"Лицо ненависти" - читать интересную книгу автора (Коротич Виталий)

Глава 2

В таких городах, как Москва, Лондон или Нью-Йорк, ощущение промежуточности этих пунктов на твоем пути возникает не сразу. Погружаясь в отлаженность огромного мегаполиса, в механизм, где сплюсованы многие годы, многие миллионы людей и неисчислимое множество сбывшихся и несбывшихся человеческих планов, ловлю себя на ощущении, что вот и я приехал, вот и я здесь. Муравейник всасывает меня, и независимо от того, дружелюбен ли он, как в Москве, безразличен ли, как в Нью-Йорке, или насторожен по отношению к тебе, как в Лондоне, ты все-таки попадаешь в чужие ритм и даже скорость, покачиваясь в толпе, будто рыба в косяке других рыб.

В Нью-Йорке я очень быстро привыкаю к тому, что весь этот город разгорожен и границ в нем больше, чем было в их легендарные времена гражданской войны в Одессе, где границы обозначались бечевками, расчерчивающими улицы. У меня в Нью-Йорке появляются собственные границы; их бережет вооруженный портье дома, где я живу, строгие охранники ООН, в признак квалификации которых входит умение запомнить каждого делегата в лицо и через неделю после начала сессии здороваться с каждым. В советское представительство при ООН я прохожу, минуя американскую, а затем и нашу охрану, и для американцев бывает странно, что я не хочу всякий раз подчеркивать и очерчивать такие ясные круги своей обособленности.

Как-то меня попросили прочесть лекцию в американском университете и спросили, сколько денег возьму я за часовое выступление. Я застеснялся, а затем назвал какую-то смехотворно малую сумму. Знающие люди сказали, что я был не прав. Следовало запросить не меньше тысячи; дать мне столько — вряд ли дали бы, но зауважали б…

Чужие классификации бывают странны, но, прибывая в такой город, как Нью-Йорк, не следует и мечтать, что этому монастырю немедленно понравится не его собственный, а твой устав. Основательность нью-йоркских критериев и оценок устоялась во времени, и здесь очень непросто привыкать к безжалостности этих оценок и считаться с критериями. Но тем не менее ощущение того, что ты в этом городе наделен собственным местом, с самого начала добавляет уверенности. Другое дело, что тебе еще придется в этом городе пересечь немало границ и всякий раз у тебя отчетливо спросят, кто ты такой и откуда. Привратник в богатом доме положит руку на револьвер и, не сводя с тебя взгляда, осведомится в квартире, которую ты назвал, ожидают ли тебя там. А чернокожий мальчишка в Гарлеме прицелится в тебя помидором и, может быть, даже попадет с первого раза, потому что негритянский район Нью-Йорка не получал еще твоих верительных грамот и тебя там не ждали. …Ну ладно, это еще предстоит выяснить, где меня ждали в этом городе. Проснувшись утром, я почувствовал, что болезни мои утонули в соленой ванне и улетели с нью-йоркским дымом, решил не занимать себя вечными проблемами прямо с утра и даже не включил телевизионных последних известий, которые с шести утра начиная по нескольким телевизионным каналам идут почти беспрерывно. Мои недуги, все проблемы моих акклиматизаций ощущались разве что в тяжести, налившейся в виски и стучащей молоточками. Я встал, приказав себе не капризничать, а браться за дело.

Подошел к окну, приоткрыл жалюзи, выглянул и ничего не увидел. Сквозь узенькие щелочки между планками жалюзи нельзя было даже определить, пасмурно на улице или солнечно, дождь там или жара. Тогда я доверился электронному циферблату и, нажимая кнопки, узнал, что сегодня третье число, восемь часов шесть минут утра и мне давно уже пора привести себя в рабочее состояние. Быстро растворил ложку кофейного порошка в чашке с горячей водой и получил напиток, условно приравниваемый к кофе; сжевал ломоть хлеба с сосиской и этим завершил процесс, именуемый холостяцким завтраком. Быстро сложил в мойку всю использованную посуду, залил ее горячей водой, всыпал немного стирального порошка и вышел из кухоньки. Когда я щелкнул в комнате выключателями, мрак властно выполз из углов и только в узких щелочках жалюзи поблескивал дневной свет.

Свет на улице был ярок, но странен. Узкая полоса солнца была обрамлена двумя черными асфальтовыми дорожками; автомобили — я внимательно проследил, как колеса сминают сигаретную пачку, — ехали по солнечной полосе, а люди вышагивали в тени.

— Послушайте, — раздался голос сзади, — я мог видеть вас в телевизоре?

— Могли, — ответил я почти машинально и, даже оборачиваясь, увидел вопрошающего не сразу. — Но это не здесь…

— Так я же знаю, раз спрашиваю, да еще по-русски. Я могу и по-украински спросить, — произнес голос очень спокойно. — Второй день гляжу на вас и сначала подумал, что вы были у меня участковым врачом, а затем уже вспомнил, что вы часто выступали по телевизору…

Человек в белом переднике, совсем еще не старый, но седой, восходил ко мне по ступенькам, идущим к двери, расположенной ниже уровня тротуара.

— Сегодня будет хорошая погода, — сказал человек.

Я поднял лицо вверх и увидел небо. Черные зеркальные стены небоскребов почти сходились вверху, поэтому небо было очень маленьким — светлая полоса над головами.

— Здесь мало неба. Меньше, чем у нас, — сказал человек, приближаясь ко мне вплотную. — Меня зовут Семен Кац. Очень простое имя и простая фамилия. Я уже год как развожу по утрам хлеб в эти дома. А дома я был парикмахером. Где вы стриглись? У вас всегда была хорошая прическа, когда вы разговаривали по телевизору…

Я провел ладонью по собственной макушке и удивился, что кто-то мог запомнить, как она бывала причесана. Тем более что сейчас голова ныла, непривычная ко всему, происходящему с ней.

— Почему бы вам со мной не побеседовать? Вы же сначала писатель, а потом все остальное. У вас программа на телевидении. Вы должны разговаривать со зрителями и читателями.

— Вы что-нибудь любите, Семен? — спросил я у своего собеседника.

— Вы про это? — спросил Кац и показал мне на привязанную к столбу картонку со знаками, повторяемыми в Нью-Йорке очень часто: «ILNY». Только вместо буквы L в центре формулы — карточное сердце — червовый туз алого цвета.

— А что это такое?

— Будто вы не знаете! Это символ веры, это гимн, это формула. Это значит: «Я люблю Нью-Йорк».

— И вы любите?

— Если честно, то здесь можно привыкнуть. Но если совсем честно, я уехал бы домой прямо сейчас. От ихних «кадиллаков» и револьверов, от ихнего молока и газет по пятьсот страниц в воскресенье, от ихнего телевизора и от ихней любви.

— И от любви?

— И от любви. Вот мы с вами стоим, а на такие темы надо разговаривать сидя. Это серьезная тема. Хотите кофе?

У меня с утра было немного свободного времени, но я не очень люблю, когда внезапная встреча разрастается и создает непредсказуемые ситуации. Мы с моим собеседником переглянулись, и я задумался.

— Как хотите, — сказал Семен Кац. — Конечно, я не навязываюсь…

Когда мы зашли за углом в итальянскую кофейню, мой спутник по-английски поздоровался с кассиром, сидевшим над блюдом с фирменными книжечками спичек в душистыми палочками для ковыряния в зубах.

— Ты не представляешь, кого я тебе привел! — сказал Кац. — И я тебе этого никогда не скажу, потому что тебе этого нельзя знать.

Человек за кассой не проявил к нам никакого интереса: к нему и не такие ходили. А кого может привести разносчик хлеба и молока? Водителя фургона?

— Когда вы приедете в Киев, — сказал мне Кац, уже сидя за столиком, — никому про меня не рассказывайте. Ладно?

Я пообещал и даже изменил сейчас его фамилию, хотя имя оставил настоящее.

— Все это похоже на то, будто человек едет задним ходом в закрытом автомобиле. Все возвращается, как в кино, и снова проходит, но в обратном порядке. Вы не пробовали?

Кац взял фаянсовый молочник с подноса и долил сливок в чашки мне и себе; поставил молочник, взглянул на меня и продолжил:

— Я же к вам подошел не только потому, что смотрел ваши передачи в Киеве. А когда вы спросили о любви, я сразу решил пригласить вас на кофе. Потому что мне пятьдесят три года, я еще не старый мужчина, и у меня есть кое-что для разговора с вами. Вы знаете о чем? О том, что мне очень понравилась здесь одна женщина. Женщина эта убирала у вас в номере, и вы ее знаете. Ее зовут Мария, она вам для ног приготовила горячую ванну с солью: она мне рассказывала. Мария одинокая, как я, и я спросил, не хочет ли она выйти за меня замуж. У нее сын, и ей трудно одной. Так Мария повела меня к своей сестре Марте, и мы по душам с той поговорили, что мальчику будет лучше, если он вернется домой и с ним приедет не одна мама, а двое родителей. Я хотел бы вам рассказать, как было потом. Вы знаете, как было?

Я не знал.

Мне показалось, что я дома, где каждый писатель зачастую живет в тени своих общественных функций: выбивает для кого-то квартиры, устраивает детей в садик, выясняет подробности чьего-то героического прошлого. Невозможно представить, чтобы нью-йоркский житель поймал американского писателя за пуговицу на улице и начал рассказывать тому про свою жизнь. У нас это в порядке вещей, и мой разговор за кофе был обычен для Москвы, Киева, Одессы или Тбилиси. Но почему здесь?

Семен Кац позванивал белой ложечкой о белую стенку своей кофейной чашки.

— Хотите выпить? — кивнул он в сторону человека за кассой. — В этой стране подают выпивку до одиннадцати утра, после семи вечера и когда угодно.

— Нет, не хочу, — сказал я.

— Тогда дослушайте. Хоть мне это не очень приятно рассказывать. У меня ведь с Марией все было хорошо. Мы с вами люди взрослые, и я могу вам сказать. Вы понимаете? Мария помогла мне устроиться разносчиком именно здесь — у нее свои знакомства в гостинице, — и мы с ней чувствовали себя спокойно. Пока не пошли к ее сестре и не рассказали той. Кстати, мальчику Володе было с нами совсем неплохо: он улыбался и рассказывал мне про школу и про друзей, оставшихся дома. Я его не поощрял к таким рассказам, чтобы не травмировать. Я нашел ему здесь школу и уже договорился, что его примут туда, когда мы отправились к Марте. Знаете, что сказала Марта?

Чувствовалось, что мой собеседник никак не может перейти порожек и рассказать мне о том, что волновало его больше всего. Я не торопил. Глядел на белую ложечку и на белые пальцы взволнованного человека напротив и ждал.

— Так вот, Марта сказала, что я иудей и нечего мне соваться к украинской да еще и западноукраинской женщине. Иудеи должны жить со своими иудейками, а украинки предназначены украинцам. Она говорила и кое-что еще, что я просто стесняюсь произнести. Еще она сказала, что это я подбиваю Марию возвратиться в коммунистическую страну, и заодно добавила, что коммунизм — тоже иудейская выдумка. Эта Марта сказала, что ребенка мне не отдаст а не отдаст его Марии, потому что Мария не сможет вырастить и воспитать украинское дитя в свободном мире. Вот так мы поговорили…

— А почему вы живете здесь? Как уехали? — спросил я, отодвигая от себя чашку: нельзя пить столько кофе с утра.

— Почему? Вам все надо объяснять. Вы хотите, чтобы я подробно рассказывал, как у нас в парикмахерской появились первые письма о том, что такой-то стал миллионером в Чикаго, а был в Киеве простым водителем мусоровоза? Или о чудесной судьбе парикмахера, подстригающего Рокфеллера и имеющего на этом тысячу долларов с одних только чаевых? Или вы хотите знать, что они передавали по радио? Вы ни разу не слышали? Это все долго рассказывать, но мои папа, мама и тетя Соня действительно погибли в Бабьем Яру 29 сентября 1941 года. Наверное, среди погибших там детей была и моя жена, потому что я никогда не был женат и жил в старой нашей квартире на Константиновской улице всегда, сколько себя помню. Оттуда я и уехал. Никто не хватал меня за руки и не умолял: «Семен, останься!» Ну, и приехал я в Вену, а потом мне помогли с вызовом сюда, и теперь у меня есть коммунальная квартира, но не на Подоле, а на Бронксе, и я развожу молоко и хлеб. Только, ради бога, не подумайте, что я прошу вас замолвить за меня словечко, чтобы меня пустили обратно. Марию уже пустили, мы с ней на днях-таки поженимся, и я буду требовать, чтобы воссоединили мою семью. Парня жалко. Жалко мне сына Марии, Мария без него не разогнется, она всю жизнь будет мучиться, что уехала в Америку с маленьким мальчиком, а приехала обратно с пожилым евреем. Да и мои соплеменники не в восторге, что я нашел себе жену-украинку. «Ах, — говорят, — у нас такие невесты, только что из Одессы…»

— Но все-таки могли бы вы воспитать Володю?

— Почему нет? Я всю жизнь холостяк, и я столько умею, что мог бы выжить на необитаемом острове. Но, конечно, воспитывать Володю так, как хочет эта Марта с кладбища, я бы не хотел и не мог. Понимаете, в чем здесь дело? У них же кругом гетто. Каждый город перегорожен заборами по сто раз. Если я еврей, то должен жить только в еврейском районе и жениться на иудейке. Мои дети должны носить ермолки и пейсы и презирать всех других детей, потому что те в субботу работают, ходят совсем в другую церковь, к другому богу. Если я украинец, то должен питаться варениками, постоянно пыжиться, доказывая, что украинцы лучше всех, выписывать здешние украинские газеты, презирать испанцев, русских, поляков, евреев и всех прочих. Вы понимаете? Вы могли бы считать себя нормально одетым, если бы у вас в гардеробе была одна лишь вышитая сорочка с бантиком и шаровары? Я у вас не хочу выспрашивать лишнего, но, поверьте, здесь можно с ума сойти, так у них много ненависти и так мало любви. Они придумали, кто кого должен презирать и за что, а если кто-то кого-то любит, то это свои своих. Вы понимаете?..

Мне уже пора было уходить. Город, шевелящийся вокруг, дарил ощущение, что я одна из молекул его огромного тела. Но, глядя на молочника Каца, я подумал, что сюда забавно приезжать, только жить здесь постоянно я бы не смог никогда.

— Спасибо, — приподнялся я над стулом. — Мне пора. Вы ко мне заходите, буду рад. Как-то все устроится, непременно устроится. Даже у Тевье-молочника многое в жизни устраивалось, и у вас все будет хорошо.

— Вы так считаете? — прищурился Семен Кац. — Мы еще поговорим на эту тему, если будем живы-здоровы. Спасибо вам за компанию. Идите, если угодно. Я еще посижу: здесь подают выпивку круглосуточно, и мне захотелось принять маленькую рюмочку за здоровье всех. Вы идите, если у вас дела.