно. Давайте уберем первую часть и оставим только вторую.

— Хорошо. Хотя вообще-то я не фанат богословских диспутов, но раз спрашиваешь… Ни то, ни другое. Я верю в высшие силы, но не верю в мировые религии.

— Почему?

— Потому что тот, кто создал мир, просто не может быть таким, каким они его преподносят.

— Каким — таким? Жестоким? Мстительным? Наказывающим грешников?

— Нет. С этим как раз-таки проблем нет. Яне об этом.

— Тогда каким?

— Глупым.

— Ив чем заключается эта глупость?

— В призывах. В проповедях. Во всех этих постулатах, которые вам всем вбивают в голову с детства. Не укради, не убий, но в то же время если сорвался — всегда можешь раскаяться, и да спасешь свою душу… подставь другую задницу, если откатали в первую. Бред какой-то. На лохов рассчитано. Плодись и размножайся, ходи в церковь и не лезь в дебри, потому что это — от лукавого. Знай свое место, дружок, и да будет тебе счастье. Не выс…ывайся. Это одиннадцатая и самая глобальная заповедь: не вые…нись. Все это напоминает корпоративный тренинг, где людей учат, как им себя вести. Они верят дядьке, который заливает всю эту хрень, но сам дядька — не такой. Дядька — удав, который не дает своим кроликам знать слишком многого.

— То есть, вы считаете, что любое чрезмерное знание — от лукавого?

— Ну, в соответствии с общепринятой терминологией — да.

— Я бы с вами не согласился…

— Тогда почему они все время жгли на кострах ведьм и алхимиков?

— Ну, не знаю… Наверное, потому что то знание было опасным… Все-таки там же никогда не обходилось без оккультизма.

— Любое знание опасно. Даже самое глупое и незначительное. Потому что в знании — сила. Это раньше такой школьный лозунг был, во всех советских школах плакаты висели. А сила — атрибут того, что вы называете дьяволом. До этого допер даже этот клоун Антон Лавэй: дьявол суть знание.

— Но ведь знание знанию рознь…

— Ты так думаешь? Ой ли. Все боятся оккультного знания, но ведь любое знание оккультно. Даже техническое, которое вы все так боготворите за то, что оно дало вам Интернет, сотовые телефоны и возможность погонять ночью по МКАД со скоростью двести пятьдесят километров в час. Только вы не понимаете, что оно тоже направлено против вашего Бога. А он понимает. Поэтому и учит вас не высовываться.

— Интересная теория. А что в нем такого страшного, в этом знании?

— Для людей — ничего. А для Бога — свержение с пьедестала. Я считаю, что дьявол — это не воплощение вселенского зла, а просто более продвинутый персонаж. Который, как и подобает более продвинутому, заменяет на должности менее продвинутого и вышедшего в тираж.

— Ну, блин, ты действительно такой странный человек, как о тебе говорят… А как же, по-твоему, это будет все происходить? Каким образом один подсидит другого?

— Просто он создаст новую реальность. Где будут другие принципы и законы. Ту, в которой людям будет более комфортно. А может, и менее. Его это волновать не будет. Просто раз в несколько тысяч лет религии меняются — ты и сам знаешь. А я считаю, что меняются не религии. Я считаю, что меняются сами боги. Все как у нас: сидит человек на работе, стряпает, допустим, компьютерные программы для солидной компании. А потом появляется какой-нибудь выскочка, чья программа совершеннее. Старого еще какое-то время держат на работе, дают шанс исправить косяк. Но он уже не может его исправить, потому что он: а) много думает о посторонних вещах; б) успел пропить или проторчать огромный процент своего серого вещества; в) просто устал. Собственно, все происходит так, как поет идиотическая группа «Сплин»: Бог просто устал. Усталость — это не когда ты весь день работал, не покладая рук, а когда появился некто, который не покладает рук лучше тебя. Так что, я думаю, надолго его не хватит. Появится кто-нибудь более ушлый и мозговитый. И переделает мир под себя. И, может быть, возьмет с собой того, кто ему понравится.

— Но нельзя ведь сравнивать компьютерную программу и сотворение мира!

— Ты так думаешь? Откуда ты знаешь, ты ведь при этом не присутствовал. Может, вся его работа свелась к тому, что он просто взял и кликнул компьютерной мышкой.

— А этот выскочка, который заменит Бога, — откуда он возьмется?

— Почем я знаю? Может, отсюда. Может, им будешь ты. Или кто-нибудь из твоих знакомых, которого не успеют посадить. Или сжечь на костре. В этом месте на печати можно поставить смайлик.

— Или ты…

— Нет. Уж в этом ты можешь быть уверен. Когда-то я рассчитывал на это, но потом понял: я — нет. У меня не хватает продвинутости.

— Эта твоя смена божественной власти — прямо такая интерпретация Страшного Суда.

— Может быть. Никогда не думал об этом.

— И какой же будет новая реальность, на твой взгляд?

— Не знаю. Наверное, в ней будут другие законы, может, даже физические. Может, она всем действ ительно понравится больше. Я уверен только в одном — она будет более циничной. Скорее всего там все будут \ ходить голые, гадить друг на друга и трахаться в извращенных формах прямо на улицах. А еще они будут много убивать, есть трупы и не париться о потере родных и близких.

— Блин, откуда такие страшные картины?

— Из творческого наследия ЭйчАр Гигера! Шутка. Здесь тоже смайлик можно поставить… На самом деле все идет к этому. Потому что именно это и называется абсолютной продвинутостью. Как у Чарли Мэнсона. Никаких табу. Я хочу сказать: абсолютно никаких. Хочешь секса — сексуйся. Хочешь расчлененки — убивай и режь. Хочешь анального удовольствия — ходи по улицам с вибратором в жопе. Красота! А если у продвинутой мамы убьют продвинутое чадо, она не будет пылать гневом и требовать наказания продвинутого убийцы, потому что она тоже продвинутая и понимает, что человек всего лишь осуществлял свои потаенные желания, о которых она так часто и с упоением читала в книжках продвинутых писателей. Это ведь именно то, к чему она стремилась — выворачивать наизнанку и смаковать все самые гадкие и преступные комплексы. Она всегда называла это нарушением табу, она всегда боролась за всеобщее равенство и вседозволенность. Поэтому она не будет плакать, не будет париться. Буддизм такой. Она просто скажет: так получилось, он же был свободен, этот маньяк. Мы сейчас называем это цинизмом, но изначально люди жили именно так: жрали, срали, трахались и не парились, когда кто-нибудь из них подыхал. Як тому, что это вполне в духе человеческой природы. Правда, тогда у них не было мозгов для того, чтобы называть это цинизмом.

— Но у продвинутых людей той реальности, о которой ты говорил, мозги будут. Поэтому это не будет новым первобытным обществом…

— По поводу мозгов можешь не беспокоиться. Они очень быстро атрофируются. Уже сейчас есть множество способов.

— Это ты про наркотики?

— Это я про обстоятельства, при которых не хочется шевелить мозгами. Когда у тебя все есть и ты работаешь извилинами только тогда, когда думаешь, чего бы этакого тебе еще пожелать. Или когда с детства в тебя вбивают компьютерную программу do what I toldya, и к окончанию школы ты становишься реальным корпоративным роботом Вертером. А уже после работы вполне подойдут и наркотики. Именно так многие и делают. Потому что зачем думать, когда можно просто получать кайф и материальное вознаграждение.

— Ты напоминаешь какого-нибудь полоумного местечкового мессию на паперти.

— Отнюдь. Мессии все время кого-то куда-то агитируют. Я никого ни к чему не призываю — ни за нового бога, которого вы считаете Сатаной, ни за старого. Я просто отвечаю на твои вопросы, разве нет? Я просто живу во всем этом, и единственное мое отличие от тебя или от моих соседей по подъезду — в том, что я понимаю, как, где и среди кого я живу. Хотя нет, извини, я наврал: теперь у меня нет соседей по подъезду.

— Ну и среди кого ты живешь?

— Среди дубоголовых патриотов, с одной стороны, и людей, которые читают зеленые книжки про женский пердеж — с другой. Первые готовы мочить вторых (а также тех, кто, по их мнению, внешне похож на вторых) на благо Родины, а вторые борются за легализацию, потому что постоянный торч поможет им абстрагироваться от первых. Это все, в принципе. Любая другая классификация только в рамках подвидов.

— Что, все так просто?

— Именно. Многие вещи вообще обстоят гораздо проще, чем людям приятно считать.

— А где тогда твое место — среди первых или среди вторых?

— Я долгое время в силу природной глупости и понтов пытался быть третьим — тем, кто сочетал бы в себе их лучшие качества. Но у меня не получилось. Поэтому мое место — на параше. Только не воспринимай это буквально. Специально для патриотов в тексте поставь смайлик.

— А почему не получилось?

— По двум причинам. Первая: потому что я слабый человек. Вторая: потому что человек вообще слаб.

— А что должен делать человек, чтобы быть сильным?

— Быть одиноким циником. И при этом жить в мире и согласии со своим одиночеством и цинизмом. При этом не быть христианином, потому как сила противоречит христианству.

— Ты недавно говорил о каких-то гадких и преступных комплексах. Я не вижу логики. Если, как ты говоришь, нет вселенского зла, а есть только новое и непонятное, значит, нет и деления вещей на хорошие и плохие. В таком случае почему ты называешь эти комплексы гадкими?

— Воспитание. Интельское, христианское и не-продвинутое. Я не могу с ним бороться. Я понимаю, что в природе нет гадких вещей, но понимаю только мозгом. При этом мне не нравятся книжки про женский пердеж. Мне не нравятся герои телешоу «Деньги — говно!». Мне не нравится трахаться в задницу ножкой от табуретки, а также наблюдать за тем, как это делают другие. Мне не нравится внутрисемейный секс и насилие над детьми. Моя беда в том, что в пику мозгу и всем его доводам я считаю, что все это суть гадкое дерьмо. Так что в новой реальности мне места не будет. Я знаю, что сейчас говорю как старый пердун, но меня уже не переделать. Я и хотел бы стать более продвинутым, но не могу. Это проверено. Я же говорю — из меня не получится нового бога. Из меня не получилось даже третьей категории населения. Яне тешу себя иллюзиями насчет своей персоны: я — никто. Поставь в тексте смайлик.

— Ладно, последний вопрос. Что с твоими руками?

— Я только сегодня утром вернулся из Владикавказа, где дрался с тамошними гопниками. А по дороге домой мы пили контрабандный спирт. Тот, которым люди обычно травятся. Но я не отравился. А еще сегодня утром я был в интерактивном кино и подрался там с какими-то работягами. А потом я подрался у себя на лестничной клетке.

— Ты всегда так часто дерешься?

— Я дерусь нечасто. В мире очень много людей, которые делают это в тысячу раз чаще, чем я. Просто за последние три дня я выполнил норму нескольких месяцев. Не знаю, почему так произошло. Обстоятельства.

— Спасибо!

— Всегда рад помочь студенту жур…

Щелчок. Запись обрывается.

* * *

— …fucka.

— Да, я слышал истории про то, как ты помогал студентам с дурью.

— Было дело. Давно, правда. Странно, что кто-то еще помнит.

— Нам об этом рассказывал Факинберг.

— Еще более странно. Он закончил fuck намного раньше, чем я начал там барыжить. А ты что, работаешь у него?

— Да нет, не совсем. Он нам пару лекций читал. Даже не то, чтобы лекций. Это… ну, знаешь, когда приглашают именитых выпускников для общения со студентами. Типа, папик пришел и рассказывает малолеткам, как состояться и преуспеть в этой жизни.

На самом деле ничего странного. Абсолютно. Думаю, у моей (его) жены было время рассказать ему и этот, и другие эпизоды из моей биографии. Непонятно, правда, зачем — не думаю, чтобы он так сильно интересовался личностью ее бывшего супруга. Он вообще не особо интересовался личностями. Во всех контекстах этого слова. Он имел дело не с ними, а: с подчиненными, клиентами, потребителями, покупателями, телезрителями, соискателями, рекламодателями, фокус-группами, героями шоу, целевой аудиторией, на крайняк — для имиджа — со студентами.

— Ладно, — сказал один из оных студентов, — тут автобус идет. Я почалил. И еще раз спасибо.

— И еще раз пожалуйста, дружище. Говна не жалко.

…Когда Клон перебинтовал мою руку, мы двинулись вперед по ходу (изначальному ходу) движения автобуса. Он теперь четкому определению не поддавался: автобус, следующий за тем, из которого мы выписались (красно-белый, спартаковских цветов «Мерседес» турецкой или еще какой-нибудь развивающейся сборки), ехал тоже задом. Интервьюировавший меня студент как ни в чем не бывало запрыгнул в его нутро — как раз тогда, когда Клон показался из дверей аптеки (зеленых) под зеленым же крестом, — и исчез из поля моего зрения.

Я поднялся со скамьи и двинулся (для экономии времени, хотя времени у нас было — хоть отбавляй) навстречу Клону.

Шпиль этого почти сразу показался из-за пыльных крон и теперь дамокловым мечом нависал над нашими головами. Ни одна скульптура Церетели (включая квинтэссенцию мирового дурного вкуса — памятник Петру I) не производила на меня такое гнетущее впечатление. Я хочу сказать: от него действительно вставляло, от него начинался какой-то мини-бэд-трип.

Еще раз: не каждое здание способно таким же отталкивающим образом демонстрировать превосходство архитектуры над людьми — превосходство как в плане вечности, так и в плане своей массы и физических параметров. Если замыслом безумных проектировщиков было именно это — что ж, оно им удалось.

Мы молча шли по направлению к назойливо маячившему над улицей шпилю, даже не обсуждая то, что оное направление как-то само собой выбралось из всех возможных (а их всегда бывает огромное количество — даже больше, чем количество градусов в развернутом углу) траекторий.

Мы должны были побывать там. Мы оба об этом знали. Настолько явно, что даже не обсуждали и не синхронизировали действия. Знали — даже не на уровне подсознания.

Архитектурный монстр открывался нашим глазам по мере приближения к его подножию — часть за частью, ярус за ярусом, этаж за этажом. Точнее было бы сказать: здание за зданием. Отсюда это действительно казалось нагромождением разных и существующих отдельно друг от друга зданий, сваленных кем-то в гигантскую общую кучу Наподобие куч металлолома на Речном вокзале. Тех, которые можно было разглядывать с другого (тушинского) берега водохранилища в окуляр видеокамеры с многократным приближением — раз в несколько лет их вывозили на баржах неизвестно куда.

Ворота прилегающей к этому территории (зеленый газон цвета автобусных поручней, гектары абсолютного, невозможного в природе цвета) оказались приоткрытыми. Ровно настолько, насколько они были приоткрыты утром, когда я проезжал мимо в автобусе (в своем первом на сегодня автобусе). На кованом чугуне не висело ни одной таблички, ни одной надписи с наименованием учреждения, которое за ними находится. Для проформы мы, разумеется, поискали взглядом блестящие отдраенные прямоугольники с пафосной надписью витиеватым шрифтом — такие, которые вешают на свои ворота ох…евшие от обилия денег конторы с охраняемой территорией, — но их отсутствие было настолько очевидным, что для убеждения в бесполезности действа нам хватило доли секунды. А потом мы просочились между створок ворот (достаточно узкий промежуток, с обеих сторон — черный чугун, настолько массивный, что не поддался бы и под натиском роты солдат) и вошли на территорию. На зеленую, люминесцентную территорию.

До самых входных дверей мы не встретили ни одного человека. Ни дебильного охранника с пулезащитной физиономией, ни озабоченно-зашуганного клерка. Ни директора со сложным выражением лица, шагающего по направлению к черному (как вариант — темно-серый металлик) лимузину со шлейфом прихлебателей в хвосте. Ни одного из тех, кто по законам жанра должен муравьями суетиться у подножия такого большого здания в центре такого большого города.

А над единственным на всю конструкцию подъездом висела записка. Не табличка, не рекламный баннер, не монументальная и навеки выгравированная надпись буквами размером со взрослого человека, а именно записка. Распечатанная на компьютере (набор используемых шрифтов — минимален, курсив и полужирный: не использовались). Формат записки: А4.

Записка гласила:

FINGERBUCK БЕСПЛАТНАЯ НОЧЛЕЖКА ДЛЯ БЕДНЫХ

Таким был ее полный текст. Я хочу сказать: больше она ни о чем не гласила.

— Fingerbuck — это что, пальчиковый доллар? — предположил Клон.

— Нет, это анаграмма от Fuckinberg. Это дерьмо — тоже его собственность. Видать, человек просто уже не знает, чем ему заняться и куда вложить свои пальчиковые доллары.

— Одной буквы не хватает, — произнес Клон, подумав. — «Факинберг» пишется так: FuckinGberg, — добавил он, делая акцент на G.

— Окстись, Клон. Ты имеешь дело не с производным английского слова fucking, а с транслитерацией фамилии человека, который был рожден в России и всегда писал ее русскими буквами.

— Ну, может быть. А вообще-то мне пох…й.

Входные двери были дубовыми и вращающимися. Как и любые дубовые двери, открывались (читай: вращались) они очень неохотно. Еще до того, как мы оказались внутри, нас обдало из-за них свистящими сквозняками, гнилостными порывами и какой-то резкой, подвальной сыростью. Казалось, что там, куда мы собирались зайти, прыгают жабы и растут грибы.

А после того как мы прошли эти несколько метров (по окружности, отделенные тяжелыми дубовыми перегородками как от того, что снаружи, так и от того, что внутри), — после этого нашим глазам открылось то, что мы даже не могли себе представить. Запрокинув головы вверх, мы бесконечно долго стояли с видом детей, которым первый раз в жизни показали вблизи жирафа.

Дело в том, что: там не было ни внутренних стен, ни потолков, ни перекрытий. Внутри все здание было абсолютно полым. Так же (только в миллион раз меньше) изнутри должна выглядеть шляпа, перевернутое вверх дном мусорное ведро или наперсток уличного лохотронщика.

Я хочу сказать: это была действительно полая конструкция. Даже карточный домик устроен сложнее.

Здесь не горел электрический свет. Все освещалось только через окна, абсолютно наугад и хаотично разбросанные по пространству. В общем полумраке они напоминали какую-то жуткую, бэд-триповую, психоделическую гирлянду. Злую иллюминацию на новогодней елке, как если бы на нее можно было посмотреть изнутри глазами елочной игрушки.

По внутренним поверхностям стен — по всему периметру, во всех направлениях, насколько охватывал глаз — вверх тянулись однообразные ряды откидных полок. Точно таких, какие используются в поездах дальнего следования.

Между рядами громоздились вертикальные лестницы, похожие на шведские стенки с детских площадок. Когда от яруса к ярусу дом сужался, они изгибались вместе с поверхностью, к которой были прикреплены, превращаясь в некое подобие рукоходов из солдатских гимнастических залов (или все с тех же детских площадок). Человек, собирающийся перебраться по внутренней поверхности с одного яруса на другой, должен был отцепить ноги от лестницы, пройти несколько метров (кое-где — десятки метров) по рукоходу — вися на руках над пропастью, — и затем несколько раз подтянуться, перехватываясь руками от нижней ступеньки нового яруса к следующей, пока не появится возможность опереться ногой на нижнюю. Впрочем, в любой момент он мог передохнуть на одной из полок. По своему выбору. Во всяком случае, отсюда они все казались незанятыми.

Изнутри все здания гораздо больше, чем снаружи. Теперь я знал об этом точно.

Я могу сказать: изнутри это здание выглядело огромным, но у меня никогда не получится выразить, насколько огромным.

— Долезешь до следующего яруса? — спросил меня Клон. — Давай, дружище. Проверим крепость твоих белых ручек.

Я стоял, не в силах поверить, что такое возможно (не долезть до следующего яруса, нет, — я ох…е-вал вообще от того, что в природе возможно такое), я смотрел вверх, в теряющийся в дымке и такой мизерный отсюда верх, в нереальный верх. Там все мерцало, мигало, играло друге другом в красивую и вместе с тем очень злую игру: световые переплетения рассеянных лучей, как в пробитом автоматными пулями товарном вагоне, дымка — кубометры дымки, серого тумана — и завораживающий страх неизвестного. Магнитом притягивающий страх.

Я сказал:

— Конечно, Клон. Давай проверим их на вшивость.

* * *

Мы лезли вверх по параллельным (друг другу и всем остальным) шведским лестницам, отделенным друг от друга вертикальным рядом сложенных полок из поездов дальнего следования. Я почти забыл, что сегодня утром я проснулся точно на такой же полке. Абсолютно такой же. Точь-в-точь.

— Я хочу добраться до самого верха, Клон, — сказал я, когда мы оставили внизу несколько метров. — До шпиля. А если и он тоже полый, то до изнанки его верхушки.

Несколько метров по вертикали сильно отличаются от нескольких метров по горизонтали. Это можно наглядно почувствовать на вышке для прыжков в воду. Именно на ней, не на парашютной вышке — потому что там счет идет (как минимум) на десятки метров, а десятки метров и без того вызывают уважение. Основная переоценка вертикальных ценностей происходит на этапе «до 10».

Я имею в виду: в вашей квартире, даже если она расположена в сталинском доме, в вертикальном положении не уместится даже поставленный на попа горбатый «Запорожец». Вы когда-нибудь задумывались об этом?

Я к тому, что: я сразу же переосмыслил все вертикальные ценности. В голове вертелось одно: ни при каких раскладах мне не стоит смотреть вниз. Стандартная техника безопасности. Я тысячу раз об этом читал и слышал, но истинный смысл постиг только сейчас.

Гораздо интереснее (и гораздо полезнее) было смотреть вверх. Может, потому, что с той стороны ничего не убывало (а любые прибавления, увеличения и приближения были минимальны и незаметны).

— Давай на скорость, — запыхавшимся голосом предложил Клон. Скорее всего его дыхалка устала больше моей, но он располагал заметным преимуществом в виде абсолютно целых, здоровых и невредимых рук. — Кто быстрее?

— Ты зае…ал, — выкрикнул я (крик: разумеется, отозвался забубённым эхом). — Ты уже достал меня со всеми этими своими детскими штучками. Если ты хочешь себе что-то доказать, докажи это сам, ублюдок!

В конце концов он бы либо сорвался вниз, окончательно сбив дыхалку и отключившись прямо на лестнице, либо действительно добрался бы первым. Не важно, до верха или до следующего яруса. Ни то, ни другое меня не радовало.

— Ты зассал, — прохрипел Клон примерно на десятом метре (десятый метр: четыре-пять этажей в зависимости от престижности дома и высоты потолков — вы когда-нибудь преодолевали такое расстояние по вертикальной лестнице?). — Ты зассал.

Переставляя гудящую ногу на очередную ступеньку и прихватываясь изгибом локтя за ступеньку метром выше, я согласился:

— Да, я зассал. Только не делай резких движений, умник, блядь.

Продвигаться вверх становилось все тяжелее и тяжелее (ноги: гудели и превращались в вату, руки: вообще не чувствовались). Плюс дыхалка. Плюс осетинский спирт и сегодняшнее (пусть даже не массированное) продолжение банкета. А мы пролезли только одну треть первого яруса. Нотабене: разумеется, по дороге мы не наткнулись ни на одну лежачую тушу, все полки были пусты (как следствие — прижаты к стене).

Дом: мегатонны хрупкой конструкции, пустая бетонная банка. Он издевался, глумился, изгалялся над нами. Невпопад мигал своими идиотскими окнами, внезапно ослеплял и не к месту затемнял пространство, пуская в глаза мутные круги цвета металлик.

Имя создателя этого, главного архитектора и автора всего проекта: Ролан Факинберг. Хотя бы поэтому я был обязан долезть до следующего яруса без передышки на одной из полок. А они (полки) тянулись по обе стороны от меня, безмолвно и тупо приглашая, зазывая «ложись», как галимые привокзальные шлюхи, так что в конце концов я решил на них не смотреть.

Этот ублюдок не заставит меня действовать по его расчету. Noway. Даже если расчет касается непринципиальных и нах… никому не нужных вещей.

Надо думать о чем-нибудь хорошем. Или нет, не обязательно о хорошем (если бы я и заморочился, я, честное слово, не смог бы найти ничего хорошего. Ничего того, о чем можно было бы помечтать), главное — о стороннем. О вещах, не касающихся ни лестницы, ни медиамагната-бывшего-шоумена, ни одышки, ни боли в конечностях.

Интересно, какая (по счету) была бы сейчас ступенька, если бы с самого начала я начал их считать?

В супружеской жизни меня всегда не устраивали три вещи. Полное отсутствие даже намека на свободу, дамоклов меч необходимости (в скором времени) продолжения рода (иначе вообще зачем оно нужно?) и твердые кусочки мыла, остающиеся под обручальным кольцом после омовения грязных рук. Меня не впирало ни первое, ни второе, ни третье. (Вопрос: тебя прет? Ответ: нет. Вывод: значит, ты не прав.)

Я очень хотел сделать так, чтобы меня вперло. Честно старался. Реально зашился на отрезке «домработа», официально выкроив время для хобби, не предполагающих общение с другими, вне нашей дорогой семьи людьми: я делал музыку на компьютере и возился в гараже с «Победой» 1951 года выпуска, пытаясь сделать конфетку из ржавого дерьма. Я научился зарабатывать деньги, а потом зарабатывать достаточные (на самом деле ни фига не достаточные) деньги, в обоих случаях занимаясь тем, что мне нравится и к чему у меня есть склонности. Причем в отраслях, предполагающих отсутствие однозначного диктата сверху и мерзких карнегианских заморочек. Мне позавидовало бы не только большинство моих друзей по прошлой жизни, но и куча людей, которых я не знал. Еще раз: я реально пытался.

Хобби: незначительная и со всех сторон безобидная вещь, дающая нереализовавшемуся человеку иллюзию возможности реализации, обычно оттягивающуюся на неопределенный срок до самой его смерти-в силу чрезмерной занятости на семейном и деловом фронтах.

Заниматься тем, что тебе нравится: все равно заниматься чем-то одним. Сделав один раз выбор, за новые вещи ты уже не возьмешься. Будет жалко упущенного времени тебе самому, а твоя нестабильность будет угнетать близких.

Реально пытаться — этого мало. Нужно еще быть предрасположенным к тому, что пытаешься сделать.

Я имел: полную предсказуемость. Забитую в сетку, как на компьютере, и расписанную на много лет вперед. До конца жизни.

Я хотел: сегодня делать журнал неформального толка, завтра — плотно засесть в гараж, послезавтра — уехать черт знает куда, в неведомую пердь, только для того, чтобы отснять несколько пленок, сделать материал, которого не будет ни у кого другого.

Деньги меня при этом особо не интересовали (а посему всегда бы нашлись сами по себе). А все в целом — да, я понимаю — это полный маразм, но в этом состояла моя жизнь. Вся моя предыдущая жизнь.

Моя предыдущая жизнь сделала реверанс и помахала мне ручкой. Проблема была в том, что я не мог ее забыть.

Проблема времени настоящего: когда моя новая жизнь (в лице теперешней жены медиамагната Ролана Факинберга) тоже сделала мне реверанс и помахала ручкой, я не смог забыть и ее. Теперь, кстати, это также моя предыдущая жизнь.

Мысль по ходу: вообще все мои жизни — предыдущие, я как будто существую только в прошедшем времени. Что-то не так в моей психике: жить прошлым — удел восьмидесятилетних пердунов, а не двадцатисемилетних свободных ради калов. Иногда мне кажется, что все мои камни, навязки и подводные течения — только из-за этого. Потому что от настоящего меня впирало лишь тогда, когда оно покрывалось пылью и переходило в ранг воспоминаний.

Идиотская диалектика. Ненавижу идиотскую диалектику.

Умение забывать: ключ к глобальному счастью и пониманию. Maybe down in lonesome town I can learn to forget. Саундтрек к фильму «Криминальное чтиво», Тарантино и компания, 1994 год.

Забудьте, как вас откатали в задницу, и в соответствии с христианско-толстовскими проповедями подставьте другую. Забудьте хороший наркотик и убедите себя, что ежедневный просмотр вечерних телепрограмм — такой же кайф. Забудьте все то дерьмо, что осело в вашей памяти во времена, когда вы ни в чем себе не отказывали. И да будет вам счастье. Великое счастье. Клон прав. Несмотря на то что его тоже не прет — он прав, а не я.

…По моим подсчетам, мы находились уже на середине первого яруса. Хотя, скорее всего, я ошибался. Так ошибается человек, посаженный перед тубус-кварцем и не имеющий возможности смотреть на песочные часы. Когда он считает в уме секунды, время летит быстрее. Раза в полтора, а то и в два. Так происходит оттого, что организм подспудно хочет закончить со всем этим побыстрее, организм требует отделаться от этой мерзкой трубки, вставленной в нос. Поэтому сигналы, которые он посылает в мозг, суть предательские. Секунды наё…ывают, подставляют человека перед кварцем. А меня подставляли — ступеньки.

Я цеплялся за них уже не кистями, а изгибами локтей. Так было легче, несмотря на то что увеличивало количество шансов сорваться — незначительно, но все же. Ног уже не существовало, их место занимали: вата, растительность.

Во времена оные (у меня все происходило во времена оные) я якшался со старшим товарищем по кличке Стос. Мне тогда было чуть за двадцать, ему — тридцать один. (Нынешнее местопребывание: мне неизвестно, Стос давно скрылся из вида.) Он собрал из малолеток моего возраста альтернативную группу и играл хардкор во второсортных клоаках вроде «Р-клуба», «Свалки» или «Даймонда». Сиречь: в откровенно дерьмовых клубах и для откровенно дерьмовой публики (максимум триста рыл пьяных студентов-тинейджеров, пара-тройка коллег-музыкантов, воротящих носы от любого проявления творчества сотоварищей, несколько байкеров-охранников и пара десятков совершенно случайных дебилов, попавших сюда по ошибке или от безысходности). Но это еще не все: Стос в его тридцать один год играл откровенно дерьмовую музыку, состоящую из зашкаливающе тяжелой гитары (струны опущены на восемь ладов), постоянного употребления слова motherfuck и производных, так называемого агрессивного вокала — кондового ора — и полного отсутствия всяких попыток выйти за предел (хотя бы за какой-нибудь хиленький, робкий и незначительный предельчик). Мы часто спрашивали Стоса, какого х…я он играет музыку для малолеток, которые уже через пару-тройку лет напрочь забудут и его, и его (отнюдь не вечную) музыку. Знаете, что он отвечал? Он отвечал: а для кого тогда вообще играть музыку, ребята? Для кого тогда вообще что-либо делать? Вы что, говорил он, серьезно полагаете, что людям от тридцати плюс-минус что-то нужно в этой жизни? Да им, говорил он, абсолютно пох…й, что слушать. А также: им пох…й, слушать или не слушать вообще. А также: читать/не читать, общаться/не общаться, думать/не думать и так далее. Быть или не быть — перед ними такой вопрос не стоит. Стоят только их озабоченные члены, да и то не всегда, потому что после определенной черты им уже абсолютно пох…й на трахаться/не трахаться. Поэтому, говорил Стос, уж если я играю музыку, я играю музыку для малолеток. Ибо только им не пох…й. Пусть только пока, но все же не пох…й. А те, кто играет для людей своего возраста, обычно просто зарабатывают таким образом деньги.

…Клон опережал меня, наверное, на метр, а может, на полтора. В спорте это называется «на полкорпуса» или на «три четверти корпуса». Точно я определить не брался: поскольку наши лестницы находились не рядом, перспектива и ракурс мешали вычислить точную разницу. Я знал одно: в данный момент я смотрю на Клона снизу вверх, под углом.

Дыхание Клона: оно не вырывалось, а изрыгалось. Громко и омерзительно. Как рвотные массы. Я имею в виду: казалось, что Клон реально был готов выблевать душу. Глупый каламбур: выблевать душу дьяволу (копирайт: мой товарищ Кроль, лингвистический естествоиспытатель, времена оные).

Ясное дело, разговаривать мы перестали уже давно. По двум причинам. Первая: любой срыв дыхания мог привести черт знает к каким последствиям. Вторая: разговаривать не хотелось…

Отвлечься. Быть не здесь.

Меня всегда раздражали автомобилисты. Никогда их не любил. (Вид нелюбви: пассивная.) Обычно по этому признаку можно определить глуповатого и примитивного человека. Не по тому, что он интересуется машинами — это нормально, — а по тому, что он всегда навязчиво обсуждает с окружающими все это околоавтомобильное дерьмо.

По тому, что он, едва познакомившись с вами, с деловым видом начинает рассказывать вам про дисковые тормоза, укрепленную ходовую, степень сжатия и крутящий момент. При этом он даже не удосуживается узнать, разбираетесь вы в технических характеристиках автомобиля или же вам на них плевать. По его понятиям, нормальный человек изначально должен разбираться и интересоваться. «Смотри, я купил себе «Фольксваген-сирокко» восемьдесят пятого года за две тысячи пятьсот баксов. Почти двести лошадей, двести сорок по МКАД. Больше пока не разгонялся — вот положат новый асфальт, тогда…».

В жизни я знал не очень много откровенно глупых, совершенно беспонтовых людей. Имеется в виду: действительно безмозглых. Энциклопедических, феерических дураков. Всего их было человек пять. Первым был Владик Плюев из общаги на улице Шверника, вторым — его командо-административная мама, а трое остальных были автомобилистами.

В моей жизни существовали только старые машины. Я никогда никому не говорил об этой своей стороне. Оставил ее для себя, для личного пользования. Никаких крутящих моментов (тем более я никогда не знал, каков крутящий момент моего авто — мне было пох…й на крутящий момент). Я бы никогда не стал тратить деньги (если бы они были) на новый «Мерседес» или даже «сирокко» восемьдесят пятого года. Я был готов ездить только на чем-нибудь древнем и кондовом, типа «ЗИСа» из Кадра. Но на «ЗИС» денег не хватало, я взял «Победу». Несколько лет я занимался ее полупрофессиональной реставрацией, а сразу по окончании семейной жизни продал — в разобранном виде и за триста баксов.

Эта машина должна была быть отреставрирована раньше. Намного раньше. Во времена движения — не сейчас. Ее испортило слишком долгое пребывание в ущербном и унизительном для любой вещи ранге хобби.

Переходя в этот самый ранг, интересующее вас дело теряет кайф и превращается в растянутую по времени рутину, которой можно заниматься только в одном случае: если вы хотите доказать самому себе, что вы в чем-то состоялись. Но даже если у вас получится, то к моменту, когда вы «состоитесь», сам предмет вашего «состояния/становления» будет вам на х… не нужен. Он превратится в балласт, бесполезный придаток, занимающий место в вашей комнате (в моем случае: в гараже) и напоминающий о давно прошедшем времени, когда его наличие было для вас актуальным. Я к тому, что: я себе доказать ничего не хотел, я забил х… и просто продал «Победу» в разобранном виде и за триста баксов, заключив действительно хорошую сделку: обычно подобный динозавр стоит столько в собранном виде и на ходу. В итоге: мне так и не пришлось толком посидеть за рулем. Не считая нескольких раз на учебной «пятерке» в автошколе и пары-тройки полупьяных вояжей на чужих машинах. И еще перегона «Победы» с места приобретения в гараж на реставрацию.

…Не знаю, сколько еще времени ушло на то, чтобы добраться до рукохода. Очень смутно помню, как преодолел десяток метров, вися на руках над пропастью. Разумеется, я зацепился за рукоход и ногами, таким образом находясь в криво-горизонтальном положении спиной вниз. Самый отчетливый образ, оставшийся в воспоминаниях: настырная капля пота, скатывающаяся в правый глаз. Почему-то именно в него. Я вытирал ее плечом, но всякий раз в течение секунды она наплывала по новой. Хотя это были, наверное, разные капли. Но — не суть важно.

Еще хуже я помню, как несколько раз (четыре: так потом сказал Клон) я подтянулся на руках, которых не чувствовал. Как закинул ногу на нижнюю ступеньку второго яруса этого сраного архитектурного урода, встал во весь рост и в измождении упал крестом на первую полку, чуть не сорвавшись в дымчатую пропасть с осколками солнечных лучей.

О Клоне: ему хватило сил добраться до второй полки. Теперь он лежал прямо надо мной, я слышал, как сверху доносятся его хрипы и всхлипывания: он восстанавливал дыхалку. Думаю, он достиг искомого результата: он забрался на метр (плюс-минус) выше меня.

Вспомнились фильмы про альпинистов. Эпизоды, где они ночуют на отвесных скалах, прикрепив к ним какую-то свою специализированную хрень вроде гамака или даже такой же (только подвешенной на крюк) полки — не помню точно, не вникал в суть. Наша ситуация вызывала именно такие ассоциации. За исключением того, что у нас отсутствовала всякая страховка. Никаких стропил, сеток и ремней, отделяющих тебя от пространства.

А через какое-то время (час?), когда мы уже отдышались, привели себя в норму и были готовы к дальнейшему восхождению, в наши глаза брызнул поток света. Неестественно мощный. Не такой, как все остальные лучи, змеящиеся из хаотично расположенных окон. Вообще не луч — именно поток. Такой, как будто из стены изъяли огромный фрагмент и оставили на его месте дыру, ведущую в воздух.

Потом освещение вновь стало прежним, а спустя несколько секунд с нашей стороны стало темно. Мы (синхронно) посмотрели в окно (одно и то же, большое и вертикальное), расположенное справа от наших полок.

Мимо окна по воздуху проплывал дом. Примерно так же, как российский корабль проплывал в забытом фильме «Послезавтра» мимо окон нью-йоркской библиотеки. На нас по очереди смотрели пустые глазницы окон. Безжизненные.

О доме: дом был соцреалистический, со множеством стеклянных элементов и в то же время угловатый и неприветливый. В позднесоветские времена в таком стиле оформляли всевозможные дома культуры, кинотеатры и павильоны на ВДНХ.

Изначально он находился несколькими ярусами выше нас. Я запомнил его на подходе к зданию. Именно он вылетел из общей конструкции, когда внутренности на несколько секунд залило светом.

Примерно так же происходит, если из середины детской пирамидки резко вытянуть кубик. Правда, конструкция тотчас развалится. Та же конструкция, внутри которой находились мы, не то что не развалилась, но и вообще не подала мало-мальски осязаемых признаков движения. Мало того — она не исторгла никакого звукового сопровождения. Верхние ярусы просто плавно опустились на место вылетевшего и каким-то образом сразу же устаканились, хотя, надо полагать, площадь нижнего из них была меньше, чем площадь вылетевшего.

Точно так же произошло с фахверковым домиком (его мы видели на Манежной площади) и со шпилем (его мы отдельно от конструкции не видели). И еще со многими другими составными, которые (или отсутствие которых) не попались нам на глаза. Это был не просто дом, а дом-трансформер, части которого к тому же были способны передвигаться по воздуху. Хайтек, блин.

— Знаешь что? — донеслось до меня с верхней полки. — Знаешь, что я тебе скажу?

— Что?

— Давай-ка отсюда съё…ываться. Причем по-быстрому.

У меня не возникло возражений. Происходящее не нравилось мне с каждой секундой все больше и больше. Да что там — блин, на самом деле я переконил так, как со мной не происходило с раннего детства.

Думаю (степень уверенности 90 %), что Клон чувствовал то же самое. От всего этого хайтека веяло черт знает какой изменой.

— Сейчас, Клон. Только один кадр на память.

Я извлек из рюкзака «Зенит» и в течение минуты общелкал все, что можно было общелкать вокруг. Выдержка и диафрагма: комбинировались, выставлялись наугад. Резкость: бесконечность.

Вид сверху: ряд полок, уходящий вниз. Вид снизу: ряд полок, уходящий вверх. И так далее. Голая геометрия. Идеальная.

А в тот самый момент, когда я уже прятал фотоаппарат обратно в рюкзак и собирался как можно быстрее спуститься вниз (теперь самая сложная часть пути — рукоход — находилась от меня всего в паре метров, а остальное было гораздо, несравнимо легче), из кармана Клона заверещал сотовый телефон.

Текст smsKH: «Zdravstvujte:) spasibo vam za knijki, oni perevernuli moe mirovozzrenie. Skajite kakovo eto — 4uvstvovat sebya skulptorom, formirujushim dushi?» Ответ (уже в движении, поднимаясь с полки и одной рукой держась за лестницу, молниеносными и отработанными движениями пальцев): «Formiruj sebya sam i ne perekladyvay na menya otvetstvennost'”

Уже на рукоходе я подумал, что в этот раз телефон Клона молчал как-то слишком долго. Наверное, непривычный для него перерыв.

* * *

— Я, блядь, просто ох…еваю от этих редакторов, — разглагольствует Клон, размахивая руками и брызгая слюной на теплый асфальт. Я знаю, что он имеет в виду книжных редакторов, а не журнальных, к числу которых в свое время принадлежали и я, и он, хотя, если подумать, разница между этими двумя подвидами человеческой фауны незначительна. — Это просто пи…дец. Человек с утра укуривается в какаху и целый день сидит в кресле, читает всю эту шнягу, весь поток дерьма, который выливается на него и его издательство со стороны авторов. Он получает очень мало денег, ему дают только беспонтовые чиксы, он одевается в дешевые шмотки и экономит на стоматологе, поэтому у него гнилые зубы и этот хренов запах изо рта, такой, что с ним невозможно разговаривать. Но, понимаешь, этот укурок читает твой текст и с умным видом говорит: мне не нравится, что твой герой произносит вот эту фразу, потому что такой человек, как твой герой, таких фраз произносить не должен. Потому что, блядь, люди его типажа должны произносить только те фразы, которые присущи этому самому типажу. Он говорит мне — мне, понимаешь? — говорит, что в жизни так не бывает, тем самым подразумевая, что именно он, а не я, знает, как именно бывает в жизни. Понимаешь? Он, этот тупой придурок. Который сидит здесь с утра до вечера и знает жизнь только из бездарных текстов, которые ему присылают всякие графомански настроенные недоумки. Он меня учит и лечит. Объясняет мне, как именно оно должно быть. Вот что меня бесит.

Я запросто могу процитировать его последнюю фразу по отношению к нему самому. «Вот что меня бесит» в Клоне. Всегда бесило. Точнее, начиная с определенного момента.

С момента истины. С того момента, после которого он начал даже на тусовке бывших друзей вести себя так, как будто он приглашен сюда в качестве знаменитости. Отвечать на все вопросы как на вопросы интервью. К месту и не к месту сводить все на свою сраную писательскую деятельность, несмотря на то что всем присутствующим, по большому счету, абсолютно на нее пох…й. Блядские комплексы. «Дай зажигалку». — «Пожалуйста, вот она, а знаешь, именно с этих слов начинается одна из глав моей новой книги». «Я купил олдскульную тачку за восемьсот баксов». — «Забавно, именно столько мне обещало издательство «Вагриус» за мой новый роман, какая интересная магия цифр».

От подобных разговоров меня тошнило. Сейчас — тоже тошнит. И от Клона, и от мерзкого небоскреба, и от всех этих лестниц. От всех полок внутри. От их вертикальных рядов.

Мы уже давно на улице, но я до сих пор не очухался. Не понимаю, как Клон вообще мог так резво переключиться. Мания величия — великая сила. Нотабене: если сила — действительно атрибут дьявола, как считает Клон, то все его жалкие потуги вести праведную семейную жизнь на лавочке возле подъезда, все его тройные крестные знамения, на протяжении стольких лет исправно производимые при виде любой, даже самой кондовой и незначительной церкви, — все это просто пшик, глупый глюк и полное фуфло. С его силой-манией он наскреб себе уже лет на тысячу огненной геенны.

Клона заносит все больше и больше:

— У нас, писателей, вся жизнь состоит из таких вот учителей. Из этих циников-критиков-педиков. Знаешь, я всегда думал, что творчество — путь к обретению личной свободы, но, блядь, как я ошибался. Да я вообще ни х…я не понимал! Хрен кто когда даст тебе стать свободным. На каждый талант всегда найдется с десяток серостей, которые будут говорить ему, что и как должно быть в жизни.

Я чувствую, что если сию же минуту не прерву эту словесную диарею, меня вывернет наизнанку — прямо здесь и сейчас, на теплый асфальт, посреди тротуара. Прописные истины, с умным видом задвигаемые не очень умным человеком, страдающим от непомерного нарциссизма вперемешку с ненавистью к самому себе — та еще вомитотерапия. Факинберг вместе со своей армией говноедов рядом не валялся.

— Послушай, Клон, — говорю я, — ты зря здесь распинаешься, потому что мне все это неинтересно. Ты не понимаешь ситуацию. Когда я сам был редактором, мне, может быть, и было бы в кайф ввернуть какой-нибудь комментарий по этому поводу, но сейчас я — не в теме. Я уже это все проехал. Кроме того, мне абсолютно плевать на проблемы, с которыми сталкиваются популярные, но безденежные молодые писатели.

Вероятно, он сам понимает, что его несет, но сделать что-либо по собственной инициативе — свыше его сил. Вне его способностей. Все, что он может, — закатать губу и обиженно поджать хвост, пытаясь не показать обиды: это именно то, что он делает сейчас, в данный момент.

Спасение: купола, неспешно показавшиеся из-за очередного угла. Клон затыкается (как мне кажется, даже с облегчением, к своей собственной радости) и начинает массированно креститься. Не три раза. Намного больше.

Он крестится оголтело, неистово. Будто хватаясь за соломинку, которая неожиданно выплыла из-за угла, чтобы помочь ему заткнуть свой собственный (неугомонный и вышедший из-под контроля) фонтан. Ничего странного. В этом, если верить христианам, и состоит основное предназначение Церкви — приходить людям на выручку в щекотливых ситуациях.

Я, наверное, впервые со времени нашего знакомства не сдерживаюсь:

— Здесь недалеко, на Олимпийском проспекте, есть мечеть. Одна остановка на пятидесятом трамвае, хотя нет, блин, трамвай недавно убрали, теперь там ходит автобус. Но можно и пешком — минут десять отсюда. Если хочешь, можем зайти — расстелишь коврик, повернешься рылом к Мекке и помолишься Аллаху.

В глазах Клона теперь неподдельная злоба, различимая даже сквозь очки. Не понимаю, почему бы ее не выплеснуть сейчас. Не хочет показаться дураком? Да ладно. Я же до сих пор знаю его как облупленного, сколько бы там времени ни прошло. Такие люди, как мы, знают друг друга до конца жизни, независимо от того, сколько они не виделись и не общались. Это еще одна причина никогда не встречаться с бывшими друзьями. Счет? Забыл счет.

Когда-то мы с Клоном ненавидели ислам и все, что с ним связано. Очень давно. Всегда очень просто что-нибудь ненавидеть, если не задаешься целью разложить все по полочкам. Ненавидеть чужие религии — обычный удел патриотов, но у нас это происходило не из-за патриотизма. Просто когда ты живешь в городе, где приверженцы этой самой чужой религии взрывают метро, выё…ываются и ведут себя как хозяева жизни, — волей-неволей начинаешь уподобляться патриотам. Здесь мы расходились: Клон ненавидел ислам в угоду христианству, я — просто из опасения быть убитым взрывом по дороге из кабака. Но это было несущественное расхождение.

Такая трусливенькая, лоховская ненависть. Но что было — то было.

Во всяком случае, об этой ненависти нам очень нравилось говорить. Считалось, что она имеет место быть — да она и имела, в принципе, просто приправленная (опять-таки) интеллигентским воспитанием.

Нынешнее мое отношение к исламу: никаких претензий. Если уж на то пошло, то во всех священных книгах написано одно и то же. Другое дело, как это интерпретировать. Священные книги — на то и священные книги, чтобы каждый расшифровывал их по-своему. Примерно как с пророчествами Нострадамуса — куча универсальных иносказаний, годных для всех и для каждого, на все случаи жизни. И каждый найдет в них свою правду: и рабочий, и директор, и налоговый, мать его, инспектор. Что хочешь увидеть — то и увидишь: главное — как следует пропиарить пророка и внушить рабское поклонение божеству, а что при этом люди будут делать друг с другом — их собственные проблемы. Кстати, это правильно.

Я к тому, что, собственно, и к христианству я никаких претензий не имею. Нужно быть полным идиотом, чтобы не понять: все пророки мира всегда говорили одно и то же. Что Мухаммед, что Иисус. Никто же не виноват в том, что фанаты первого переживают пассионарный взрыв, а поклонники второго дружно (стадом) идут к своему закономерному концу, обильно удобренному бабками, тотальным ничего-не-происходит, анальной фиксацией и семейными ценностями.

Другое дело, что мне не нравятся христиане. Вид нелюбви: теперь почти активная. Но — стоп — хватит об этом, не хочу никого грузить.

Клон пару раз почти случайно попадал на акции скинов — Царицыно, Ясенево и прочие адреналиновые приключения. Скины посмеивались за глаза (и в глаза), но брали его с собой — просто так, для численности. Я ни на какие акции не ходил и со скинами вообще не общался. Моя антипатия выражалась в том, что в те (редкие довольно — просто исходя из процентного соотношения быдланов разных национальностей на квадратный километр Большого Города) разы, когда в уличных инцидентах под руку попадался чурбан, по окончании махача я независимо от результата гордился больше, чем после махача с братьями по национальности.

…Об окружающей обстановке: на улице все оставалось точно таким же, как до. До нашего вторжения внутрь этого. Осознавать, что в мире ничего не изменилось, было одновременно странно и отрадно.

Время: потихоньку подползает к шоу. 16.04. Во всяком случае, именно так утверждает электронное табло на фасаде неприметного здания напротив и сотовый телефон Клона.

Я неоднократно тоже пытался завести себе сотовый. Обстоятельства заставляли. Работая и ведя семейную жизнь, ты всегда должен быть в зоне доступа. Такая аксиома.

Ложка меда в бочке с дегтем: мои сотовые телефоны постоянно ломались и терялись. Рекорд: ровно полгода. Именно столько просуществовал мой самый кондовый и бронебойный телефон (говенный чиповый «Филипс» с минимумом опций — для него даже не предлагались эти идиотические мелодии из масскультуры, вроде хитов «Фабрики звезд», Михаила Круга или «Я свободен» Валерия Кипелова), который мне подарили в одном (факинберговском) журнале, где я работал внештатным редактором (250 редакторских плюс сдельная оплата за собственноручно состряпанные тексты, разумеется, тоже мизерная).

Там тоже хотели иметь меня в зоне доступа. Вариант: там меня тоже хотели иметь. Оба варианта верны, в принципе, и полностью соответствуют действительности. Меня вообще всегда смешило выражение «иметь в зоне доступа». По сути дела, это практически то же самое, что «иметь в зоне». Хотя нет, правильнее будет — «иметь на зоне», так что с тюремной педерастией это никак не связано. Зато крепко повязано с другой, куда более распространенной педерастией. Читай: с той педерсией, которая предлагается вашему вниманию вне зоны. С так называемой свободой, которая состоит в том, что каждый (оприходованный и неоприходованный) мудак абсолютно свободен в своем желании посягнуть на вашу задницу. При этом все это обязательно озвучивается — с экранов поганых ящиков, устами формирующих ваше мнение специалистов, вами самими: смотрите — я, блядь, свободен. Как Валерий Кипелов. У меня есть выбор: подставить зад или подставить зад. А если меня что-нибудь коробит — мне просто надо научиться мыслить позитивно. Тогда я просто ничего не замечу. Красота.

Клон всегда считал, что у меня такая паранойя. Он размахивал руками, лыбился непонятно кому и орал: «У тебя паранойя. Ты зациклен на мысли, что весь мир хочет твою идиотскую жопу. Если ты будешь продолжать в том же духе, то так оно и произойдет. Тебя кто-нибудь обязательно отпидорасит».

Но вообще-то я не об этом. Я о том, что: удивительно, как быстро люди привыкают к вещам вроде собственного творческого статуса или сотового телефона. Я так и не понял как следует сути сего феномена. Не успел.

Моя жена говорила: представь, что ты едешь куда-нибудь на автомобиле и вдруг попадаешь в аварию, скажем, на Третьем кольце. Автоматы в округе отсутствуют, до ближайшего съезда — несколько километров пешего хода по обочине трассы, со всеми этими безумными тачками, проносящимися на дикой скорости. Моя жена говорила: ну как же здесь без сотового.

Я отвечал: раньше сотовых не было, а ДТП были. Люди ведь как-то выходили из ситуации. Она возражала: да, но раньше не было Третьего кольца.

Я к тому, что: такие споры можно вести годами, и каждый останется при своем. Мало того, каждый останется по-своему прав. Хайтек, блин. От которого не уйдешь.

Сотовые телефоны — это еще не самый совершенный вариант. У них иногда не вовремя садятся батарейки, а еще не любой тариф предполагает обещанный платеж. Самый совершенный вариант — какой-нибудь микрочип, вживленный под кожу при рождении и получающий энергию непосредственно от сердца. Который дает возможность любому интересующемуся вычислить твое местонахождение и вступить с тобой в связь (в том числе и половую, если выражаться фигурально) и садится только тогда, когда окончательно сдает твой мотор. Хотя нет: он должен поработать еще какое-то время, чтобы, если мотор сдаст в пути или еще где-нибудь вне дома-работы, скорбящие близкие смогли без проблем обнаружить твой труп. Все это вы уже неоднократно видели в фантастических фильмах. Об всем читали.

После того самого (памятного) разговора в летнем кафе я со всей дури засадил свой сотовый в стену на противоположной стороне улицы. Он разлетелся на составные, как ореховая скорлупа, если по ней как следует треснуть молотком. Уже потом я подумал, что надо было отдать его какому-нибудь бомжу.

После этого я все время пользовался домашним телефоном, но теперь у меня нет и домашнего телефона. Мне вдруг приходит в голову, что если что, сегодня я смогу позвонить с сотового Клона. Вслед за этим мысленно осекаюсь: кому??

В любом случае, надо будет не полениться спуститься в метро и купить телефонную карточку. Так, на всякий случай.

Перевожу взгляд из глубин собственного мозга на Клона: тот усиленно изучает очередную smsKy. Текст: «Privet Klon:) Ту nastoyashiy podonok! Так derjat! White Power!» Клон трясущимися, не отошедшими после лестницы пальцами набирает: «Poshli па hui so svoim white pa, pidorasy».

Я не то чтобы поддерживаю Клона (я вообще-то его никогда теперь не поддерживаю), но, скажем так, согласен (в данном случае) с его отношением к очередным почитателям. Борцы за чистоту арийской расы, читающие журнал «Fool». Полный пи… — дец. Даже молодые фашисты не могут быть настоящими.

Продолжение диалога (через минуту): «А kak je zaryady pro geneti4eskiy musor, kotorye byli v tvoih knijkah?» Ответ: «Genomusor ne lyublu, no i vas toje».

Я (в очередной раз) начинаю пикировку:

— Что, пожинаешь плоды своих трудов по самопиару?

Клон лаконичен:

— Именно. Расхлебываю все это говно.

Достаю из кармана очередную сигарету, прикуриваю от зажигалки «Федор». Никакого кайфа. Абсолютно. Дешевый никотин обжигает горло, как если закурить натощак и после прохождения марафонской дистанции: все-таки меня еще не отпустило после этих идиотских лестниц. Старение организма?

Морщусь, делаю (из принципа) глубокую тягу и отщелкиваю практически целую сигарету на тротуар. Краем глаза замечаю бомжа, материализовавшегося непонятно откуда и тянущего покрытые коростой руки к королевскому бычку. Бомж очень спешит: I как ему кажется, на такой шикарный подгон может посягнуть кто-нибудь еще. Или, по меньшей мере, затоптать. В последнем он, пожалуй, прав.

Я тоже много в чем оказывался прав — много раз, в принципиальных и не очень вопросах.

— Всегда считал, что вся эта х…ня когда-нибудь выйдет тебе боком, Клон. Уверен был.

Реакция Клона: она меня поражает. Он готов чуть ли не наброситься на меня с кулаками. Останавливается посреди улицы и начинает на меня орать:

— Послушай, ты, блядь. Ты тупой псих с навязчивой, блядь, идеей. Убогий лузер, прое…авший свою жизнь, но до сих пор беспонтово пытающийся быть не таким, нах…, как все. Никому не интересный доходяга без определенного рода занятий, всегда бросавший то, что начинал. Вообще все — работу, семью, творчество, даже свою сраную машину. И мне тебя, на х…, жалко. Но даже это не дает тебе права вот так становиться в позу и косить под умного па-пика. Знаешь, что я больше всего ненавижу в людях? Я ненавижу, когда они вот так говорят: я, блядь, всегда считал, я всегда говорил, я был прав.

Я театрально закрываю уши ладонями:

— Тсс! Только не бей, ладно?

Клон (уже немного поостыв) продолжает:

— Понимаешь, в свои двадцать пять лет я понял одно: никто, нах…, не отнимал у меня права на ошибку. И если я где-то в чем-то нае…ался — это моя проблема и мой кайф. Да, кайф. Именно кайф. И никто не будет меня по этому поводу лечить.

Пройдя несколько метров, я притормаживаю у ларька (обычный ларек с выцветшими образцами сигаретных пачек и пивных бутылок, таращащихся на покупателей из-за грязного стекла, истертая реклама какого-то незначительного дерьма на внутренней поверхности тарелочки для сдачи, внутри — орлиный нос и черные глаза горца-продавца, какого-нибудь азербайджанского гопника, незаконно проживающего в общежитии Университета дружбы народов имени Патриса Лумумбы и питающегося семечками), достаю из кармана мелочь: достаточно на пиво. Раньше я пил «Балтику-3», теперь предпочитаю «Бочкарев» или «Золотую бочку», а совсем изредка балую себя «Старопраменом», хотя с тех пор, как «Старопрамен» начал разливаться в России, он (разумеется) стал заметно гаке.

— Тебе купить, ты, гневный интеллигент?

— Знаешь что? А шел бы ты на х… Ты меня уже достал за сегодняшний день. Я пойду своим путем, а ты иди своим. А если мы пересечемся случайно на этом сраном шоу, то сделаем вид, что друг друга не заметили. Так же, как делали все эти годы. Идет? А пиво свое засунь себе в жопу.

Я пожимаю плечами: дело хозяйское, а сам смотрю на горца в темноте палатки. Пытаюсь видеть его лицо. Наверняка он слышит все то, что говорит Клон (Клон: не оглядываясь уходит в произвольном направлении), но если он позволит себе хотя бы улыбнуться, я разнесу в хлам и его самого, и его палатку. Национальность ни при чем — я просто не люблю, когда кто-нибудь смеется над тем, что касается меня, если мне не смешно самому.

Хотя, наверное, здесь я не совсем прав, и вообще все это похоже на паранойю. Но — пох…й.

Горец протягивает мне бутылку «Бочкарева», что немаловажно — холодную. Не смеется, не улыбается.

— Ты не из Владикавказа, дружище? — зачем-то спрашиваю его.

— Нэт, ыз Баку, — отвечает черный. Значит, я оказался прав в своих предположениях. — А шыто такое?

— Это хорошо. Знаешь, я тут недавно напился владикавказского спирта, которым все травятся и из которого здесь гонят паленую водку. Но не отравился.

— Да там, билять, всэ такой спирт дэлают, да? — соглашается горец.

Открываю пиво, ухожу. Ничего не значащий разговор возле пататки. Каких много в этом городе.

Далеко (уже далеко) впереди маячит хилая (она всегда была хилой) фигура Клона. Правая рука согнута, голова наклонена вниз. Интересно, он сейчас читает или пишет smsKy? Не знаю. И в том, и в другом случае задействованы пальцы, поэтому отсюда — не различишь.

Забыл сказать о Клоне: Клон всегда комплексовал из-за своего излишне худого, с его точки зрения, тела, пытаясь компенсировать физические параметры надуманной выё…истостью и агрессивной безбашенностью. Ему всегда это шло — может быть, потому, что никогда не имело даже намека на серьезность: интеллигентское воспитание, антарктическим тюленем выныривавшее отовсюду — из недр взгляда, из манер, из правильной речи, — сразу же расставляло все по своим местам. В итоге получалось достаточно обаятельное сочетание. Кстати, еще о Клоне: Клон вообще всегда был обаятельным и даже немного знал (точнее, познал в процессе), как этим обаянием играть.

Когда мы (вместе) ходили в подвал на Новинском бульваре (внутренняя сторона Садового кольца, если вам это интересно), он всячески пытался подчеркнуть, как мало нагрузок дает ему тренер. Убивая дыхалку, наносил в два раза больше (плохих) ударов по лапам, чем было предписано. А когда наставала его очередь держать лапы (особенно под лоу-кики), он отбрасывал их на татами и просил бить его прямо по ногам. Такую тактику он называл: повышение болевого порога. Он хотел научиться терпеть боль, хотел, чтобы она вообще перестала его смущать. Через несколько лет, похоже, воплотить его мечту удалось мне: во всяком случае, я с удивлением ловлю себя на том, что сейчас (здесь, возле палатки, покупая пиво и даже не успев как следует отойти от всего этого физически нагруженного дерьма, которое сегодня с утра меня преследует) практически не чувствую никаких болевых симптомов. Хотя всего, что я получил за одни сутки, по идее с лихвой должно хватить на пару-тройку дней на диване в состоянии растоптанного растения.

Болевой порог: когда нашего (обычно спокойного и ко всему индифферентного) тернера вконец достали связанные с ним вые…оны Клона, он поставил его в спарринг с профессиональным боксером — там были такие васьки, они появлялись время от времени, получали какие-то сертификаты по рукопашному для вступления в почетную должность охранника. Парень совсем не умел пользоваться ногами, зато имел очень неплохой удар с правой. Итог поединка: Клон получил рассечение подбородка, даже несмотря на краги (на боксере) и шлем (на нем самом). Если бы не шлем, дело скорее всего закончилось бы переломом челюсти. Но все прошло как прошло: сейчас единственная память о том спарринге — короткий и толстый шрам на Клоновском подбородке. Иногда (сейчас, например) Клон прячет его под небольшую бородку, но всегда ненадолго.

Наверное, мне тоже (для проформы) надо было послать его на х… Я — не послал. Ну и черт с ним в конце-то концов.

Достаю из рюкзака бейсболку и натягиваю ее на голову. Одновременно снимаю солнцезащитные очки: небо основательно заволокло, думаю, сегодня они мне больше не понадобятся.

Это последняя причина никогда не встречаться с бывшими друзьями: рано или поздно вам все равно захочется послать друг друга на х…

* * *

Ролан Факинберг обхаживает очередного скромника с румяными щечками, надутыми губками и явно педерастическими наклонностями. Он чем-то напоминает Игоря Петрова — та же пухлость, тот же гей-прикид из средней дороговизны бутика для средней мажористости студентов, тот же тупеж при ответе на простые вопросы. На самом деле их сейчас много, целое сословие — такие воркующие, колобкообразные, латентные (лагутентные) персонажи.

В отличие от остальных факинберговских подопечных, этот, во-первых, практически одного роста с ведущим (сиречь: практически абсолютный карла, чуть выше Дэнни де Вито), а во-вторых, слишком упертый. Он не поддается ни на какие уговоры и идет в полный отказ от суперфинала. На лице Факинберга — все та же шутовская маска, но где-то уже читается мини-паника. Это не в стиле передачи «Деньги — говно!»: обычно человек, согласившийся (читай: напросившийся) стать героем, готов идти до конца.

— Так, Владислав, я не понял, — Факинберг трясет рыжим хайром и дилдо-микрофоном. — Я не понял, ты что, спрыгиваешь? Ты хочешь отказаться от четырехсот семидесяти долларов США? Нет, нет. Мой микрофон просто отказывается принимать в себя подобные заявления.

— Да, хочу, — плаксиво морщит нос латентный, так, как будто речь идет не об отказе от суперигры, а о самом Ролане Факинберге. — Хочу. И спрыгиваю.

— Нет, нет, подожди. За все времена существования нашего шоу люди ни разу не отказывались от суперфинала! Ты что, не мужик, Владислав?

— Мужик, — упорствует (опять-таки плаксиво) финалист. В его устах слово «мужик» звучит кощунственно, компрометируя само понятие. Этакая ложка дегтя для патриотов. — Мужик, и именно поэтому отказываюсь. Потому что в вашем суперфинале люди перестают быть мужиками.

Все понятно. Парень комплексует из-за своей педерастической внешности. Однозначно — в школе его чморили, унижали и пи…дили, и даже сейчас не проходит и недели, чтобы на улице ему не отвесили (как минимум) панибратского леща за внешнюю и манерную похожесть на сексуальное меньшинство.

Не спорю — с этим трудно жить. Но вместо того, чтобы пойти в спортзал, поставить пару ударов и поменять имидж, он вписывается на кастинг к Ролану Факинбергу. Просто поразительно, какой извращенной логикой люди иногда руководствуются в своих поступках.

— Вам только и нужно, чтобы поиметь кого-нибудь в задницу или заставить вылизывать у коня или пса, — продолжает Владислав; со стороны кажется, что он жалуется, только вот кому? — Я не хочу заниматься этим дерьмом. Я хочу взять мои деньги и пойти домой.

Я начинаю понимать: на самом деле он пришел сюда именно для того, чтобы вот так, во всеуслышание, отказаться от суперфинала. Пришел, потому что никто до него не отказывался. Пришел для того, чтобы все патриоты из окрестных подъездов, которые всякий раз мешают ему спокойно дойти до ближайшего ларька, раз и навсегда поняли: он — не педик, он — мужик.

Наивный юноша. Он действительно считает, что патриотам есть до этого дело. Он не понимает, что, даже если бы он учинил в прямом эфире групповуху с Мадонной, Моникой Белуччи и Бритни Спирс, он бы все равно остался для них педиком. По одной простой причине: он похож на педика.

На липе Ролана Факинберга — напряженная работа мысли (я разглядел), спрятанная за дежурной улыбкой своего парня; он даже не сочиняет на ходу свои дешевые анаграммы. Потом — озарение, эврика. Ролан Факинберг: хитро подмигивает, берет Владислава под руку, отводит (спиной к зрительному залу) на несколько метров «на пару слов». Две-три секунды, необходимые для того, чтобы еще раз взвесить все «за» и «против». Развод продолжается.

— Тогда вот что я тебе скажу, Влад, — заговорщицки шепчет он. Шепчет, но так, чтобы дилдо доносило этот шепот до зрителей и звукозаписывающей аппаратуры. — Обычно я никогда не говорю участникам, что ожидает их в суперфинале, но — аллилуйя твоему упорству! — тебе я приоткрою занавес. Что ты скажешь, если я по секрету сообщу тебе, что сегодня тебе не надо будет трахать животное, подставлять зад, жрать всякую мерзость и вообще заниматься тем, что принято называть извращениями? Что будет, если я скажу тебе: сегодня тебе предстоит, пердостит, простелит заняться сексом с женщиной?

Десять — ноль в пользу Факинберга. Однозначно.

Очередная свежесвитая веревочка: глаза Владислава зажигаются тут же, моментально, так, как будто он ни разу в жизни не имел женщину (может быть, это и правда, хотя на вид ему лет двадцать, никак не меньше). Эти неопытные огоньки выдают бедолагу с головой.

Камера: перевод на ширинку Владислава (а вдруг эрекция?), но я прекрасно знаю, что сейчас сделал (за кадром сделал) Ролан Факинберг. Ролан Факинберг сейчас вздохнул. С облегчением. Даже не дождавшись ответа, он понял, что все нити игры снова в его пухлых ручках.

— Да? Ну тогда я… согласен, — говорит Владислав, причем с таким воодушевлением, что его дикция на несколько секунд выравнивается и перестает быть похожей на педерастическую.

— Отлично! — перебивает его Факинберг: его следовало именно перебить, отвлечь, чтобы вдруг не передумал. — Только учти, Влад, слово не воробей: отказов я уже не приму, мужик за свой базар отвечает. Женщину в студию!

Скорее всего те несколько секунд, в течение которых Влад пребывал во власти иллюзий, он рисовал; в воображении голую ассистентку. Для того чтобы это понять, не надо быть телепатом или психологом. Ассоциативное мышление: секс с женщиной в студии Ролана Факинберга в первую очередь ассоциируется именно с ней. Не только у бедолаги Влада — у миллионов телезрителей тоже. Это логичный ход мысли, от которого не открестишься. Думаю, любой НЛП-гайд скажет вам то же самое, хотя точно сказать не могу: я никогда не читал НЛП-гайды.

Женщина в студии: совершенно голая старуха, явно нанятая на площади трех вокзалов за бутылку портвейна «Три семерки» («Анапа» — как вариант). Дряблое тело, обвисшая грудь с пожеванными коричневыми сосками и бесформенный живот, наползающий на небритые гениталии. Из подмышек — тоже кустистые мочалки: справа и слева. Крупным планом — участок кожи: синяк, катышки грязи. Еще несколько секунд — перевод на пальцы ног, тоже крупным планом: грибок, окостенелые желтые ногти, мозоли и комья (уже не катышки) грязи. Еще несколько секунд — половые органы: потеки старческой слизи вперемешку с мочой и калом. Зрительный зал: свист, аплодисменты. Шквал аплодисментов.

— Я понимаю, Влад, что никакой эрекции с твоей стороны не последует, — продолжает Ролан Факинберг, выдержав паузу, необходимую для того, чтобы шквал сошел на нет. — Поэтому ты займешься с ней кунилингусом, куингнулисом, углининкусом, который эрекции в принципе не требует. Суть дела в том, что там у нее находится мятный леденец. Тебе необходимо вытащить его при помощи рта и предъявить мне и нашим уважаемым зрителям. Моя ассистентка сейчас принесет тебе тазик для рвотных масс и воду с щеткой и зубной пастой — для того, чтобы ты мог умыться, почистить зубы и прополоскать рот сразу после секса. Достаточно будет всего лишь одного акта проникновения — при условии, что тебе удастся подцепить леденец, конечно же. То есть всего один раз твой язык должен погрузиться в это, — Ролан Факинберг указывает пальцем в направлении гениталий бомжихи, бомжиха: делает пьяный книксен, раздвигая ноги и показывая зрительному залу более развернутую панораму своих больных органов — один, но успешный раз — и финал зачтен! А на кону у нас — напоминаю — четыреста семьдесят долларов США!

— Я не буду этого делать, — лепечет Владислав. — Речь шла о сексе, а не о лизании ее пи…ды…

— Кто сказал, что лизание, как ты выразился, пи…ды, то бишь кунилингус, не является сексом? А? Уважаемые мои зрители! Давайте все вместе скажем этому зарвавшемуся молодому человеку, который не отвечает за базар: оральный секс — это секс?

Зрительный зал: — Да!

— Я не слышу, зрительный зал! — орет Ролан Факинберг в свое дилдо. — Я не слышал, что вы сказали. Еще раз: является ли кунилингус сексом?

— Да! Да! Дааааааа!!!!!!!! — Зал не просто скандирует, он ревет, ревет, беснуется.

Ролан Факинберг — на коне. Ролан Факинберг одержал очередную победу над очередным кроликом. После такой ярой поддержки аудитории Владиславу уже не отвертеться.

— Какие аргументы еще тебе нужны, о несговорчивый и уже начавший меня доставать бледный юноша Владислав? — в запале выблевывает в микрофон Ролан Факинберг. — Как еще я могу доказать тебе очевидные вещи, никаких доказательств в принципе не требующие? Принести в студию энциклопедию секса или книжку Владимира Шахиджаняна «1001 вопрос про это»? Или Камасутру? А? Отвечайте, юноша. Мое терпение на пределе.

Владислав потихоньку слетает с катушек, мне кажется, он уже готов броситься на Ролана Факинберга со своими маленькими пухлыми кулачками.

— По понятиям… лизать… значит — петух! — выдавливает он из себя (уж ему-то наверняка не раз объясняли все про понятия), а покрасневшая голова грозит разорваться, гнилым помидором лопнуть от смеси гнева, брезгливости, боязни прослыть (в очередной раз) петухом и печального осознания только что наё…энным человеком того факта, что он снова вышел из ситуации полным лохом. Его прорывает: — Я… Ты обещал… Пошел ты на х…, сука, пидор! Отдай мне мои бабки, и я ухожу, блядь. Или тебе пи-…дец. Со мной такие фокусы не прокатят.

Я почти в предвкушении драки — я хочу видеть эту смешную потасовку двух низкорослых толстых хоббитов. В конце концов даже не важно, кто кому навешает, да и сами дерущиеся коротышки — смешно, но не настолько, чтобы не заметить главного. Я хочу увидеть, как ситуация выходит у него из-под контроля. Как он первый раз в жизни сталкивается с чьей-то волей, которую не удается переделать под свою собственную — вот чего я хочу. (Сцена в летнем кафе — не из той оперы: он так и не понял, что воля тогда была моя.)

При этом мозгом я понимаю, что ничего подобного не случится. Потому что в таком случае шоу бы не показали. Просто не было бы одного выпуска, и все. Никто бы даже не заметил, а с остальными участниками передачи расплатились бы по немного завышенным тарифам, чтобы не пускали ненужные слухи. Определенно.

Владислав лезет рукой себе за шиворот (шорт-слив от «Матиник» ползет наверх, обнажая белый желеобразный участок спины, кое-где поросший одиночными волосками) — так, как будто собирается вытащить оттуда автомат Калашникова и перестрелять всех, включая оператора и технический персонал, но на самом деле всего лишь срывает с себя микрофон, бросает его оземь (звуковое сопровождение: злостный щелчок, усиленный аппаратурой) и направляется вон. Ближе к концу сцены на пути у него возникают два качка в желтых тишотках: на лицах — улыбки (как учили), но последующие события с их появлением становятся предельно ясны. Я перевожу фокус с одного из десятка телеэкранов, светомузицирующих из-за давно нечищеной витрины, на саму витрину: магазин видеотехники, возле которого я тупо зависаю уже минут двадцать, экономит на уборщике, это очевидно; за слоем пыли — расплывчатый силуэт: мое собственное отражение. Так получается, что даже здесь оно накладывается на образ Ролана Факинберга. Как в жизни.

Я достаю фотоаппарат: вот это будет реально классный кадр. Навожу резкость на свое отражение, Ролан Факинберг — не в фокусе, но не настолько размазан и расплывчат, что его нельзя будет узнать. Какой-нибудь Дали или Малевич назвал бы этот снимок: «Проекция расплывчатого телешоу на отражение безымянного субъекта в пыльной витрине обывательского магазина». Супер. Я делаю несколько снимков, меняя выдержку, диафрагму и положение собственного тела (чуть вправо, чуть влево, поменять позу).

Мне (как и вам, как и всем, на кого рассчитана повальная реклама и насаждение собственного культа — я знаю, что это такое) никуда не деться от этой лыбящейся в объектив физиономии. Черта с два вы уйдете от человека, который не сделал вам ничего плохого, но которого несмотря на это с каждой минутой все больше и больше хочется задушить. Своими руками. Впрочем, не факт, что даже в этом случае он не будет дергать за прикрепленные к ним ниточки. У каждого ведь свои отношения с жизнью, свои счеты. Поэтому всяко может произойти. Я всегда считал, что моя сестренка была не права — ни к чему накладывать на себя руки, достаточно просто дать знак другим: желающие привести приговор в исполнение всегда найдутся.

Я хочу сказать: я далек от мысли, что убийство Ролана Факинберга было бы идеальным убийством. Но постепенно начинаю понимать этого придурка Чепмэна и всех остальных ублюдков, которые тратят годы жизни на организацию и осуществление убийства всеобщих кумиров и идолов поколений.

Я убираю «Зенит» обратно в рюкзак, а рядом с моим отражением откуда-то (из высших материй?) вырисовывается еще одно: согбенный силуэт, угловатые движения, ни секунды на месте. Даже не утруждаясь перевести взгляд на первоисточник, я узнаю типаж: старый джанки, ныне сидящий на кислоте и скоростях, которого терпят на транс-тусах из жалости и иногда кормят на вписках (по той же причине).

Старый джанки — это джанки моего возраста. Я имею в виду: чтобы стать старым джанки, необязательно доживать до возраста Берроуза. Достаточно того, чтобы вас можно было опознать по отражению в грязной (даже в грязной) витрине. Это само по себе о многом говорит.

Джанки, судя по всему, тоже уставился в телевизор (точнее, в один из телевизоров — не факт, что в тот же, что и я). На экране всех поганых ящиков — двое в желтых тишотках, держащие Владислава параллельно полу и тыкающие его головой в старческую промежность. Владсислав: долго брыкается, норовит боднуть бомжиху головой под дых, но в конце концов один из носителей желтых маек хватает его железной пятерней за шею, и тому не остается ничего иного, как, униженно высунув язык и задержав дыхание, совершить глубокое проникновение в старуху.

Зрительный зал: заходится в овациях.

Ролан Факинберг:

— Ну, вот и все! Теперь ты стал счастливым обладателем четырехсот семидесяти баксов, Влад!

На пол студии — крупным планом — плюхается блестящий от слюны и слизи мятный леденец. Озвучка: рвотные позывы Владислава. Следующий кадр: желторубашечники отечески похлопывают Владислава по плечу, усиленно скалясь в камеру.

Владислав: тоже улыбается. Улыбка на раскрасневшемся круглом лице смотрится как ножевой надрез на корнеплоде редиса или джонатановском яблоке. Все правильно: люди должны решить, что это часть шоу. В его ситуации единственно возможный вариант поведения — сделать вид, как будто все было задумано с самого начала, а потом с гордо поднятой головой дойти до дома и повеситься.

О сценарии телешоу: вообще-то без него, как вы сами понимаете, нигде не обходится. «Окна» с Дмитрием Нагиевым, «Девичьи слезы» и прочая телевизионная околесица. Все расписано изначально, все роли и реплики, вплоть до самого последнего матерного выкрика из зала. Гонорары дешевых артистов, осаждающих их кастинги: герой — 1000 рублей, репликант — 300–500 рублей, зритель — по-моему, рублей 100, но кое-где и бесплатно. Точнее, платой является сама возможность засветить свое искрящееся примитивным счастьем лицо на голубых экранах и потом гордо заявить в своей родной промзоне на собрании местечковой общественности: «Я был на ТВ».

Ролан Факинберг — именно кумир. Ваш кумир. Идол вашего поколения (пусть даже уже и не выяснишь, какого именно: буквы латинского алфавита — X, Y, Z — давно кончились, да и вообще с поколениями в последнее время полный бардак). С появлением рейтингов популярности и анонимных интернет-голосований отслеживать идолов поколения стало очень легко, и теперь вы не отмажетесь. Хайтек, блин.

Так делается везде, но не здесь. Не у Ролана Факинберга. Ему интереснее сломать, подчинить. Думаю, передача с Владиславом стала его любимой за все время. Потому что улыбчивые покорные дебилы с некоторых пор начали всем приедаться. И ему, и зрителям. Этот глупый толстун Владислав был как раз тем, что ему требовалось на тот момент. Той мутной водичкой, без присутствия (время от времени) которой не обходится ни один настоящий омут или замут.

Со скрипом поворачиваю голову на девяносто градусов в сторону джанки. К моему вящему удивлению, он смотрит не в телевизор, а на меня.

О джанки: у него безумные глаза цвета металлик (цвета того «хаммера» возле журfuckа), поношенная курточка с капюшоном (капюшон — навис над глазами металлик, заменяя прическу), рваные кеды и скам-штаны того же фасона, что и у меня, только раз в пять старше и поношеннее. Держу пари — в свое время их переносила вся кислотная коммуна Москвы, пока он не спи…дил их в состоянии сильного наркотического опьянения из какого-нибудь пропитанного амфетаминами сквота в спальном районе на «-но».

Еще о джанки: из нижней части его лица произрастает огромная черная борода, десятисантиметровым клином выделяющаяся из общей застарелой небритости от уха до уха. Борода растет как-то криво, в разных направлениях, так что изначально кажется, что бороды — две.

— Я хочу показать тебе буддизм, — говорит мне джанки.

У него то самое шаткое состояние, которое балансирует между приходом и отходняками, причем, судя по его виду (а также по тому, что вместо того чтобы пойти и догнаться, он стоит здесь и заряжает незнакомому человеку какую-то отвлеченную х…ню), денег на догонку у него явно нет. Думаю, у него нет денег даже на метро. Опустившийся нарыв на теле Большого Города. Урбанистический фрик, каких много.

Принимаю решение: если он попросит денег за свой буддизм (а он обязательно попросит денег за свой буддизм), отсыплю ему пару бумажек из заднего кармана. Так, чтобы хватило на дозняк. А может, поеду вместе с ним и вырублю себе. Хотя я не знаю, можно ли нюхать фен через сломанный нос. Наверное, можно, хотя я бы с большим удовольствием понюхал кокса: как-никак, это анестезия для носоглотки, а моей носоглотке анестезия сейчас вовсе не помешала бы.

— Да, чувак. Уверен, ты все понимаешь в этой жизни. Показывай.

Джанки достает из кармана коробок спичек, вытаскивает из него две, закрывает коробок и устанавливает спички по углам, воткнув между крышкой и корпусом серными головками вверх. Теперь они похожи на рога улитки или на антенны какого-то галлюциногенного квадратного жука из чьего-то бэд-трипа.

Я знаю, что последует за этим. Всякие удолбанные умники показывали мне эту шутку тысячу раз. Но пусть все идет, как идет.

— Выбирай, — говорит он. — Одну из двух. Только думай как следует. Не наугад.

Я делаю вид, что думаю. На экране (экран теперь — слева от меня) красный Владислав звучно блюет в тазик, рядом — голая ассистентка, готовая унести блевотину, как только он отрыгнет последнее из убийственных ощущений.

— Ты должен понять, какая из спичек тебе ближе, — разъясняет утонченно-уторченный упырь. — Ты должен абстрагироваться от всего внешнего и понять, какая из спичек — твоя. И почему она твоя.

Я закрываю глаза и думаю о том, что как-то уж все непонятно получается. Мимолетный (штрихами) портрет меня сегодняшнего: тупо хожу по городу, встречаюсь со знакомыми и незнакомыми людьми, захожу в какие-то галимые полые небоскребы, карабкаюсь в них по бесконечным лестницам, пялюсь в витрины магазинов видеотехники, собираюсь заработать пять тысяч баксов на дебильном репортаже о дебильном же шоу. Глупо как-то. Беспонтово. Я пришел однозначно не туда, куда хотел («зачем ты пришел сюда, парень?»), но главная проблема теперь — выяснить, а куда именно я хотел. И хотел ли вообще.

Первый раз такую штуку со спичками мне показал мой друг Рак. Нам тогда было лет по девятнадцать-двадцать. Мы много пили, играли (плохо) на сильно примоченных гитарах, ходили на ужасные концерты и мечтали учинить в Москве альтернативный взрыв. Рак, помимо всего прочего, увлекался психологией и метафизикой — забивал себе голову всякой абстрактно-муторной пое…енью вроде Гро-фа и Хаксли, ходил на какие-то семинары по правильному дыханию и все такое прочее, а потом решил открыть для себя новый мир, съел чересчур много кислоты и все понял (я хочу сказать: вообще все. Во всяком случае, именно так он теперь утверждал).

Готов спорить — у человека, который сейчас стоит передо мной, держит трясущимися руками коробок со спичками и грузит меня всякой заумной шнягой, символизирующей образ мысли всех оборванцев, любящих сложно объяснять примитивные вещи, — у этого человека такая же биография. Разница только в деталях. Нынешнее местонахождение Рака — деревня в ста километрах от Москвы, где он в обществе любящей родни проходит курс реабилитации после психиатрического отделения наркологической клиники, разговаривает о психологических практиках с лошадьми и коровами и пьет вонючее парное молоко, про себя думая о единении с природой и имитируя успешное выздоровление. Местонахождение моего собеседника: Москва, проспект Мира, напротив витрины магазина видеотехники. Такой же немытой, как он сам.

— Эта спичка, — говорю я и тыкаю в ту, что справа. Доходяга качает головой:

— Нет. Я хочу, чтобы ты еще подумал. Это очень важный выбор.

— О'кей. — Я еще с полминуты изображаю видимость мысли (даже закрыв глаза для вящей убедительности) и повторно оглашаю свое решение. — Да, та самая.

— Ты уверен? — переспрашивает доходяга. — Ты уверен в том, что это именно твоя спичка?

— Да уверен, блин. — Ситуация начинает меня доставать. Даже по сравнению с сонмом кислотных отщепенцев из моей биографии этот парень какой-то совсем уж дотошный. Зря я вообще ввязался в диалог, надо было сразу послать его на х… Хотя в принципе послать нах… — это как учиться: я имею в виду, никогда не поздно.

— Это очень важно, — продолжает он, подняв кривой указательный палец с намечающимся артритом. Указательный палец: тычет прямо в небо, если допустить, что небо начинается сразу после земли. Так, кстати, тоже утверждали излишне одухотворенные умники из моей биографии. Уже не помню, кто именно.

Излишняя одухотворенность: вещь, которая всегда поворачивается к вам жопой. Я хочу сказать: сначала вас от нее прет, но, если вы идете у нее на поводу, рано или поздно мир становится слишком простым, тесным и неодухотворенным для вашего искусственно раскачанного, как на стероидах, эго. Тогда у вас есть хорошие шансы стать таким, как мой собеседник, потому что все попытки создания своего собственного, достаточно одухотворенного мира заканчиваются обычно именно так. Но стоп! — хватит, не хочу никого грузить.

— Ты зае…ал, — говорю я — Я уже выбрал свою спичку. Если ты по каким-то причинам хочешь, чтобы я выбрал другую, так и скажи.

— Это неправильный подход, — снова начинает удолбок. — Если эта спичка — твоя, ты не должен давать мне возможность влиять на твое решение. Ты должен просто послать меня на х…

— Иди на х… Иди на х…, или, блядь, я сейчас разобью твоим тощим телом эту сраную витрину вместе со всеми телевизорами.

— Вот, теперь я понял, что это действительно твоя спичка и твой выбор, — загундосил торчок. Честное слово, это уже было просто смешно, и я боялся засмеяться: мне нельзя было смеяться, я не хотел, чтобы моя только-только начавшая срастаться губа снова разошлась по швам.

— А теперь, — продолжил торч, снова ткнув пальцем в небо, — подожги обе спички.

Я нашарил в кармане зажигалку «Федор», извлек ее наружу. Чиркнул, поджег. По очереди. Получились горящие улиточьи рога.

В ту же секунду удолбок задул обе. Они всегда так делали. Я начинаю понимать, что весь сегодняшний день суть экскурс в мою прошлую жизнь. В то, из чего она когда-то состояла. Старые воспоминания, фразы, оброненные всякими психами на протяжении дня, татуировки на хилых бицепсах — все это только для того, чтобы я не забывал, когда я так хочу, так мечтаю забыть. Зачем???

Странно, что в его гнилых легких хватило воздуха на две спички. Наверное, ему пришлось реально напрячься. Прямо как с праздничным тортом на день рождения. Ваш расцвет — это когда количество свечей на нем совпадает с вашими возможностями задуть все одновременно. А все, что после, только лишний раз напоминает вам о дряхлении организма. Такой индикатор. И потом уже любящие дети (еще позже — внуки) тайком помогают вам, неслышно дыша со всех концов хорошо сервированного стола на ваши шестьдесят восемь свечек, чтобы вы не обламывались и не портили себе и другим праздничное настроение.

Нотабене: таким, как этот парень, никто уже давно не печет (и не покупает) праздничные тортики. Для них существует дебильная псевдобуддийская фишка со спичками. Их хватает на две спички, а потом они стоят и смотрят на вас с видом потасканного мессии. Все это я видел уже сотни раз.

— Вот, — сказал я. — Вот ты и показал мне истину. Еще что-нибудь нужно?

— Тсс! — Корявый палец перекочевал (с неба) к обкусанным губам. — Не говори ничего. Об этом не надо говорить. Запомни одно: в мире ничего не произошло. Для шести миллиардов людей, составляющих население этого голубого шарика, не произошло ровным счетом ничего. И не должно произойти. В те моменты, когда ты понимаешь какую-то истину, вообще ничего не происходит. Разве что какой-нибудь наркоман в Бостоне, закинувшись чем-нибудь убойным, на мгновение увидит твои глаза, неизвестно каким образом телепортировавшиеся за много тысяч километров, и забудет то, что разглядит в них, еще до того, как закайфует по полной программе…

Его гон самопроизвольно прервался, когда из-за крыш показалось что-то огромное, накрывающее все вокруг резко очерченной тенью. Я-то уже знал, что над нами нарисовался очередной дом.

Он походил на Дом-музей Достоевского, только в несколько раз больше. Желтизна, массивное крыльцо, колонны. Интересно, почему в России XIX века был так популярен желтый цвет. Надо спросить этого психа, он, наверное, знает. Такие люди вообще все знают… Шутка. Не забудьте поставить смайлик.

Дом, похожий на Дом-музей Достоевского, находился в зоне нашей видимости всего несколько секунд. А потом он скрылся за крышами других (в отличие от него, прикрепленных к земле) строений. Нас обдало совершенно беззвучным потоком воздуха. Очень мощным. Таким, который остается на взлетной полосе после «Боинга» (797-го как минимум).

Я каким-то (шестым?) чувством уже знал, что это — не совпадение. Но стрематься и лезть в дебри — не хотелось. Да и сил не осталось.

Пользуясь спонтанной паузой (псих: поднял голову вверх, открыл рот и так и стоял; корявый палец — машинально опустился вниз, борода: как-то поникла и слилась из двух воедино), я развернулся и пошел. Непонятно, правда, куда: до шоу оставалось еще больше часа. Хотя, конечно, можно пойти на Манежную площадь пешком.

Я решил, что, наверное, так и сделаю — таким образом у меня появится возможность избежать необходимости пользоваться общественным транспортом и (заодно) убить время, которого сегодня у меня было в избытке.

Пройдя метров двадцать, я оглянулся. Джанки опять таращился в витрину. Сейчас как раз наступило время очередного рекламного блока между двумя выпусками телешоу «Деньги — говно!», поэтому я немного удивился. Реально, это был первый встреченный мною человек, который с таким усердием и заинтересованностью втыкал в рекламу. Наверное, он нашел в словах девушки, рекламирующей тампаксы, вселенскую истину и свидетельство правильного выбранного (им самим) пути. Сегодня мне явно везет на психов. Я же говорю — день посвящен прошлой жизни… А может, я просто впервые обратил внимание на то, как их много вокруг.

Есть подозрение, что самый нормальный человек, встреченный мною за сегодняшний день, — Игорь Петров. Если это действительно так, то, боюсь, плохо дело. Я хочу сказать: действительно плохо.

* * *

Продолжение дня свиданий с прошлой жизнью.

Я встретил его так, как встречал всегда. Случайно. При спонтанном пересечении двух противоположно следующих потоков человеческих единиц, курсирующих по Большому (маленькому) Городу в рамках предписанных траекторий. Здорово, как дела. Вот так встреча… Он выныривает из своего потока, протягивает мне свою мощную ручищу с костяшками, по сравнению с которыми мои (распухшие) кажутся детскими, и говорит:

— Здорово.

В воздухе непроизнесенным придатком витает: «Как дела. Вот так встреча». Он, разумеется, никогда не произносил (и даже не прокручивал в мыслях) такого карнегианского дерьма, но оно все равно витает — независимо ни от чего. Я имею в виду: такие вещи (фразы) рисуются в воздухе сами по себе. Не в силу своей ассоциативной связи с конкретным человеком, а в качестве иллюстраций к ситуации.

Он одет даже не как кэшл, а как супер-, гипер-кэшл: рубашка с засученными рукавами, неопределенной фирмы джинсы (но хорошие джинсы), не закатанные. Никаких лонсдейлов, никакого дресс-кода. Так одеваются европейские топ-бои. Не такие, мультяшные, которых так долго и упорно описывал (от первого лица) в своих книженциях Клон, а — реальные. Я хочу сказать: никакой очевидной клановой приверженности. Этот человек заметно видоизменялся с момента нашей последней (случайной) встречи. Наверное, поумнел, а может, просто устал, как бог из песни идиотической группы «Сплин». На ногах — кроссовки вместо гриндеров. А сквозь клетчатый хлопок на груди просвечивает (на самом деле не просвечивает, но я все равно ее вижу) стилизованная надпись: «Русский».

Мои колени затряслись. Завибрировали, как бумажные жалюзи на сквозняке. Я переконил почти так же, как внутри этого. Потому что знал (опять-таки: знал каким-то активизировавшимся сегодня чувством с неопределенным порядковым номером), что сегодня не будет никаких разговоров по касательной и прочей х…ни. Что сегодня все произойдет по-настоящему.

Я даже не стал отвечать на его приветствие. Если бы ответил — уже не смог бы ударить. А так — ударил первым. Прямо с ходу. Таких людей всегда надо бить первыми и прямо с ходу. Удар был: короткий, с локтя.

Он отшатнулся и машинально отошел назад, налетев на чье-то плечо. С полсекунды затуманенными глазами смотрел на меня, пытаясь осознать происходящее.

Полсекунды — ровно столько хватило ему, чтобы перейти в готовность номер один. И ровно столько мне не хватило для нанесения следующего удара. Я облажался. А потом уже было поздно.

Я не хочу сказать, что обладаю нокаутирующим ударом. Это вообще довольно глупо — заявлять о том, что у тебя нокаутирующий удар. Все ведь зависит от того, кому и при каких обстоятельствах он адресован. Попробуйте-ка нанести нокаутирующий удар Ленноксу Льюису или брату Кличке. Даже если он встанет столбом, не увернется и не блокирует — с вашей стороны это будет выглядеть так же, как если бы вы попытались нокаутировать дерево или автомобиль. А если вы бьете старого джанки, который показывает людям фокус с буддийскими спичками и при этом порет всякую пророческую чушь, достаточно одной дамской пощечины — и ваш оппонент уйдет в такой глубокий транс, что только изрядная дорожка фена возле носа будет способна вывести его из коматоза.

Все это я к тому, что: у меня не нокаутирующий, но достаточно сильный удар. Во всяком случае, прецеденты, доказавшие это, имели место. Но не сейчас и не с ним. Сейчас и с ним: я едва успевал закрываться, он не давал мне никаких шансов. Я просто стоял в глубокой защите и получал: по спине, по рукам — каменными кулачищами, по бедрам — с ноги.

Время от времени мне удавалось вклинить в этот вихрь из мелькающего мяса что-нибудь одноразовое И неубедительное, но вряд ли это что-то меняло. В один момент я заметил под его носом струйку крови (сам нос: раздулся и покраснел). Сожалею, но других подробностей не помню. Я же говорю: махач — это не спорт, а кто утверждает, будто помнит свои махачи подетально, тот попросту врет.

Четко вспоминаю лишь момент, когда я перестал защищаться. Когда я заорал на всю улицу что-то нечленораздельное (он: орал уже давно) и прыгнул на него всем телом. Нет, не телом, — прыгнул всеми комплексами, всей ненавистью. Уже не ощущая ударов его гипертрофированных кулаков о свою плоть.


Стандартный расклад: болеть она будет потом, а в махаче (я имею в виду: если это настоящий махач, а не совместная распальцовка десятка пьяных свиней, коней или еще какого-нибудь дезорганизованного сгустка быдла), у нее другие задачи.

Потом я вообще перестал что-либо понимать. Мир состоял из звуков. Из выкриков и свиста выходящего из легких воздуха. Из хруста хрящей и костной массы. Больше вообще ничего не существовало.

Не знаю, сколько все это длилось: может, минуту, а может, три. В любом случае — не дольше стандартного раунда в спортивном поединке. А потом он вдруг отскочил на несколько метров (я: не мог, физически не мог прыгнуть вслед, мне была нужна пауза) и выхватил откуда-то заточку. Мне едва хватило времени (полсекунды) на то, чтобы отстегнуть от пояса ремень с пятиконечно-звездной бляхой. А что я еще мог ему противопоставить?

Следующие несколько секунд я прыгал, уворачивался и пытался выбить заточку из его руки — бесполезно. Несколько раз бляха ударилась о его тело (не помню, обо что именно), но ощутимых результатов это не принесло. В какой-то момент я в очередной раз увернулся от заточки, а потом в поле зрения оказался только асфальт, к которому я все-таки успел приблизиться до того, как картинка выключилась окончательно.

* * *

Следующий кадр: серые ублюдки в погонах младшего и старшего сержантов, заинтересованно склонившиеся надо мной и хлопающие меня по щекам.

Один сказал другому: может, водой его окатить, другой пошутил: а ты на него поссы, не тратиться же на холодную бонакву в ларьке.

Я приподнялся на локте. Под локтем змеился ручеек крови: все-таки он меня полоснул. Перекинулся на другой локоть, осмотрел руку. Кожа разошлась, как женские колготки после бурного секса в лифте или под приборной панелью не очень пафос-ной тачки. Под кожей зияли: какие-то белые ткани (тоже распоротые), а еще глубже — красное мясо. На мясе имелся один совсем уж незначительный порез, не глубже миллиметра.

Вам когда-нибудь приходилось видеть свои собственные мышцы? Достаточно гадкое зрелище. И знаете, что самое отвратительное в этом гадком зрелище? То, что ваши мышцы как две капли воды похожи на мясо, которое вы покупаете на рынке. Никакой разницы. В принципе, все и так это знают, но одно дело — просто знать, и совсем другое — убедиться воочию. Начинаешь пересматривать отношение к себе и к своей божественной (якобы) сущности.

Всем гуманистам земного шарика в обязательном порядке надо учинять экскурсии в морг. Я к тому, что: такие вещи отрезвляют и выводят из ступора. По крайней мере я из ступора вышел сразу же. Я даже отреагировал на слова одного из мусоров («вставай, епть, и предъяви документы») — я ответил:

— Fuck off.

Все закончилось не так уж плохо. Да нет, о чем это я: все закончилось просто замечательно.

Порезанная рука: левая, слава богу. Я попробовал пошевелить пальцами — больно, конечно, но все шарниры работают. Несколько дней рука будет в нерабочем состоянии, но она же левая, в конце концов управлюсь и без нее.

Все остальное: после предыдущих эпизодов вряд ли что-либо могло ухудшиться в моем физическом самочувствии, разве что появилась тяжелая и какая-то мутная головная боль. Ублюдок поймал меня, когда я отмахивался (как видно, не очень удачно, но могло быть гораздо хуже) от заточки, и зарядил в висок. Скорее всего с локтя или кулаком: более долгий удар с ноги я бы (хочется думать) не пропустил. На виске красовалась огромная саднящая шишка, куда более серьезная по сравнению с той мелочью, которая осталась после удара Клона на лестнице (Клон так и не научился правильно бить, тот удар был в принципе никакой, просто свою роль сыграл камелот).

— Че ты сказал? — переспросил мент.

— Я сказал: вот, — проворчал я и полез здоровой рукой в карман штанов, в котором обычно ношу паспорт. Документ оказался на месте.

Мусор с недовольным видом (он у них всегда недовольный) перелистал несколько страничек и, убедившись в полной законности моего нахождения в данное время в данном месте (имеется в виду: в Большом Городе Москве), нехотя вернул паспорт обратно.

Нотабене: в моем паспорте прямо под обложкой еще с прошлых времен бережно хранится журналистская ксива с жизнеутверждающей подписью «редактор». Она мне иногда помогала — не всегда, но в большинстве случаев. Все-таки редактор — это не внештатник (на ксивы внештатников менты практически не ведутся, ну разве что самые низовые и зачморенные), это — лицо. Не такое, при идентификации которого они меняют мины с ох…евших на подобострастные, вытягиваются в струнку и отдают честь, — не столь значимое, но все же.

Не то чтобы мусора в этой стране боятся пятую власть — нет, разумеется, им абсолютно пох…й на то, кто и что про них напишет, потому что их палочная система наглухо бронебойна по отношению ко всему, кроме конкретного дубья в заднем проходе, — нет, просто подобные ксивы говорят им о том, что перед ними — не лох. Или по крайней мере лох с гипотетически возможными связями. И к тем, и к другим они относятся с опаской. Они почти никогда не гнут перед ними пальцы так, как перед однозначными лохами, чья беспонтовость и незначительность в этой жизни сомнению не подлежат.

Во время моего редакторствования (как раз того, со времен которого в моем паспорте осталась лежать ксива) один жестко отпизженный в обезьяннике парнишка написал в наш журнал: «Мусор — это социально опасный выродок, заболевший бешенством кобель бойцовой породы, раненый медведь, изнасилованный мужчина». Мне больше всего понравилось про изнасилованного мужчину — самое правильное определение. Не удивлюсь, если среди гостей передачи Ролана Факинберга встречались молодые ментухаи.

— Кто этот человек, который тебя отмудохал? — спросил один из изнасилованных мужчин. — Ты его знаешь?

— Первый раз в жизни вижу. Задел его плечом случайно, извинился, а он полез…

— А свидетели утверждают обратное, — перебил второй мусор. — Свидетели говорят, что ты ударил его первым.

На подобные разводы я уже лет десять как не ведусь — в этой стране свидетели обычно ретируются с места происшествия гораздо раньше, чем потерпевшие или подозреваемые. Я даже не реагирую на эту реплику — выдерживаю паузу.

Парадокс, но в данном случае менты мне помогли. Насколько я понимал, их «уазик» как нельзя более кстати вырулил откуда-то как раз в тот момент, когда подозреваемый Бубнов собирался меня прикончить или по крайней мере изуродовать, поэтому скорее всего ему пришлось сделать ноги.

Странно, но уже второй раз (третий, если считать клоновский камелот) за довольно короткое время в мои махачи вмешиваются обстоятельства извне. Надо думать, у моего ангела-хранителя столько же работы, сколько было бы у вратаря «Алании», попади она вдруг (совершенно случайно) в Лигу чемпионов. Непонятно только одно: кому я там нужен? Зачем???

…Я обвел взглядом толпу зевак, собравшуюся вокруг (разумеется, собравшуюся уже после, уже тогда, когда в наличии имелись только менты, «уазик» и тело без особых признаков жизни) и спросил:

— Ну что ж, тогда отвезите их в участок и снимите с них показания.

Непроизвольно смотрю на редакторскую ксиву (паспорт: все еще открыт). «Странно, узнаю себя в зеркале, тот же мудак, лишь немного помятый». Очередная стихотворная строчка из предыдущей биографии, всплывшая (на тему) в мозгах. Уже не помню, чья именно. Что-то из песенного наследия. Из тех текстов (тысяч текстов), которым было суждено пару-тройку раз быть исполненными для трехсот (максимум) пьяных студентов, а потом занять причитающуюся полочку в архиве мирового музыкального спама.

Однако же. Я ничуть не изменился по сравнению с этой фоткой… Шутка. Не забудьте поставить смайлик.

Очень медленно — так, чтобы не закружилась голова — встаю с асфальта, опираясь (здоровой) рукой на стену. Скорее всего он не стал бы меня убивать. Во всяком случае, не здесь. Не в центре утыканного камерами наружного наблюдения города в разгар часа пик. Думаю, он бы отделался одной из своих излюбленных безобидных шуток. Например: вырезать ножиком на лбу бессознательно лежащего тела надпись «Чмо» (варианты: «Лох», «X…»). Были прецеденты. Особый цимес таких надписей состоит в том, что даже при очень хорошо наложенных швах буквы читаются. Если, конечно, не обратиться к услугам пластических хирургов, но у людей, имеющих дело с Бубновым, нет денег на пластических хирургов.

Принимаю вертикальное положение (голова: кружится, но едва заметно). Сегодня мой день — уже давно (очень давно) мне так не везло.

Продолжение стихотворной строчки: «Только друзья, что вчера еще верили, теперь не вернутся обратно». Не то чтобы очень рифмуется, надо сказать. К тому же, это не про меня — у меня друзей нет. Уже давно.

Был Клон, но Клона теперь нет. Были другие, но мы уже давно друг другу не верим… Мысль не в тему: получается, что все-таки это про меня. Н-да.

Менты: что-то обговаривают вполголоса, косясь в мою сторону. Им ничего не светит, с какого боку ни подойди. Я — не подозреваемый, а потерпевший. Подозреваемый сделал ноги, а они, естественно, не стали его догонять. Поэтому у них нет повода везти меня в обезьянник — все проходит по единственно возможному сценарию:

— Заявление писать будешь?

— Нет, конечно.

Разочарованно и неохотно:

— Всего хорошего, блядь.

Сержанты разворачиваются ко мне жопами (уже в меру обрюзгшими, откормленными и провисающими) и неспешной походкой движутся в направлении ржавого «уазика», чтобы вытащить из бардачка и с чувством выполненного долга сожрать слипшиеся прогорклые бутерброды, которые им приготовили с утра их непривлекательные жены с дешевой химией. Жены в спортивных костюмах, в вареных мини с рынка, в халатах с дырками на локтях. Суровые будни работников охраны общественного порядка… Хотя нет, вру: насколько я помню, в «уазике» нет бардачка. Не предусмотрен минималистической конструкцией.

Зеваки: потихоньку разошлись, я: подобрал с асфальта ремень, купил в ларьке бутылку ледяной бонаквы (спасибо дяде мусору за дельный совет) и приложил к виску. Средних лет палаточная мадам, наблюдавшая (скорее всего) за всем из своего всевидящего окошка, предложила мне бесплатную помощь в виде бинта, перекиси и почти всего стандартного содержимого аптечки, которую, как я выяснил в процессе, их обязывает держать санэпиднадзор.

А также — в виде своих заботливых рук. Видимо, у нее был сын моего возраста. Или что-то в этом роде. Все выглядело очень трогательно. Мать анально-палочного Антона из шоу Ролана Факинберга поступила бы на ее месте точно так же.

За десять минут внутри ларька я узнал о ней много интересного. Например, что в молодости она работала каким-то фельдшером. И что как (бывший, но все же) фельдшер она настоятельно рекомендовала бы мне обратиться в травмопункт, потому что на такие порезы нужно однозначно накладывать швы, иначе они будут заживать хрен знает сколько времени, а впоследствии мутируют в безобразные шрамы. Я сказал, что скорее всего ближе к вечеру действительно обращусь в травмопункт, но сейчас мне нужна просто хорошая повязка, так, чтобы не кровило, потому что меньше чем через час меня ждет очень выгодная работа, от которой не стоит отказываться даже из-за пореза.

Я говорил правду. Я действительно собирался (потом) наложить швы.

После врачебных процедур мы покурили (почти негнущейся порезанной рукой я прижимал к виску лед из ее морозильника), а уже на выходе, на пороге, я умылся бонаквой (она оказалась газированная, хотя я просил без газа — забыл проверить, но после всего того, что добрая тетка для меня сделала, было бы скотством попросить ее заменить уже початую бутылку), поблагодарил даму и вышел вон. Курить в ларьке мне не понравилось — это практически то же, что курить в тамбуре поезда дальнего следования: кубометры отработанного никотина, заползающего во все углы, складки и щели, и одежда, успевающая безнадежно провоняться (затхлостью и безысходностью) всего за одну сигарету.

Сам не знаю чего ради я забычковал (уже на улице) в еще не высохшую лужицу собственной крови, а потом вытащил из рюкзака фотоаппарат и отснял несколько по-настоящему хороших кадров: красная вязкая масса и наполовину утонувшая в ней, но все еще дымящаяся недокуренная сигарета (в таком декадентско-эстетском антураже язык просто не поворачивается назвать ее бычком).

Потом я снова подошел к палатке.

— Я еще хотел сказать. Спасибо, что не стали свидетелем.

Она что-то начала говорить в ответ, но я не расслышал — ушел. Не люблю слушать ответы на собственные похвалы, благодарности и комплименты — обычно они получаются лживыми. Люди в этом не виноваты, просто так выходит. Само собой. Всегда, когда начинаешь распинаться. А они всегда распинаются — им кажется, что простого кивка головы здесь недостаточно. Может, потому, что реальные благодарности за реальные поступки (имеется в виду: не за хорошие продажи на работе и не за вкусный ужин для домочадцев, а за что-нибудь настоящее — спонтанное и правильное) они слышат крайне редко, и им хочется посмаковать, распробовать момент.

Повторяю: все прошло просто здорово. У меня даже оставалось время, чтобы добраться (пешком добраться) до Манежной площади.

А на углу проспекта Мира и Садового кольца я наткнулся на съемочную группу: молодые ребята, более-менее продвинутый прикид (то ли «Наф-наф», то ли еще какое-то псевдомолодежное тряпье из стеклянных магазинчиков Подземного Города), на вид — не больше двадцати, большая переносная камера и подсоединенный к ней микрофон (на рабочей части — похожий на презерватив поролоновый чехол грязно-желтого цвета: собиратель случайно выпущенной в пространство слюны, внутриполостных запахов, сигаретного дыма и мелких остатков пищи интервьюируемых). Они ловили прохожих, подходили к ним с этими своими «извините, можно вас на минутку, всего один вопрос», но прохожие отмахивались — как от мух, только с улыбками — и шли по своим делам. Во всяком случае, так происходило те несколько секунд, в течение которых я наблюдал картину. А потом один (тот, что с камерой) сказал что-то другому (тому, что с микрофоном), и они оба набросились на меня.


ИНТЕРВЬЮ 3


— Здравствуйте, извините, пожалуйста, всего один вопрос, можете ответить?

— Журfuck?

— Ага, он самый.

— Сессия? Практическая работа?

— Именно.

— Ну, давайте тогда.

— Хорошо, давайте… Толик, ты готов? Снимаешь? О'кей. Вопрос вот какой: скажите, пожалуйста, что такое трусость — вина или беда человека?

— Трусость — это грех. И вина, и беда.

— А вы сами часто испытываете страх?

— Да.

— По вам не скажешь. То есть по вашему виду.

— Просто я сегодня дрался. Несколько раз. Но я все равно полное ссыкло, если вам это интересно. Каждый раз перед махачем у меня сердце уходит глубоко в пятки, если можно так выразиться. Я все время кого-то боюсь. Особенно я боюсь тех, кто сильнее меня физически. У меня самая настоящая паранойя. И комплексы. Я весь набит комплексами.

— Но раз вы…

— Только не говорите, что самое главное — не бояться об этом сказать. Или что признаться в своей трусости суть самый смелый поступок. Или что-нибудь еще в подобном роде: это все клише, причем рассчитанные на младший школьный возраст и не отражающие суть вещей.

— Почему — не отражающие?

— Потому что только до определенного момента вам кажется, что самое трудное — это признаться себе и окружающим в том, какой вы лох. Но это возрастное. Когда оно все-таки приходит, ничего не меняется. Вы продолжаете быть таким же лохом, вот что самое обидное. Кто бы там что ни говорил. Проверено уже. А посему общечеловеческая ценность таких выводов и признаний — ноль. Я знал кучу людей, которые могли, скажем, накосячить и потом с видом кающейся Марии Магдалины затирать всем и вся вокруг, какие они суть ублюдки и сволочи. А на следующий день они косячили снова, причем в том же стиле, с теми же людьми и по тем же причинам. Так же и со всеми остальными признаниями собственных недостатков. Все ваши сказочки о покаянии — байки из склепа.

— То есть вы хотите сказать, что от осознания своей неправоты в человеке ничего не меняется?

— Абсолютно. Он перестраивает не себя под свое мировоззрение, а наоборот. Он говорит: да, я такой. Я плохо одеваюсь, испытываю необъяснимую паранойю по отношению к женщинам и мелким домашним животным, а в самом детстве я, каюсь, лелеял в душе непристойные мысли по отношению к своему дедушке — вольному казаку из Ростовской губернии, у которого были моржовые усы, длинная шашка и, по слухам, мускулистая попка, — но, блин, я такой, поэтому любите меня таким, какой я есть, как это делаю, например, я сам. А если не хотите — значит, вы просто моральные уроды, которым незнакомо слово «толерантность». Именно так все и происходит в мире.

— Все, спасибо. Этого достаточно.

— Ну, да, я тоже так думаю. Тем более что вы обещали только один вопрос…

Камера выключается. Следующий кадр — уже другое интервью. К делу не относящееся.

* * *

Я выныриваю из подземного перехода возле станции метро «Сухаревская», прохожу мимо «Макдоналдса». «Макдоналдс» принято считать символом мирового зла (среди всех антиглобалистов голубого шарика) и самым известным бесплатным туалетом в мире (среди тех, кто привык не париться и видеть плюсы в любом говне, даже в вотчине Ужасного Рональда). Далее — собственно Сухаревская. Не люблю эту улицу. Здесь училась моя сестренка (она была умнее меня и поступила в институт… не спасло).

Хотя, наверное, дело не в этом: я не любил Сухаревскую изначально, еще задолго до того, как она закончила школу. Не знаю, откуда оно пошло.

На тему: уже давно я перестал себя винить в том, что произошло с моей сестренкой. В таких вещах вообще нельзя никого винить. Они происходят вне зависимости от того, что вы внушаете младшим. Вы здесь ни при чем, если, конечно, речь не идет о внутрисемейном насилии и прочей извращенческой х…не, о которой все с удовольствием читают в желтой прессе и продвинутых книжках.

Просто ей здесь не нравилось, вот и все (это я не про институт). Я хочу сказать: она действительно не видела во всем этом смысла. А я — не смог убедить. Потому что я и сам его не видел. Я даже не мог привести в пример себя самого. Не мог ей признаться в том, что для меня весь смысл существования сводится к идеальному убийству. Нельзя навязывать другим людям своих тараканов — так будет еще хуже.

Кстати. Об идеальном убийстве.

Идеальное убийство: поразительно, но сейчас я (впервые за очень долгое время) на нем не морочусь. Сама мысль о нем всплывает только в контексте ассоциаций с данной точкой на карте города (я иду быстрыми шагами, хочу преодолеть эти семьсот метров — или сколько там осталось до плавного вливания в Лубянскую площадь — как можно быстрее: это получается непроизвольно, само по себе).

Если бы это осознание произошло на менее неприятной моей сущности территории, я бы, наверное, остановился. Присел бы на что-нибудь вроде цепного парапета на краю тротуара. Купил бы пива и покурил.

Черт. Я не понимаю. Я хочу сказать: меня действительно не парит.

В качестве компенсации за работу ангелов-хранителей — ирония судьбы: именно на таком отвратительном месте (сестренкин институт — прямо напротив, его фасад быстрым шагом движется против моего хода) я вдруг осознаю, что мне это больше не нужно. Уродливое урбанистическое сатори: мне стало легче дышать. Просветление-2***: моральный урод, десять лет лелеявший в себе мечту замочить другого такого же (а потом — убедившись в своей неспособности — хотя бы равноценного) морального урода, отказался от вожделенного. Уже пятьсот метров (или сколько там я прошел с места моей встречи с оным уродом) я дышу другим воздухом.

Обновление в программе: мне больше не нужно никого убивать. Смена старого слогана. Почему-то это ассоциируется у меня с некоторыми изданиями, для которых я снимал (раньше — писал). Через какое-то время после выхода в свет и раскрутки там собирают обширные планерки и торжественным голосом объявляют: парни, мы стали крутыми и выросли из коротких штанишек, теперь нам не надо стараться работать хорошо, нам надо стараться работать на рекламодателя. Уродливая ассоциация, но мы же не выбираем то, что лезет нам в голову.

Мне даже не потребовалось оказаться сильнее. Заниженная планка, образец непритязательности: мне было достаточно того, что он вытащил заточку. Что означало: признание. Он использовал аргументы только в тех случаях, когда сомневался в возможности обойтись без них. Всегда — строго по назначению (завалить), никогда — в качестве орудий перестраховки или убеждения. Я знаю. Давно знал.

Дерьмо. Неужели все оказалось так просто?

Я жил с этим десять лет. За это время успевают: дети — подрасти и сделаться тинейджерами, домашние животные — родиться и сдохнуть, одежда — сноситься и истлеть, автомобили — в несколько раз упасть в цене, компьютеры — безнадежно устареть. Сотовые телефоны… не знаю, у меня плохие отношения с сотовыми телефонами. Наверное, они успевают не только устареть, но и стать ископаемыми раритетами. Примерно как «ЗИС» из Кадра. Такими же диковинками. Все это — десять лет.

Десять лет я не мог сделать — всего лишь — одной простой вещи. С осознанием этой истины где-то сзади, на периферии, выколупывается следующая. Мысль о собственной ничтожности. То, что у нормальных людей занимает от одного момента до нескольких месяцев (имеется в виду: формирование личности, первый настоящий поступок и вся прочая педагогическая ересь), у меня заняло — внимание! — десять лет. Дека. Дичь. Червонец. Как еще называют десятку?

Еще один интересный момент: осознание своего (очередного) лоховства меня тоже абсолютно не парит. Не вызывает злой иронии и обиды за все человечество или одного конкретно взятого себя. Как я и говорил десять минут назад этим ребятам с телекамерой. Я похож на обкуренного. Даже нет, не так: не просто на обкуренного, а на школьника, который первый раз в жизни дунул за углом учебного корпуса — его уже вставило, но он еще не знает, как распорядиться этой новоприобретенной легкостью, и поэтому ведет себя настороженно, пусть даже изо всех сил изображает (для публики) обратное.

Посмотрим, как распорядиться. Время еще есть. Мне все-таки надо делать репортаж, не забывайте. А там — посмотрим. Может, все еще пройдет. Как та же накурка.

Хотя. Хотя, блин. Послушайте. Даже в этом случае — я прожил без этого десять минут. Десять минут за десять лет… Это здорово. Не спорьте.

Именно в таком непонятном состоянии (эйфория свободного дыхания и полное непонимание связанных с ней перспектив, факт существования которых, однако же, четко вырисовывается в подкорке) я встретил очередную персоналию из предыдущей биографии. Вечер встреч с прошлой жизнью, часть такая-то (подсчитывать — лень): жена Ролана Факинберга.

* * *

Мне понравилось, что она вылезла не из дебильного «мерина» или джипа (такого, какие ограниченные нувориши покупают своим скучающим женам для того, чтобы хотя бы на время начальной водительской эйфории отсрочить их неминуемую измену или платный отдых в клинике неврозов). Мне понравилось, что она вылезла из банального «Фольксвагена-жука». Не нового (новый — это издевательство над эпохой шестидесятых, профанация и полная подъё…ка во всем, начиная с переднемоторной компоновки), а — классического. Такой можно купить за пять — тире — десять штукарей. Десять — это если с фаршем и в идеальном состоянии.

Как и все компактные авто, «жук» считается в этой стране дамским автомобилем (еще наименования дамских автомобилей: «Ниссан-микра», «Ситроен-СЗ», «Смарт» (очень дорогой), «Опелькорса», «Рено-твинго» (встречается редко), «Рено-клио», «Тойота-ярис»), хотя на самом деле таковым не является. Иметь дамское авто для обеспеченной женщины — не так уж плохо. Наличие такой игрушки говорит о ее правильном мышлении. Я имею в виду: в конкретно взятой стране России, именно по причине «меринов» и джипов, давно ставших здесь символами. Если ваша женщина просит вас купить ей «мерин» или джип — посылайте ее на все четыре стороны, пока не поздно, и идите своей дорогой. Конечно, если вы сами не набитый деньгами кретин без намека на вкус и извилины, для которого «мерин» с джипом тоже являются символами.

Если же вы просто набитый деньгами кретин и при этом у вас просят дамский автомобиль — можете радоваться. Это означает, что у ваших отношений (как минимум) есть шанс, потому что ваша женщина мыслит относительно свободно. Дамский автомобиль в России XXI века — примерно то же, что борода и длинные волосы для Америки шестидесятых. Такой же символ свободомыслия и незашоренности, хотя бы относительной.

Вообще-то она всегда хотела «жук». Она любила все хорошее и дорогое, но «жук» не вписывался в шкалу ее предпочтений. Сейчас я рад, что так и не вписался.

И еще одно «вообще-то». Вообще-то мы общались все это время. По телефону. Нельзя вот так просто прожить вместе три года и забить друг на друга однозначный болт. Особенно если разбежались по взаимному согласию.

Из истории наших постбрачных отношений: мы перезванивались как минимум раз в пару недель. Так, как перезваниваются старые, но все еще добрые приятели. Привет, как дела, что нового. Это называется: обмен ничего не решающей поверхностной информацией как гарантия иллюзии заинтересованности и отрицание состоявшегося предательства.

О друзьях: позднее друзья начинают перезваниваться раз в месяц, потом — раз в полгода, а потом вдруг каждый из них обнаруживает, что необходимость поддерживать отношения ради доброго дружеского имиджа его тяготит. Тогда звонки вообще прекращаются — по общей (с обеих сторон) и молчаливой договоренности.

Но: у нас с ней до этого пока не дошло. Может, потому, что мы еще не успели остыть друг от друга. Все-таки времени со встречи втроем (в летнем кафе) прошло не так уж много. Да и потом бывшая жена и бывшие друзья — разные вещи. Как известно, они противоречат друг другу в настоящем времени — так почему же они должны быть идентичными в прошедшем. В общем, мы исправно созванивались раз в две недели, затрагивая поверхностные темы и не вдаваясь в подробности, так или иначе могущие затронуть наши прошлые взаимоотношения. Именно поэтому я ничего не знал о «жуке»: мы очень часто говорили о нем, когда были вместе (она — просила, хоть и теоретически, я — еще более теоретически обещал «как-нибудь, когда скопим», зная, что не скоплю), — поэтому «жук» был именно из числа тех самых подробностей, в которые мы не вдавались.

Мы созванивались, но не встречались. Хотя лично я всегда знал, что встретимся (она: подозреваю, что тоже): это один из законов совместного проживания в Большом (маленьком) Городе.

Характерное наблюдение: она остановилась только из-за меня. Специально. Я хочу сказать: у нее не было здесь никаких дел, она просто проезжала мимо и заметила мое похожее на промокшую штакетину тело. Не знаю, остановился бы я в такой ситуации. Предположение навскидку: скорее всего нет.

То, что мы обнялись — не так, конечно, как тогда после летнего кафе, но достаточно тепло, — произошло как-то само по себе. Я имею в виду: честно. Так, что после этого я уже не мог сослаться на неотложные дела и, отрыгнув в пространство пару беспонтовых дежурных словосочетаний, двинуться дальше по своей программе. Эти объятия имели смысл, хотел я этого или нет. Они к чему-то обязывали.

— Боже мой! — Это были ее первые слова. — Боже мой, вот это да. Что с тобой сделали?

Я достал из кармана «LD», размял (зачем-то), закурил. Встал рядом — отойдя на пару метров от основного потока пешеходов, чтобы никому не мешать. Еще одно добровольно взятое обязательство.

Если честно: я хотел отрыгнуть в пространство пару беспонтовых дежурных словосочетаний и двинуться дальше по своей программе. Ни к чему хорошему эта встреча привести не могла. Такая вот штука.

Хотел, но не стал. Она всегда действовала на меня именно так: при ней я не мог делать то, что хотел. Никогда.

— Я ездил во Владикавказ, — выдохнул я вместе с дерьмовым дешевым дымом. — На выезд. Со свинохвостыми уродцами. А на обратном пути мы пили контрабандный спирт. Им можно отравиться, но я не отравился. И никто не отравился.

Жена Ролана Факинберга смотрела на меня снизу вверх, и я не мог, не хотел, просто не решался спрыгнуть. Не мог себе позволить. Один раз я уже спрыгнул. Такие вещи повторять нельзя.

— Все дерешься?

— Я дерусь очень редко. Когда я рассказывал, что я дерусь часто, я попросту врал. Даже тебе. А на самом деле я всегда дрался редко. Чаще, чем среднестатистический околотеливизорный даун, но гораздо меньше, чем среднестатистический футбольный хулиганчик старшего школьного возраста. Просто для тебя даже это всегда было непривычно. Казалось чем-то таким, экстремальным.

— Знаю, знаю… ты мне говорил.

Первая причина никогда не встречаться с бывшими женами: рано или поздно (а скорее всего очень рано, прямо не отходя от кассы) вы начнете вспоминать/выяснять/перемалывать/раскладывать по полочкам ваши экс-отношения. Забавно.

Мы: пока только вспомнили. Первая стадия.

Дальнейшие действия жены Ролана Факинберга: она взяла меня за локоть (возле забинтованного пореза) и погладила по руке.

— Клон, милый. Не ожесточайся, пожалуйста. Я знаю, что не имею права тебя об этом просить, но: не становись злым.

Так происходит всегда, когда вы подпускаете их слишком близко. Девичье видение мира. Не ожесточайся. Согласен, конечно, мир-дружба-жвачка, но как объяснить им, что мягкотелость и пацифизм — именно то, что их же самих и отталкивает. И что очень легко быть доброй, когда все дерьмо за тебя разгребает глава семьи ака мужчина. Именно он выживает из игры конкурентов, чтобы принести в семейную казну как можно больше денег (это если говорить о цивилизованной и узаконенной жестокости) или отгоняет от слабой половинки обдолбанных гопников во время случайной встречи на летнем променаде в местечковом парке общественного пользования. Нет уж, куда там. Когда для семьи — это нормально, а когда для себя самого — это криминал и ожесточение.

Семья: священное понятие, используемое для держания людей в узде и насаждении христианских ценностей. Плодитесь и размножайтесь. Читай: сидите дома и не кажите нос на улицу, потому что все, что находится на улице, почему-то очень плохо влияет на ваше оплодотворение и размножение. Вносит в семейную атмосферу всякое побочное (и однозначно лишнее) дерьмо.

Читай: не вые…нись. Опять-таки. Слоган, к которому сводится любая из христианских заповедей… Ассоциативный ряд, вызванный (всего лишь) одним истинно женским высказыванием.

Спорить с такими зарядами — бесполезно (я пробовал. Три года пробовал), в итоге каждый всегда остается при своем. Так же, как и в споре про необходимость и общечеловеческую ценность сотовых телефонов. Единство и борьба противоположностей, однако. Вторая причина никогда не встречаться с бывшими женами: борьба противоположностей продолжается. Даже после распада ячейки общества, которую вы когда-то (называя себя единым целым) составляли.

Единственно возможный вариант ответа:

— Я стараюсь. Я… не стану. Не переживай.

В подтверждение — обратное рукопожатие: не м/м рукопожатие, а м/ж. С элементами эротики. Возбуждение прикосновением.

Напрасно я это сделал. Как только я сжал ее руку, на меня непонятно откуда обрушился поток понимания. Я осознал: я сделаю все для этой девочки. Имеется в виду: вообще все. Сколько бы времени ни прошло и чьей бы женой она ни была. Хоть самого дьявола.

Допускаю, что это (все еще) любовь. Если ее не может не быть, то она должна быть именно такой. Все остальное — взаимное высасывание и насильственное обременение странными заботами, каждая их которых на х… не нужна ни одной из половинок в отсутствие другой — всего лишь попытка убить настоящую любовь. Настоящее вообще почему-то всем хочется убить.

Мне, например, до недавнего времени хотелось замочить настоящего противника. Такая софистика.

Еще о любви. На втором году нашей совместной жизни я вдруг начал замечать, что она говорит про любовь только в определенные моменты (она всегда так делала, но я заметил это только на втором нашем году). Она говорила про любовь, когда я: мыл посуду, пылесосил ковер, вытирал пыль, готовил еду и другими способами соответствовал образу домашнего кролика. Если вы считаете, что женщины любят вас, вы ошибаетесь. Женщины любят то, что они из вас вылепили.

Я к тому, что: начни я сейчас выкладывать то, что чувствую, — она не поймет. Ни за что не врубится, что это (любовь, я имею в виду) может происходить и таким образом.

Жена Ролана Факинберга никогда не знала о Настоящем. А самое главное — не хотела знать. Ей это было не надо. Она жила предписанной жизнью, не интересовалась лишними вещами и не стремилась узнать ничего нового. Ей на х… не нужны были умные книжки, наркотики, абстрактные картины и кино не для всех. Ничего из того, что способно сорвать людям голову. Ни из искусственного, ни из реального.

Она никогда не нуждалась в общении с людьми — не то чтобы с больными и сумасбродными, которые могут свести с пути истинного, а вообще ни с кем, кроме семьи и — по определенным дням — друзей семьи (друзья семьи: с моей точки зрения, самый низший ранг живых существ, если кто-нибудь когда-нибудь назовет меня другом семьи, я поставлю на себе крест и уйду в монастырь). Я хочу сказать: она всегда была истинной христианкой — доброй, нежной и ограниченной. Не в плане житейской глупости, а в плане нежелания выйти за (тот журfuckовский препод сказал бы: break on through). Вообще за какие бы то ни было рамки, даже самые элементарные и непринципиальные.

Нотабене: я любил ее такой. Именно такой. Не за что-то, а вопреки чему-то — излюбленный девиз слезливых романтиков, приторная надпись на тульском прянике их восторженного мироощущения («вино любви опьяняло нас» и иже с ним). Единственный раз в жизни я поступил, как все. Взял в оборот свой годовой запас толерантности, позволил себе пойти на поводу у чувства и сделать из него семейную идиллию… У меня ничего не вышло. У меня вышла: случайная встреча на ненавистной мне Сухаревской улице. Просто такая вот встреча.

Которая дороже любой идиллии. Просто она никогда этого не поймет. Она ожидала от меня другого, а я ее подвел. Подкачал, пае…ал, не оправдал — называйте это как хотите. И это всегда со мной — было и будет. Как смерть сестренки, как та девчонка в постели Бубнова… Хотя нет, с последним я сегодня разобрался. Жалко, что не со всем можно разобраться так же легко.

Еще нотабене: такой я люблю ее и сейчас. Такая толерантная пилюля. В данном случае толерантность — синоним трусости, о которой я несколько минут назад втирал журfuckовским парнягам с телекамерой: можно ее десять раз за собой признать, но ничего от этого не изменится. Но — стоп: вы все равно не поймете эту мою любовь. Кстати, не вздумайте ставить смайлики здесь или где-нибудь поблизости.

— У меня дела, — сказала жена Ролана Факинберга. — Честное слово, мне надо спешить. Может, проедешься со мной немного? Не хочется разбегаться вот так.

Конечно, не хочется. И конечно, я согласился. Я же говорю: для этой девчонки я был готов сделать абсолютно все. Все, что бы она ни попросила и чьей бы женой она ни была. Хоть самого дьявола.

Я плюхнулся на переднее сиденье «жука». Она завела мотор — он смешно застучал где-то сзади. Мировая легенда и культовый автомобиль… Почти так же стучит мотор «Запорожца».

Только в машине я вспомнил:

— А куда ты едешь? Мне нельзя отъезжать далеко. Мир тесен, и твой муж нанял меня за огромные деньги, чтобы я осветил в его прессе его же глобальное шоу. Которое, как ты, наверное, знаешь, начнется через полчаса.

Она вытащила из бардачка какие-то изящные дамские сигареты (в бытность со мной, подозреваю, она даже не знала об их существовании), чиркнула зажигалкой, затянулась. Дым вылетел в приоткрытое окно — смешался со стрекочущим ревом мотора и прочими прелестями часа пик.

— Ах, да, шоу. Ты как раз успеешь. Это здесь, недалеко. В центре.

— Кстати, если уж речь зашла о шоу твоего суженого, просвети, что и как. Я вообще не в курсах. Ни афиш, ни пиара в прессе. Никто ничего не знает.

— Да я и сама толком не в курсе. Не лезу в его дела.

— Не разрешает?

— Да нет… Мне просто неинтересно. У него скучные дела. Как и любой бизнес.

Провокация. Очередная. И в очередной раз я на нее ведусь:

— Слушай, но тогда… извини, это не мое дело, конечно, поэтому можешь просто послать меня на х… и не отвечать. Но: тебе с ним не скучно?

Она делает очередную затяжку и смотрит на дорогу, только (подчеркнуто) на дорогу, не на меня:

— Скучно. Но это с лихвой окупается.

Я беру паузу, наполовину умышленную, наполовину, как и все паузы, вызванную каким-то внутренним торможением и безысходностью. На сей раз (совершенно неожиданно — для меня, во всяком случае) ведется она:

— Я уже один раз вышла замуж за человека, с которым мне было не скучно. К чему это привело?

— К тому, что ты послала этого нескучного человека ради скучного.

— Нет, это привело к тому, что ему было скучно со мной. А уже потом я его послала. А тому, с кем я теперь, со мной не скучно. И я предпочитаю скучать сама, но не чувствовать себя обузой.

Один — один. Сразу же. За одну фразу. Один — ноль в ее пользу — это первая часть: я никогда, ни за что на свете не признался бы ей, что мне с ней не в кайф. Я бы скорее отрезал себе руку. Оказывается, она все понимала, а я даже не подозревал… А один — один — это заряд про то, что Ролану Факинбергу с ней весело. Ничего подобного. Он просто умеет притворяться лучше, чем я. Здесь даже не в ней дело — этому парню вообще ни с кем не бывает весело, ему может быть весело в обществе людей лишь настолько, насколько Гарри Каспарову может быть весело в обществе шахматных фигур.

Ролан Факинберг и люди: он просто переставляет их с одного поля на другое. Как пешки, которые, даже если становятся ферзями, все равно делают только то, что он им скажет (сравнивать людей с шахматными фигурами: банально, но красноречиво).

Пожалуй, общий счет все-таки не один — один, а два — ноль: факт, что он сумел скрыть то, что не смог скрыть я — гол в мои ворота, не в ее. А также: не в ворота Ролана Факинберга. Все, что остается мне, это вздохнуть с облегчением:

— Ну, слава богу. Я-то уж решил, что ты имела в виду: в материальном плане окупается.

— А что в этом плохого?

— Ничего. Просто ты никогда такой не была.

— А если бы стала?

— Мне было бы грустно. Вот и все. А для всех остальных шести миллиардов людей, составляющих население этого голубого шарика, не произошло бы ровным счетом ничего. Разве какой-нибудь наркоман в Бостоне… хотя нет, это не в тему.

Она (наконец-то) ненадолго перенесла взгляд от дороги на меня. Взгляд выражал: чуть ли не умиление. Ненавижу этот взгляд. Точно так же она смотрела на меня, когда я мыл посуду или вытирал пыль (звуковое сопровождение: воркующее, любовно-романтическое).

— И давно ты начал так изъясняться?

— Я так не изъясняюсь. Сию пошло-вычурную фразу я содрал у одного придурка, психа и наркомана. Только сегодня содрал. Точнее, одолжил. На время. Нравится тебе фраза?

Она качает головой:

— Не нравится. Вообще говно фраза. Полное.

Потом мы молчим. Не очень долго, но какое-то время. Периодически переглядываемся, хотя в основном смотрим на дорогу. На дороге — все как обычно. Москва, 2*** год, час пик. Открытые окна в случае отсутствия кондиционера, закрытые — в случае его наличия. В «жуке», разумеется, никаким кондиционером и не пахнет: оба боковых окна открыты на полную, впускают в тесную кабину выхлопной дым и звуки клаксонов извне.

Я не выдерживаю первым:

— Слушай, я очень хочу узнать. Опять-таки, ничего не подумай. Но: ты вообще довольна тем, что так все получилось?

Она какое-то время думает (или делает вид, что думает), потом бросает в противоположную от меня сторону так, что я почти не слышу:

— Трудно сказать. Наверное, да.

Пробка зависает уже окончательно — невооруженным глазом видно. Полный ноль движений как в нашу, так и в противоположную сторону. Когда вы стоите в пробке, вы всегда чувствуете, насколько она серьезна — независимо от того, на сколько метров вперед вы видите через лобовое стекло. Метафизика, конечно, но так оно и есть на самом деле.

Я подумал: хорошо, что мы попали в эту пробку, а она, видимо, что-то для себя решив, начала:

— Знаешь, я думаю, что такой разговор рано или поздно все равно должен у нас состояться, поэтому лучше, чтобы он состоялся раньше. Раз уж так получилось… такая встреча. Понимаешь, то, что было у меня с тобой и что у меня есть сейчас, — совершенно разные вещи…

— Я не имел в виду нас с тобой… — попытался вклиниться я (просто так, на автомате, чтобы отмазаться и перестраховаться, сам не веря в суть произносимого), но она отмахнулась от меня, как от насекомого:

— Нет, имел. Когда ты спросил меня, довольна ли я, ты имел в виду именно это. С кем мне лучше — с тобой или с ним.

Она улыбнулась:

— Ну я ведь женщина.

— Я понимаю.

Разумеется, она была на сто процентов права. Именно это я и имел в виду.

— Так вот, — продолжила жена Ролана Факинберга, — я отвечаю: это совершенно разные вещи, которые нельзя сравнивать. То, что я тебя любила — действительно любила, понимаешь? — не дало мне ничего, кроме осознания собственной ущербности. Ты никогда не знал, что тебе самому нужно, зато четко понимал, что я тебе никогда не смогу дать. И я тоже прекрасно понимала. Я знала, что все, что я могу тебе дать — готовый ужин после работы, тапочки под кроватью и семейный уют, — я знала, что этого для тебя недостаточно. Правда, я так и не смогла понять, чего же ты хочешь. Так же, как и ты сам… А ты бы попробовал прожить три года с осознанием того, что ты не можешь дать самому дорогому в мире человеку того, что он хочет…

Это уже перестало быть ответом на заданный мной вопрос. И даже развитием той идеи, с которой она начинала монолог. Единственное, чем это до сих пор являлось: это до сих пор являлось выяснением отношений. Произносимым спокойным тоном и без всяких претензий, просто констатацией и так известных всем фактов, но все же — выяснением отношений. Стандартный расклад.

Я положил свою руку на ее (ее рука: лежала на круглом набалдашнике рычага переключения передач).

— Ты считаешь, я не пробовал? Я ведь чувствовал то же самое по отношению к тебе. Так же понимал, что не могу дать тебе то, чего ты хочешь. Ведь ты всегда хотела волка, который не смотрел бы в сторону леса. Разве нет?

Она потрепала меня по голове (в машине я снял бейсболку, правда, очки оставил — предвечернее солнце стояло еще довольно высоко и палило прямо в глаза, а от хилых «жуковских» солнцезащитных козырьков толку было немного).

— Я очень благодарна тебе за то, что ты держался молодцом и старался не показывать, куда ты смотришь на самом деле. Но, знаешь… Ты мог заморочить голову мне, но ты никогда не обманешь нашу интуицию. Я все равно понимала, что сковываю тебя. По рукам и ногам.

— Понимала — и молчала?

— А разве был смысл говорить? Был смысл что-нибудь сделать. Я и сделала.

Ловлю себя на том, что уже несколько минут в течение всего этого разговора поглаживаю скрытый щетиной шрам на подбородке. Щетину я начал отращивать совсем недавно — на данный момент она еще не доросла до того, чтобы считаться бородой. А почесывание шрама суть признак волнения. Настоящего волнения. Удивительное рядом.

Все, что я смог ей ответить:

— Извини. На самом деле я очень виноват перед тобой.

Она познакомилась с Факинбергом где-то у себя на телевидении. В то время она работала ассистентом режиссера в «Останкино», снимала там какие-то попсовые сюжеты. При той частоте, с которой Ролан Факинберг светился в поганом ящике, было бы просто странно, если бы они не познакомились. Думаю, он знал всех телевизионщиков Москвы, Питера и крупных городов третьего ранга. А может, вообще всех телевизионщиков. Включая пропитанных самогоном неудачников, работающих на каком-нибудь местечковом кабельном ТВ в Ямало-Ненецком автономном округе.

Не знаю, как там у них развивались отношения (я никогда не спрашивал), но все оформилось довольно быстро и по-деловому. Он в чем-то (своем) ей объяснился и напрямую предложил нечто вроде брачного контракта. Сказал, что она — единственная женщина, которую он хочет видеть своей постоянной спутницей. Она не строила себе иллюзий относительно его супружеской верности, но ей на х… была не нужна его супружеская верность. Не тот типаж. Да он и сам прекрасно все понимал и, разумеется, поступил как взрослый деловой человек. Нарисовал перспективы, продиктовал условия. Если честно, то они (условия) были вполне на уровне. Никакого семейного рабства, никаких завтраков в постель и обязательного присутствия на светских раутах. Хочешь — будь со мной, не хочешь — встречайся с подругами или иди по магазинам. Он даже официально разрешил ей ему изменять. Условие при этом поставил всего одно: она могла изменять ему только с теми, кто не знал, чья она жена (это называется: непоколебимый имидж). Я вообще не понимаю, зачем такие персонажи обзаводятся семьями. Нотабене: зачем женился я сам, я тоже так до конца и не понял.

Они даже не переспали до того момента, пока я не был извещен о положении дел. Разумеется, он хотел. Но — спасибо моей (тогда еще моей) девочке.

Очень трогательно с ее стороны, честное слово. Прощальный подгон дозы респекта совершенно не заслуживающему оного человеку. Потому что я-то как раз ей изменял — на пати и всенощных тусовках, куда я, не в силах противиться естественному зову, раз в один-два месяца все равно убегал, хотя знал, что она из-за этого плачет в свою любимую синюю подушку.

На самом деле я не имел права ей изменять. Это была моя самоналоженная (и самонарушаемая) епитимья. Штраф за то, что знал про ее слезы — и все равно убегал. За то, что думал о вновь обретенной (теоретически, только в качестве утешительной мечты) свободе — ни дня не прошло, чтобы не думал.

Зато, что меня не перло от тихой жизни в семейном гнездышке. За то, что единственный раз в жизни поступил как все.

Я хочу сказать: за свои поступки надо отвечать. Если ты пообещал девушке быть рядом в печали, в горести и в постели, ты уже не можешь просто так взять и послать ее, что бы там сам себе ни думал. Даже если пообещал не перед алтарем, а в загсе. Алтарь вообще suxx, алтарь — для тех, кто неспособен отвечать за свои слова без надзора со стороны высших сил. Если бы я был нормальным человеком, отвечающим за свои действия, мне должно было быть достаточно того, что я сказал это ей. А от свидетельского присутствия какого-то хитрожопого бородатого доходяги в черном ничего не меняется. Нет никакой разницы между ним и усталой теткой в загсе.

Но: я проштрафился. Дело даже не в изменах (измены — это всего лишь безобидная верхушка айсберга, сама по себе являющаяся не более чем милым плавающим островком). Я проштрафился тем, что, выражаясь примитивно-мудрым народным языком, всю дорогу смотрел в лес.

Если уж в чем-нибудь я и согласен с христианством, так это в том, что отвечать надо не только за слова или действия, но и за мысли. А это уже серьезная подстава. Вы можете заставить себя заткнуться и не совершать лишних телодвижений, но вы никогда не остановите свои мысли. Потому что ваши мысли суть то, что формируется вне вашего головного мозга, их образует само ваше естество. Себя вы не обманете — если вы такое же дерьмо, как я, например, ваши мысли вам сразу об этом просигнализируют. Как бы вы их от себя ни отгоняли, какими погаными метлами ни размахивали. Даже при внешней иллюзии благочестивости и позитивного мышления вы останетесь моральным уродом ровно настолько, насколько морально уродливы ваши неизрекаемые поползновения. А дальше — все без разницы: можете каждый день стегать себя плеткой, изгоняя personal Satan'a в монашеской келье (может, через какое-то время вам даже понравится), а можете говорить обо всем в открытую. Да, в первом случае окружающим поначалу будет с вами легче, но через какое-то время вы доставите им еще большую боль. Потому что personal Satan рано или поздно выйдет наружу. Выползет этаким гаденьким земляным червячком, скажем, когда вы станете слабее или слетите с катушек. Или когда просто поймете, что бороться с ним — бесполезно.

Оказывается, я говорю все это вслух. Я сижу на переднем сиденье «жука», у меня раскрасневшаяся морда (правая щека отражается по ту сторону стекла в круглом боковом зеркале), и, хоть убейте, я не помню, когда (и по каким причинам) начал озвучивать эти сраные мысли.

Она: смотрит на меня снова так же. Я имею в виду: как будто я мою посуду.

— Боже мой, — шепчет она (на самом деле не шепчет. Просто по степени нежности и интимности это близко к шепоту). — Ты не меняешься. Все тот же псих, мальчик, который накурился химки в общаге на улице Шверника и увидел в глюке то, во что до сих пор верит.

Сейчас мне нужно что-нибудь сделать. Обязательно. Достаю из кармана на штанах «LD» (последнюю в мягкой пачке), прикуриваю (от прикуривателя на приборной панели, потому что искать зажигалку «Федор» лень). Ничего более оригинального в голову не приходит. Половина выкуренных вами сигарет — именно от этого. От того, что нужно что-нибудь сделать, занять чем-то руки (и мысли). А вовсе не от никотиновой зависимости, которую, если постараться, не так уж трудно побороть.

— А сейчас ты, наверное, скажешь: пора повзрослеть.

— Нет. Я скажу: оставайся таким. Со всеми твоими навязками. С дьяволом внутри и с идеальным убийством. Со своим Клоном. Я ведь тебя полюбила именно за них, хотя ты так этого и не понял.

Она несколько секунд молчит, как будто что-то обдумывая. Потом все же решается:

— Это эгоистично с моей стороны, потому что ты мне больше не принадлежишь и потому что вряд ли ты когда-нибудь сможешь стать счастливым, оставаясь таким психом. Но ты оставайся таким психом. Я этого очень хочу.

Дерьмовый дым застревает у меня в глотке. Не могу поверить. Просто отказываюсь воспринимать. Я могу только выдавить из себя (вместе с так и не дошедшим до легких дымом):

— Ты… знала???

— Я много чего знала, — говорит она, — гораздо больше, чем тебе казалось. Знала про то, что ты мне изменяешь. Что потихоньку торчишь в дневное время суток. Сначала ты сидел дома за компьютером и писал эти свои книги, потом сидел в редакции — и все время употреблял (она так и сказала: «употреблял». Люди, в принципе далекие от наркотиков, вообще выражаются довольно комично). — А еще я знала, что ты ненормальный. Про твое раздвоение личности. Я знала о тебе все, Клон.

В средневековой Европе люди не утруждали себя изобретением мусоропровода и долгими путешествиями к помойным ямам. Все дерьмо, скапливающееся в их норах за день, они выплескивали с балконов прямо на улицы. Я к тому, что: я чувствую себя средневековым уродцем, этаким убогим карлой или блаженным горбуном, в час апогея активности тогдашних домохозяек гуляющим под такими балконами без головного убора. Странно, но плотное ощущение стекающих по плечам помоев не обескураживает, а, наоборот, как-то по-доброму подглючивает, как после небольшой дозы хорошего психоделика.

— Я просто тебе ничего не предъявляла, — продолжает она, — потому что понимала главное: я понимала, что ты меня любишь. Я ведь тоже хотела невозможного, так же, как и ты. Мне было достаточно просто находиться рядом с тобой… первое время. А потом начало напрягать. Но ты в этом не виноват. Ты просто был собой, хотя старался, очень старался, быть кем-то другим.

Я дымил в окно дерьмовой сигаретой, получал в лицо дозу пробочной копоти и музыки Большого Города (из всех открытых окон соседей по пробке). Ее слова мясорубкой врезались мне в мозг, но я ничего не мог сделать. Я имею в виду: не мог этому помешать. Да и не хотел. Я просто слушал, не успевая переваривать:

— Просто когда люди влюбляются, с ними происходит главное: они хотят измениться. Они не хотят больше быть самими собой. Ты думал, что так происходит только с тобой, но со мной была та же история. Мы поступили одинаково: я хотела красивой жизни, а ты — движения. Я пожертвовала ради тебя своим, а ты своим. У нас были очень хорошие три года. Лучшие в моей жизни. Наверное. Но долго так продолжаться не могло. Просто пора возвращаться на круги своя, вот и все. Человек не может жить без своего я. Каким бы оно ни было…

Романтическое (потерпите, романтика скоро закончится) отступление. В один из наших первых вечеров я сказал ей: ты меня удивляешь. Уж и не помню, что она тогда сказала или сделала, да и не важно. Главное, что я сказал ей: хочу, чтобы ты меня удивляла постоянно. Не каждый день — каждый день это слишком часто, — но хотя бы раз в полгода. Действительно удивляла.

Так оно и пошло-поехало. Она меня и в самом деле удивляла — раз в полгода плюс-минус. По-настоящему (настоящее удивление: это когда вы узнаете что-то действительно новое о человеке, которого, как вы считали, вы знаете от и до). Я к тому, что: она продолжала меня удивлять даже после того, как наша с ней совместная жизнь закончилась. В отличие от меня, она умела держать обещания.

Ее тяга к красивой жизни во время нашего брака казалась номинальной и мечтательной. Никаких нажатий на тайные кнопки и прочих женских мерзопакостных хитростей — я имею в виду: не было всей этой дряни, когда они манипулируют вами у вас за спиной, а вы об этом даже не догадываетесь. Она просто мечтательно произносила: а вот бы «жука», а вот бы на какой-нибудь очень далекий остров в районе Таити, ну или из чего там еще состоит тяга к красивой жизни. Я любил эту ее теоретическую тягу — отчасти потому, что она так отличалась от стандартной тяги среднестатистического российского дебила. «Жук» — не джип, а остров в районе Таити — не Куршавель. Если вы не видите разницы, говорить не о чем.

В любом случае, ее фирменная мечтательность ни на минуту не заставляла меня подумать о том, что она реально страдает от отсутствия воплощения своих желаний. Я хочу сказать: они были такими отвлеченными и красивыми, что сама идея их воплощения казалась чем-то нереальным.

На самом деле, как выясняется, она страдала. Так же, как я страдал от отсутствия свободы передвижения (и отсутствия движения). Только я (опять-таки) оказался более тупым и бронебойным. Слишком замороченным на себе, чтобы разглядеть суть вещей.

Русская мечта: еще более тупая вещь, чем американская. Хотя бы потому, что американская хоть как-то связана с Голливудом — пусть декадантским и обкокаиненным, но все же до сих пор не утратившим остатков ауры хотя бы минимальной (творческой) одухотворенности, — и розовым «кадиллаком», напрямую ассоциирующимся не только с богатством как таковым, но и с рок-н-роллом. Русская же мечта лишена даже этой (пусть даже трижды псевдо-) ауры. Никакого творчества и рок-н-ролла, только бабло и престижное положение в обществе. Розовый «кадиллак» в России я видел всего пару раз: на выставке «Автоэкзотика» и в рекламе херового на вкус мороженого от «Талосто». По-моему, это была одна и та же машина.

Я к тому, что: ее мечта не была русской, как ни крути. Она не имела никакой национальной принадлежности и вообще никакой принадлежности. Оставаясь мечтой о красивой жизни (то есть — априори банальностью), все-таки она была ее собственной мечтой. В которую не вписывался я, зато очень здорово вписался Ролан Факинберг.

Мечта вообще: очень романтическое понятие. Только как быть, если в вашей мечте нет места самому главному элементу романтики — любви до гроба? Получается несостыковка. Вся жизнь состоит из несостыковок. Не у всех, разумеется, но у меня — точно.

А еще: как оказалось, у нее.

Я выбрасываю в окно наполовину выкуренную сигарету (последнюю в пачке), вслед — саму пачку. Мягкую пачку «LD» (цветовая гамма: не красное на белом, а белое на красном), которую уже несколько минут судорожно мял в руках. Пытаюсь перебить:

— Это как раз тот personal Satan, о котором я тебе говорил. Мое «я». Если бог есть любовь, а я неспособен на нее — значит, я не от бога, но от дьявола. Все очень просто. Гораздо проще, чем люди привыкли думать. Кто не с нами, тот против нас — еще один главный, хотя и не особо афишируемый, слоган христианства.

— Опять навязки, — улыбается она. — Даже не знаю: с одной стороны, мне так хочется, чтобы ты оставался с ними, а с другой — нельзя же себя так накручивать. Дай мне мои сигареты из бардачка, пожалуйста.

Я открываю бардачок (в бардачке — стандартный набор: карта Москвы, карта Подмосковья, пара заколок, телефонная карта (зачем???), горстка мелочи и несколько тряпок для протирки стекол), протягиваю ей все те же странные утонченные сигареты (название: так и не удосуживаюсь посмотреть). Одну — попутно — вытаскиваю себе:

— Не возражаешь?

— Да ради бога. — Она жмет пальцем на прикуриватель. Теперь он будет греться — что-то около минуты. Может, чуть меньше.

— Нет никакого персонал сатана, — продолжает она, спустя сорок секунд и прикурив. — Есть просто ты, понимаешь? Человек, который делает, что ему хочется. И который, как ни крути, не способен ни на что другое.

Пробка каким-то неведомым образом начинает рассасываться: что-то убрали — то ли столкнувшиеся тачки с проезжей части, то ли мусора-регулировщика с ближайшего перекрестка. Отсюда не разглядеть. Мусор на перекрестке — одна из основных причин пробок. Я давно заметил. Стоит только поставить его посреди улицы с этой идиотической полосатой палкой — и добро пожаловать в настоящую московскую пробку. Хотя, казалось бы, ничего сложного: надо всего лишь навсего выполнять функцию сломанного светофора. Но куда там — они неспособны даже на такие простейшие действия. У них меньше мозгов, чем у светофора — такое вот наблюдение.

Она жмет на акселератор, и за моей спиной раздается уже подзабытый стрекочущий звук мотора. Не стоит ей так сильно газовать. А может, и стоит. Все-таки «жук» — это «жук», он должен обращать на себя внимание.

— Но подожди, подожди. — Я качаю головой. Наблюдение краем глаза: мое отражение — половина лица (правая щека, половина щетинистой бородки и глаз, затененный козырьком бейсболки, которую я снова (автоматически) нацепил уже и не помню когда) начинает судорожно мелькать в круглом зеркальце, как раскадровка мультфильма, пущенного на маленькой скорости: я действительно какой-то мультяшный, не взаправдашний. — Тогда получается, что если мне вдруг захотелось откатать в зад маленького мальчика, я тоже — всего лишь человек, который делает, что ему хочется, и, как ни крути, не способен ни на что другое? Так, да? Получается философия продвинутости?

Она снова улыбается (искренне: она всегда улыбалась искренне):

— Не грузи.

Стандартная отповедь. На все случаи, когда предмет разговора выходит из-под контроля. Основная идея: надо меньше морочиться, парень, и радоваться, что тебе не хочется откатать в зад маленького мальчика. Вот если бы захотелось, тогда все было бы сложнее.

В принципе, я согласен. Лезть в дебри без особой на то необходимости мало кому приносило пользу. Я знал много людей, которые любили это дело — все они заканчивают одинаково. Ущербные джанки с буддийскими спичками и арбатские лузеры с четками — не самый плохой вариант.

Мне вдруг становится понятно, почему этот придурок так осел у меня в мозгу. Он очень похож на меня самого. В некоторых аспектах.

Один из этих некоторых аспектов: я тоже привык сложно объяснять простые вещи. Только без всякой мистики и буддизма.

Я сложно объясняю: семейную жизнь (я называю ее взаимным энергетическим вампиризмом), шоу-бизнес (я называю его массовой дебилизацией), хайтек (я называю его оккультным знанием) и работу в хорошей, перспективной компании (я называю это подставлением задницы и разрешением использовать себя в качестве манипулируемого субъекта).

Я сложно объясняю патологический успех шоу Ролана Факинберга «Деньги — говно!» на российском телевидении. Я называю это квинтэссенцией массового интереса в анально зафиксированном обществе.

На самом деле на вещи надо смотреть проще. Наверное.

— Ладно, ладно. Не хотел тебя загрузить. Наверное, ты права. Наверное, надо просто ловить ситуацию за хвост и не задавать лишних вопросов. Не искать во всем универсальных принципов. Скажи мне только одно. Я никак не могу понять — уже пять минут думаю и никак не въеду: как ты могла жить со мной три года, зная про все это дерьмо?

Жена Ролана Факинберга перестраивается в левый ряд и сворачивает на какую-то богом забытую (хотя и довольно широкую) улицу со сталинскими домами. Странно, но здесь, в паре десятков метров от гудяще-зудя щей пробки, нет никакой цивилизации. Я имею в виду: вообще никакой. Ни машин, ни пешеходов. Приятно, что такое до сих пор встречается в центре Москвы.

Она довольно резко притормаживает — через дорогу метнулась бездомная собака, а она всегда любила собак, — потом снова поддает газу.

— Я же говорю, меня это не напрягало. Поначалу. Я ведь прекрасно отдавала себе отчет в том, что ты и кто ты. Конечно, пару раз я пыталась намекнуть тебе, что можно кое-что подправить. Ты вроде все понимал — в те периоды, когда твой Клон уходил. Но не хотел ничего делать. Наверное, он тебе нравился. А самое главное — я это не сразу поняла, только чуть позже, — самое главное, он нравился и мне. Он ведь был довольно симпатичным. Обаятельным. А самое главное — безобидным. Диалоги с прошлым собой еще никому зла не сделали.

Воспоминания обрушиваются на меня грязным селевым потоком. Хотя селевой поток я видел только в кино. Никогда не был в горах и вообще все время держался стороной от всего это дозволенного экстрима. Полный фейк и иллюзия собственной свободы… Но это — не важно. Важно, что: воспоминания очередной мясорубкой (штопором, самонарезом, буровой установкой) ввинчиваются в мой мозг.;

Так происходит всегда, когда уходит Клон. После его исхода мне нужно какое-то время, чтобы прийти в норму. Как раз сейчас оное время подошло.

— Да, точно. — Я тычусь лбом в плоскую приборную панель. — Блин… Извини. А какой он был раньше — Клон?

Она притормаживает у какой-то витрины. Стандартная сталинская девятиэтажка, первый этаж переоборудован (в эпоху первоначального накопления, не иначе) то ли в бутик, то ли в какой-то парикмахерский салон. Вряд ли он пользуется популярностью сейчас — на улице, где встречаются только психи, «жуки» и бездомные собаки.

— Да таким же, как всегда. Как ты, только моложе. Не важно, на сколько. Когда я его знала, он был просто веселым раздолбаем, живущим по впискам и питающимся алкоголем — наркота уже потом пошла… Немного эксгибиционистом и патологическим лжецом, но очень и очень милым. И еще — слишком уж неприкаянным. Даже на его собственный взгляд.

Я смотрю на нее сквозь темные очки: солнце сейчас светит слева, мне виден только ее силуэт, а точнее — ее профиль с золотой каемкой по краю. Трафарет. Точно такие же виньетки во времена оные вырезали арбатские умельцы — маникюрными ножничками из цветной бумаги: не проходите мимо, молодые люди, всего двадцать пять тысяч рублей…

Очень милым, значит. Отлично. Его все считали очень милым. Только никому не было дела до того, что внутренности милого парня были безнадежно испорчены. Что обаятельная душа выблевывалась вон чуть ли не каждую ночь — выблевывалась в затхлый мир вместе с остатками самоуважения и кровью самобичевания. Никого не волновало, что милый парень навсегда вычеркнул из памяти чуть ли не половину своей жизни — и, дабы иметь возможность хотя бы изредка без стыда и содрогания смотреть в зеркало, приписал ее взращенному в больном подсознании двойнику.

Очередная порция понимания: я вдруг понимаю, что я сделал с этой девочкой. То, что я лишил ее любви — только полбеды. Одна вторая. А одна первая беда заключается в том, что я лишил ее даже призрачной возможности думать/мечтать о любви в дальнейшем. Как ни крути, все опять упирается в мою сущность: я дал ей знание, которое сила и, как следствие, ничего хорошего привнести в ее жизнь не может. И смех, и грех. Сплошная глумливая софистика.

— Тебе лучше выйти здесь, — говорит она. — Дальше я поеду в другую сторону. Буду удаляться от центра. А отсюда до Манежки — ровно пятнадцать минут ходу. Успеешь к самому началу.

Я открываю дверцу, потом мы бросаем друг другу стандартно-обязательные «рад был/рада была увидеться», «звони-не-пропадай» и иже с ними.

Я действительно рад был увидеться. Действительно хотел, чтобы она звонила-не-пропадала.

Она: думаю, тоже. Почти уверен.

— Знаешь, — бросаю я уже при закрытой двери через открытое окно. — На самом деле Клон — такой говнюк.

— А мне он нравился, — не соглашается она. — Даже несмотря на весь этот игрушечный культ, который он создал вокруг себя.

Конечно, нравился. Не мог не нравиться. Просто он строил свои отношения с ней не так, как с остальными. Она являлась единственным человеком, на которого не распространялся его имидж. С которым он был почти самим собой — разумеется, настолько, насколько мог.

Помимо, собственно, любви, она была нужна ему еще и как последний порог. Уровень, опуститься ниже которого значило бы опуститься полностью. Пока оставался хотя бы один человек, на которого не распространялось все то дерьмо, которым он затопил все пространство вокруг себя, у него оставался шанс из него выплыть.

Точно так же серийный насильник, не рискнувший оприходовать родную мать, считает себя не окончательным вырожденцем. Точно так же киллер, неспособный на контрольный выстрел в голову собственному ребенку, в душе надеется на возможность получить снисхождение от высших сил.

Только никакого снисхождения не будет. Что сделано — то сделано. Все, что вы можете, — всего лишь немного облегчить себе дальнейшую жизнь, отказавшись от какой-то части своей собственной говнистости и хотя бы слегка приблизившись к тому, чем вы хотели бы себя видеть.

Но даже ради этого стоит стараться. Я хочу сказать: действительно стоит.

— Это все от комплексов, — объясняю я. — От осознания своей полной никчемности. Но знаешь, в чем он был прав? В том, что он хоть что-то пытался изменить. Обычно к его возрасту люди достаточно адекватно осознают, кто они есть на самом деле. Но ничего при этом не делают, кроме того, что заключают унизительный мир с самими собой. Несерьезный такой, лажовый мир. Типа того, который Ленин заключил с немцами сразу после революции. Чтобы не было еще хуже. А этот — попытался. Просто он пошел не по той дорожке, понимаешь? Но он исправился. Честное слово, он исправился.

Я (второй раз за сегодняшний день) пытаюсь улыбнуться. Жалкое подобие улыбки ножом отдается в раздвоенной губе: кажется, я чувствую треск только-только начавших срастаться тканей. Улыбаться — не мое, что в очередной раз доказано. Но все же — я пытаюсь:

— Кстати, забыл сказать о Клоне: он перестал креститься на храмы и больше не морочится по поводу того, что надо быть хорошим. Он смирился с тем, что у него это никогда не получится — и, знаешь, теперь с ним стало проще. А еще он прекратил врать, практически не употребляет наркотиков и больше не бредит идеальным убийством.

Теперь она кажется заинтересованной. Она знала всю эту гадкую историю — и про Бубнова, и про ту девчонку. Я сам ей рассказал.

— Ты что? Ты… ты встречался с этим твоим уродом?

— В общем, да. Минут сорок назад.

— Ну… и кто кого?

— Ну разумеется, он меня! — визжу я почти радостно. — Конечно, он. Как же иначе. Если бы не мусора, он бы скорее всего написал бы ножиком на моем лбу слово «Лох».

— Так почему же тогда… Я одновременно качаю головой и машу рукой (правой, которая еще двигается):

— Это долго объяснять. Пока, мне пора. Я отхожу на пару метров, но она не торопится жать на газ.

— Клон! — слышу я из-за спины.

— Да?

— Ты больше не пишешь книги?

— Нет. С ними тоже покончено. И с редакторством. Со всей этой галимой графоманией. Ты же знаешь — мне всегда нравилась фотография. Как в детстве. Я теперь фотограф. Чему безумно рад.

Опять вспоминаю — по цепочке: о связанной с фотографией работе, о Ролане Факинберге, о шоу Ролана Факинберга, о доме Ролана Факинберга.

— Слушай, а что за дерьмо твой муж построил за три дня там, где раньше ходил пятидесятый трамвай?

Она отжимает газ, снова тормозит, в последний момент услышав мои слова, и поверх стрекотания легендарного движка до меня доносится:

— Сверхлегкая конструкция-трансформер на воздушных подушках. Часть сегодняшнего шоу, кстати. Выглядит ужасно, но по сути это что-то типа гигантского детского конструктора. Просто хайтек. Сам понимаешь — хайтек на многое способен.

После этого скорее всего было очередное «пока», которого я не слышал (визуальное сопровождение: улыбка, небрежный — чтобы надолго не отпускать руль — взмах рукой), а потом «жук» чуть ли не на максимальных оборотах сорвался с места, тарахтя сверх положенного и унося жену Ролана Факинберга на неустановленное расстояние и на неопределенный срок. Я достаю из рюкзака фотоаппарат, быстро выставляю настройки и делаю несколько кадров: удаляющийся символ (не моей) эпохи с любовью всей моей жизни на борту. (Резкость: сначала — десять метров, потом — между десятью и бесконечностью, потом — бесконечность).

Если когда-нибудь у меня снова появится своя комната, этот кадр запросто можно поставить в рамочку на прикроватной тумбочке. Идеальный вариант для закрытого на сто оборотов психопата: никто, кроме меня, не будет знать, чья это фотка. К тому же жена Ролана Факинберга не будет скомпрометирована, что вполне отвечает их договоренности. Очень удобно.

Все это занимательно и познавательно, если уж на то пошло. Вы живете с человеком три года и думаете, что знаете его от и до, но так никогда не бывает. Рано или поздно выясняется, что вы — именно тот, кто знает об этом человеке меньше, чем все остальные. Я имею в виду: тот, кто вообще ничего о нем не знает.

Полностью раскрыться тому, кого ты любишь — нереально. Закон борьбы противоположностей, инстинкт самосохранения и саморефлексия вкупе с извечным желанием не обидеть, не подставить, не сделать больно заставляют вас врать, утаивать по умолчанию, изворачиваться и еще раз врать, в конце концов сделав вашу истинную сущность извращенной, зашифрованной и мимикрировавшей до неузнаваемости.

Это тоже любовь, если вы еще не поняли. Она на многое способна. Прямо как хайтек.

О хайтеке, кстати: он вообще очень способный. Гораздо более способный, чем вы привыкли думать.

* * *

Какое-то время я тупо созерцал витрину, возле которой она меня высадила. Давно не пользованная контора — думаю, прогорела еще лет пять назад и с тех пор в силу неудачно выбранного стратегического положения никому так и не приглянулась. Поверх витрины — даже не пыль, как в том магазине с десятком экранов, а грязные потеки. По ту сторону: паутина, неопределяемый скам и высушенные трупики насекомых.

По ту сторону, только еще глубже: непонятно к чему приуроченная фотография. Странно, что она до сих пор не выцвела. А если и выцвела, то так, что ей это пошло на пользу. Тона: синие, голубые и белые. Море, прибой, непонятное освещение (то ли закат где-то за кадром, то ли просто пасмурный день), песок и прочая мишура, официально считающаяся сопутствующей счастью. На песке у прибоя — «Фольксваген-каравелла» 1949 модельного года, явный секонд-хенд: старый, глазастый и клювастый. Ракурс «Фольксвагена»: три четверти, цвет: двухцветка, синий/белый. Какая-то чикса оперлась на мятую дверь, куда-то смотрит. Скорее всего, вглубь себя. Вобщем, примитивная тема.

Но. У меня впечатление (точнее, я знаю, уверен на двести процентов), но не так-то все просто. Что фотограф хотел сказать абсолютно не то, что все поняли (все просто сделали из этого банальную рекламу, потому что банальную рекламу принято делать вообще из всего — ценного и не очень). Никто не разглядел цельного замысла. Которому соответствовало абсолютно все на этой фотке. Вплоть до последней вмятины и пятнышек коррозийного цветения на сине-белой дверце.

В принципе, нельзя сказать, что я сам поймал посыл неизвестного фотографа в той мере, в какой он был задуман. Все сводилось на уровень ощущений. Но ощущения того стоили.

Я имею в виду: мне бы очень хотелось оказаться на месте этой чиксы (пусть даже трижды надуманной, придуманной, позирующей и нанятой через средней элитарности модельное агентство), в жизни которой был тот запечатленный на пленку день и тот «Фольксваген». За грязевыми потеками и потрескавшимся от времени стеклом я разглядел то, ради чего стоит жить — пусть даже суррогатное и инсталлированное в чьих-то рекламно-имиджевых целях.

Жаль, что я не бывал здесь раньше. В то время, когда жила моя сестренка. Еще одна вещь, которую я не сделал: мне стоило привести ее сюда и показать эту примитивную фотку за грязным стеклом. Кто знает — может, вглядись она в нее на несколько минут, все сложилось бы иначе… Но — проехали.

В моей жизни был другой «Фольксваген». «Жук», несколько минут назад скрывшийся за поворотом и уехавший в сторону от центра. Джанки со спичками наверняка углядел бы в этом Знак, Символ и Глобальную Связь.

Я неспешно двинулся вдоль по улице по направлению к центру. Направление к центру: оно было предполагаемым, потому как мне все никак не удавалось идентифицировать мое местонахождение. Вывесок на стенах сталинских домов не наблюдалось, да они бы в любом случае вряд ли о чем-нибудь мне сказали.

В окружающем меня пространстве что-то изменилось. Не могу точно сказать, что именно. Наверное, воздух: его молекулы казались более разреженными. Какими-то более фиолетовыми, что ли. С примесью кварцевого излучения. Я тихо двигался по улице в (предполагаемую) сторону центра, боясь признаться самому себе в том, что сегодня это уже со мной происходило.

Улицу я все никак не мог узнать. Хотя уверен: большинство людей были бы не в состоянии отличить одну московскую улицу от другой, попади они туда так же, как я — спонтанно и вне контекста. Если речь, конечно, не идет о Тверской или каком-нибудь Кутузовском проспекте с триумфальной аркой.

Все еще (для проформы) мотая по сторонам офигевшей головой, я продолжал движение в выбранном наугад направлении.

Не думаю, что все это подсадило меня на измену. Мой приход был нейтральным, я бы так сказал. Ознакомительным.

До той самой поры, когда прямо за спиной не заскрипели полоумные и непонятно откуда взявшиеся тормоза. Они орали, казалось, целую вечность. А потом мне в бедро (в ушибленное) ткнулась огромная хромированная масса. Я повалился на асфальт, а надо мной нависала очередная тень из прошлого. Фундаментальная, как давешнее это. «ЗИС-110», советский «паккард» эпохи (разумеется!) Сталина и его барокко.

Я медленно встал, потирая ушибленное (в очередной раз) бедро. По сравнению с гигантским членовозом его водитель казался таким незначительным, что даже не сразу бросался в глаза.

Я хочу сказать: водила выступал здесь на вторых ролях. Он как будто вообще не принимал участия в управлении этим монстром, а сидел за рулем просто так, для галочки и завершения картины. Во всяком случае, так казалось.

Мне было пора вступать. It's time.

— Ты охренел, отец?

— Я… извини, брат. — Мужичок за рулем, надо полагать, изрядно переконил. Неизвестно, правда, из-за чего — из-за боязни получить в торец или же повредить хром (этот лимо, как я понимал, стоил относительно бешеных денег). — У меня же, блядь, гидроусилителя-то нет! Старая же машина.

— Так не гони так на этой старой машине! Отдай ее в музей советской бронетехники. — Я хлопнул рукой по лакированной крыше, которая находилась едва ли не на уровне моей головы — не столько из злости, сколько из желания хлопнуть рукой по дорогостоящей машине. Жалко, что этот придурок был не на шестисотом.

— Так как же не гнать-то? Как не гнать? Ты что, не видишь, что творится вокруг?

Я осмотрелся. Проблема заключалась в том, что вокруг ничего не творилось. Ровным счетом. Мы были единственными персонажами в Кадре, а все остальное — дома, деревья и тротуары — оставалось стоять на своих местах.

— Не вижу, — сказал я. — По-моему, все спокойно. Но он, видимо, был не согласен. Он уже включал передачу (рычаг на рулевой колонке, как и подобает слизанному с американской конструкции дредноуту) и поспешно закрывал окно. Всем своим видом он выражал подавленность и шугу, как при классическом бэд-трипе. Затылок мухой бился о перегородку, в соответствии с замыслом конструкторов отделяющую таких вот лакеев от Тех, Кто Сидит Сзади.

— Скоро увидишь, — успел выкрикнуть он через закрывающееся стекло (бронированное?). — Автобусы сошли с ума. Люди бегут. Город сорвался с катушек!

Я подумал: ну да, теперь сомнений нет. Я снова попал в интерактивный фильм не для всех. Правда, непонятно, когда именно. А где-то на заднем плане в мозг уже лезли полчища гадких мыслей. Страшных, отталкивающих мыслей. В соответствии с характеристикой я их отталкивал. Точнее, пытался оттолкнуть. Потому что если бы они оказались верными… но такие мысли я тоже отталкивал.

Когда мужичонок снимался с места, на его лице был уже не испуг, а панический ужас. Обращенный куда-то выше, к потолку.

Я инстинктивно перевел взгляд наверх и почувствовал то же. Необъяснимое. Несмотря на то что сегодня я уже это видел. Неоднократно.

Что-то пронеслось надо мной — огромное, серое и беззвучное. Тень размером с футбольное поле (как я успел ухватить краем глаза) с огромной скоростью скрылась за крышей одного из домов, а сразу после этого меня обдало таким воздушным потоком, что я чуть снова не упал на асфальт. Такой поток возникает на взлетной полосе, когда по ней пробегает готовый сорваться в небо «Боинг». 797-й как минимум. Правда, в отличие от постбоинговского, этот поток был беззвучным.

Совсем беззвучным. Абсолютно.

Это был жуткий фильм. Не тот, в котором вокруг тебя пляшут злые клоуны и загробные уродцы.

Другой. Кругом сквозило присутствие чего-то необоримого, какой-то силы. Которой вы не можете противиться. Глобальной измены, которая родилась не в вашем обсаженном наркотиками сознании, но объективно, извне. Которая сливой зрела во мне весь сегодняшний день — и вот, оформившись и вызрев, наконец накрыла.

Я уже подумал было выкрикнуть в пространство заветный мутабор — GET BACK. Подумал, но не стал. Во-первых, потому, что это было уже не кино (а если и кино — то такое, из которого не выходят — «ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ. ТЫ В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ ЕГО УВИДИШЬ»: сбывшееся пророчество старого калдыря на входе-выходе из зеленого шапито). А во-вторых, из любопытства: в Кадре я был уже не один.

Улица начала быстро заполняться народом. Сначала жидкий поток валил оттуда же, откуда так резво и незаметно вырулил чуть не убивший меня «ЗИС» — из не особо широкого переулка, перпендикулярно примыкавшего к «моей» улице. Потом люди посыпались и из других переулков. А еще чуть позже они уже выбегали из подъездов, толпами выплескивались из арок и подворотен, прыгали на землю из окон первых (иногда — даже вторых) этажей.

Они еще не бежали, но готовность бежать уже висела в фиолетовом воздухе. Блуждала по их сосредоточенным лицам.

Это была еще не паника, но паника уже вовсю читалась — везде. В каждой разреженной молекуле, в каждом пикселе.

Я закурил тонкую сигарету жены Ролана Факинберга, которую все время мял в руках. Какое-то время стоял на своем месте и курил — до тех пор, пока все ускоряющийся людской поток не начал сбивать меня с ног. Женщины уже вовсю выли, а мужчины громко матерились и подгоняли свои семейства, хватали на руки детей, толкали в спины застопорившихся и топтали споткнувшихся.

Кто-то орал прямо по курсу. Орал пронизывающе, предсмертно. Люди не обращали внимания — их несло вперед.

Разрозненных людей превращают в стадо три вещи. Жажда секса и зрелищ, любовь к (с большой буквы) Родине и ужас. Это стадо однозначно сформировалось под воздействием последнего.

— Стоять, мразь! — выкрикнул я в лицо какому-то пролетарию, как раз собиравшемуся наступить на стареющего алкаша, который, корчась на асфальте, издавал тот самый вопль. А потом, поняв, что он не остановится, ударил его в челюсть. Он в мини-ступоре отлетел на пару шагов, а из-за его спины уже вырисовывались новые порции наступающих. Бездумно, безумно и стадно наступающих.

Я занял позицию в изголовье алкаша и начал метелить всех без разбора. У него должен был быть шанс встать. Хотя бы один. Один из тысячи.

Пусть даже для того, чтобы через несколько метров упасть снова. Нас бы разнесло в разные стороны, и я бы не смог больше ему помочь. Но все равно. У него должен был быть шанс. Сегодня я уже видел, чем это закончилось, но я мог попробоватьеще раз. Наверное, таким образом из подкорки всплыло подсознательное. Старые фильмы, забитые в почти не используемые регистры памяти. «Беги, Лола, беги», «Двенадцать обезьян», «Эффект бабочки». В конце концов, я ведь тоже теоретически мог находиться в фильме. В особенности учитывая то, что границы между интерактивным кино и тем, что я всю жизнь привык считать реальностью, таяли и рушились прямо у меня на глазах.

Люди были настолько дезориентированы, что никто даже не пытался бить меня в ответ. Они просто отлетали назад, как тупые шарики для пинг-понга. Отлетали, натыкались на шеренги сзади идущих и снова отпружинивали мне под удар.

Я бил только с правой. Левая рука годилась разве что для хилой защиты. Бубнов в очередной раз подставил меня. Правда, по сравнению с остальными его подставами эта могла по праву считаться самой безобидной. Я бы сказал: прощальным финтом.

Костей я уже не чувствовал — они превратились в месиво. Если бы я имел возможность подпустить их к себе хотя бы немного поближе, я смог бы работать локтями. Но подпускать их ближе было рискованно. Тогда затоптали бы уже меня.

Я больше не мог сдерживать это стадо. Алкаш продолжал мерзко выть и даже не пытался встать на ноги.

В подкорке мелькнул обрывок мысли: может быть, зря я вообще это все затеял. Может, он хотел, чтобы его затоптали. Во всяком случае, он явно того заслуживал. В принципе, такие люди всегда заслуживают подобной смерти. На их лицах — вся их нехитрая биография. Бегущая лента. Уже прожитая (независимо от того, сколько там осталось в реале), тупая и никчемная. Недостойная даже самого примитивного обывательского оправдания: такие не сажают деревья и не строят пригодные для жизни помещения, а их дети (в случае наличия таковых) обычно видят отцов разве что в передаче «Петровка, 38». Я прикрылся практически атрофированной левой рукой, как щитом, а правой схватил его за шиворот. В нос ударило перегаром, потом и еще более страшным запахом уже при жизни начавшегося разложения, который обычно покрывает таких персонажей.

Чуть не потеряв равновесия, я все же поставил его в вертикальное положение. Бесполезно: все ноги у него были переломаны и оттоптаны. Во всем пропитом теле не работала ни одна мышца.

Вдруг в голову молотом ударило: отпусти я его сейчас, как тогда, в зеленом кинотеатре, — все пойдет по старому сценарию. Единственная возможность проявить интерактивность заключалась для меня в том, чтобы не повторять утренних ошибок. Я мог делать все, что угодно, только не дублировать тогдашние ходы. Мне просто не хватило времени, чтобы понять это раньше — я слишком долго морочился и отгонял пугающие мысли, вместо того чтобы включить мозги. Уже практически отпустив алкаша, я еле успел подхватить его обмякающую тушку здоровой рукой и, сделав неимоверное усилие, взвалил атрофированную кучу костей к себе на плечи.

Дабы не натыкаться на препятствия (точнее — дабы препятствия не натыкались на меня и мою плохо пахнущую и омерзительно завывающую ношу), я спешно двинулся в направлении, диктуемом толпой. Новый ход, не испытанный в первом дубле. Теперь квест должен развиваться по другому сценарию.

Новый сценарий не заставил себя ждать. Огромная бабища подбежала к нам сзади и впилась в моего алкоголика всей силой своего стодвадцатикилограммового либидо.

— Ах вот ты где, гад! — Она резко потянула его на себя — так дети тянут друг у друга матерчатых кукол или пластиковых пупсов. Мне едва удалось удержать равновесие. При всем при этом надолго задерживаться на одном месте я не мог — это могло закончиться смертью. Не для меня — для моего живого (пока еще живого) груза. Сегодня я уже видел его смерть.

— Не стой на месте, дура! — выкрикнул я, пытаясь перекричать общий вой толпы. — Оставь его в покое, тупая манда! Если не хочешь, чтобы он сдох.

Разумеется, ее это только раззадорило. В глазах любого нормального человека я выглядел обычным делирантом из числа друзей ее мужчины.

— А ну, отпусти! — заорала баба, пытаясь ударить меня с ноги.

К счастью, зауженная кримпленовая юбка заметно сковывала движения нижней части ее тела. Целясь мне между ног, она попала — а как же иначе — все в то же бедро. Я взвыл от боли, но все еще продолжал поступательное движение в составе людской массы, в то время как она загорланила куда-то в сторону:

— Витек! Витек, ептыть! Отцу помоги, фраер! Витек появился неожиданно и совсем не с той стороны, откуда (в соответствии с направленностью воплей его мамаши) я его ожидал. Тупая детина комбайнерского вида с уже набухшей носовой сливой и другими заметными следами ранне-молодежного рабоче-крестьянского алкоголизма.

Удар под дых получился не сильным, но точным. Я инстинктивно сжался и отпустил ношу…

Едва я отпустил его, он тут же осел вниз. А толпа в это время сделала очередной рывок в нашу сторону: я, едва удержавшись на ногах, поплыл куда-то вместе с ней.

Не знаю, сколько еще он кричал. Я слышал его где-то с полминуты. А потом перестал слышать. Я вообще перестал слышать что-либо, перестал ощущать что-либо. Все шесть чувств заполонило одно: измена. Жуткая, глобальная. Причиной измены была тень — все та же, огромная и бесшумная, на сей раз надвигающаяся очень медленно с той стороны, откуда текли реки человеческих ресурсов. Люди поворачивали головы и в ужасе застывали, натыкаясь друг на друга, как на картине «Последний день Помпеи». Я медленно, но неотвратимо тоже начал поворачивать голову назад…

Show must go on. Продолжение следует.

Ты в любом случае его увидишь.

* * *

На сей раз оно представляло собой единое целое. Не отдельные дома, а все сразу. Весь детский конструктор — гипертрофированно-гигантский «Лего». Надо сказать, в воздухе это смотрелось гораздо внушительнее, чем на плоскости.

Двигаясь куда-то в составе ополоумевшего (на тот момент — уже ополоумевшего. Именно ополоумевшего) человеческого стада, я еще мог время от времени поворачивать голову назад. Это нависало над толпой с тыла, сгоняя ее последние неприкаянные частички в общую кучу. Так электрический фен будет сгонять в кучу разрозненные пылинки, если направить его на них под соответствующим углом.

Правда, роль направленных струй горячего воздуха в данном случае играла паника. Она создавала границы, за которые люди не могли выйти.

Наблюдение по ходу: оказывается, измена тоже может быть направленной величиной. Векторы человеческой измены, слившись в один поток, создавали силовое поле, под действием которого люди, подобно загнанным в угол баранам, двигались в строго заданном направлении. На заклание.

С моего ракурса взгляду открывался фрагмент внутренней (полой) поверхности этого, унизанной уходящими к шпилю рядами полок. Точно таких же, какие используют в поездах дальнего следования. Зафиксированных в нерабочем положении — мягкой поверхностью к стене. Перемежаемых вертикальными лестницами, с дальнего расстояния принимающими вид идеальных швов, прямых и устремленных в нераспознаваемую с этого ракурса бесконечность. Издалека все это плохо поддавалось идентификации и в совокупности казалось похожим на какие-то кибернетические соты, линейная упорядоченность которых только усугубляла общественный ужас.

Не приличествующая ситуации шутка: все вместе казалось похожим на упорядоченные в линии сотовые телефоны, вид с тыла. Здесь можно поставить смайлик, если когда-нибудь вам дадут возможность это напечатать.

Я подумал: может быть, я единственный в этой толпе, кто знает, что это такое: всего лишь полки и лестницы.

Я единственный, кто знает в доскональной степени одну весьма примитивную истину. Ролан Факинберг: всего лишь человек.

Единственный, кто знает: все происходящее — всего лишь хайтек. Ничего, кроме хайтека.

Может быть. А может, об этом знают все. Знают, но боятся себе признаться. Людям всегда нужны необоримые силы, чтобы подчиняться. Чтобы падать на такие вот глобальные измены.

Я выхватил из рюкзака фотоаппарат и начал неистово снимать — на ходу, оборачиваясь назад, из очень неудобного положения. Выдержка: 1/250, диафрагма: 5,6. Резкость: разумеется, бесконечность.

Никогда не ожидал от себя такого рвения при исполнении служебных обязанностей. Насколько я помнил, оные обязанности до сих пор сводились к тому, чтобы отснять грандиозное шоу. Мой контракт на пять тысяч долларов, пусть даже заключенный в устной форме, никто пока не разрывал.

Бег толпы теперь прекратился. Собранные в один гигантский общий котел человекоединицы шли (именно шли: переминаясь с ноги на ногу — с чужой на свою — и монотонно гудя, как музыка из открытых окон не оборудованных кондиционером тачек в пробке в час пик) по направлению к центру. Я прекрасно знал, каким будет дальнейший маршрут. Окольными и прямыми путями — к Манежной площади. Добро пожаловать на шоу Ролана Факинберга, люди.

Причина затора: ясна и понятна. По всем параллельным и перпендикулярным улицам он гнал такие же человечьи стада. Где-то они должны были выйти навстречу друг другу, столкнуться, перемешаться и бесформенной массой, замедлив движение, залиться в общий резервуар. Начиная от двора журfuckа МГУ и заканчивая остатками гостиницы «Москва». Все так, как сказал Игорь Петров. Даже еще большая площадь. Игоря Петрова, как всегда, нае…али. Думаю, они заполонят — по более-менее внятной окружности — весь промежуток между Пушкой, кинотеатром «Ударник» и Китай-городом. Никакому Полу Маккартни, никаким ЯНСР такое даже не снилось: максимум, что они смогли собрать — какой-то разнесчастный Васильевский спуск с его сорокатысячной вместимостью. Ролан Факинберг снова впереди планеты всей. Так и должно быть. Все просто здорово.

Когда неспешно шествующая масса поднесла меня к Театральной площади (мне еще повезло — две третьих населения Москвы окажутся намного дальше от эпицентра шоу), рядом со мной как-то случайно нарисовалалась студенческого вида девчонка. Имидж девчонки: на вид лет семнадцать, средняя — в силу не особо идентифицируемых черт лица — качественность, две псевдопубертатных блондинистых косички по обе стороны головы (влияние давно вышедшей из моды певицы Глюкозы — точнее, ее компьютерной интерпретации), виниловое мини, коротковатые, но аппетитные ножки в чем-то тяжелом и гриндероподобном. Типичный журfuck. Тем более что в ее правой руке был зажат кондовый крупнокалиберный диктофон.

— Вы не могли бы дать мне интервью? — хлопая наштукатуренными ресницами, спросила девчонка.


ИНТЕРВЬЮ 4


— Да, конечно. Почему бы нет?

— Прямо так, сразу? Хорошо.

Длительная пауза. Звуковой фон: гул толпы. На переднем плане — заикания и всхлипывания интервьюирующего.

— Что, первое интервью?

— Ххи-хи… Вообще-то, да.

— Журfuck?

— Ага, точно.

— Практическая работа?

— Все-то вы знаете… Да, типа того.

— Вы не стесняйтесь. Я думаю, времени у нас теперь достаточно.

— Хи-хи… Ээээ… Ну ладно. Хххи-хих! Ну… как дела вообще? Что нового?

— Да все нормально. А нового… трудно сказать. Очень много нового.

— Нет, давайте поподробнее.

— Вы действительно хотите получить подробный ответ на вопрос «что нового»?

— Ну так я же его вам задала. Значит, хочу.

— Вы уверены? И не боитесь, что я окажусь именно тем психом и извращенцем, который вдруг начнет отвечать на этот вопрос по существу?

— Не боюсь. Тем более что времени у нас, как вы сами сказали, достаточно.

— Ладно. Последний раз спрашиваю: вы уверены в том, что это именно ваша спичка?

— Какая спичка?

— Ладно, проехали. Я просто повстречался сегодня с одним чудиком и перенял его сленг. Короче: если сочтете, что я отвечаю на ваш вопрос слишком подробно, просто перебейте меня, о 'кей?

— Договорились.

— Ну, значится, так. Обычно вопрос «что нового» подразумевает, что спрашивающий интересуется у отвечающего, что произошло с ним с момента их последней встречи или разговора. Но, поскольку мы с вами до сегодняшнего дня не встречались, я возьму на себя смелость рассказать, что произошло со мной начиная с сегодняшнего утра, ладно?

— Это будет здорово.

— Хорошо. Сегодня утром я проснулся в поезде Владикавказ — Москва, которым вместе с толпой нахерачившихся спирта ублюдков возвращался с выездного матча «Спартак» — «Алания». Поезд приходил в Москву в шесть с копейками утра…

* * *

ИНТЕРВЬЮ 4 (продолжение) (читать начиная с 1-й страницы)

* * *

ИНТЕРВЬЮ 4 (окончание)

— Да… Никогда не встречала такого словоохотливого персонажа.

— Конечно, не встречали. Это же ваше первое интервью.

— Хи-хи… Да нет, не в том смысле. Я имею в виду, вообще не встречала. Хорошо, что у меня были с собой запасные кассеты. Между прочим, по вашей милости мне пришлось стереть несколько своих любимых альбомое. Земфира, «Мумий Тролль» и Чичерина, а еще саундтрек к фильму «Брат-2».

— Ну, ничего страшного. Это все равно безнадежное старье, а Мумий Тролль — вообще позорный лагутентный педрила. А насчет словоохотливости — я же предупреждал. Вопрос формирует ответ. Не хочу быть журналистско-литературным папиком, который с высоты прожитых лет дает уроки неоперившейся студентке, но это ведь самое главное в любой интервьюхе. Да и не только в ней — вообще во всем. Правильно формировать вопросы. Иначе рискуете получить от какого-нибудь шизофреника вроде меня такую вот многочасовую отповедь.

— Так это же просто здорово. Вы сами не представляете, как скрасили мне досуг. Иначе бы я всю дорогу тупо стояла в толпе придурков и ждала начала этого треклятого шоу.

— Вы хотите сказать, что встретили меня случайно? И никто вас не нанимал?

— Эээ… Откуда вы знаете?

— А вы не поняли?

— Блин… по-моему, не совсем. Сейчас… черт возьми, так ведь получается, что и вас он тоже нанял!

— Вот именно. Как хорошо, что до таких милых девушек все так быстро доходит.

— Вы хотите сказать, что все эти люди… вся толпа…

— Думаю, каждый из них тоже выполняет только ему отведенную функцию. Точнее, думает, что выполняет. Я знаю одно: каждый из находящихся здесь людей должен был по заранее заключенной договоренности зачем-либо присутствовать сегодня в восемнадцать ноль-ноль на Манежной площади. Я должен сделать фоторепортаж, а вон тот пьяный работяга, к примеру, подвязался установить какую-нибудь декорацию. А тот карнегианец в галстуке и с каплями пота на лбу, вероятнее всего, собирался заключить с кем-нибудь какую-нибудь сделку. А еще кто-то снимает кино, новое слово в индустрии развлечений — они с ним договорились еще много лет назад, когда он бухал в говно на памятнике Ломоносову. Кстати, что здесь делаете вы?

— Ой, я… Не знаю… Не думаю, что могу вам об этом говорить.

— Не бойтесь. Теперь можете.

— Ну ладно… вы только не обижайтесь. Мы всей учебной группой пишем курсовую на тему: роль психически больных людей в новой русской литературе. В качестве одного из объектов исследования мы выбрали вас.

— Да… Мне следовало самому догадаться. Забавно.

— Я бы никогда не сказала вам, но вы сами рассказали, что всегда были в курсе. Извините, если я вас обидела.

— Нет, нет, не беспокойтесь. Я уже давно лишен пафоса, связанного с собственной персоной. Скажите, а вашего научного руководителя часом не Натальей зовут?

— Ха. Наталья Алексеевна. Очень продвинутая журналистка.

— Да уж… Знает свое дело. Почти что Дарья Асламова.

— Да, интересно. Но как же он мог договориться со всеми людьми, которые здесь присутствуют? Смотрите — их же миллионы.

— Ничего странного. Яне удивлюсь, если выяснится, что вся его роль свелась к тому, чтобы сделать один-единственный клик компьютерной мышкой.

— Вы меня пугаете!

— Бояться теперь бесполезно — все уже свершилось. Вас уже наняли. Вы в игре. В его игре.

— Вы тоже. Если я поняла вас правильно, получается, что вы продали душу дьяволу за пять тысяч долларов.

— Гораздо хуже, солнышко. Я продал ее за двадцать рублей. Тогда, когда вошел в этот сраный кинотеатр. На треть дешевле, чем Иуда. А может, я продал ее за пару пыхов. Еще очень давно…

— Вы хотите сказать, что вы все еще в Кадре?

— В моем собственном Кадре. У каждого он теперь свой. Но это не важно. Вы поймите — нет никакой разницы, выходил я из этого кинотеатра или нет. Может, я все еще там. А может, все обстоит иначе, и мне просто показали в нем кусочек из моего ближайшего будущего, наступившего через несколько часов после рекламного просмотра — дело не в этом. То есть оно, конечно, довольно интересно с аналитическо-познавательной точки зрения, но с практической — сейчас думать об этом нет смысла. Потому как в обоих случаях реальность уже не та. Реальность уже — новая. Поддающаяся только тем законам, которые придумал ее создатель. Скоро он вам все объяснит. Разложит по полочкам. Я имею в виду: не объяснение, а вас, меня и остальных собравшихся. Там очень много полочек, внутри. Хватит на всех, кто согласился с ним пойти.

— А что будет с остальными? С теми, кто не согласился?

— Думаю, согласились все. Он всегда умел убеждать людей. Просто раньше он пользовался менее божественными способами убеждения. После сегодняшнего шоу вы уже не будете принадлежать себе. Ни в чем. Неужели вы не понимаете? Это ведь и есть то, к чему он всегда стремился. Абсолютная власть. Не та, которой обладаешь, будучи олигархом или диктатором, а — глобальная. Над всем человечеством. Осуществляемая автоматически, при помощи компьютерной программы. Которая сама по себе, без твоего участия, заставляет всех и каждого поступать в соответствии с твоими замыслами. Он и без этого диктовал вам свою волю, но та программа, к которой вы давно привыкли, теперь устарела. С ней ему еще приходилось нажимать на кнопки, вить (и дергать за) веревки. Как минимум — знать вас лично или через верных помощников, нанятых на работу в его империю. Новая же программа куда совершеннее. Полная, безоговорочная автоматика — только один человек у монитора, все остальные — по ту сторону экрана. Хайтек, блин. Бог — абсолютный биг-босс. Техника на страже интересов человечества. Точнее, одного конкретного его представителя — того, кто оказался самым продвинутым пользователем.

— Погодите, но это же неправильно. Так быть не должно. Он должен заранее все объяснить, выложить вам все условия сделки и подписать контракт. А получается — он вас обманул. Вы ведь просто зашли в тот зеленый кинотеатр, не зная, что он и чей он.

— Это с вашей точки зрения — неправильно. А с точки зрения добропорядочного христианина все очень даже законно. Прыжок в неизвестное — грех, достойный сожжения на костре или, на худой конец, выселения из своей собственной квартиры. Хайтек и пользование технологическими благами цивилизации — еще больший грех. Об этом даже ваш е…анутый препод-хиппи рассказывал. Не говоря уже о сумасшедших бабушках на паперти и в автобусах, бородатых джанки и религиозных фанатиках. Так что никакого контракта с кровавыми росчерками — все это голая литературщина. Вы заключаете свой договор, просто принимая его навязчивые предложения. Которые сыплются отовсюду. Пять тысяч баксов, двадцать рублей, курсовая работа или новое интерактивное развлечение — какая разница…

— Черт возьми…

— Он уже взял.

— Послушайте… но вы ведь несете полный бред. Звучит очень складно, но, блин… разуйте глаза, это же всего лишь шоу. Народные гуляния. Такие же, как на 850-летие Москвы. Посмотрите на людей — они довольны…

— Люди всегда довольны. Особенно когда их откатывают в анус ножкой от табуретки на глазах у изумленной публики. Это их дело, конечно, и не мне разжевывать им, что хорошо, а что плохо — но если дело касается меня, я вправе не дать. Чего бы от меня ни потребовалось. Кстати, «Деньги — говно!» — тоже всего лишь шоу. А люди — они всегда одинаковы. Несколько часов назад, когда их сюда сгоняли, они топтали друг друга и ловили самую лютую измену всей своей жизни, но теперь, собравшись здесь, они с удовольствием приняли версию — легенькую такую, лайт-версию, самую безобидную и вполне пригодную для понимания, — в соответствии с которой все это всего лишь шоу. То самое, о котором их заранее предупредили — каждого в отдельности, — и на которое их со всего города согнали таким оригинальным образом. Только если вы в это верите, спросите себя: как получилось так, что вы встретили в этой толпе меня именно того, кто так нужен вам для написания курсовой. Наверное, просто счастливое совпадение, а? И у вас, и у вашей Натальи Алексеевны, и у того брит-поповского парня на остановке, и у мальчика Толика с видеокамерой.

— Мир тесен. И вообще, все это я слышала только от вас. Откуда я знаю, может, вы просто придумали на ходу страшную историю, чтобы запугать глупую малолетку.

— Тогда откуда мне известны персоналии? Думай, девочка. Включай голову!

— Узнали о нашей группе, или кто-нибудь вам проболтался. Вот вы мне сейчас голову и морочите своими экспромтами-страшилками. Вы ведь писатель, у вас фантазия развита. А еще вы — самый настоящий псих, поэтому в вашей голове может твориться вообще неизвестно что.

— Ладно, ладно. Не спорю. Начни я сейчас убеждать вас в том, что все происходящее подчинено замыслу одного-единственного человека — тотчас сойду за того наркомана со спичками, а? Мир ведь — всего лишь то, что мы видим, не так ли? Модная такая теория. Поэтому пусть для вас это будет всего лишь шоу. Новое шоу Ролана Факинберга. То, которое он придумывал уже много-много лет. Еще более глобальное и искрометное, чем «Деньги — говно!». А я в своем мире буду поступать в соответствии с тем, как его вижу я. Пусть даже я вижу его другим и объясняю простые вещи сложнее, чем в нем принято. Удачи. А я пошел.

— Куда?

— Хочу сделать то, о чем мечтал десять лет. Сейчас я, правда, об этом уже не мечтаю, но ситуация изменилась.

— Х-ха, это просто смешно. Вы хотите голыми руками справиться с тем, кого считаете сатаной?

— Да.

— Подождите, куда вы?

— Если хотите услышать продолжение — идите за мной. Мне надо торопиться, он сейчас появится. Видите, этот его дом — он опускается. Он накрывает.

Озвучка толпы: свист, овации. Разрозненные голоса из народа:

— Давай, Ролан!

— Покажи говна, ё…ть!

— МЫ ТЕБЯ ЛЮУУБИИИММММ!!!

— Ой, подождите, не спешите так… Что вы собираетесь делать?

— Он ошибся. Он гениальный шоумен и режиссер, он всю жизнь заставлял людей делать то, что он им скажет. Я имею в виду: вообще всех. Но в одной вещи он однозначно нае…ался. В том, что не возит с собой охранников. Он считает, у него и так все на мази — хотя я понимаю, в принципе он, конечно, прав, потому что так оно и есть. Но все-таки на всякий случай стоило перестраховаться от всяких придурков вроде меня. Потому что не все хавают его корм. Подавляющее большинство, но не сто процентов. Он ведь всего лишь человек, поймите вы. Всего лишь человек. Просто более продвинутый, нежели все остальные. Так что не надо его обожествлять — я вот очень долго обожествлял одного парня, куда более опасного со своими кулаками, чем этот сраный толстый гном со своей гениальностью и хайтеком, с этим своим интерактивным фильмом — дорогостоящим проектом, ради которого ему пришлось бросить всенародно любимое телешоу «Деньги — говно». А потом я понял, что тот парень — всего лишь человек. Знаете, мне это очень многое дало. «Не сотвори себе кумира» — ваша парадоксальная христианская заповедь — не настолько мелка, как всем кажется. Она ведь распространяется не только на глупых маленьких девочек, которые мастурбируют у себя в комнатах на постер Робби Вильямса, выдранный из журнала «Fool», а вообще на всех. В том числе на тех, кто привык поклоняться, заглатывать дерьмо, которое льют им в уши, и называть себя рабами божьими, ну или там слугами дьявола — в зависимости от ориентации.

— Вы с ума сошли!

— Вас это удивляет? Вы же пишете курсовую на эту тему!

— Держите его! Он хочет его убить! Убить Ролана Факинберга!

Озвучка толпы:

— Мочи Факинберга! Бей жидов — спасай Россию!

— Ха-ха-ха!

— Х…ярь жирного пидораса!

— Народ уже пережрал, нах!

— Ты болен! Блядь, да открой же ты свои идиотские глаза, посмотри: народ просто веселится, что в этом такого???

— Я же говорю, народ будет веселиться всегда. Это как раз то, чему я помешать не в силах. Так что не бойся, милая Глюкоза, все будет хорошо. Вы даже ничего не заметите.

Неожиданно: скрежет, непроизвольный женский вскрик. Громкий шелест, производимый в непосредственной близости от микрофона.

— Ты что делаешь! Отдай сюда диктофон, бля, больной извращенец!

— Сейчас. Через минуту я отдам тебе твой ужасный диктофон, и больше мы не увидимся. Я только хочу сказать одну вещь. Для суда. Очень тебя прошу: что бы со мной ни произошло, пожалуйста, не стирай то, что я сейчас скажу. Обещаешь?

— Хорошо. Обещаю.

— Всего пара слов. Может, я не очень большой фанат старого бога и еще меньший любитель его поклонников — долбаных добрых христиан, но мне было не так уж плохо в его реальности. Пусть даже и в прошедшем времени. А то, что предлагает этот парень — оно не для меня. Да и прошедшее время у меня в его фильме вряд ли будет.

Мне никогда не нравилось то, что он делал. С самого начала. Просто пока я не оказался вовлечен во все это насильно, я не собирался ничего предпринимать.

Точнее, вовлечен-то я был уже давно — так же, как вы, как и все те, кто создает рейтинги и кассовые обороты всяким гениальным шоуменам, человекам и пароходам, — но, как и вы, ничего подобного не осознавал. Еще точнее: вид моей нелюбви к нему был — пассивный. Я даже не рассматривал его в качестве кандидата для идеального убийства. Но теперь ситуация изменилась. Он решил официально обо всем объявить. Зря.

Очень жаль, что все произошло так не вовремя — я всего несколько часов назад освободился от всей этой шняги, без нее было очень здорово… Но — не суть. Суть в том, что теперь он просто не оставляет мне выбора.

Мне плевать на всех остальных — я в его фильме жить не собираюсь. Поэтому я разорвусь на части, но он больше никогда не будет никому ни на что указывать. Не станет никого ни в чем убеждать. Ни вас, ни меня. Ни кого бы то ни было кроме.

Скорее всего меня заметут. Или (что будет, несомненно, гораздо лучше) угандошат не отходя от кассы — прямо здесь, посреди Манежной площади, за срыв Самого Глобального Бесплатного Шоу Современности. Никогда не надо накладывать на себя руки — всегда найдется куча желающих… но об этом я тоже говорил, повторяться не буду.

Я к тому, что: сейчас я проберусь к нему — у меня есть официальный повод, я должен его сфотографировать, — и размозжу к е…еням его излишне умный, гениальный и во всех отношениях продвинутый череп.

Кстати, никогда не считал его достойным кандидатом для моей девочки.


Записано студентами факультета журналистики МГУ

«__»_____________2*** г.

в день Страшного Суда через 2 дня после матча «Спартак» — «Алания»