"Рим. Прогулки по Вечному городу" - читать интересную книгу автора (Мортон Генри Воллам)Глава вторая. С Капитолийского холма в тишину садовМне кажется, Капитолийский холм — это одно из самых совершенных мест в Риме. Приподнятое над городской суетой, не затронутое конфликтом между новым и старым. Туда по-прежнему проходят через ворота XVI столетия, а вся красота этого века навечно застыла в изысканных, персикового цвета зданиях, ограничивающих площадь с трех сторон. В центре — Марк Аврелий со своими кудрями и как будто только что подстриженной и надушенной бородой, верхом на бронзовом коне, на котором все еще сохранились остатки позолоты, точно он только что, а не много веков назад, выехал на утреннюю прогулку. Во всех городах есть такие места — какая-нибудь церковь или сад, куда можно прийти, как в святилище, в минуту счастья или скорби; и, несмотря на ее великую и бурную историю, площадь Капитолия — это для меня как раз такое место. Столетия лижут ее края и откатываются от нее крутыми волнами, и скала Капитолия, на которой застыл философ на золотом коне, высится над потоком Времени. Это невысокий холм, около ста шестидесяти футов, с акрополем, на вершине которого римляне, за шесть столетий до Рождества Христова, построили величайший храм мира — храм Юпитера Капитолийского. В своей первоначальной ипостаси Юпитер был примитивным этрусским персонажем, и чтобы придать его лику пунцовый цвет, его раз в год красили красной краской — minium. Когда какой-нибудь цезарь или военачальник праздновал победу, он выезжал, одетый Юпитером, с раскрашенным лицом, в колеснице, запряженной непременно белыми, как кони Юпитера, лошадьми; и процессия всегда заканчивалась на Капитолийском холме, где триумфатор приносил жертву богу. В более поздние, имперские времена примитивный краснолицый бог был заменен золотой статуей. Черепица на крыше храма — золотая, двери тоже, а порог — бронзовый, так что здание сияло в солнечном свете над Форумом. По правую руку от Капитолийского холма, отделенная от него в древние времена узкой полосой болота, — длинная гряда Палатинского холма, где цезари строили свои дворцы. А в долине между этими двумя холмами находился древний Форум. Главная улица Форума называется Виа Сакра — Священная дорога. Она считалась священной, потому что вела мимо храма Весты, дома верховного жреца, понтифика максимуса, к храму Юпитера на Капитолийском холме. Итак, Форум смотрел на Капитолий снизу вверх, в то время как Капитолий взирал сверху вниз на сердце Римского мира, этот центр цивилизации, куда вели все дороги и где все дороги начинались. Существует легенда, что во время раскопок первого храма Юпитера была найдена человеческая голова, которая, как решили, принадлежала мифическому герою по имени Толлий. Авгуры истолковали находку как знак того, что однажды Рим станет главой (caput) всего мира. И тогда холм назвали Capitolium (capite Toll) — «голова Толия», так появилось слово Капитолий, которое используется сейчас во многих государствах, прежде всего в Вашингтоне, где так называют место заседаний парламента. Соседний холм, Палатин, дал Европе слово «дворец» — palatium. Еще одно слово повседневного употребления родилось на Капитолии, где рядом с храмом Юпитера стоял храм его жены, Юноны — Juno Moneta. Так как римский монетный двор находился именно в этом храме, то слово Moneta перешло в европейские языки в формах money, monnaie, moneda, munt и mtinze. Храмы разрушились и исчезли с лица земли, но слова, зародившиеся на этих римских холмах, до сих пор на устах у всех. Капитолийский холм — это еще и символ. Во времена Древнего Рима подход к нему был через Форум, и великие храмы Юпитера и Юноны и все остальные строения фасадами смотрели на Форум, повернувшись спиной к современному Риму. Но потом наступили столетия упадка. Форум умер, превратился в руины, самого Юпитера едва помнили. Его великий храм разрушился на куски и рассыпался по склону холма. Жизнь затеплилась здесь снова, когда в раннем Средневековье на месте бывшего храма Юноны построили церковь, посвященную Деве Марии, а неподалеку от бывшего храма Юпитера воздвигли укрепленный дворец магистрата. Он смотрел уже не на старый, умерший мир, а на новый. И главное, история сделала потрясающий по своему изяществу жест: оба здания были обращены к собору Святого Петра. Всякий раз, поднимаясь на Капитолий, я нахожу новые поводы для восхищения. Во-первых, лестницы-двойняшки, ведущие на холм. Возможно, красота и очарование римских фонтанов, столь восхваляемых всеми, затмили грациозность и необычность римских лестниц. Редкий день я не останавливался, чтобы задуматься о том, как прекрасно устроен какой-нибудь обыкновенный лестничный пролет, ступени, отшлифованные подошвами тысяч пешеходов, которые всегда воспринимали их как нечто само собой разумеющееся. Воспользовавшись волнистостью здешнего рельефа, архитекторы Возрождения не упустили возможности создать величайшее разнообразие ступеней: если Испанская лестница — воплощение искусства строить ступени, то две лестницы, ведущие к вершине Капитолия, — великолепный пример хороших манер в архитектуре. Эти два пролета идут бок о бок, при том, что их разделяют два столетия. Крутые мраморные ступени — их сто двадцать четыре, — ведущие к церкви Санта-Мария-ин-Арачели, были построены в XIV веке — как попытка задобрить Деву Марию во времена эпидемии Черной смерти. Они были доставлены с Квиринальского холма и когда-то вели к великому храму, построенному Аврелианом, — храму Солнца. До эпохи Возрождения это были единственные ступени, ведущие на Капитолий, и если вы взглянете на них, а еще лучше, по ним подниметесь, они скажут вам, что были устроены для крепких римских икр. Первое, что вы узнаете о древних римлянах, прогулявшись по Риму, — это то, что они презирали лестницы, по которым легко подниматься. Вскарабкаться по лестнице, ведущей к церкви Санта-Мария-ин-Арачели, тяжелее, чем преодолеть сотни мелких ступенек времен Возрождения. Когда архитекторы создавали площадь на Капитолии, они столкнулись с проблемой — сделать подъем, который был бы достоин уже существовавшего древнего пролета и в то же время не соперничал бы с ним. Итак, они сделали не лестничный марш, а что-то вроде пологого пандуса, он начинается рядом с более древними ступенями, имеет небольшой уклон и легко и изящно ведет к вершине. Что-то в этом есть от вежливости молодого человека, пропускающего старших вперед. Значительный разворот римской мраморной лестницы влево, как я уже сказал, — испытание для икроножных мышц, и мне приходилось видеть старинные гравюры, на которых женщины преодолевают лестницу на коленях. Они делали это, умоляя Деву Марию уладить их домашние неурядицы, прося Царицу Небесную дать им мужа или ребенка. Любопытно отметить, что здесь постепенно происходила довольно необычная религиозная трансформация: люди поднимались к храму, когда-то посвященному языческой Царице Небес, Юноне, богине, которая занималась делами женщин от рождения до смерти. Без сомнения, женщины древнего мира обращались к Юноне с теми же просьбами, с какими идут сегодня к Пресвятой Деве. Хоть мне и случалось несколько раз преодолеть эту лестницу, но все же я предпочитаю более милосердную Кордонату. На самом верху, на балюстраде, стоят Кастор и Поллукс, и не в доспехах, а почти обнаженные, давая понять всю странность своего происхождения причудливой формы маленькими шапочками, представляющими собой половинки лебединого яйца, ведь их матерью была Леда. Итак, передо мною на коне восседал Марк Аврелий, а за ним стоял Дворец сенаторов (палаццо Сенаторе), и белые статуи на его крыше четко вырисовывались на фоне римского неба. Слева от императора — Капитолийский музей, а справа — Дворец консерваторов (палаццо деи Консерваторе); оба здания сейчас хранят прекраснейшие сокровища Древнего Рима. Всякому, кто коллекционировал римские монеты, этот запомнившийся на всю жизнь портрет кудрявого и бородатого императора кажется чудесным. Он напоминает вам старого друга. В сознании вашем эхом звучит его голос: «Вот путь к совершенству — проживать каждый новый день, как последний, не впадая ни в горячку, ни в спячку и не пытаясь играть роль». А в другой его максиме не содержится ли предчувствие грядущего христианства: «Если кто причиняет тебе зло, сразу же постарайся посмотреть на все с его точки зрения, независимо от того, плоха она или хороша. Как только ты поймешь его, тебе станет жаль его, ты не будешь больше удивляться его поступку, ни сердиться на него». И все же не Марк Аврелий, а Траян стал единственным римским императором — почетным христианином, единственным некрещеным христианином в истории. И святой Григорий Великий, тронутый состраданием Тра-яна к беднякам и вдовам, попросил Бога открыть врата христианского рая для этого доброго и милосердного язычника. И Господь, не очень-то охотно, надо полагать, отозвался все-таки на молитву святого Григория, но поставил условием, чтобы святой впредь не злоупотреблял его снисходительностью, обращаясь с подобными просьбами. Проблема некрещеного христианина волновала Средневековье, пока святой Фома Аквинский не урегулировал этот вопрос, объяснив, что Траян явился после смерти и достаточно надолго, чтобы его успели окрестить; так что все в порядке. Глядя на философа, я подумал, что все же, пожалуй, было бы легче сделать христианина из него, а не из Траяна. «Что бы кто ни говорил и ни делал, — писал Марк Аврелий, — мой долг — быть добрым». И мне нравится думать, что в Колизей он всегда шел, испытывая большую неловкость, и очень раздражал остальных зрителей, просматривая и подписывая документы во время кровавых игрищ. По иронии судьбы, он обязан сохранением своей бронзовой конной статуи на улице Рима великолепной ошибке раннего христианского мира: его перепутали с Константином Великим. Эта совершенная пьяцца была задумана Микеланджело, хотя и завершена его последователями. Это он перенес Марка Аврелия с Латерана, где тот стоял пятьсот лет, и поставил его на постамент, сделанный из колонны храма Кастора и Поллукса; и вот он едет на коне, прототип всех бронзовых всадников, которые с того времени пришпоривают своих коней на улицах и площадях мира. Микеланджело обязаны своим существованием и те прекрасные ступени, которые, изгибаясь, слева и справа подводят к главному входу во Дворец сенаторов, где сейчас римский муниципалитет. С этим зданием у меня связаны необыкновенные и счастливые воспоминания. Многие годы тому назад я побывал здесь на балу. Бал давали по случаю женитьбы бывшего короля Умберто на бельгийской принцессе Мари Жозе в январе 1930 года. Я вспоминаю путешествие из Парижа в Рим в одном вагоне с молодым человеком, при чьей коронации в качестве короля Георга VI я присутствовал^ Вестминстерском аббатстве семь лет спустя. Он, герцог Йоркский, представлял на этой свадьбе своего отца, Георга V. Рим волновался, по улицам бродили группы крестьян со всей Италии в национальных костюмах, некоторые били в барабаны и играли на дудках; другие, приехавшие из Абруцци, в штанах из овечьей кожи, играли на мелодичных piffero,[21] более похожих на ирландские свирели, пастушьи, как мне говорили. Мне как корреспонденту иностранной газеты предоставили место в Королевской капелле Квиринальского дворца, откуда я наблюдал торжественное свадебное шествие к алтарю. Именно тогда я впервые увидел Муссолини. Он мрачно плыл в сверкающей процессии с выражением хорошо рассчитанной брутальности на лице. И я, помню, подумал, что у него профиль поздних императоров, Диоклетиана или Иовиана. Вечером губернатор Рима давал бал на Капитолии, на который были приглашены все первые красавицы Рима, а также носители всех мундиров, кавалеры всех орденов и наград в Европе. Пока гости стекались по древним лестницам и заполняли обширные приемные, поражавшие своими гобеленами и сверкающие хрустальными люстрами, я Думал, какая фантастическая декорация для столь блестящей ассамблеи — Дворец сенаторов. Когда пробило полночь, мы собрались у окон, чтобы посмотреть на Форум в лучах прожекторов и на процессию людей в белых одеждах, медленно приближавшихся по Виа Сакра. Это шествие, устроенное в честь свадьбы, нарушило тишину ночи звуками флейт, чтобы потом раствориться, подобно призраку, в темных руинах. Один профессор повел меня как-то в кладовые под дворцом, где стены сложены из массивных блоков peperino,[22] зазоры между которыми столь узки, что в них едва можно просунуть ноготь. Они были сложены каменщиками за несколько столетий до Рождества Христова. Мы говорили о более раннем дворце, который Микеланджело снес, чтобы освободить место для нынешнего. Оба дворца были построены на огромных руинах римского Табулярия, Государственного архива, где на бронзовых дощечках хранились записи обо всем, что произошло в Риме. Я, помню, подумал, что все это напоминает последний акт «Аиды». Неясные звуки музыки едва доносились до нас, пока мы обследовали эти залы, похожие на гробницы, и видели перед собой каменные лестницы, ведущие вниз, казалось, в самое сердце Капитолийского холма. Мы обсуждали Риенцо, самую впечатляющую и фантастическую фигуру в истории прежнего дворца, но ни одному из нас и в голову не пришло — действительно, это было бы оскорблением величества — задуматься о том, что диктатор, вокруг которого все вращалось тогда, напоминал знаменитого трибуна. Мне кажется, что Риенцо и Муссолини необыкновенно похожи: их судьбы — смесь блестящих идей и обусловленных их человеческими качествами провалов. И та же театральность, склонность к красивым жестам. Это сходство заставило меня еще раз с интересом проследить жизненный путь Риенцо. Еще сравнительно недавно Муссолини казался чисто современным феноменом, но в действительности он представлял собой хорошо известный исторический тип, и его ужасная смерть доказывает лишний раз, что разъяренная итальянская толпа может быть в XX веке не менее дикой, чем была в XIV. Странно, что Голливуд не состряпал одного из своих дорогостоящих исторических soufflé[23] из времен Риенцо. Папская область, как верил весь мир, стала собственностью Франции, и папы оставили Рим, предпочтя приятное Авиньонское «заточение». Рим превратился в бескрайнее ристалище для необузданных баронов. В излучине Тибра теперь толпились башни красного кирпича, это был город вооруженных банд, кланов Колонна и Орсини, между которыми непрерывно происходили стычки, город грабежей, убийств и всяческого беззакония; он снова облачился в наряд трагической нищеты, который уже надевал за несколько веков до того, когда, покинутый Восточными императорами, сделался добычей варваров. В этом Риме начала XIV столетия, в 1313 году, и родился Кола ди Риенцо. Там и вырос этот мальчик из небогатой семьи, сын содержателя таверны. Он выучил латынь и бродил среди руин, расшифровывая надписи и созерцая былую славу Рима. Как странно, что эта его мечта о Риме смогла воспламенить сердца людей во времена, когда в жителях города уже не осталось и капли древнеримской крови. Риенцо, грезивший среди развалин, воображал себя Цезарем, ведущим разрушенный город в новую эру славы. Он был красив, одержим и владел даром убеждения. Это было время Петрарки. Над Италией всходила заря Возрождения, и очень возможно, что Риенцо присутствовал при увенчании Петрарки лавровым венком на Капитолии. Так начиналось это диковинное сосуществование искусства и литературы с убийствами, поджогами, изнасилованиями, мародерством, которые стали столь распространены чуть позже. Какая странная картина, не правда ли: дикие хозяева Рима сошлись у Капитолия, чтобы отдать дань первому современному ученому мужу. В возрасте тридцати лет Риенцо был отправлен с миссией в Авиньон, поздравить папу Климента VI с избранием и попросить его от имени содержателей гостиниц, которые составляли теперь большую часть римского населения, вернуться в Рим. Папе так понравился красноречивый посланец, что он задержал его при себе на год. По возвращении в Рим Риенцо ясно увидел свой путь. Он безгранично верил в свою звезду. Знать смеялась над ним. Стало принято приглашать его на обед, чтобы послушать его забавные проповеди и угрозы. Но все это время он тайно собирал граждан Рима, призывая их не жалеть сил для того дня, когда власть знати будет свергнута и придет Вuono Stato, как он это называл, — «доброе государство», в котором будут править закон, порядок и мир. Он смотрел даже дальше, предвидя объединенную Италию — эта мечта осуществилась лишь в 1870 году. Риенцо был прирожденный пропагандист. Так, например, он подговорил художников ночью украсить стены Рима аллегорическими изображениями Веры и Надежды, осиротевшего, плачущего города, разгневанных апостолов, а также новым политическим символом — изображением тонущего корабля. Утром Рим проснется, думал он, увидит эти рисунки и проникнется мечтой о грядущей революции. После двух лет подготовки Риенцо предпринял свой «поход на Рим». Утром 20 мая 1347 года капитолийский колокол пробил stormo[24] и сбежались жители. Риенцо и его сподвижники провели ночь в соседней церкви и теперь вышли к народу. Риенцо был в доспехах, с непокрытой головой, впереди его отряда несли знамена Свободы и Справедливости. Он хорошо выбрал момент: Колонны и других представителей знати не было в Риме. Поддерживаемый народным энтузиазмом, его голос победоносно звенел, провозглашая законы «доброго государства»: убийцы должны быть казнены; все юридические дела рассмотрены в течение пятнадцати дней; ни один дом не может быть разрушен без разрешения властей; каждый район Рима должен иметь свою гвардию; у берега надо постоянно держать корабль для охраны торгующих купцов; мосты, замки, крепости — все это не баронам, а народу; дороги будут безопасными, потому что всех грабителей переловят; и еще много-много столь же прекрасных правил. Единогласно Риенцо получил верховную власть и титул трибуна и освободителя Римской республики. Те, кто помнит марш Муссолини по Риму и последующие годы, подтвердят, что ничто не произвело на население столь сильного впечатления, как то, что он заставил поезда ходить строго по расписанию и распорядился позаботиться о чистоте улиц. Реформы Риенцо примерно так же подействовали на современников. Менее чем через месяц он написал удивленному понтифику, что дороги безопасны, что в Риме наконец можно спокойно жить. Современник сообщает, что «леса возвеселились, потому что в них не стало больше грабителей. Волы начали пахать. Пилигримы вновь потянулись к святыням, купцы ездят туда-сюда по своим торговым делам. Горе и ужас тиранам, а добрым людям, освобожденным от бремени рабства, — радость». Старому Стефану Колонна, который, прослышав о победе Риенцо, помчался было обратно в Рим, угрожая «выбросить этого дурака из окна Капитолия», пришлось уносить ноги, а знать, которая прежде потешалась над Риенцо, была вынуждена присягнуть ему на верность. Так началось это царствование, продлившееся семь месяцев. Риенцо проявил себя блестящим сенатором, но никуда не годным цезарем. Как и его последователя, поставившего местные нужды выше мировых проблем, его сгубили собственные капризы и причуды. Его тщеславие и склонность к театральным эффектам были огромны. Он скакал по Риму, одетый в желтые и зеленые шелка, подбитые горностаем, сжимая в руке стальной скипетр с навершием в виде позолоченного серебряного яблока с заключенным в нем фрагментом Святого Креста. Однажды он решил посвятить себя в рыцари. В баптистерии Латерана есть базальтовая купель, в которой, как ошибочно считается, был крещен Константин Великий. Риенцо провел ночь в баптистерии и совершил очистительное омовение в купели. Наутро толпа увидела, как он прогуливается по балкону Латеранского дворца, облаченный в пурпур, с золотыми рыцарскими шпорами на ногах. Протрубили трубы, и он обратился к толпе с балкона. Воображение может перенести нас и на шесть веков вперед, на балкон палаццо Венеция. Это был уже не голос градоначальника — то был глас императора. Когда Риенцо обратился к папе, призывая его вернуться в Рим, пугливые протесты папского викария потерялись в барабанной дроби. Он заявил свое право избирать германского императора — право, как он сказал, принадлежащее народу Рима. Он повелел всем, кто с ним не согласен, предстать перед ним и изложить причины своего несогласия под страхом навлечь на себя высочайшее неудовольствие. Ночью был большой пир. Из ноздрей лошади Марка Аврелия били фонтаны вина. Риенцо сам составил план церемонии своей коронации. Высокие сановники Церкви возлагали на его голову один за другим символические венки из плюща, лавра, мирта, трав, собранных под аркой Константина, и после того, как каждый венок касался его головы, нищий, стоящий за троном, забирал его и нанизывал на меч. За всеми этими символами скрывалась одна идея. Риенцо пригласил представителей итальянских городов на коронацию и теперь скрепил их союз с Римом золотыми кольцами. Итак, этот император речей и спектаклей был первым, кто предвидел объединенную Италию. Но какой же он был шарлатан! Его жизнь — сплошные представления и антракты. Перед тем как принять папского легата, чтобы отчитать его и призвать к порядку, Риенцо отправился в ризницу собора Святого Петра и взял там далматик, которые римские императоры надевали на коронацию. Его закат был ускорен бездарной драмой, в которой, как всегда, он назначил себя на главную роль. На пиру Риенцо вдруг арестовал всю римскую знать. Он послал к ним исповедников со Святыми Дарами, а утром их всех отвели в зал, чтобы казнить. Когда они появились перед ним, причем многие на коленях умоляли его даровать им жизнь, Риенцо спустился со своей трибуны и произнес речь о способности прощать, как одной из главных добродетелей, после чего… пригласил их всех на обед! Они ушли, возненавидев его и поклявшись отомстить. Между знатью и простыми горожанами скоро началась открытая война, а мысль о том, чтобы облачиться в доспехи с какой-нибудь иной целью, кроме участия в процессии, повергала Риенцо в дрожь. Однако, трепеща от страха, он отправился на битву. В бою у ворот Сан-Лоренцо, под проливным дождем, где множество знатных римлян было убито, горожане, скорее благодаря сопутствовавшей им удаче, нежели искусству, победили. Риенцо теперь возомнил себя паладином. Он торжественно освятил свой меч на алтаре церкви Санта-Мария-ин-Арачели. Папа, оскорбленный таким самомнением, приказал людям оставить его, и те, после того как семь месяцев вынуждены были вести жизнь комедиантов, были склонны сделать это. Поняв, что спектакль закончен, Риенцо воскликнул: «Ныне, в седьмой месяц, я изгнан из своих владений!», — и укрылся в замке Святого Ангела. Новость о его отречении распространилась по озадаченному городу — ведь никакого мятежа не было. Сквозь удивленную толпу перед крепостью протиснулся стройный молодой монах. Это была верная жена Риенцо, которая, переодевшись, пробиралась к нему. Риенцо прожил еще семь лет, некоторые считают, что в Абруцци, среди отшельников и провидцев. Утешители обещали ему новое царство славы и почета. В один прекрасный день он исчез с гор и отправился в Прагу к императору Священной Римской империи, который немедленно передал его папе в Авиньоне. Климент VI умер, и его место занял Иннокентий VI, который решил с помощью Риенцо покончить с затянувшейся анархией в Риме. Папа испробовал старое испытанное средство. Итак, Риенцо, снова великолепно разодетый, был отправлен в Рим с войсками папы. Люди помнили представления, которые устраивал им их трибун, и с радостью устремились ему навстречу. Однако вместо романтического Риенцо они увидели толстого грубого человека. Один из знавших его раньше людей писал: «У него пузо, как бочка, а вид самодовольный, как у аббата Асинико, у него полнокровие, красное лицо, длинная борода. Его физиономия изменилась, глаза как будто воспалились, иногда наливаются кровью». Это в самом деле был финал драмы. Мог ли старый премьер вернуться на сцену? Теперь он был другим человеком. Судьба дала ему еще один шанс. «У него не было денег, чтобы заплатить солдатам, — пишет биограф. — Он ограничивал себя во всех расходах; даже мелочь — на нужды армии. Такого человека свет не видывал; он один взял на себя заботы обо всех римлянах… Он отдавал приказы и все устраивал, определял время нападения, и сколько людей захватить, и куда послать шпионов. Этому конца не было». Он даже сделался храбр. Риенцо-комедиант стал человеком действия; но «в делах людей прилив есть и отлив»,[25] а Риенцо этого не учел. Было слишком поздно. Римляне хотели еще зрелищ. Им не нравился этот странный суровый Риенцо, который взимал с них налоги вместо того, чтобы произносить речи. Им хотелось фанфар и шествий; а вместо этого они получили новые налоги на соль и вино и воинскую повинность. В юности Риенцо часто бывал пьян от власти и славы; теперь, достигнув среднего возраста и став настоящим пьяницей, он смотрел на все более трезво. Римлянам хотелось отшатнуться от него, так он был энергичен и настолько склонен требовать от них жертв. Теперь, когда он наконец-то получил возможность воплотить в жизнь мечту о Buono Stato, его последователи больше не хотели этого. Однажды утром, когда он лежал в постели во Дворце сенаторов на Капитолии, только что «умывшись греческим вином», как биограф описывает его завтрак, он услышал дикие крики толпы, кричащей «Смерть предателю!» В прежние времена Риенцо вызвал бы стражу; но, кажется, теперь он наконец-то проникся духом Древнего Рима. Облачившись в доспехи и взяв в руку знамя Рима, он вышел, чтобы говорить с толпой. Его не стали слушать. Он вернулся во дворец и обнаружил, что остался в нем один. Вскоре он почувствовал, что где-то горит, и понял, что толпа подожгла главные ворота. У него оставалась лишь одна возможность: храбро умереть. Но он не воспользовался этим шансом. Связав простыни, он спустился по ним во двор, предварительно избавившись от бороды и накинув какие-то тряпки поверх своего пышного одеяния. Риенцо смешался с толпой, присоединившись к крикам: «Смерть предателю!», но кто-то, разглядев золотые браслеты под лохмотьями, узнал его. Толпа проволокла его к подножию высокой лестницы церкви Святой Марии-ин-Арачели, где в те времена казнили преступников, и там он стоял около часа, потому что никто не мог решиться убить его. Его лицо было «черно, как печь», он был в зеленых шелках и пурпурных чулках барона. Так он и стоял, скрестив руки, пока наконец человек по имени Чекко дель Веккио не взял меч и не пронзил его. Риенцо выволокли за ноги на Сан Марчелло, где он висел потом вниз головой два дня и две ночи. На третий день тело притащили на площадь перед мавзолеем Августа и сожгли с грудой чертополоха. Если вы, поднимаясь на Капитолий, взглянете с Кордонаты в небольшую ложбинку слева, вы увидите небольших размеров статую человека в монашеской одежде. Так Рим нехотя отдает должное тому, кто в каком-то смысле опередил время. От Дворца сенаторов открывается один из величайших видов Рима. Внизу лежит Форум, он тянется от арки Септимия Севера до арки Тита, за которой — Колизей. Он совершенно мертв, как после бомбежки. Туристы, снующие среди руин со своими картами, напоминают людей, пытающихся отыскать засыпанных заживо. Приходящий сюда сегодня, к сожалению, не может погрузиться в романтические размышления, как его предки, потому что для нас упадок цивилизации не является чем-то давним и романтическим, предметом для неторопливых размышлений. Защищенные твердой уверенностью в том, что мир становится все лучше и лучше, наши предки могли позволить себе роскошь чудесно и поэтично морализировать среди руин; мы же вместо этого рыдали на развалинах. Если воображение викторианцев лишь приятно щекотала фантазия Маколея: что, мол, новозеландец однажды сделает набросок развалин лондонского собора Святого Павла, то нашему поколению выпало подумать о том, как себя защитить. Я смотрел на распростертый подо мною Рим, Рим, по которому ходил Цезарь, в котором произносил свои речи Цицерон, где Плиний Младший утомлял своих друзей литературными трапезами, где прогуливались Гораций с Меценатом, где Клавдий снискал имя воина лишь после того, как захватил Британию, где Нерон в действительности не играл на скрипке и не пел, и где Веспасиан навел порядок в имперских делах муштрой и дисциплиной. Эта удачная точка обзора за Дворцом сенаторов примерно соответствует месту, где Форум переходит в Clivus Capitolinus,[26] и путешественники, посещавшие Древний Рим, плелись сюда, сбивая ноги, подобно нынешним туристам, чтобы посмотреть на великие храмы и взглянуть вниз, на центр мира, с его частым пульсом, звуками и красками. Перед каждым значительным событием жрецы и авгуры поднимались по этой дороге попросить покровительства; по ней же проходил победоносный военачальник, и лавровый венок покоился над его обветренным загорелым лицом, и это была вершина его триумфа. Когда процессия достигала подножия Капитолия, пленных должны были казнить, и в тот самый момент, когда в тюрьме, внизу, их душили или отсекали им голову топором, военачальник-триумфатор наверху, в храме Юпитера, накрывал себе лицо покрывалом и приносил в жертву белого быка, которого для этого случая специально откармливали на пастбищах в пойме Клитумна. Всякий, кто стоял на Капитолии восемнадцать веков назад, в день, когда в Колизее проводились игры, мог внезапно услышать взрыв аплодисментов и восторженный рев восьмидесяти семи тысяч глоток. Собирались в разрушенном теперь амфитеатре за Форумом. Это были жестокие люди с небогатым воображением, однако лучшие из них обладали, по крайней мере, тремя добродетелями: верностью, серьезностью и строгостью. Именно эти римские добродетели, к которым Иисус Христос добавил еще и сострадание, сообщают такую красоту ранней Церкви. Не могу присоединиться к хору тех, кто сожалеет о раскопках Форума. Без сомнения, столетие назад он выглядел весьма романтично, и живописные contadini[27] облокачивались на поваленные колонны, и ваша прабабушка доставала свой альбом, чтобы сделать набросок, но раскопки значительно расширили наши знания о Древнем Риме и его жителях. Стоит признать, что такой монументальный труд, как «Овидиевы „Фасты“» Фрэзера не мог быть написан, например, во времена Байрона. Приятно, глядя вниз на Форум, представлять себе толстяка Эдуарда Гиббона, обходящего эти камни «величавой поступью» во время своего краткого визита в Рим в 1764 году, когда ему первому пришла мысль написать «История упадка и разрушения Римской империи». «После бессонной ночи, — писал он, — я „величавой поступью“ обошел руины Форума; места, где стоял Ромул, где говорил Туллий, где упал Цезарь (как странно, что именно Гиббон, из всех, так ошибся![28]) предстали моему взгляду». Думаю, что поступь его могла бы быть еще величавее, если бы он обошел Форум сегодня, после раскопок. Еще одно имя, которое приходит на память, — леди Элизабет Фостер, это «очаровательное животное», как однажды назвал ее Гиббон. Она стала второй женой пятого герцога Девонширского и была одной из нескольких женщин, перед которыми, говорят, великий историк преклонял колени и был не в силах подняться без посторонней помощи. Это правда: Гиббон восхищался ею. Он говорил, что она так соблазнительна, что если бы захотела, могла бы самого лорда-канцлера сдвинуть с его набитой шерстью подушки.[29] Последние годы жизни она провела вдовой в Риме, где добилась весьма значительного успеха — связала фамилию Девоншир с именем тирана Фоки. Колонну, воздвигнутую в честь этого византийского деспота, последнюю на Форуме, не могли идентифицировать столетиями, пока герцогиня не открыла ее основания в 1813 году, во время раскопок, которые финансировала. Эта колонна — один из самых многообещающих объектов на Форуме. Она была неточно упомянута Байроном в 1817 году: «О ты, безымянная колонна со скрытым основанием». «О Рим! — писал Байрон, — Моя страна! Город моей души!» Читатель может подумать, что поэт — старожил Рима. На самом деле он провел в «стране» всего лишь двадцать три дня, но поэты — непостижимые существа, они не зависят от времени. После своего краткого визита, большая часть которого прошла верхом, Байрон оставил нам более яркий образ Рима, чем многие из тех, кто прожил в нем всю жизнь. В Риме произошел один забавный случай, когда поэт позировал скульптору Торвальдсену. «Да сидите же спокойно, — попросил Торвальдсен, — и не надо напускать на себя такой вид!» — «Это мое обычное выражение лица», — отвечал Байрон. Торвальдсен знал, что тот хотел выглядеть Чайльд Гарольдом, не обращал на это внимания и ваял Байрона таким, каким его видел. Когда Байрону показали готовую работу, он сказал, что отсутствует портретное сходство. «У меня более трагическое выражение лица», — пояснил он. Вот так и с его прекрасными стихами о Риме. Они «более трагичны», чем был их автор в то время. Читатель представляет себе поэта с чувствительной душой, всхлипывающего на Форуме и подавляющего рыдания на Аппиевой дороге, тогда как в то время Байрон вел здоровый мужественный образ жизни, проводя весь день в седле, поспешно и бегло осматривая окрестности и тем не менее умея из воздуха уловить самую суть Рима. Возвращаясь на площадь Капитолия, очень естественно думать о Риенцо и Микеланджело, но как странно представить себе, что однажды на колокольне развевался «Юнион Джек»! Это было в 1799 году, когда Нельсон вел военные действия на итальянском побережье, а наполеоновские войска отступали из Италии. Молодой морской офицер, ставший позднее адмиралом сэром Томасом Луисом, вел флотилию судов вверх по Тибру и, пристав в Риме, поднял британский флаг над Капитолием. В то же самое время другой англичанин, который позднее стал сэром Томасом Трубриджем, захватил несколько французских судов, груженных сокровищами Ватикана, которые британское правительство вернуло папе. Я где-то читал, что в знак признательности за участие в этом деле Трубриджу было дано право поместить на свой герб изображение перекрещенных ключей от собора Святого Петра. Забавно, как совершенно не связанные друг с другом события вдруг сопрягаются, потому что именно этот акт справедливости со стороны британского правительства несколько лет спустя побудил Ватикан дать соизволение на основание некатолического кладбища в Риме. Здесь похоронен Ките, погребен пепел Шелли и обрели вечный покой много англичан и других протестантов. Благороднейших очертаний лестница ведет от Капитолия к церкви Санта-Мария-ин-Арачели, которая, как я уже говорил, стоит на месте храма Юноны. Здесь содержались знаменитые гуси, возможно в скрытом от посторонних глаз птичнике, а может быть, они победоносно расхаживали, подобно сегодняшним «римским гусям», в окрестностях Барселонского собора. Возможно, этих птиц держали для гадания. По мнению коллегии авгуров, любая птица могла подать tripudium, то есть знак, например, тем, как ела или как отказывалась от еды, и хотя для предсказаний обычно использовались цыплята, гуси, хлопающие крыльями, тянущие шеи, кивающие головами, пьющие воду, хватающие корм, трясущие хвостом, не говоря уже о широком диапазоне их вокальных данных — от сварливого кряканья до истерического кхеканья, — должно быть, считались несравненно лучшими предсказателями. Плутарх, который никогда не держал гусей, особо подчеркивает, что когда галлы пытались подняться на Капитолийский холм, гусей Юноны держали на осадном пайке, и, следовательно, они, истощенные и возбудимые, были всегда готовы поднять тревогу. По собственному опыту, тем не менее, я знаю, что гуси, даже если они просто нашпигованы едой, — прекрасные часовые, они будут гоготать и хлопать крыльями от любого необычного ночного звука. После того как гуси Юноны спасли Капитолий, от них уже можно было ждать чего угодно. Римляне не забыли птичьего патриотизма. Чиновники министерства финансов признали, что первейшей обязанностью казначея является достойное содержание гусей, так что раз в год гуся, облаченного в пурпур и золото, торжественно проносили вокруг Форума в роскошном паланкине. К сожалению, этот замечательный спектакль был омрачен обычной римской жестокостью, ибо вокруг Форума проносили также собаку, распятую на дубовом кресте — в назидание всем собакам, которые не залаяли в ту ночь, когда галлы попытались подняться на Капитолийский холм. Впервые войдя в церковь Санта-Мария-ин-Арачели, я почувствовал, что шагнул в Древний Рим. Разумеется, я оказался в огромном зале с колоннами, обычном для присутственного места или суда. В Древнем Риме было много подобных зданий, и ранние церкви — иногда не только тень древних камней, но их настоящее возрождение. Под открытым небом нелегко представить себе древние интерьеры, а старые церкви мгновенно даруют вам это впечатление. Церковь Санта-Мария-ин-Арачели остается моим любимым ранним римским христианским храмом. Она сумрачна, и пространство мозаичного пола огромно. Двадцать две колонны, поддерживающие крышу, собраны из самых разных римских залов и храмов, так что они не одинаковые, а на одной из них видны слова «cubiculo Augustorum»,[30] сообщающие о ее происхождении. Без сомнения, эти колонны были принесены на холм около 590 года, во времена Григория Великого, когда была освящена первая церковь в здешних местах. Пока святой Августин обращал жителей Кента, греческие монахи служили здесь обедню; четыре столетия спустя ее служили бенедиктинцы, но с 1280 года церковь перешла к францисканцам. Интересно, где здесь сидел Гиббон, потому что именно в этой церкви он понял, в чем заключается дело его жизни. «Это было в Риме, 15 октября 1764 года, — писал он, — я сидел, размышляя, среди руин Капитолия в храме Юпитера, и пока босоногие монахи пели вечерню, мне пришла в голову мысль написать об упадке и разрушении этого города». В то время считали, что церковь Санта-Мария-ин-Арачели стоит на месте храма Юпитера. Гиббон, наверно, был бы приятно удивлен, если бы узнал, что находится на месте храма Юноны и слушает песнопения во славу Девы Марии именно там, где две тысячи лет поклонялись римской царице богов и людей. Я не раз представлял себе его, полного невысокого, возможно, в парике с косичкой, в табачного цвета сюртуке, бриджах до колен и с белоснежными манжетами. Босуэлл считал его «отвратительным, фальшивым, отталкивающим типом», но ведь именно так многие думали и о самом Босуэлле! Гиббону было двадцать семь лет, когда у него родилась мысль о книге, а когда последний том «Истории упадка и разрушения Римской империи» вышел в свет, ему исполнилось пятьдесят. Над последними томами он работал в Лозанне и описал «последний час перед освобождением от этого бремени». Это был день, а скорее ночь, 27 июня 1787 года, между одиннадцатью и двенадцатью: Я написал последние строчки последней страницы у себя в саду. Положив перо, я несколько раз прошелся по своей berceau[31] под акациями, которые наряду с озером и горами образуют здешний пейзаж. Воздух был теплый, небо — чистое, серебряный диск луны отражался в воде, вся природа погрузилась в молчанье. Не стану скрывать, что был рад обретению свободы, а также известности, которая, возможно, должна была за всем этим последовать. Но гордость моя вскоре притихла, и меня охватила грусть: я как будто лишился общества старого испытанного товарища… Гиббон, подобно Байрону, всего лишь посетил Рим как турист, и, казалось, у него не было желания возвращаться туда, где его впервые посетила мысль, которая заняла собою всю его жизнь и принесла ему долгую славу. За углом церкви я обнаружил могилу человека, который в 1506 году нашел «Лаокоона» в своем винограднике. Это открытие вызвало такую сенсацию, что, как написано на надгробном памятнике, этот самый Фелис де Фредис имел право на память о себе по двум причинам: благодаря его собственным добродетелям и потому, что нашел «Лаокоона». Нам, видевшим так много репродукций и фотографий, трудно понять ажиотаж, охвативший двор папы Юлия II, когда статую открыли. Она была хорошо известна по описаниям Плиния, но, разумеется, никто ее никогда не видел. Франческо, сын Джулиано де Сангалло, который в то время был ребенком, описывал, как его отец и Микеланджело, взяв его с собой, отправились на место. Мы пошли втроем, — писал он, — все втроем; меня нес на плечах отец. Когда мы поднялись туда, где лежала статуя, отец воскликнул: «Это „Лаокоон“, о котором пишет Плиний!» Вход расширили, чтобы можно было вынести скульптуру; и, насладившись ее созерцанием, мы вернулись домой к завтраку. Должно быть, в Риме Возрождения было немало таких счастливых утренних часов: старый знакомый, известный по ссылкам в классической литературе, вдруг протягивал белую мраморную руку из какого-нибудь виноградника, и ему помогали выбраться на свет Божий. Бродя вокруг церкви, я подошел к закрытой двери, перед которой молчаливо ожидали несколько женщин. Вскоре пришел молодой францисканец со связкой ключей, и я последовал за женщинами в часовню. Монах включил электрический свет под стеклянным колпаком над алтарем, и женщины опустились на колени перед розовощекой барочной статуей Младенца Христа около двух футов высотой. Она с головы до пят сверкала драгоценностями. Францисканец стал рассказывать нам об этой самой знаменитой чудотворной статуе в Риме. «Санто Бамбино» упоминается почти в каждой книге, написанной о Риме, начиная с XVII столетия, и я рассматривал его с большим интересом. Как произведение искусства, он не очень красив. Некоторые говорят, что он вырезан ангелами из древесины оливы Гефсиманского сада; но другие, полагающие, что ангелы-резчики по дереву были бы более искусны, считают, что фигура была изготовлена каким-то монахом в XVII веке. До совсем недавнего времени князь Торлониа день и ночь держал наготове позолоченный экипаж, чтобы возить «Бамбино» к одрам тяжелобольных в Риме, и многие путешественники описывают торжественную процессию, часто следующую к месту назначения в темноте. Так ее запомнил Чарлз Диккенс, который, кстати, заметил, что появление «Бамбино» у постели больного, нервно истощенного пеловека на последнем издыхании, да еще в сопровождении многочисленной свиты, «нередко пугало пациента до смерти». Сэр Алек Рэнделл, который был секретарем британской дипломатической миссии при Святом Престоле между двумя войнами, в своей книге «Назначение в Ватикан» описывает, как к нему привезли «Бамбино», когда он серьезно заболел: В 1927 году я слег с брюшным тифом, — пишет он. — Казалось невероятным, что я выздоровею, и меня причастили. Потом кто-то предложил привезти ко мне знаменитого «Бамбино» из церкви Санта-Мария-ин-Арачели. Мои преданные сиделки, жена и сестра Мэри Кэмпион, «синяя монахиня» (члены английского ордена Общины Святой Марии носили синюю одежду с капюшонами), неуверенно согласились. Отец Филипп (Лэнгдон), ежедневно посещавший меня, предложил свои услуги, чтобы отправиться в машине кардинала за довольно аляповатой, но весьма почитаемой здесь статуей младенца, разумеется, в сопровождении монахов-францисканцев, чьей обязанностью являлось доставлять ее к умирающим. Когда они попробовали пересечь площадь Венеции, их остановил кордон солдат. Тщетно отец Филипп указывал на кардинальский герб и привилегированный номер на автомобиле. Ему отвечали, что никому не разрешено здесь ездить, пока не прибудет дуче и не произнесет свою речь с балкона дворца. Отец Филипп настаивал: он сказал, что едет к умирающему и везет к нему «Бамбино». При этих словах солдаты немедленно отдали честь, пропустили машину, и «Бамбино» вовремя прибыл ко мне, и были прочитаны соответствующие молитвы. Сестра Кэмпион потом довольно мрачно вспоминала, что от всего этого ажиотажа я действительно чуть не умер, но и годы спустя, когда я снова посетил Рим, люди спрашивали меня, не является ли мое выздоровление одним из чудес, совершенных «Бамбино». Самый разумный комментарий по этому поводу принадлежит профессору Джузеппе Бастианелли, который, будучи консультантом Муссолини, сам вовсе не был фашистом, но ученым-скептиком старой либеральной традиции. Так вот, он сказал: «В таком случае, как этот, врач не может сделать ничего; сиделки — очень мало; и лишь Бог может подстелить больному соломки». «Бамбино» — все еще один из самых знаменитых врачевателей в Риме, он выезжает в больницы, родильные дома, на дом к тяжело больным; но теперь, как сказал мне монах, он путешествует в такси. — А когда «Бамбино» вывозили в последний раз? — спросил я. — Вчера, в больницу, поздно ночью, — ответил францисканец. — И как часто он выезжает? — Раза два-три в неделю, иногда чаще. Я подошел поближе к алтарю и увидел корзины, битком набитые сотнями писем из всех уголков мира: из Голландии, Аргентины, Германии, Швеции, Кении (это — от ребенка), из Соединенных Штатов, Англии, Алжира. Это только те марки, которые сразу бросились мне в глаза. На многих письмах вместо адреса стояло: «Бамбино, Рим». Письма идут нескончаемым потоком. Их не распечатывают. В каждом — просьба какого-нибудь человека, которому плохо или больно. Через неделю письма убирают, и их место занимают новые. — Что вы делаете с этими письмами потом? — спросил я. — Их сжигают. — Нераспечатанными? — Конечно. Они не имеют отношения к нам. То, что там написано, — это между отправителями и Бамбино. — Кто-нибудь из братьев собирает марки? Молодой человек улыбнулся. Я обратил внимание на удивительную коллекцию драгоценностей, сверкающих на статуе. Дерева за ними было и не разглядеть. И мне рассказали занятную историю. Около четырех лет назад, когда церковь днем была закрыта, вор, который в ней заранее спрятался, открыл дверь в часовню и снял с «Бамбино» все драгоценности. Потом он снова спрятался, а когда церковь открыли в четыре часа, спокойно вышел. Такое святотатство ужаснуло Рим; но уже через неделю «Санто Бамбино» был опять весь увешан драгоценностями, которые я и видел сейчас, — бриллиантами, изумрудами, жемчугами, рубинами, сапфирами. Тут были медальоны, ожерелья, серьги, браслеты. Раз в год Бамбино помещают в великолепный presepio, то есть в ясли, и торжественно проносят по городу, начиная с самых верхних ступенек, чтобы он благословил Рим. В это самое время юные римляне, от четырех до десяти лет от роду, появляются на улицах в своей лучшей одежде, декламируют стихи, произносят речи, которым их научили родители и священники. Мне рассказывали, что большинство из них в ходе этого испытания показывают себя настоящими маленькими Цицеронами, и, должно быть, это очень увлекательно наблюдать. Не знаю, хорошо ли известно происхождение рождественских «яслей». Все началось со святого Франциска, который попросил у папы Гонория III разрешения отпраздновать Рождество такой необычной церемонией в маленькой деревушке неподалеку от Ассизи. Он объяснил, что вовсе не хотел бы, чтобы его обвинили в легкомыслии и неуместной веселости — потому и просит папу рассудить, не является ли его намерение неподобающим. Когда его святейшество узнал, что единственное желание Франциска — соорудить модель яслей и просвещать непросвещенных, он с Радостью дал свое согласие. Тогда святой Франциск обратился к известному своей строгостью и добродетелями человеку, и вместе они смастерили ясли, вола и осла, а также фигуры Пресвятой Девы и Младенца и выставили их в церкви. Святой Франциск был так доволен своим творением, что, говорят, всю ночь простоял перед ним на коленях и пел от радости и невыразимого счастья. Не выйдя еще за пределы церкви, в часовне семьи делла Балле я обнаружил одну из самых необычных могил в Риме. Это могила сирийской девушки по имени Джореда Мани, и вот как она оказалась в Риме. В начале XVII века Пьетро делла Балле, горячий молодой человек, так сильно влюбился в одну девушку, что покинул дом своих родителей и отправился пилигримом на Восток. В Каире, говорят, он взобрался на пирамиду и вырезал на самом верхнем камне имя своей возлюбленной. Но ничто не излечивает старую любовь лучше, чем новая любовь, и очень скоро Пьетро влюбился в красавицу сирийку, при крещении получившую имя Джореда. Они поженились в Багдаде, но после нескольких лет, прожитых в полном счастье, Джореда умерла в Персеполисе. Пьетро обезумел от горя и, подобно Хуане Безумной испанской, никак не мог расстаться с телом любимой. Он продолжал путешествовать, сопровождаемый гробом Джореды. Он побывал в Ширазе, выбрался к побережью, сел на корабль, отправлявшийся в Индию, добрался до Муската, пересек пустыню и посетил Алеппо и Александретту. Спустя пять лет скитаний он вернулся в Италию и поместил тело своей молодой жены в фамильный склеп на Капитолийском холме. Однако история на этом не закончилась. Путешествуя, Джореда подружилась с молодой грузинкой с необычным именем — Мария Тинатин де Зиба, которая присоединилась к влюбленной паре в качестве компаньонки жены. В конце концов, удрученный потерей, Пьетро делла Балле женился на компаньонке покойной жены и зажил с ней в фамильном палаццо в Риме. У них родилось четырнадцать детей. Итак, это романтическое паломничество за утешением окончилось в цветущем саду детской. После утра, проведенного в окрестностях Аппиевой дороги, я простудился, что весьма обычно после блуждания по катакомбам, купил термометр, и оказалось, что у меня поднялась температура. Мне, наверно, следовало лечь в постель, но я обещал другу прийти на вечерний прием в посольство по случаю отъезда одного дипломата, и я решил, что было бы невежливо отказаться в последний момент. Я сказал себе, что вечеринка, возможно, вылечит мою простуду и пойдет мне на пользу. И вот, преисполненный энтузиазма, какого я давно уже не испытываю по таким поводам, я взял такси в верхней части Виа Венето и насладился ночным воздухом садов Боргезе, когда машина нырнула в напоенные сосновым запахом сумерки. Шикарный лифт, урча, добросовестно доставил меня на верхний этаж дома с фешенебельными современными апартаментами. И я погрузился в шум толпы, состоявшей из очаровательных и необычных людей, собравшихся в романтических декорациях. Из сада на крыше открывался прекрасный вид на Рим. Огни столицы сверкали и переливались внизу, а далеко на фоне неба вырисовывалась длинная крыша, и четыре огня обозначали антенны Ватиканского радио. Постукивание ножей и вилок, смех, буфет, набитый всем, чего не следует есть ночью, звон бокалов, группы красиво одетых людей, так живописно разбросанные под звездным небом, — все это наводило на мысли о Лукулле и Петронии Арбитре, и, глядя на потемневший город, я думал, что вот так же, должно быть, гости Цезаря смотрели вниз с Палатина. Рим дипломатический — один из многих Римов, существующих в Риме. В этом городе вдвое больше дипломатов, чем в любом другом, так как представители множества стран ищут аккредитации как при Святом Престоле, так и в Квиринальском дворце. Что до Ватикана, то он слишком мал, чтобы вместить дипломатический корпус, так что ватиканские дипломаты живут в Риме и, таким образом, количество необходимых им зданий возрастает. Присутствие довольно значительного по численности иностранного населения порождает цепную реакцию; при хрустальных люстрах проводятся вечеринки с коктейлями, приемы, обеды, сменяющие друг друга в продолжение всего сезона. Если бы все дипломатические вечера были так же приятны, как этот, размышлял я, жизнь молодого секретаря посольства или атташе казалась бы просто раем, — этот чудесный, из XVIII века, дух привилегированности и очаровательной обыденности. Я помню долгий разговор о бордюрах клумб с женой одного посла и о керамике — с торговым представителем одной страны, потом я столкнулся с самым типичным англичанином, какого я когда-либо видел, который в результате оказался испанцем. Я повел знаменитую киноактрису к буфету и заметил, как осторожно она изучала еду, выбирая то, что соответствовало ее диете. В конце концов, очаровательно «сдавшись», она выбрала scampi1. Потом была баронесса, маленькая решительная женщина, которую вынудило приехать в Рим привидение. Можно представить себе множество поводов для приезда в Рим, но такая причина мне и в голову не пришла бы. Дело в том, что некий дух жил в замке где-то в глубине Италии, кидался в баронессу камнями и кусками штукатурки и сеял хаос в ее доме. Поскольку она была протестанткой, то деревенский священник, веря, что это дух еретика, ничего не мог с ним поделать. И вот она приехала в Рим, чтобы Ватикан рассмотрел ее жалобу. — И что они говорят? — Мне повезло, — ответила она. — Мое дело двигается! Каждый день я встречаюсь со все более и более важными людьми. Не сегодня-завтра меня примет кардинал. Если сумею убедить их, что это привидение на самом деле монах, так как в моем замке когда-то был монастырь, тогда им придется прислать кого-нибудь, чтобы изгнать духа. — А если вам не удастся их убедить? — Тогда я останусь здесь, пока меня не допустят к самому папе римскому. Интересно, много ли подобных посетителей приходится принимать Ватикану? Одного взгляда на баронессу достаточно, чтобы увериться, что она ни за что не покинет Рим, пока Ватикан не пообещает как следует позвонить в колокола, прочитать молитвы и зажечь кучу свечей, чтобы изгнать ее привидение. Часы пробили двенадцать, когда я оказался на длинной пустой улице. Такси не было, и я пошел пешком. Голова болела, сердце бешено колотилось. Веселое легкое настроение сменилось нехорошими предчувствиями и тревогой. Я стоял рядом с огромным барочным входом в Рим — у ворот Порта дель Пополо, через которые экипажи предыдущих столетий въезжали в Вечный город. Пройдя под аркой, я увидел громадную пустую площадь, освещенную фонарями, с обелиском в центре и четырьмя львами, по одному в каждом углу. Из их пастей вода низвергалась в мраморные чаши. Ночь казалась мне душной, как будто воздуха совсем не стало. Я подошел к одному из львов и опустил руку в чашу с водой. Вода оказалась ледяной. В отличие от большинства римских львов, которые с важностью низвергают в свои чаши потоки воды, эти львы на Пьяцца дель Пополо цедят сквозь зубы нечто веерообразное, подобное изогнутой тонкой стеклянной пластинке. Продолжая двигаться вверх по Корсо, я понял, что мне предстоит то, что всегда ужасало меня, — заболеть в чужом городе, переживать недуг не в своей собственной постели. Утром смуглый доктор сказал, что пришлет ко мне медсестру — сделать укол. Много позже дверь открылась, и на пороге появилась невероятно толстая женщина, итальянская миссис Гэмп. Она немного постояла, тяжело дыша и близоруко осматриваясь в комнате, видимо, силясь разглядеть жертву. Я завороженно смотрел, как она села у окна, набрала шприц, который держала в двух дюймах от невероятно толстых линз своих очков. Увлекательно было наблюдать за человеком, который занимался алхимией, располагая столь современным оборудованием. На следующий день она сделала мне еще два укола, а на третий день меня еще раз посетил молодой доктор, сказал, что я выздоровел, и предъявил счет за лечение. Потом медсестра предъявила свой счет, потом аптекарь — за пенициллин. Катакомбная простуда обошлась мне в двадцать одну тысячу лир, что составляет более двенадцати фунтов. Довольно дорого быть здоровым в Риме, но болеть здесь — это уже роскошь. В верхней части Виа Витториа Венето тротуары по обеим сторонам улицы затеняет огромное количество красных и голубых зонтиков. Это американская часть Рима, как площадь Испании была английской сотню лет тому назад. Здесь все немного богаче и немного дороже, чем в других местах — мы в долларовой зоне. Здесь можно посмотреть на «аристократию» нового времени, на кинозвезд и целлулоидных цезарей и на всех тех, чьи имена и фамилии ужасающим крещендо наползают на вас, когда показывают титры перед фильмом. Долгие и весьма достойные связи Америки с Римом, судя по всему, начались, когда молодой Бенджамин Уэст прибыл сюда в 1760 году из Пенсильвании изучать искусствоведение к полному восторгу Рима, который обрадовался столь новому и необычному посетителю. Престарелый и совершенно слепой кардинал Альбани, чьи представления об Америке, вероятно, ограничивались неграми и хлопком, с интересом спросил людей, познакомивших его с американцем, белый он или черный. Когда ему сказали, что он очень светлый, старый кардинал, чей цвет лица явно выдавал в нем южанина, спросил: «Как! Еще светлее меня?» — слова, которые облетели весь Рим; «Светлее самого кардинала» — вошло в поговорку. Рим стал привлекательным для американцев лишь в середине XIX столетия, когда утвердилась американская традиция городской скульптуры. Наличие неограниченного количества мрамора, а также сословия каменщиков, обладающего наследственными навыками, превратило Рим в международную столицу скульптуров. Джон Гибсон, сын торговца овощами и ученик Кановы, представлял в этом племени Англию. Среди его работ — статуя королевы Виктории, сидящей на троне между Правосудием и Милосердием в Палате лордов, а в здании Берлингтон Хаус есть галерея Гибсона. Он был непрактичный, рассеянный человек: ему неоднократно случалось отправить письмо, не надписав адрес на конверте, заблудиться, сойти не на той остановке. Он попросил у герцога Девонширского 500 фунтов на «Марса и Купидона», который сейчас находится в Чатсворде, хотя в действительности эта скульптура обошлась ему в 520 фунтов. «У себя в студии он бог, но помоги ему Боже, когда он выходит за ее пределы!» — сказал как-то один из его американских учеников. Он подкрашивал свои скульптуры, как полагают некоторые — «табачным соком», а его в высшей степени реалистичные Венеры шокировали жителей Новой Англии и среди прочих — Натаниэля Готорна. Одна из богинь известна непочтительным ценителям искусства как «миссис Гибсон». Датский скульптор Торвальдсен, которому принадлежит проект гробницы Пия VII в соборе Святого Петра и чьи колоссальные фигуры Христа и двенадцати апостолов находятся в копенгагенском соборе Богоматери, был идолом скандинавов. Потом хлынула волна американцев, как мужчин, так и женщин. Среди них были некто со странным именем Мозес Езекииль, имевший студию в Термах Диоклетиана, где стояло фортепьяно, на котором часто играл Лист; и Уильям Уитмор Стори, помогавший Браунингу заботиться о Уолтере Сэвидже Лэндоре после того, как семья выгнала несчастного восьмидесятилетнего старика на улицу; Сэмюел Морзе, тот самый, что изобрел азбуку Морзе; и Гарриэт Хосмер, самая выдающаяся женщина среди американских скульпторов, обосновавшихся в Риме, — из всех, кого Генри Джеймс назвал «беломраморной стаей». Американская девушка 1850-х — это была та еще штучка, и она интересовала римлян ничуть не меньше, чем теперешние американки с конскими хвостиками на голове. Хэтти (Гарриэт Хосмер) здесь, в Риме, времени не теряет, — писал Стори Джеймсу Расселу Лоуэллу в 1853 году, — и покажет римлянам, что девица-янки может делать все, что пожелает: ходить одна, ездить верхом, плевать на все их правила. Правда, вмешалась полиция и запретила верховую езду под тем предлогом, что она нарушает порядок на улицах. Все это были приятели и друзья Натаниэля Готорна в римский период его жизни, и их студии, увиденные сквозь романтическую дымку, можно обнаружить в его до сих пор очаровательном, хотя и неправдоподобном романе «Мраморный фавн». В этой книге он следовал известному рецепту, впервые изобретенному мадам де Сталь в «Коринне», а потом использованному Гансом Христианом Андерсеном, который написал книгу о путешествии в форме романа. Наши предки брали с собой в Рим «Мраморного фавна» и с важностью обходили окрестности, узнавая места, куда Готорн поместил своих персонажей, так же, как раньше они посещали улицы и площади, известные тем, что там грустили Коринна и Освальд. Как чудесно сознавать, что эта магия все еще действует и даже была использована в фильме «Три монеты в фонтане». Самым интересным из американских скульпторов был Уильям Стори, который с семьей и детьми обосновался в Риме и умер в Италии. Стори и Браунинги были неразлучны, пока смерть Элизабет Браунинг не заставила поэта вернуться назад в Англию. Под руководством Стори Браунинг начал лепить из глины, а Стори взялся за перо, и с удивительным успехом: его книга «Материя Рима» («Roba di Roma») — увлекательный рассказ о жителях этого города в последний период папского Рима. Стори довольно пренебрежительно описал тогдашнее американское высшее общество: «Низкие люди, снедаемые завистью, погрязшие в интригах и сплетнях», что же до американского посольства, то он назвал его «оскалом дипломатических кругов». Но международная художественная среда, в которой вращались они с женой, если верить ему, жила как в прекрасной Аркадии и была совершенно счастлива, просиживая за разговорами в «Кафе Греко», снимая за бесценок апартаменты во дворцах и выбирая себе натурщиков из толпы итальянцев, одетых в национальные костюмы разных областей, которые целыми днями принимали живописные позы на Испанской лестнице. Это был такой джентльменский и преимущественно англосаксонский Монмартр; при этом у всякого здесь хватило бы денег, чтобы летом уехать из Рима в горы. Среди допущенных в дружественный американский круг, описанный Стори, был Ганс Христиан Андерсен, который, что, возможно, не всем известно, начал свой путь к славе именно в Риме. В первый раз он приехал сюда в 1834 году бедным молодым человеком по довольно скудной государственной стипендии, в самом скверном расположении духа, будучи не в ладах с жизнью. Как и всякого приезжего протестанта, Рим привел его в восхищение и в то же время смутно встревожил. Он опасался монахов, подозрительно относился к монахиням, а братство иезуитов казалось ему сатанинским. Есть свидетельства, что когда во время торжественной церемонии в соборе Святого Петра тысячи собравшихся опустились на колени при появлении папы, одинокий прямой Ганс Христиан Андерсен напоминал стойкого оловянного солдатика. Однако он впитал атмосферу Рима и уже дома написал роман «Импровизатор», который и сейчас можно читать. Во всяком случае это книга гораздо менее манерная, чем «Мраморный фавн». Она сразу же стала пользоваться большим успехом в Дании, выдержала несколько изданий и была переведена на другие языки; так Ганс Христиан Андерсен впервые вкусил успеха. Он вернулся в Рим позже, выдающимся писателем, но, кажется, весьма неудачно провел здесь время. Была зима, и он заболел. По городу гуляла инфекция, а он был опечален, как, впрочем, и весь Рим, трагическим концом двадцатидвухлетней принцессы Гвендолен Боргезе, дочери шестнадцатого графа Шрусбери, которая скоропостижно умерла от скарлатины и которую проводили в последний путь ее малолетние дети. Бедный Андерсен встретил Рождество один в своем жилище, его праздничный ужин состоял из винограда, правда, биограф не указывает, где он раздобыл виноград в декабре. Примерно в это же время он посетил детский праздник, который устроили Уильям Стори и его жена. Браунинг тоже присутствовал. Ганс Христиан Андерсен прочитал детям «Гадкого утенка», а Браунинг — «Лошадку в яблоках», они со смехом промаршировали по апартаментам Стори, которые в то время представляли собой череду пустых комнат на втором этаже палаццо Барберини. Генри Джеймс, издавший письма Стори, говорит, что Андерсену дети часто дарили увечных деревянных солдатиков, сломанных кукол и другие сокровища, и этих реликвий он никогда не выбрасывал, а носил их с собой в сумке. Можно себе представить, какие лица были у таможенников, когда этот меланхоличный датчанин предъявлял для досмотра свой багаж! Браунинг рассказал Стори странную историю о Теннисоне. Прибыв во Флоренцию по пути в Рим, Теннисон, который очень много курил, так расстроился, не сумев достать табака определенного сорта, что отказался от поездки в Рим и вернулся в Англию. Именно в Риме Теккерей начал рисовать забавные маленькие картинки для знакомых детей, в том числе для Эдит Стори. Из этих-то картинок потом получилась «Роза и кольцо». Какие это были восхитительные дни в палаццо Барберини, когда Эдит выздоравливала после болезни, и приехал Теккерей, и сидел у ее постели, и показывал ей картинки, рассказывая еще не написанную историю! Чуть позже из Америки приехал Мэрион Кроуфорд, сын Томаса Кроуфорда, скульптора, ученика Торвальдсена. Отца помнят по огромному количеству статуй и бюстов, в том числе конной статуе Вашингтона в Ричмонде, Вирджиния, и колоссальной статуе Свободы в Вашингтоне; а сын известен не меньшим количеством популярных романов, в которых действие развивается на фоне Италии вообще и Рима в частности, из которых больше других известен, вероятно, «Роман папиросницы». Сидя сейчас на Виа Венето среди киноактеров и киноактрис, магнатов, чиновников Организации экономического сотрудничества, сенаторов и конгрессменов, работников информационной службы Соединенных Штатов, сотрудников Торговой палаты США и других организаций, видя на углу дворец, в котором размещается американское посольство, и повсюду натыкаясь на газетные киоски с американскими газетами и журналами, поневоле задумываешься: интересно, что бы из всего этого сделали Стори и Готорн. Большая часть современного Рима удивила бы их, но, думаю, более всего — часть города, простирающаяся у ворот Пинчьо, которую их соотечественники полностью присвоили. У этого места свой, ярко выраженный характер, который распространяется и на боковые улицы, где вы найдете американские закусочные и американские рестораны, специализирующиеся на сэндвичах, цыплятах по-мерилендски, яблочном пироге, консервированных персиках, гамбургерах и кофе американо. Эти ненавистники колониализма создали, по сути дела, чистой воды колонию, где чувствуют себя как дома и где они всегда могут укрыться, как в крепости, после набегов на чужие земли! В американизме этой части Рима есть что-то захватывающее, в своем роде имперское. Civis Americanus sum…[32] Я часто думал, сидя под синим зонтиком на Виа Вене-то, сколько же на самом деле ликов у Рима. Есть Рим церковный, Рим дипломатический, Рим археологический, Рим художников, Рим деловых людей, Рим туристов; и повседневный Рим, в котором большинство людей зарабатывают себе на жизнь. Даже Рим приезжего распадается на разные города. Например, я встретил человека, который писал трактат о terra sigillata[33] I века, и все, что происходило до Августа или после Траяна, для него просто не существовало. Я подумал, что ему можно только позавидовать — он четко и аккуратно выделил для себя свой сектор Рима. Еще я встречал пожилого американского священника, методично исполняющего задачу своей жизни — обойти все церкви Рима; каждое утро он вставал и, взяв с собой свое удостоверение священника и свой «список достопримечательностей», шел служить мессу в очередную церковь. Еще был у меня знакомый архитектор, для которого Рим представлял собой всего лишь серию возвышенностей, дверных и оконных проемов. Как же жаль несчастного, сбитого с толку туриста, который, оказавшись втянутым в этот водоворот истории на два-три дня, должен освоить за это время события нескольких тысяч лет! Иногда, ближе к вечеру, в конце жаркого дня, мне казалось, что я ощущаю в Риме запах моря. Это был даже не ветерок — скорее нежная свежесть, она как будто накрывала город. Это называется ponentino — небольшой западный ветерок — не путать с настоящим западным ветром — poniunte. В такие дни я часто гулял по садам Боргезе и наблюдал закат с холма Пинчьо. Сады Боргезе живут собственной приятной и размеренной жизнью, главные роли в этом спектакле принадлежат детям, собакам и влюбленным. Всякий раз, приходя сюда, я встречался с одним и тем же человеком с собакой и красным резиновым мячиком; с теми же монахинями, выводящими на прогулку крошечных девочек, построенных парами, в розовых платьицах; а иногда и с теми же самыми влюбленными, сидящими на траве или поедающими мороженое под пиниями. По субботам, днем, у озера разыгрывали представление Панч и Джуди, и как забавно было смотреть на запрокинутые детские мордашки. По воскресеньям молодые люди усаживали своих девушек в лодки и гребли в направлении храма Асклепия. Мне нравилось бродить по одиноким лощинам среди кустарника. И я думал: как же печальны эти места, таинственны, волшебны — впрочем, как и все в Риме, населенном призраками. Сады опоясаны рядами пиний, вызывающих в памяти симфоническую поэму Респиги, в них есть Целые «улицы» атласных магнолий, высоких, словно дубы; и сумрачные лавры, и падубы. Итальянский обычай поставить статую или бюст в каком-нибудь пустынном месте придает таким старым садам пугающую языческую значительность. Робкий христианин может здесь испытать внезапное желание осенить себя крестным знамением, потому что уши его уже готовы услышать странную музыку, а глаза подозрительно вглядываются в темные кусты, ожидая, что из них появится одинокий, полузабытый божок. Вы переходите из дикости и заброшенности садов Боргезе к упорядоченности примыкающих к ним садов на холме Пинчьо: геометрически правильно расположенные клумбы, дорожки, аллеи, знаменитые римляне (Наполеон-то, конечно, — чужой!) на мраморных постаментах. Римский нос всегда был отличной мишенью, и если вы однажды заметите, что у Агриппы или Вергилия носа не хватает, то всего лишь через день-другой с удовлетворением обнаружите, что недостающий орган быстро приставлен департаментом градостроительства, привычным к такого рода пластическим операциям и располагающим широким выбором носов для подобных случаев. И еще я хотел бы предупредить всякого, кто достаточно богат, чтобы купить бюст или статую у торговцев с Виа дель Бабуино: лишь одна из сотни античных статуй дошла до нас с неповрежденным носом. «Пятьсот-шестьсот голов, откопанных на моей памяти, — писал Ланчиани, — все, за исключением дюжины или двух, без носов». Никто в Риме вам ничего не расскажет: предполагается, что вы либо все уже знаете, либо достаточно умны, чтобы узнать все самим. Это в первую очередь относится к необъяснимому и причудливому расписанию работы музеев, галерей и других общественных мест. Итак, если вы приложите некоторые усилия, чтобы узнать, почему же Наполеон помещен среди знаменитых римлян, что поначалу кажется столь странным, то вам откроется, что он здесь находится по праву — поскольку именно его архитектор, Валадье, перепроектировал Пьяцца дель Пополо. Ему же принадлежит проект садов Пинчьо. Стена, окружающая Рим, которая поставлена под довольно странным углом, чтобы заключить внутрь холм Пинчьо, в этом месте носит название Muro Torto.[34] Это единственный отрезок стены, который не ремонтировался и не укреплялся Велизарием, так как жители убедили его, что сам святой Петр присматривает за этим участком; и действительно, с этой стороны варвары никогда не нападали. Перед тем как дойти до знаменитой террасы, я, бывало, подходил к воротам сада виллы Медичи, чтобы полюбоваться сквозь железные прутья решетки, как здание XVI столетия спокойно дремлет среди цветочных клумб, кипарисов и длинных, посыпанных гравием дорожек, по которым, кажется, в любой момент может пройти кардинал, занятый беседой с Веласкесом. Художник, как известно, жил некоторое время на вилле и писал этот сад. Но никогда я не заставал там ни малейшего движения. Разве что ленивая бабочка порхала по кустам или птицы, которых в Риме не часто увидишь. Итак, я доходил до террасы, с которой любому туристу в Риме случалось наблюдать закат за собором Святого Петра. Внизу лежала Пьяцца дель Пополо, по бледным камням которой сновали туда-сюда люди; автомобили въезжали через Порта дель Пополо — бывшие некогда въездом в Рим для экипажей. В центре площади, старой и безразличной ко всему, такой старой, что ничто больше не имеет для нее значения, стоял обелиск, который был древним уже тогда, когда Август привез его из Египта и поместил в тени Палатина, в Circus Maximus. Все колесницы проезжали мимо этого обелиска, поскольку он находится в центральной части дистанции; и вот теперь он продолжает взирать на римлян, все еще спешащих, все еще старающихся перегнать друг друга. На площади три церкви, все они посвящены Святой Деве, и самая интересная из них — слева от меня, укрытая деревьями террасы. Это Санта-Мария-дель-Пополо, прямо за воротами. Церковь была построена в XII веке, чтобы изгнать отсюда дух Нерона, который, как рассказывали, имел обыкновение бродить по склонам холма Пинчьо и сидеть в обществе зловещих ворон под старыми орешнями. Когда расчистили участок, папа Пасхалий II срубил эти деревья своими собственными руками. Первоначальная церковь не сохранилась, но теперешняя до сих пор скрывает место бывшей гробницы Домициев, где пепел Нерона хранился вместе с пеплом двух его старых нянь и его возлюбленной Акты. Я бросил взгляд на эту великолепную панораму, а затем дальше, на крыши Рима, на купол собора Святого Петра, теперь охраняемый четырьмя антеннами Радио Ватикана. Это — один из самых прекрасных видов в мире, и когда я стоял в лучах заходящего солнца, весь пейзаж, с куполом в центре, с усыпальницей Адриана, Святым Ангелом на ее крыше и длинной, темной грядой Яникула слева, — весь пейзаж приобрел изысканную цветовую гамму, которая является не последним достоинством Рима. Это даже не закат, летом это какое-то остаточное свечение, которое так чудесно выглядит с Пинчьо. Солнце село. Золотистый свет, который, казалось, все еще поднимался от него, разлился по городу. Очертания купола резче вырисовывались теперь на фоне неба, где розовый цвет постепенно сместился к западу и поднялся вверх, чтобы смешаться с оставшейся густой синевой летнего итальянского дня. Этот насыщенный цвет, цвет, воспетый самим Гомером; цвет, которому должны сопутствовать пыль из-под копыт скачущих галопом лошадей и несущихся вперед колесниц; эпический цвет становился все более глубоким и темным по мере того, как небо догорало. Наконец восток окрасился красным, даже скорее ржавым, — обещание, что завтра будет такой же безоблачный день, какой только что закончился. Это тот самый миг, когда наступает ночь. Улицы странно освещены в сумерках, они подсвечены розовым, потому что мягкий вулканический туф пропитался за день солнцем и сохранит его до утра. Стены домов приобретают оттенки шафрана, розы, персика, тротуары мягко лучатся, как будто лава помнит доисторические пожары. Купол Святого Петра — на том берегу Тибра, на фоне последних красных полос на небе — теперь черный. Колесница солнца умчалась, пыль от ее колес улеглась; и над Римом зажглись первые звезды. Это очень трогательный момент. Сначала один, потом другой — никогда не угадаешь, где это началось, — колокола Рима звонят «Ангелус» — Ave Maria, — и еще один день жизни прошел. Теперь темнота, а потом — завтра. Мне всегда нравилось возвращаться домой прохладной ночью. Пинии стояли в ореоле отраженного света, тропинки сбегались в полосу полной темноты, окаймленную огнями Рима. Таинственные даже при свете дня, ночью сады Пинчьо и сады Боргезе приобретают мистическое очарование. В этой части Рима ничего не строили с древних времен; здесь был удивительный дворец Лукулла, здесь он разбил волшебные сады и давал свои знаменитые пиры, которые со временем принесли ему большую славу, чем победа над Митридатом. Самым быстрым способом разбогатеть в имперские времена было сделаться губернатором какой-нибудь провинции; и частенько те, что похитрее, доили Империю, а потом, подобно Лукуллу, разбогатев в Азии, возвращались в Рим, чтобы вести здесь роскошную жизнь и поражать современников своей экстравагантностью. Сады Лукулла раскинулись на вершине холма Пинчьо, но сам дворец, с его портиками, библиотекой, залами для пиров, распространился на южный склон, туда, где сейчас Испанская лестница. Плутарх пишет, что однажды, когда Помпей был болен, врач прописал ему блюдо жареных дроздов — в Риме это до сих пор деликатес! — которых можно было раздобыть в это время года разве что у Лукулла, на холме Пинчьо. Лукулл первым ввез вишни из Азии в Италию, а потом и в Западную Европу. Плутарх также рассказывает историю о Цицероне и Помпее: как они, случайно встретив Лукулла на Форуме, решили выяснить, правда ли, что знаменитый эпикуреец почти ничего не ест, когда обедает один. Так как близилось время обеда, а Лукулл в тот день не устраивал пира, они спросили, не могут ли отобедать у него сегодня. Он смутился и предложил перенести обед на завтра, на что они не согласились. Тогда он послал сообщить своему управляющему, что намерен отобедать в зале Аполлона; и когда все трое прибыли, для них был готов умопомрачительный пир, один из тех, которыми славился хозяин дома. Оказалось, что каждой комнате во дворце соответствовал свой уровень, свой размах развлечений, свое меню, и управляющему достаточно было знать название комнаты, где собирался обедать хозяин, чтобы устроить подобающий прием. Но вовсе не призрак Лукулла блуждает по ночам в садах на холме Пинчьо. Лукулл мирно покоится под грудой соловьиных язычков. Нет, здесь обитает призрак Мессалины, убитой в залах дворца. Эта потрясающая женщина присвоила сады через столетие после смерти Лукулла, отняв их у своего врага, Валерия Азиата. Затравив этого жестокого человека до смерти, она завладела его имуществом, и сады особенно пришлись ей по душе. Здесь она и укрылась, когда любящий супруг, престарелый Клавдий, человек, который, разумеется, последним в Риме узнавал о ее эскападах, в конце концов разгневался на нее. Мы никогда не узнаем, была ли Мессалина так ужасна, как ее описывают. Возможно, Агриппина, которая утвердилась в императорском дворце после нее, способствовала распространению о ней дурных слухов. Мессалине было всего двадцать шесть, когда она умерла, — слишком мало, чтобы успеть совершить все те безобразия, которые ей вменяют в вину. Однако в ту ночь, когда бедному Клавдию сказали, что она еще хуже, чем его бывшие жены, Мессалина, поняв, что все-таки навлекла на себя гнев этого слабого человека, бежала в сады Лукулла, надеясь переждать там бурю. Возможно, задуманное ей бы удалось, если бы вольноотпущенник Нарцисс очень скоро не рассказал, где ее искать. Трибун с отрядом гвардии тут же отправился в сады, имея приказ умертвить императрицу. Ее нашли там, где искали. Она сидела на полу дворца и рыдала в объятьях своей матери, которая держалась в тени все годы процветания и величия дочери, а теперь бросилась к ней, чтобы утешить ее в несчастии. Когда женщины поняли, что ворота открыты, и услышали шаги солдат, Лепида попробовала убедить дочь оставить этот мир, как подобает римлянке, то есть самой лишить себя жизни. Трибун и его солдаты вошли в комнату. Мессалине вручили кинжал. Она приставила его к горлу, потом к груди, но у нее так и не хватило мужества. Тогда трибун вынул из ножен свой меч и зарубил ее одним ударом. Чуть позже император, не заметив императрицы за пиршественным столом, поинтересовался, где она. Напрягая каждый мускул, чтобы не обнять монахиню или не наступить на босую ногу францисканца, висишь в набитом битком зеленом римском автобусе, теоретически — держась за поручень, а на самом деле — уцепившись за что угодно или за кого угодно, лишь бы удержать равновесие. На первый взгляд нет ничего более неприступного на свете, чем общественный транспорт в Риме. Так как большинство римлян проводит жизнь, спеша утром на работу, днем — домой, на обед, после сиесты — обратно на работу и, наконец, вечером, после работы, домой, то существуют четыре «часа пик», когда на автобусных остановках образуются не то что очереди — толпы. Если бы ожидающим автобуса раздали мечи и щиты, то в момент прибытия автобуса можно было бы наблюдать великолепные батальные сцены. Однако тому, кто собирается провести в Риме больше нескольких дней, следует приноровиться к этой восхитительной системе передвижения, к транспорту, готовому доставить его в любой уголок города за значительно меньшие деньги, чем плата в такси. Автобусы действительно самый дешевый вид транспорта в Риме. Говорю вам, стоит освоить его, даже не столько из практических соображений, сколько ради того ощущения триумфа, которое дает новый обретенный навык. Муниципалитету следовало бы награждать какой-нибудь ленточкой или медалью тех приезжих, кто преуспел в «технике езды автобусом». Это было бы что-то вроде первого шага на пути к почетному гражданству. Когда римский автобус останавливается, он шипит, словно разъяренный дракон, и передние дверцы распахиваются, на первый взгляд без всякого участия человека. На самом деле они под контролем водителя. Неискушенный приезжий, выждав, когда взъерошенные после предпосадочной битвы пассажиры как-то разместятся внутри, думает, что ему надо в эти двери. Как только он пробует войти, они злобно захлопываются у него перед носом, оставив его на тротуаре под сочувствующими взглядами темных глаз, следящих за ним из салона, пока автобус не тронется и не пропадет вдали. Вероятно, еще ни одному герою не удалось проникнуть внутрь через переднюю дверь, и сделать это — значило бы грубо нарушить принципы езды в автобусе. Узкая задняя дверь, которая на практике является единственным входом, охраняется официальным лицом, заслуживающим гораздо более значительного звания, чем «кондуктор». Он — император автобуса. Он сидит на своем маленьком троне и продает билеты, не уставая при этом отдавать распоряжения стиснутым и задыхающимся людям в переполненном салоне призывая их «проходить вперед». Измученный, как после битвы, вы вручаете ему бумажку в пятьдесят лир и получаете взамен билет и полную горсть мелких монет, которых вам хватит на то, чтобы обеспечить себе на несколько ближайших столетий возможность возвращаться в этот город. Затем вы продолжаете борьбу, предпринимая решительные попытки пробраться в переднюю часть автобуса. Если вам это не удастся, вам суждено проехать на милю или две дальше, чем вы намеревались. Разумеется, новичок не знает, где ему выходить, и когда вдруг понимает, что сейчас будет его остановка, оказывается, что от выхода его отделяют двадцать плотно притиснутых друг к другу римлян. Следовательно, основная стратегия пассажира автобуса — начинать пробираться к выходу в тот самый миг, как вошел, с тем чтобы потом, за считанные секунды, при помощи scusi[35] или permesso[36] и нескольких легких пинков и толчков, успеть добраться до дверей раньше, чем они с шипением захлопнутся. Страхи некоторых новичков — оказаться в дверях как раз в тот момент, когда они захлопываются, и проехать в таком смешном положении до следующей fermata,[37] совершенно беспочвенны — у водителей начисто отсутствует чувство юмора. Пассажиры автобусов — прекрасный срез римского населения. Ни в одном другом городе вы не сможете оказаться среди священников, монахинь, францисканцев, семинаристов и представителей других, самых разнообразных групп итальянского населения. Эти фыркающие зеленые драконы — такая же примета Рима, как красные двухэтажные автобусы в Лондоне. |
||
|