"Лицо ненависти" - читать интересную книгу автора (Коротич Виталий)Глава 4После давнего разговора с Марией, после беседы с Кацем я знал, что мне надо съездить на эмигрантское кладбище. Появилась возможость, и я поехал. Кладбище было скорей выгородкой в давно распланированном океане американских аккуратненьких погребений, но домик сторожихи я нашел без труда; все было, как я запомнил из пересказа, мне под честное слово выдали ключ, и я отпер ключом этим — медным, с хитрой бородкой — невысокую чугунную калитку, через которую, собственно, я перелезть можно было бы без труда, но неприлично, что ли… Сто раз уже я думал о том, почему это с такой легкостью удается мне влезать в чужие дела, да еще в такие, что. прикоснувшись к одному из них, я тут же оказываюсь впутанным в десяток следующих. Еще дома, ведя регулярные радиопередачи, я часто получал жалобы от людей, считающих, что у меня хватит времени, энтузиазма и власти, чтобы в них разбираться. Когда я не решал вопроса быстро и к вящему удовольствию жалобщика, тот сообщал куда следует, что и сам я такой-сякой; сочиняя объяснения, я мог лишь задумываться над сложностями писательской судьбы и превратностями авторитета. Но так или иначе на кладбище я шел с интересом: любое кладбище обобщает удивительно много, говоря о сегодняшнем состоянии народной жизни и народной души. В уважении к предкам немало доказательств того, насколько потомки способны к любви и насколько любовь их простерта во времени; это всегда поучительно. Марту, у которой я должен был попросить ключ, мне увидеть не удалось. Старушка, встретившая меня, сообщила, что Марта с Уолтером ушли погулять, а ключ она мне даст, хотя и просит пожертвовать на ремонт ограды, и я положил доллар в фаянсовую кружку у входа. Медный ключ, чугунная калитка, посыпанные желтым песком дорожки — все это можно было предвидеть. Бесспорно, здесь находили упокоение люди зажиточные; все стоило денег: и мраморные памятники, и ключ, и калитка, и песочек под ногами. Но респектабельность кладбища была сдержанной и грустноватой. Ряды с фамилиями, часто с титулами и званиями, которых давно нет, свидетельствовали о том, что исчерпывались, оканчивались жизни, начатые не здесь, ибо здесь нельзя было стать поручиком Преображенского, ротмистром Текинского полков или даже «товарищем министра торговли». Нельзя было стать здесь и офицером позорной галицийской дивизии СС времен минувшей войны или владельцем кондитерской фабрики в довоенном Львове. Они все удивительным образом ладили между собой после того, как стали землей чужой страны и далекого континента. Проклиная подчас друг друга при жизни, они покоились рядом: царские или деникинские капитаны, офицеры власовской РОА, бандеровцы разных рангов. Кладбище было по преимуществу военным; то ли на проигранных войнах легче накопить деньжат на памятник, то ли так было задумано в самом начале, но штатских лиц почивало под здешними мраморами совсем немного. В земле, наверное, все было золотым и зеленым от истлевших аксельбантов и парадных погон. Мне уже не раз приходилось видеть эмигрантские кладбища, разбросанные по всему свету. Наверное, главное, что объединяло их, было старательное желание зарегистрировать в последней надписи все, даже преувеличенные, звания, связанные с утраченной родиной. Памятники выглядели как анкеты: «Здесь почил Иван Воронин, купец и странник, австралийский негоциант, отец трех малюток. Он прожил недолго, но память говорит моя, что нету жизни без тебя». Дальше были даты, и, несмотря на поэтический срыв в конце, такая эпитафия была типичной. Как правило, надписи на камнях были миролюбивыми, разве что на одной-двух встречались туманные угрозы вроде: «И дух твой над Отчизной воссияет, когда господь к возврату позовет». В основном всех здесь объединяла такая затерянность в огромном мире, такая отъединенность и от земли, по которой они учились ходить, и от той, в которой они лежали, что двусмысленно звучащее объявление, начертанное на доске у входа, выглядело напрасным напоминанием: «Категорически запрещается нарушать спокойствие и комфорт каждого, кто здесь отдыхает». Большинство из похороненных на этом кладбище были приезжими, их печальная объединенность отрешала от множества земных сует, от цветочков в консервных баночках на могилках, от внучкиной ленточки, повязанной на память вокруг куста в изголовье бабушки. Люди, лежащие здесь, завещали деньги на похороны, и все им оборудовали как следует, но ушедшие были деревьями, чьи корни вились в земле далеко отсюда. Сколько поколений твой род должен жить на свете, чтобы земля, на которой жил он, стала родиной? Еще я подумал, что на истлевших ладонях иных здешних покойников немало непрощенной крови; за многими числятся нарушенные присяги, расстрелянные соотечественники и спасение бегством. Даже смерть уравнивает не всех: очень многим из зарытых в эту землю я при жизни их наверняка бы руки не подал. Они зарывались в чужой грунт, как некогда уходили в окопы проигранных ими войн, а я шел по кладбищу, где не было ни братьев, ни братских могил. Кто любил их? Неужели никто? А как сосуществовала у многих из них способность к любви со способностью к предательству? Возможно, есть любящие внуки у бабушек и горюющие вдовы у мужей. Но народ этих мертвецов не оплакивал, а значит, умирали они горько, а иным и глянуть в сторону родины было страшно. Вот она, та самая их земля. Когда-то в Канаде меня попросили отвезти и похоронить на родине седую прядь одного беглого хормейстера, который так завещал. Хормейстер в свое время просто струсил, а затем и завяз в своей трусости, и его легендарно вспархивающий над пюпитром чуб так и не вернулся на родину. Не помню, что помешало в тот раз: кажется, родственники просто не решились выстригать прядь у покойного, а я им не напоминал. Позже в повести «Такая недобрая память» я рассказал похожую историю. Впрочем, бывают ли истории жизней сходными? По-моему, больше на первый взгляд: как птицы… Странная черная птичка, похожая на скворца, но с красным носиком, прыгала по тропинке передо мной. Как чья-то душа, если верить, что души перевоплощаются. Я поднял камешек, и птичка улетела, не ведая, что я камнями в птиц не швыряю. Вместо птички на дорожке встал человек, без всяких церемоний оглядел меня и сказал: — А я вас не знаю… — И я вас не знаю, — ответил я, не здороваясь, и сел на скамеечку поудобней. — Здравствуйте, — сказал человек. — Моя фамилия — Кравченко. Как вы сюда попали? Я сказал, что пришел сюда из любопытства. Где живу? Пока на Манхэттене, а там видно будет. Я рассказал о медном ключе и даже предъявил его, о желании видеть кладбище, о котором немало слышал. Не рассказывал я лишь о Марии, да и речи ни о чем таком не было. — Вы читали? — спросил Кравченко. — На Куинсе жители решили реставрировать старое кладбище. Уже никто не знает, кто похоронен там, но жители решили расчистить старые могильные плиты и прочесть имена. Это в Озон-парке, знаете? Они уже выяснили, что триста лет назад там было фамильное погребение какого-то голландца Ван Викленса, и прочли на памятниках фамилии Райдер, Дарленд, Лотт, Ривз — сейчас никого такого среди местных жителей нет. Время ушло, и люди ушли. Слыхали? — Нет, — ответил я. — А здесь у вас родственники? — У меня там родственники. — Кравченко взмахнул рукой куда-то в сторону горизонта. — У меня на этом кладбище никого родного нет. Только знакомые. Например, бывшая моя квартирная хозяйка и ее сестра, несколько коллег по воскресным посещениям церкви. Я, знаете ли, никто, я даже не представляюсь вам полными званиями да именами, потому что те, которые были дома, потеряли значение, а те, которые я приобрел тут, но дают оснований для зазнайства. Пусть я буду для вас просто Кравченко, и ладно. Вашим именем я не интересуюсь, к тому же здесь любят выдумывать для себя имена и жизнеописания покрасивей, может, и вы такой. Обижаться было нечего: Кравченко был откровенен явно от безразличия, оттого, что до меня ему дела нет. Он вынул свой бумажник, достал оттуда газетную вырезку, расправил ее на колене и протянул мне: — Читали? Где только наших не мотает! А этот, кажется, потомок знаменитой белогвардейской фамилии… Я взял в руки и прочел бумажный прямоугольник, вырезанный из «Нью-Йорк таймс» за 26 сентября 1982 года, сообщение агентства Ассошиэйтед Пресс: «Воздушный пират захватил самолет авиакомпании „Алиталия“ со 109 пассажирами на борту в его рейсе из Алжира в Рим и заставил экипаж приземлить самолет на Сицилии, где он был арестован полицией. По данным агентства ЮПИ, арестованный Игорь Шкуро, 32 лет, живет сейчас в Риме и пользовался паспортом, выданным ему год назад в Сиднее, Австралия…» — Знакомый? Кравченко пожал плечами: — Я его не знаю, он на тридцать лет моложе меня. Там пишут, что он жил в Ленинграде, так что вам лучше знать… — А разве по мне видно, что я недавно из дому? — А как же, — пожал Кравченко плечами. — В вас еще много домашней уверенности, вы еще силу за собой чувствуете. И власть… — Что же, все это прямо так из меня и струится? — Так вот. прямо… Вы знаете, человек, поживший здесь, становится совсем другим. Мы спрашиваем иначе, разговариваем иначе, иначе живем и умираем по-другому. Когда ты понимаешь, что живешь в стране, где тебя не ждали, начинаешь заискивать перед этой страной и, даже завоевав свою независимость, в ней живешь с оглядкой, пытаясь понять и твердо усвоить чужие правила. Вы давно здесь? — Недавно и через несколько месяцев уеду отсюда. — Домой? — спросил Кравченко. — Туда?.. — и взмахнул рукой, как взмахивал, говоря о своих родственниках. — Туда, — сказал я и взглянул в направлении, указанном Кравченко. Над белыми квадратиками распластанных в траве и приподнятых могильных плит, над частоколом белых и черных крестов подымались далекие стены большого города, но чувствовалось, что пространство до небоскребов не застроено неспроста. — Ага, — угадал мой вопрос Кравченко. — Там американские кладбища, а этот участочек эмигранты некогда купили, выгородили, чтобы и после смерти жить в собственном гетто, находиться среди единоверцев, потому что среди единомышленников человек не бывает ни при жизни, ни после нее. Вернее, бываешь среди тех, кто рассуждает, как ты, но никогда не знаешь, кому можно поверить. Я уже говорил вам, что не люблю представляться и не спрашиваю имен у собеседников. Так врут меньше. — Вы злой? — поинтересовался я. — А вы добрый? — огрызнулся Кравченко. — Понимаете ли, вы прикрыты, у вас там тылы. А у меня? Могила квартирной хозяйки? Двенадцать мест службы за двадцать лет? — Возвращайтесь, — пожал я плечами. — Поздно. Кое-какие грешки за мной имеются, но не такие, чтобы меня расстреливали за них. Просто поздно мне. Не хочу я оправдываться ни перед кем и не хочу начинать сначала. Хватит. У вас в самой главной песне поется: «Кто был ничем — тот станет всем». А мне все равно уже, где быть ничем — у вас или здесь. Вы понимаете? — Нет, — сказал я. — Нью-Йорк — это джунгли. В вашей прессе часто встречается это определение. Но я считаю город джунглями в том смысле, что он может спрятать в себе каждого, может прокормить любого, кто умеет искать и добывать еду, отличать съедобное от несъедобного. Это город без будущего, но также в том смысле, что здесь живут исключительно для сегодняшнего дня. Сегодня жить удобно и есть сладко, сегодня пользуйся благами жизни, если способен их оплатить. Все сегодня, сейчас, немедленно. — А завтра? — спросил я. — А завтра это кладбище зарастет травой, как вон то, старое голландское в Куинсе, и не поймут ни фамилий на камнях, ни судеб тех, кому принадлежали фамилии… — И все, — поглядел я на Кравченко, пытаясь понять, насколько он убежден в том, что говорит. — Если бы я был глубоко верующим человеком, — сказал Кравченко, — то утешился бы царством небесным. А так даже пани Марта, хранительница этого пантеона, захотела любви земной и увела сынишку у своей собственной сестрицы. — Как это увела? — А вот так! Город этот к гостям безразличный, сами знаете, а Марта пригласила к себе родичей из СССР и предложила им чуть больше любви и внимания, чем положено по здешним нормам. Те и раскисли. А паренек рос без отца, не в каком-то там особом достатке. Он и вовсе к Марте прилип. Она ему велосипед купила, еще кое-что, а когда мать паренька решила с ним возвратиться домой, Марта возбудила процесс о его усыновлении. И что вы думаете, мальчишка попросил здесь политического убежища и оное убежище получил. Каково?.. Будете уходить, занесите ключ прямо в дом к ним, заодно глянете… — А что с той женщиной, настоящей матерью? — Откуда я знаю? По американской статистике, каждый, кто здесь живет, в течение жизни четыре раза подвергается тяжелым травмам. Это в среднем. Женщину ту травмировали в первый раз; если она переживет, ей будет легче выдержать новый удар… — А справедливость? — Да бросьте вы! — рассердился Кравченко. — Справедливость — это то, что выгодно сильным. И никак не иначе. Сегодня Марта сильнее своей сестры — вот вам и вся справедливость. И за спиной у Марты стоят да помалкивают люди, которые вашу страну очень не любят, а таких здесь достаточно. Вы что, не понимаете? Я вдруг подумал: а что, если бы такое случилось с моим сыном? Даже мороз прошел по коже, и я поежился. — Пройдемся? — предложил Кравченко. — Да нет, я посижу… — Пройдемся, пройдемся. Не сидеть вы сюда пришли, а я что-то разговорился, так хоть порассуждаем на ходу на разные темы. И это ничего, что темы у нас невеселые. Кстати, библия не содержит в себе никаких указаний насчет того, улыбался ли вообще Иисус Христос. Еще тогда у него было к тому мало оснований. А сколько лет прошло от рождества Христова? — Заканчивается одна тысяча девятьсот восемьдесят второй, — сказал я и покачал тяжелым ключом от калитки. — То-то… Вы знаете, — сказал он мне, когда мы пошли по аллее, направляясь к выходу, — в этой стране все учтено и измерено. У статуи Свободы в нью-йоркской гавани указательный палец около двух с половиной метров длиной, и он очень четко указывает каждому куда следует. Я приехал сюда после войны, я из бывших наших пленных, попал в американскую зону оккупации, обычное дело, и вот я здесь уже почти тридцать пять лет. Все было: женщины были, неплохая работа была, но любви не было. Здесь, в эмиграции, любовь отчаянная — люди бросаются в нее, будто хватаются за спасательный круг, а затем, когда теряют этот круг, тонут еще скорее. Я знал, что если выплыву, то сам, а если утону, никто и кругов не увидит… Вот этому пацану, — Кравченко показал взглядом на подростка, сидевшего на скамеечке возле чугунной кладбищенской калитки, — вот этому пацану еще надо будет узнать и понять столько, сколько он дома в жизни бы не узнал. Правда, Володя? Мальчик вздрогнул и внимательно поглядел на нас. — Как тебя зовут? — спросил я по-английски. — Не старайтесь, он не понимает, — сказал Кравченко. — Как тебя зовут? — переспросил я по-украински. — А вы откуда? — сжался паренек. — Мне тетя Марта говорила, что будут ходить за мной и спрашивать, будут сманивать… — Куда сманивать? — перебил я. — Туда же, к мамочке, которая меня предала и увезла сюда. К папочке, который нас еще дома предал. В страну, где… — Не трогай страну, мальчик, — перебил я еще раз и даже погрозил пареньку медным ключом от калитки. — А вы ему не мешайте, — протянул Кравченко где-то за спиной. — Ему сейчас все ясно, как божий день. Ты говори, Володя! Пусть выговорится, пока ему кажется, что все понимает, потом ой как трудно будет и непонятно… — Не о чем мне с вами разговаривать, я все равно с мамой никуда не поеду. Она мне всю жизнь только и говорила, какая она несчастная, а затем поехала сюда, чтобы еще несчастнее стать. А что теперь: приду в школу и скажу, что покатался я, и хватит, принимайте в пионеры обратно и на второй год оставьте, пожалуйста? Тетя Марта говорит, что… — А кто тебе сказал, что там вся школа только и мечтает, чтобы тебя в пионеры определить? Ты же, когда уезжал, убежища от мамы не попросил у себя в классе, не остался против ее воли… — Оставьте ребенка в покое, — сказала какая-то женщина и вырвала у меня из пальцев тяжелый медный ключ. Взглянула на Кравченко и на меня. — Ты иди убирай дорожку, ничего, наверное, не сделал еще сегодня. А вы уходите, не знаю, кто вас прислал, но уходите отсюда, не мучайте ребенка. Еще придете, я скажу Кравченко, он вас застрелит. Скажу — и застрелит… Она взглянула на меня, а затем на Володю-Уолтера, и тот пошел домой к ней, не оглядываясь, совсем еще маленький пятиклассник, который рассуждал, как доведенный до отчаяния взрослый человек. Мы остались втроем. Прежде чем Кравченко возвратился к могильным плитам, я написал ему свой телефон на визитной карточке; тот не глядя сунул ее в оттопыренный карман пиджака и медленно пошел от нас, даже не оглянувшись на вопрос, заданный женщиной ему в спину: — Так застрелишь, Кравченко, если я прикажу? Тебе ведь приказывали уже такое, рассказать, а? — Можно поговорить с вами? — спросил я у женщины. — Нет, — отрезала та. — Уходите отсюда. Я полицию вызову… Я чувствовал спиной ее недобрый, настороженный взгляд все время, пока шел от калитки к шоссе и даже когда стоял с поднятой рукой, останавливая такси. Когда уже садился в машину, оглянулся: женщина все еще стояла, глядя в мою сторону. Ни мальчика, ни Кравченко нигде не было видно. |
||
|