"Зеленая птица с красной головой" - читать интересную книгу автора (Нагибин Юрий Маркович)

Бабочки

В тот далекий год моего детства отец работал прорабом на строительстве крупного саратовского завода. На лето мы с мамой поехали к нему. Отец снимал комнату в маленьком одноэтажном доме с чахлым садиком, рядом с базарной площадью.

Вскоре после нашего приезда сын квартирных хозяев, высокий, серьезный мальчик, в круглых очках, года на два старше меня, показал мне свою коллекцию бабочек. Он хранил ее в плоских картонных коробках из-под детской игры с загадочным названием «Ричи-Раче». Наколотые иголками на картон, с распластанными крылышками, похожими то на лепестки цветка, то на тончайший шелк, то на бархотку, то на клочки яркого, пестрого ситца, бабочки были очень красивы. Я никогда не думал, что бабочек так много и они такие разные. Я смотрел на них и понимал, что отныне не смогу жить, если не соберу такой же коллекции. Что привлекло меня: красота ли этих бабочек, предощущение ли азарта, или я просто дал захватить себя чужому вдохновению?

А мальчик в круглых очках с глубоким, хотя и сдержанным увлечением рассказывал о своих сокровищах.

Вот уральский махаон — у бабочки ярко-желтые, изящно и остро удлиненные книзу крылышки с темным бордюром. Вот белый махаон — он еще крупнее, чем уральский, но ценится меньше, А вот траурница — темно-коричневые крылышки обведены белой каймой с черной полоской но краю. Вот пестренькие бабочки-сестры: одну называют аванесе-це, другую — аванесе-ланта. Вот мраморница — ее крылышки, подобно мрамору, покрыты сложным разводом. Желтенькая лимонница; беленькая с черными полосками — боярышница. Вот эти, будто натертые углем, так и называются черными. А дальше мелочь — разные мотыльки.

Я благоговейно слушал, и каждое название намертво ложилось в память.

Покончив с дневными бабочками, хозяйский сын перешел к ночным.

— Видишь, надкрылья у них серые, окрашены только нижние крылышки. Когда они садятся на ствол дерева, то складываются конвертиком, так что их не отличишь от коры. Вот розовый бражник, вот голубой, а этот молочайный — вон какой здоровенный! А вот самая главная… — Мальчик вынул из стола папиросную коробку, медленно открыл. — Мертвая голова! — произнес он тихо и таинственно. — Видишь, на спине череп?

Я смотрел на огромного ночного летуна, с черным распахом верхних крыльев и нежной желтизной округлых нижних крылышек, с вощаным, толстеньким телом, и готов был увидеть не только череп, но и целый скелет. Я был околдован.

Хозяйский сын собрал свои коробки и тщательно завернул в газетную бумагу. А на следующий день он уехал за Волгу, в пионерский лагерь. Я же, раздобыв марлю, проволоку и нитки, стал сооружать сачок — покупные сачки, по словам хозяйского сына, годятся лишь для ловли гусениц.

Целый месяц я прожил как в тумане. Я совсем не замечал кипучей жизни реки с ее белыми высокими пароходами, длинными караванами барж, парусниками, плотами, — мое внимание было приковано лишь к песчаному островку, густо поросшему шиповником: там трепыхались в воздухе желтые платьица лимонниц да пестрые с рыжинкой — больших и малых оранжевых. Я совсем не знал улицу, на которой жил, но до сих пор помню отчетливо все девять «остановок» — так назывались в Саратове девять дачных поселков, связанных между собой и с городом одноколейной линией пригородного трамвая, — где приобрел лучшие экземпляры дневных и ночных бабочек.

Вначале мы с мамой отваживались ездить лишь до пятой остановки. Трамваи ходили редко и нерегулярно, порой что-то портилось в них, и они на долгие часы замирали на путях. Каждая поездка грозила опасностью не вернуться в тот же день в город. И все же мы подавались дальше и дальше. Наша отвага была вознаграждена: на восьмой остановке, близ крошечного бочажка, глядевшего из травы голубым, как незабудка, глазом, я накрыл сачком медлительного, низко и плавно парящего белого махаона, а несколько дней спустя поймал тут же его более быстрого уральского собрата. Правда, за этим ловким и стремительным, не боящимся высоты летуном мне пришлось немало побегать. Трижды или четырежды терял я его из виду и хотел было прекратить погоню: простор накрылся вдруг глухой, мертвенной тенью и сонно забормотал вдалеке гром. Но туча прошла стороной, вновь заблистало солнце, и в его луче дразнящим золотым листиком зареял уралец. Наконец, запыхавшийся, потный, растрепанный и счастливый, я показывал маме свою добычу.

— Это аванесе-це? — с улыбкой спросила мама, азартно следившая за страстным моим увлечением.

Несмотря на все мои усилия, коллекция росла медленно. Много бабочек пропадало из-за моей ручной неумелости. Для приобщения к коллекции бабочку надо распялить с помощью полосок бумаги и булавок. То я слишком грубо распяливал бабочкам крылья, и они обрывались; то бумажные полоски стирали нежную пыльцу, и бабочки выходили из распялки полуголыми; то я слишком рано снимал закрепки, и крылышки складывались парусом, а при попытке разлепить их ломались. Так погибали первые мои махаоны, несметное число крошечных, хрупких мотыльков и даже великолепная траурница.

Отчаяние мое было так велико, что мама решила везти меня на последнюю, девятую остановку, откуда, по уверению отца, не вернулся еще ни один трамвай. К полудню, проплутав часа два по лесным дорогам, мы оказались в зачарованной, благоуханной тиши великолепного соснового леса. Голубоватые, прямые, клубящиеся пылинками лучи солнца, словно прожекторы, просвечивали плотный строй высоких, как на подбор, мачтовых сосен.

Я подобрал крепкую палку и, колотя ею по стволам сосен, двинулся вперед. Сосны коротким, звонким эхом откликались на удары, с ветвей что-то осыпалось, взлетало, вызывая у меня сладкую дрожь. Наконец словно крупная шелушина слоистой коры отделилась от одного из стволов, протрепыхала в воздухе, перелетела на другой ствол и слилась с ним. Лишь на краткий миг в сером трепыхании шелушины мелькнули голубоватые пятнышки, и я уже не сомневался, что это молочайный бражник.

Я кинулся к сосне, но бражник так замаскировался, что его невозможно было обнаружить. Тогда я ударил палкой по стволу — бражник перетерпел, не выдал себя, но на меня накинулся целый рой ос, гнездовавших на сосне. Казалось, в одну секунду мне сделали все прививки, от оспы до противостолбнячной. С диким воем, выпустив палку, я бросился назад. А громадные, вислозадые, как скаковые кони, осы яростно гудели надо мной, то и дело жаля голову, шею, плечи.

Весь искусанный, прибежал я к матери.

— А знаешь, — сказала мама, — ведь бражник, наверное, так и сидит себе на сосне.

Преданно и благодарно взглянув на свою азартную мать, я снова направился к сосне, где хоронился бражник и с грозным гудом облетывали свое гнездо вислозадые осы. Теперь я пробирался ползком, используя для укрытий каждый кустик, каждую впадину и бугорок. У маленькой, пушистой, нежно-зеленой елочки, шагах в четырех от сосны, я залег и стал обозревать ствол. Как ни внимательно приглядывался я, ничего, кроме лиловых заусенцев коры, обнаружить не мог. Но постепенно глаза мои обрели удивительную зоркость: я различал уже всевозможных жучков, сверлящих в коре свои тонкие ходы, муравьев, снующих по коре в поисках строительного материала, и совсем крошечную, с муравьиный глаз, черную и блестящую, как антрацит, букашину, рядом с которой божья коровка казалась величиной с дом.

И тут я увидел бражника, и второго, и третьего, и четвертого, вся сосна была усеяна бражниками. Ожившие от дуновения ветра шелушинки обманули перетруженный глаз. Я отвел взгляд, а когда вновь посмотрел на сосну, то и впрямь увидел настоящего, единственного своего бражника. Он медленно полз вверх, подрагивая крылышками и шевеля усиками. Еще немного, и бражник подымется так высоко, что мне его уже не достать. В два прыжка я достиг сосны и накрыл ладонью щекотно встрепенувшегося летуна. Затем осторожно отнял его от ствола и кинулся бежать.

Снова гудели надо мной разъяренные осы, снова вонзали свое горячее, острое жало в лицо, шею, плечи. Но я не чувствовал боли: в кулаке у меня стрекотал живой, тугой, неуловимый летун!

Вернулись мы поздно ночью с каким-то случайным, заблудшим трамваем. Отец ждал нас на улице, у него было черное от тревоги лицо…

Теперь в моей коллекции не хватало лишь королевы ночи, таинственной и жуткой мертвой головы. Хозяйский сын говорил мне, что мертвую голову можно поймать только на свет фонаря. И начались ночные бдения. Каждый вечер выходил я в сад с большим жестяным фонарем. Здесь я просиживал часами, сам, как и фонарь, облепленный слетающейся со всех сторон мошкарой и мотыльками. Порой на освещенной земле мелькала тень покрупнее, я вздрагивал и потом долго слышал, как стучит во мне сердце.

Однажды я задремал, сидя у фонаря. В полусне мне виделись какие-то странные летучие существа, они прикидывались то птицами, то крылатыми ящерицами, то листьями. Но всякий раз, как летун приближался, я видел череп с черными ямами глазниц и узкую щель рта. Поначалу эти реющие призраки не пугали меня, затем я вдруг резко вздрогнул и проснулся. В упор на меня смотрели два больших темных глаза, в глубине их мерцало по золотому ядрышку. Я смутно различил крутые своды надбровных дуг, странную, шевелящуюся, похожую на губку мякоть храпа и короткий блеск мелькнувшего в зевке резца.

— Мертвая голова! — вскричал я и взмахнул сачком.

Губчатая морда вскинулась, обнаружив худую, длинную шею, золотые ядрышки утонули в черноте зрачков, короткий фырк — и на меня извергся целый фонтан пенных и теплых брызг.

Мимо нашего дома постоянно тянулись к базару и с базара верблюжьи упряжки. Я пытался накрыть сачком верблюда, заглянувшего в сад поверх невысокого забора.

Однажды вечером родители ждали гостей. Меня это нисколько не интересовало, я налаживал фонарь, готовясь к обычной ночной охоте, и тут услышал, что среди гостей будет легендарный Федор Сергеевич, знаменитый путешественник, живший через три дома от нас. Ребята с нашей улицы рассказывали, что квартира Федора Сергеевича забита чучелами животных, птиц, рыб, коллекциями цветов, растений, минералов, раковин и монет, старинным оружием и утварью и всякими другими чудесами, собранными им во время его странствий по всему свету. Говорили, что у него есть настоящий мамонтовый клык, гарпун, которым он убил самого большого кита, живой попугай, говорящий на трех языках, тибетский кот и редчайшее животное — мангуста. Мы не раз пытались заглянуть в окна Федора Сергеевича, но стоявшие на подоконнике горшки с кактусами и аквариумы с золотыми рыбками надежно прикрывали таинственные недра. Живя последние годы на покое, Федор Сергеевич и сейчас совершал небольшие путешествия по окрестностям, то на моторной лодке, то на старом, задышливом мотоцикле.

Конечно, ради такого знакомства я, не колеблясь, пожертвовал ночной охотой. Гостей было много, но я никого не видел, кроме высокого, тощего старика в парусиновой куртке с короткими рукавами, откуда торчали большие, как лопаты, загорелые руки. У Федора Сергеевича были соломенные, лишь на висках тронутые сединой волосы, длинная, морщинистая, бурая от загара шея, добрые, близоруко прищуренные глаза. Перед тем как сели ужинать, мама, угадав томившее меня желание, подсунула Федору Сергеевичу мою коллекцию.

— Ну-ну, — сказал он глуховатым голосом, потирая большие, темные руки. — Посмотрим, посмотрим…

Многие смотрели мою коллекцию, но никто не смотрел с такой пристальной серьезностью, как Федор Сергеевич. Он ничего не говорил, только мягко покряхтывал, но для меня это значило куда больше, чем неумеренные и равнодушные восторги других. А потом он оседлал нос очками и стал читать названия, которыми я, как истый коллекционер, снабдил каждый экземпляр. На лице его мелькнуло изумление, затем он вдруг негромко, со вкусом расхохотался и снял враз запотевшие очки.

— Что это! — заговорил он сквозь смех, промокая подглазья клетчатым носовым платком. — Может, я отстал от науки, но почему эта капустная совка переименована в боярышницу, а бурая медведица в мраморницу? Лимонница — это, конечно, поэтично, но желтушка луговая все же вернее. А что такое аванесе-це и аванесе-ланта? — Он еще раз со смехом повторил эти названия. — Нет, скажи-ка, любезный, где раздобыл ты эту классификацию?

— Мне так сказали… — пробормотал я.

— Ну, так тебя обманули! — безжалостно объявил он. — Таких бабочек нет в природе. Есть группа Ваннес. Аванес же просто армянское имя. А это вот, запомни, пяденица, а не прядалица, дай я тебе напишу…

Я протянул ему карандаш. Исчезли привычные, сросшиеся с моим сердцем названия, которые звучали для меня, как боевой клич; названия, что пружинили мышцы, напрягали нервы, когда, усталый, потный, я продирался сквозь колючий репейник или секущую до крови крапиву в погоне за быстрой, верткой беглянкой. Оказывается, я не ловил никакой траурницы, я ловил монашку. Может, так даже и лучше, но это открытие принесло мне лишь горькое чувство утраты, как и всевозможные совки, златогузки, огневки и шашечницы, заместившие моих выстраданных боярышниц, лимонниц, капустниц, больших и малых оранжевых. У меня отняли целый мир, я чувствовал себя обманутым, обобранным, нищим! Что с того, что теперь я знаю правильные названия бабочек! Эти названия ничего не говорили моему сердцу, они были мертвы для меня…

Долгое время самый вид парящей в воздухе бабочки был неприятен мне как память о пережитом. И только мертвая голова по-прежнему манила и притягивала.

Уже в отроческие годы, оказавшись в ночном саду или в лесу, я вдруг затаивал дыхание и начинал тревожно всматриваться в темные стволы деревьев и в чуть более светлые прозоры между ними — не покажется ли наконец таинственный летун? Порой эту надежду вызывали во мне ночные голоса леса. Рыдающий хохот филина, тоскливый вскрик совы, неистовый, исполненный ужаса перед самим собой вопль сыча мгновенно рождали во мне чувство: сейчас она появится. Бабочка не появлялась, и с годами я перестал думать о ней.

Однажды, восемнадцатилетним, я сидел на скамейке в Нескучном саду. Час был поздний, давно зажглись фонари, ярко зазеленив листву деревьев. Но июньское небо на западе еще светлело острой, бутылочного оттенка голубизной. На душе у меня было тревожно и радостно, я только что сдал последний экзамен в институт и думал о том увлекательном и трудном мире науки, в который мне предстояло вступить. Я смотрел прямо перед собой на куст жимолости, из которого росла тонкая, высокая осина, казалось, сама рождавшая ветер: в окружающем безмолвии только ее листочки неустанно трепетали.

И вдруг я увидал, как на бледную кору опустился огромный, с летучую мышь, мотыль и сложил крылья треугольником. Бражник немного прополз по стволу, повел усиками вправо, влево и замер. На толстой, вощаной спинке отчетливо проступали очертания черепа с черными впадинами глазниц и щелью беззубого рта.

«Мертвая голова», — равнодушно подумал я. Мне вспомнилась горячка саратовского лета, ночные бдения с фонарем, зачарованность моей тогдашней детской души. Неужто все это минуло безвозвратно, как если б было пережито не мной, а каким-то иным, безразличным мне человеком? Или ничто не минует, что пережито полной душой, и еще вернется ко мне в другую пору и в другом образе?