"У ночи тысяча глаз" - читать интересную книгу автора (Вулрич Корнелл)

Глава 2 Рассказ

1

Началось все с капли. Да, именно с капли. Но не воды, а капли бульона, упавшей на белое вечернее платье, надетое впервые. С такой, в сущности, малости.

Капля пролитого бульона. Косой взгляд, на секунду прервавший разговор. Огорчение на лице, мелькнувшем за плечом. Огорчение, вызванное неосторожностью. Лицо удаляется, пятно просыхает, разговор входит в прежнее русло. Однако что-то уже произошло.

Вот первый шаг к смерти. Едва заметный симптом тьмы при желтом свете множества стоявших на столе свечей. Крошечная точечка. Но она росла, увеличивалась — ото дня ко дню, от недели к неделе, от месяца к месяцу, — пока тьма не вытеснила свет. Пока все не обернулось тьмой. Пока не осталось ничего, кроме тьмы, страха и боли, смерти.

Меня, как я вам сказала, зовут Джин Рид, а отца — Харлан Рид. Бог вложил в наше сердце любовь к отцам, и Бог же сделал так, что в сердцах дочерей чувство это гораздо сильнее, чем в сыновьях. Но Бог позабыл дать нам то, что могло бы избавить от боли, которую нередко приносит с собою любовь. Бог позволяет нам оглядываться назад, однако запрещает заглядывать вперед. А если мы и делаем это, то на свой страх и риск. И нет никакого лекарства, которое позволило бы предупредить боль, есть лишь одно, которое может только следовать за нею, — время.

Я потеряла мать, когда мне исполнилось два года и, по сути, ее не знала. Меня растил отец. Иногда думаю, что большей любви не бывает, — вообразите любовь к родному человеку в сочетании со всем спектром романтической любви, за исключением, разумеется, запретной. Так все было у нас. Может, это и нехорошо, но подобного наказания мы все же не заслужили. Случалось, например, что я падала, сбивала себе коленку или получала ссадину. Тут же бежала к отцу, а он брал меня на руки, и его сочувствие, точно бальзам, проливалось на ушибленное место. Так же он поступил тогда, когда в восемь, не то в девять лет я обнаружила в себе нечто странное. До тех пор я ничего не чувствовала; дети, если растут изолированно, в половых особенностях не разбираются. Подобное незнание могло мне повредить. Отец позаботился о том, чтобы ничего плохого не произошло. Прижег, простерилизовал, удостоверился в том, что не останется следа и отметины.

Как-то раз в школе незнакомая девчонка уселась передо мной на игровой площадке и, нахально глядя прямо в глаза, спросила:

— Ты ведь жутко богатая, правда?

Я, как бы защищаясь, слегка попятилась.

— Нет, не богатая, — неуверенно ответила я. Меня словно обвиняли в том, что барахтаюсь в каком-то противном жирном соусе.

— Нет, богатая, — не унималась та. — Мне сказали.

Когда что-то отвлекло ее внимание, я украдкой бросила взгляд на свое платье. Оно было чистым и опрятным. Беспокоиться вроде не о чем. Но я не на шутку встревожилась.

Вечером, придя домой, сразу же спросила:

— Что значит — быть богатым?

Отец заговорил медленно, чуточку грустно и очень мудро:

— Слушай меня внимательно. А завтра — забудь. Когда тебе исполнится восемнадцать или двадцать, ты обо всем вспомнишь. Тогда это тебе будет нужней. Быть богатым — значит, прежде всего, быть готовым к трудностям. Постоянно чувствовать себя одиноко: ты протянешь руку, а она повиснет в воздухе. Тебя никто по-настоящему не полюбит. То есть ты не сможешь определить, любят ли тебя ради тебя самой. Придется быть очень осторожной: всюду ждут ловушки.

— А что же мне делать? — растерянно спросила я.

— Только одно. Вести себя так, словно ты ничего не знаешь. Веди себя… живи и думай, словно ты и не подозреваешь о том, что богата. И тогда, возможно, мир станет к тебе снисходительней.

На другой день я уже действительно обо всем забыла. Да, да, на следующий же день. А вспомнила много лет спустя, как и предсказывал отец. Так бывает, когда бросишь что-нибудь в воду: сперва оно потонет и долгое время не показывается, потом опять всплывает. Итак, отец дал мне нечто вроде завета, и я старалась ему следовать.

Теперь о том, что непосредственно предшествовало дню, когда злосчастная капля так омрачила мое существование. У меня, разумеется, были свои дела, заботы и интересы. Жизнь казалась безоблачной, ей ничего не угрожало. Дружбы с ровесниками я не водила — чувствовала, что мне с ними неинтересно. Меня считали немножко странной и нелюдимой. Не любила компаний, тряпки меня тоже особенно не интересовали. Мне нравилось читать. А еще любила гулять под дождем с непокрытой головой, одна, засунув руки в карманы и задрав голову, чтобы ощущать, как по лицу стекает вода. Ничто, казалось, не предвещало беды.

И вот однажды вечером за обедом, за день или два до того, как упасть упомянутой капле, отец мимоходом заметил:

— Джин, похоже, в пятницу мне придется отправиться в Сан-Франциско.

— Надолго?

— На два-три дня. Туда и обратно.

И добавил несколько слов о партии шелка из Японии: предстояло что-то уладить.

Деловые поездки были для него не редкость. Он совершал их постоянно.

Увлеченная десертом, я только погрозила ему пальцем:

— Не лучше ли тебе отправиться в понедельник? Ты знаешь, какое в пятницу число? Тринадцатое…

Он хмыкнул — впрочем, на иную реакцию я и не рассчитывала, и мы заговорили о чем-то другом; служанка в это время стояла у буфета, наливая кофе.

День или два спустя, то есть в четверг вечером, накануне отъезда отца, к нам, насколько я помню, приехали гости. Горели свечи, обед был каким-то очень уж церемонным, что для нас с отцом означало определенную несвободу. Мы это давно уже с ним заметили. Приходилось, однако, мириться… Я надела то самое злополучное новое белое платье, а в нем мне не нравилось абсолютно все. И то, что оно новое, и что белое, и что, наконец, платье — и какое! Один конец укороченный, другой — удлиненный. Меня раздражало ощущение расфранченности, да к тому же еще этот дурацкий шлейф — куда ни пойдешь, всюду он за тобой тянется. Я предпочитаю джемперы и твидовые костюмы. Только в них чувствую себя по-настоящему удобно. А платья… Их, правда, тоже иногда приходится надевать, но я старалась делать это как можно реже.

В тот вечер сидела я, значит, при полном параде за обеденным столом и старалась поддержать беседу с людьми, к которым была совершенно равнодушна, как, впрочем, и к теме беседы. Речь, по-моему, шла о приватном концерте одной оперной певицы.

— Вы непременно должны прийти, — уговаривала меня престарелая, увешанная бриллиантами дама, сидевшая напротив. — Мы будем рады вас видеть.

— Постойте-постойте, вы сказали — завтра? — Я с облегчением вздохнула. — Завтра мы точно не сможем. Отец собирается лететь во Фриско.

Я бросила взгляд на отца, сидевшего во главе стола, чтобы он подтвердил мои слова. Так ведут себя сообщники.

В этот момент передо мной ставили на стол тарелку с супом, рука, державшая ее, дрогнула, и капля пролившегося бульона попала мне на платье; я почувствовала, как она обожгла меня, мгновенно просочившись сквозь легкую ткань.

Ответом моему укоризненному взгляду было вспыхнувшее лицо не успевшей выпрямиться служанки и оказавшееся в тот миг рядом с моим. Возможно, уместней было не обратить внимания на столь тривиальную промашку, но я не совладала с собой, о чем теперь сожалею.

Разговор тем временем продолжался, и я поспешила включиться в него.

— Для полета дата действительно не очень подходящая, — сказала я. — Ну а для концерта? — И тут услышала взволнованный голос у себя над ухом:

— Простите, мисс.

— Ничего страшного, — бросила я, не взглянув на служанку, и продолжала беседу: — Отец только делает вид, что поездки ему ужасно надоели, но я-то знаю — втайне радуется им.

— Уж это точно, — с притворным сожалением отозвался он. — И ничто не доставляет мне большего удовольствия, чем бритье в полете, особенно в тот момент, когда самолет попадает в воздушную яму. Вот где испытываешь настоящее наслаждение: подносишь бритву к виску, а лицо твое вдруг уходит вниз.

И в таком духе протекал весь разговор. Пятнышко, оставленное бульоном, уже высохло. А через час я бы о нем скорее всего забыла, но мне о нем напомнили, запечатлели, так сказать, в моем сознании.

Как только гости разошлись, я сразу же поднялась к себе и первым делом освободилась от своего наряда. Надев шерстяной халат, прилегла на кровать с книгой, как вдруг раздался стук в дверь и появилась та самая служанка.

Я даже не сразу сообразила, где могла ее видеть; сейчас она была в пальто из шотландки и в надвинутой на лоб шляпке.

— Что у вас?

— Могу я поговорить с вами, мисс?

— Что за вопрос! Но почему вы все еще здесь? На часах почти двенадцать.

— Знаю, мисс. Осталась специально, чтобы сказать вам, как сожалею о случившемся. — Она подошла к моему белому платью, небрежно брошенному на спинку стула, — я никогда особенно не слежу за вещами, — и склонилась над ним, выискивая пятно. — Надеюсь, вы простите меня, мисс. Самой мне себя точно не простить.

Я могу не обратить внимания, если меня окатят с головы до ног, но терпеть не могу, когда меня чистят щеткой. А именно это она, на мой взгляд, и пыталась сейчас делать, пусть всего лишь на словах.

— Не надо трагедий по пустякам, Эйлин, — запротестовала я. — Не хватало еще, чтобы вы из-за меня лишились сна. Да к тому же в этом платье я похожа на русский кулич. Не хватало только его окропить.

Она, однако, почему-то не уходила. У меня уже устала рука держать палец на странице томика Хемингуэя.

— Мисс Джин, я не о самом случае, а о том, что его вызвало. Вообще-то рука у меня твердая.

— Нет правил без исключений. И давайте на сем закончим.

Не тут-то было. Нет, вероятно, ничего отвратительней настойчивости кротких. Или, точнее, кажущихся таковыми.

— Я об авиарейсе.

— Каком еще авиарейсе?

— Которым полетит мистер Рид, мисс. Он сказал, что летит завтра. Я как раз стояла за вашим стулом.

До меня как-то не сразу дошло, что именно она имеет в виду. Я закрыла книгу и вопросительно посмотрела на нее:

— Вы имеете в виду тринадцатое число? Господи Боже мой, Эйлин, пора бы вам наконец повзрослеть.

Она покачала головой:

— Не то, мисс. Не в числе дело. Оно всего лишь номер.

— Спасибо, что напомнили, — съязвила я.

— Но этот самый самолет, который вылетает обратным рейсом… — Она заметила, что я насмешливо смотрю на нее. — Знаю, что не мое дело…

— Нет-нет, продолжайте, — спокойно разрешила я. — Даже интересно.

Она нервно ломала руки, подыскивая нужные слова:

— Не надо ему лететь этим самолетом. Можно ведь вылететь позже и позже вернуться.

— Понятно, — сухо заключила я. — Вам все известно заранее?

— Не надо ему лететь этим рейсом, — как бы оправдываясь, повторила она. — Отговорите его, мисс Джин. Не к добру, уверяю вас. Если он вылетит завтра…

— То?..

— Оттуда ему придется лететь в понедельник вечером.

— Ну и что?

Последние слова она произнесла через силу, как будто и не сказать боялась, и еще больше боялась говорить.

— Этот самолет… Обратный рейс на восток… С ним может случиться неладное.

— Да что вы? — снова съязвила я. — Теперь о подобных вещах бывает известно заранее?

— Нет, мисс, не бывает, — потупилась она. — Вы же знаете, что не бывает.

— Послушайте, Эйлин, я не против того, чтобы вы там у себя пропустили иногда рюмку-другую, но решительно против того, чтобы вы после этого заявлялись сюда и начинали доказывать сомнительную пользу выпивок.

— Бог с вами, мисс, я ведь совсем не пью, — еле слышно пробормотала девушка.

Взглянув на нее, я тут же поняла, что она и в самом деле не пьет. У нее было болезненно-бледное худое лицо и сухопарое тело. Такую свалил бы и один глоток.

— Вы когда-нибудь слышали о Кассандре,[2] Эйлин? — сказала я чуть мягче. — Не думаю, чтобы она кому-нибудь нравилась. Вы ведь не хотите походить на нее, правда? Ходите тут, пугаете людей. Вас станут избегать, вы знаете?

Она уже, кажется, начала раскаиваться в том, что завела разговор.

— Простите, мисс, — заторопилась она. — Во всяком случае, докучать вам я не собиралась… — И уже на пути к выходу бросила: — Предостережение идет не от меня, мисс. От моих знакомых.

— Понятно. Выходит, они занимаются предсказаниями. Ну что ж, поблагодарите их от моего имени и скажите, что в подобной помощи я не нуждаюсь.

Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, как будто я произнесла какое-то богохульство.

— Ах, мисс, мне, верно, не следовало говорить вам ни слова.

— А вы сказали, и меня это уже начинает утомлять. Спокойной ночи, Эйлин.

Она, видимо, не ожидала такого приема. В горле у нее застрял комок, который она безуспешно силилась проглотить.

— Спокойной ночи, мисс, — наконец выговорила она и закрыла за собой дверь.

Я вернулась к Хемингуэю и, улыбаясь, прочла абзац, в котором не было ничего смешного.

2

На следующий день я провожала отца в аэропорт. Таким он мне и запомнился. Всю дорогу мы разговаривали. Один раз я искоса посмотрела на него — просто так, без всякой задней мысли, как бывает, когда сидишь с человеком в машине, которая куда-то мчится, разговариваешь и случайно бросаешь на него взгляд. Такой момент остается в твоей памяти.

Он до сих пор у меня в голове, этот моментальный снимок, четкий и ясный, словно сделанный только сегодня. И сохранился, как сохранился бы настоящий снимок, отпечатанный на фотобумаге. Он напоминает о том, чего давно уже нет.

Отец выглядел таким мужественным, таким красивым. Возможно, потому, что его блестящие седые волосы резко контрастировали со всем остальным в нем, как бы неподвластным времени, — точно не скажу. Знаю только, что он производил на меня впечатление человека гораздо более молодого, щеголеватого, сильного, подтянутого и энергичного — называйте как хотите, — чем смазливые темноволосые красавцы, которым за двадцать пять. У него был прекрасный цвет лица — ровный румянец, на фоне которого резко выделялась белизна волос, всегда аккуратно причесанных и безупречно подстриженных, когда бы ты его ни встретил, и сзади, и на висках — подобные прически больше свойственны молодым. Видя, какой эффект создают его волосы, я начинала понимать, почему даже молодые люди в восемнадцатом столетии, как мужчины, так и женщины, носили напудренные парики.

А еще у него великолепная линия подбородка — линия костяка, не имеющая ничего лишнего. Когда отец говорил, движение подбородка под медно-розовой кожей вызывало мысли о силе. И не только о силе, но, возможно, еще и об упрямстве — но не как главной черте характера, — и о здравом смысле, а прежде всего — да, прежде всего об искренности. Не знаю, может ли подбородок каким-то образом свидетельствовать об искренности, скорее о ней судят по глазам, но при виде этой чистой линии подбородка, в покое ли, в движении, думалось почему-то именно о ней.

Глаза у отца, от насыщенной активной жизни, были ясные, прозрачные — глаза молодости, и они не уставали смотреть, не уставали и от того, что видели. Серо-голубые, они лучились добротой и нежностью, а морщинки вокруг них, когда эти глаза улыбались, подтверждали, что их обладатель понимает решительно все. По крайней мере, когда дело касалось меня, но, видите ли, мне ни разу не приходилось наблюдать, как они смотрят на других, поэтому я могу говорить только о себе.

Воротник его пальто из верблюжьей шерсти был приподнят — так обычно носят пальто молодые люди. Сидел он свободно, как и двигался, — все его суставы оставались подвижны, нисколько не стеснены возрастом. На коленях у него лежал портфель, и, разговаривая со мной, он иногда заглядывал в него, проверял, не оставил ли чего дома. Я как сейчас его вижу: светло-коричневая гладкая свиная кожа с клетчатой подкладкой. Год или два назад сама ему подарила его.

Одна рука у него была в перчатке, а вторую он снял, так как курил сигарету. Пальцы небольшие, но сильные (не терплю длинных и тонких!), какие и должны быть у мужчины. На одном пальце он носил витое золотисто-зеленое кольцо с печаткой. Насколько помню, это была его единственная драгоценность.

Покончив с бумагами, он закрыл портфель, нажав большим пальцем щелкнувший замок. Замочек имел правильную прямоугольную форму и блестел как зеркало. Помню, он потускнел, когда с него соскользнул палец, и снова прояснился — так бывает и с зеркалом, на которое подышишь. Порой мне кажется, что столь же краткий след остается в жизни и от нас — мимолетный, эфемерный, растворяющийся после нашего исчезновения.

Вот такой моментальный снимок храню я в памяти до сих пор, снимок отца, каким он был в минуты полной открытости. Снимок того, чего давно уже нет.

Когда добрались до аэропорта, у нас еще оставалось несколько свободных минут. Мы сидели в машине перед зданием аэровокзала, освещенного бледными размытыми лучами солнца. Я, помнится, даже не стала выключать двигатель, готовая в любой миг уехать. Никому из нас двоих и в голову не приходило, что я могла бы выйти из машины, немного проводить его. Зачем? Обычное ведь дело. Он летал часто. Лететь самолетом для него значило то же, что поехать на такси в центр города.

— Ты не пойдешь вечером к Эйнсли? — с улыбкой спросил он.

— Боже избавь! — поморщилась я. — У меня есть предлог не ходить.

— Да, кстати, — вспомнил он. — Если позвонит Бен Харрис, скажи ему, что встретимся в следующее воскресенье. Пусть приходит с той же компанией, что и в прошлый раз, — симпатичные ребята.

Я приложила палец ко лбу и тут же его убрала.

— Пожалуй, мне пора.

Он вышел из машины, захлопнул дверцу и, наклонившись, поцеловал меня.

— Опять узел не по центру, — заметила я. — Научишься ты когда-нибудь за ним следить? — Я поправила ему галстук.

— А что, насчет этого есть какое-то правило? — сухо поинтересовался он.

Я вдруг вспомнила вчерашнее, и мне почему-то стало смешно.

— Да, совсем забыла. Вечером ко мне зашла одна из служанок — Эйлин Магуайр. Все пыталась убедить меня, что тебе не следует возвращаться этим же самолетом. Кто-то из ее знакомых гадал на кофейной гуще — ты бы видел, как она всему верит, — от ее слез, что называется, ковер взмок.

Отец даже не сразу понял, о ком я говорю. Впрочем, заниматься служанками входило в обязанности миссис Хатчинс, он к ним не имел никакого отношения.

— Магуайр?! Это которая?

— Новенькая.

— И что же может произойти? — Он улыбнулся.

Я щелкнула пальцами:

— А вот об этом я у нее не спросила.

Он засмеялся. И я вместе с ним. Однако ему пора было идти.

— Жди меня во вторник утром, — бодро сказал он и направился к входу в здание.

— Пока, папочка.

Я включила скорость, не дожидаясь, когда за ним закроется дверь. А, ерунда! Сколько раз он уж летал! Я торопилась, поскольку записалась к своему мастеру в парикмахерской и не хотела опаздывать.

В тот вечер обедала одна. За столом мне опять прислуживала Эйлин Магуайр.

Она все делала молча, но лицо у нее было мрачным, и каждый раз, когда мы встречались взглядами, она опускала глаза. Я и думать забыла о вчерашнем, но, увидев ее, сразу все вспомнила, будьте уверены.

Я чувствовала: ей не терпится, чтобы я заговорила первой, дав ей таким образом повод продолжить давешний разговор. Но я рассуждала иначе: чего ради поощрять ее бредни?

Однако ее унылая мина, ее опущенные глаза не могли не действовать на меня. Если бы она их вообще не поднимала или постоянно смотрела вниз! Но то, как они опускались при встрече с моим взглядом, было просто невыносимо.

— Послушайте, Эйлин, давайте не будем нагнетать атмосферу. Мне все же хочется спокойно пообедать.

Она отошла к двери буфетной, но, видно, не могла уже сдерживаться:

— Он улетел, мисс?

Я резким жестом указала на его стул:

— Здесь его нет, так ведь. Значит, улетел.

Снова затронув тему, она хотела уйти. Вот она, смелость малодушных — клюнул и бежать. Но я задержала ее, чтобы раз и навсегда с этим покончить.

— Эйлин, ваши домыслы и вчера мне не показались очень остроумными. А сегодня тем более. Запрещаю вам говорить об этом. Кофе, пожалуйста, и вы свободны.

— Простите, мисс, — пробормотала она и исчезла за дверью.

Ну и ну! Я покачала головой, дивясь ее настырности, и закурила сигарету.

В субботу вечером опять обедала одна. И опять это встревоженное лицо. Опущенные глаза. Красноречивое молчание.

Я отодвинула тарелку и обернулась к ней:

— Эйлин, простите, но вы действуете мне на нервы.

— Я же ничего не сказала, мисс.

Что правда, то правда — не сказала. Всего лишь «добрый вечер», когда я вошла в комнату, но каким жалким голосом!

— А зачем говорить? Достаточно того, что вы все время на меня смотрите.

— Не могу не смотреть на вас, мисс. Мне нужно видеть, куда иду и что подаю…

Мне не хотелось быть мелочной, и я решила не продолжать, хотя чувствовала себя не в своей тарелке из-за того, что мне нанесли поражение в состязании, об участии в котором даже не подозревала. Нельзя же, в конце концов, запретить людям смотреть на тебя. Нельзя запретить им думать.

Но Эйлин постоянно напоминала мне о неприятностях, мозолила глаза. Она заронила в мою душу беспокойство. Достаточно было взглянуть на нее, ощутить рядом ее присутствие, и беспокойство начинало пробуждаться. Причем вера, убежденность не имели ко всему этому никакого отношения: раздражало уже само осознание факта.

Я встала и вышла из комнаты, не дожидаясь, когда она принесет кофе.

Я решила посоветоваться с миссис Хатчинс и пригласила ее в холл на втором этаже, где нас не могли подслушать. Она уже полтора десятка лет служила у нас экономкой. Когда мне исполнилось шестнадцать, начала называть меня «мисс», но я этому воспротивилась. В ней не было решительно ничего от профессиональной экономки, потому-то, наверное, она так хорошо справлялась со своими обязанностями. При виде ее возникала мысль о доброй, пожилой, несколько увядшей тетушке: на шее черная выцветшая лента, говорит тихо, никогда не повышая голоса, в характере ничего тиранического, ни даже властного. Я ее почти никогда не видела, однако дом функционировал как часы — ни одна песчинка не мешала его механизму. А это уже своего рода искусство. У меня самой так бы не получилось.

— Обед был хороший?

— Грейс, не будете ли вы так добры… — бодро начала я. И тут же умолкла. Что я могла сказать? О чем попросить? «Велите этой служанке не портить мне настроение»? Звучало как-то нелепо. Да и чего такими заявлениями добьешься? — Ах, ладно, я передумала, — оборвала я себя и быстро вышла.

Следующая наша встреча с Эйлин Магуайр произошла в воскресенье вечером. По утрам я обычно выпивала чашку кофе у себя в комнате, а днем куда-нибудь уезжала, так что обеденное время было единственным, когда мы могли с ней увидеться.

Я вошла в столовую, твердя себе: «Больше этого не повторится. Моя вина не меньше ее — я ей подыгрываю. Стоит мне прекратить, все кончится само собой. Чтобы создать такую напряженность, нужны двое».

Когда она выдвинула для меня стул из-под стола, я обратилась к ней с напускной оживленностью:

— Добрый вечер, Эйлин. Отличный сегодня денек, а?

— Превосходный, мисс, — с жаром отозвалась она. — Хорошо прокатились?

— Очень. А если бы вы видели, какие я цветы привезла!

Она вышла, что-то подала, снова вышла.

И почти тут же вернулась и, еще не дойдя до стола, сразу от двери буфетной заговорила с нарочитой беззаботностью:

— Денек просто на редкость! А солнце какое!

— Не будем повторяться, — мягко сказала я. Мне еще хотелось добавить: «Делайте свое дело, развлекать меня не нужно», но это, пожалуй, могло ее обидеть.

В тот момент она ставила передо мной тарелку, и я заметила, что тарелка дрожит, не будучи ни слишком тяжелой, ни слишком горячей.

Я подхватила тарелку и мягко опустила ее на стол.

— У вас так дрожит рука, — мягко заметила я. — Вам надо следить за собой.

Миссис Хатчинс, видимо, прочитала тогда в холле мои мысли и напомнила ей, что, обслуживая меня, она не должна забывать о приветливости. Маятник качнулся в другую сторону. Эйлин была возбуждена, она не знала, как себя вести, и, по-моему, из двух крайностей выбрала худшую.

— Такие дни в это время года, — опять начала она, — большая редкость. Если уж здесь так приятно, можно себе представить, как хорошо на поле для гольфа: лучшего дня для вашего…

Она замолчала, словно затормозила, — дрогнув всем телом. И, точно в последней попытке удержаться, ее рука взлетела вверх, ладонь прикрыла рот. Метнув взгляд в сторону отцовского места за столом, Эйлин потупилась. Она опустила руку, как бы желая исправить промашку, но теперь словно утратила дар речи и погрузилась в тупое молчание. Она стала медленно-медленно пятиться. На лице ее был написан ужас.

У меня самой к горлу подступил комок. Комок гнева. Но я не позволила голосу наполниться гневом, изо всех сил сдерживала себя, и голос мой прозвучал ровно, почти тихо:

— С отцом ничего не случилось. Не понимаю, почему бы вам не говорить о нем без этих ужасных недомолвок и гримас.

Я со вздохом встала из-за стола. Увольнять мне еще никого никогда не приходилось.

— Убирайтесь! — сказала я. — Это, наконец, невыносимо! Сделайте одолжение — убирайтесь отсюда! Получите у миссис Хатчинс месячное выходное пособие и… пожалуйста, уходите.

В глазах у нее блестели слезы, губы дрожали.

— Я же ничего такого не сделала, мисс. Вы несправедливы.

Отвернувшись, я намеренно смотрела в сторону.

— Нет уж простите. Вы заварили эту кашу, и я вам тут ничем помочь не могу. Зла на вас не держу — если это вас хоть чуточку утешит. Вас ни в чем не виню. Просто, когда вы уйдете, нам обеим станет легче.

Она уронила голову — вероятно, чтобы я не видела, как ее лицо превращается в красную плаксивую маску. Потом, так и не подняв головы, вдруг стала как-то странно кружиться — не на одном месте, а описывая все большие и большие круги (так иногда разворачивается при недостатке места колесный транспорт), — и наконец, как-то чудно семеня, выскочила из комнаты. Ручаюсь, столь смехотворного ухода никто еще никогда не видел. Я почувствовала себя низкой и бесчувственной. Но ведь поступала так, как мне подсказывало сердце, и если человек хочет быть честным с самим собой, он не может поступить иначе.

Я выкинула ее из головы, как выкинула из комнаты и из дома. Ей теперь нигде не было места, и я решила, что со всем этим покончено.

Наступил понедельник, догорел до полудня и стал клониться к вечеру. Чувства безопасности, невредимости, уверенности в будущем — все это привычки, от которых не так-то легко избавиться. Чтобы совладать с любой привычкой, хорошей или плохой, требуется время, во мне же они засели крепко. В мире не было ни страха, ни чего-либо похожего на испуг, машина ровно катила по дороге, солнце приятно грело плечи через ткань моего свободного кашемирового пальто, лицо ласкал легкий ветерок, спутник скорости. Я остановилась набрать бензина в бак и дала парню, который меня обслуживал, пятьдесят центов: его глаза так дружески мне улыбались. Скорее всего, я смотрела на него как на собственное отражение в зеркале — впрочем, это не имело значения.

— Симпатичная тачка, — восхищенно сказал он.

— Пай-девочка, — согласилась я. — Никогда не вредничает.

Крохотная девчушка помахала мне на одном из перекрестков, и я, высоко подняв руку, ответила ей. Маленькой я тоже любила махать проезжающим мимо, и мне бывало больно, если меня не замечали. Я не хотела, чтобы этой малышке тоже стало больно.

Бросив взгляд на часы, увидела, что скоро шесть. «Пожалуй, надо развернуться и катить обратно, — сказала я себе. — Вернешься поздно, создашь для всех проблемы на кухне».

Впервые за весь день я подумала об отце. По нашим часам шесть, значит, на Тихоокеанском побережье три. Разница в три часа. Ему еще предстояло провести шесть часов в Сан-Франциско. Вылет в девять по местному времени.

И тут я снова вспомнила о ней или, скорее, о том, что же именно она имела в виду. Воспоминание только вызвало у меня мимолетную улыбку, а Эйлин продолжала стоять рядом и стучаться в дверь моего разума. Я упорно не хотела открывать и впускать ее. Но она, оказавшись у порога, не желала уходить, не желала оставлять меня в покое.

Солнце уже садилось и больше не грело, но это, конечно, объяснялось поздним часом, а не моими мыслями. Я застегнула пальто и поудобней устроилась на сиденье, чтобы не озябнуть на свежем ветру.

Миновав здание телеграфной компании «Вестерн юнион», я какое-то мгновение наблюдала в зеркало заднего обзора, как оно уплывает от меня.

Не знаю, почему вдруг съехала на обочину, дала задний ход и медленно двинулась к тому месту, мимо которого только что проехала.

Остановившись, вышла из машины и направилась к зданию. У меня не было никаких определенных мыслей вроде: «Я вхожу сюда, чтобы сделать то-то и то-то». Я просто вошла туда, села за стол, придвинула к себе картонку с бланками и, взяв прикрепленный цепочкой карандаш, начала писать печатными буквами:

РИД ЭНД СЬЮЭЛЛ

ДЛЯ ХАРЛАНА РИДА

МАРКЕТ-СТРИТ САН-ФРАНЦИСКО

ВОЗВРАЩАЙСЯ ПОЕЗДОМ ВМЕ…

Тут я остановилась и огляделась по сторонам, совершенно не задумываясь о том, что меня окружало. Молочно-белая люстра под потолком, уже зажженная, хотя на дворе еще было светло. Низкорослый рассыльный, с виду лет двенадцати, на самом же деле, наверное, гораздо старше, в оливково-серой униформе, сидевший болтая ногами на скамье у стены в ожидании, когда надо будет нести очередную телеграмму. Мужчина у стойки, заполняющий бланк и механически подсчитывающий слова, даже не читая их. Толстенький кубик белых листков на стене — отрывной календарь, на самом верхнем — черное «16».

Я опустила взгляд, скомкала бланк, бросила его в корзину и начала снова:

РИД ЭНД СЬЮЭЛЛ

ДЛЯ ХАРЛАНА РИДА

МАРКЕТ-СТРИТ САН ФРАНЦИСКО

ВЫЛЕТАЙ ДНЕВНЫМ РЕЙСОМ ВТОРНИК ВМЕСТО СЕГОД…

Текст оказался еще хуже.

Я спросила себя: «Зачем ты это делаешь?» — и не могла найти ответа. «Ты что, нервничаешь? Нет, разумеется, нет. Ты что, боишься? Разумеется, нет. Неужели ты и вправду поверила в такую чепуху? Не будь дурой! Тогда в чем же дело? Ты ведь знаешь, как он бы к этому отнесся, правда? Он бы просто рассмеялся и после постоянно подшучивал бы над тобой. Нет уж, лучше ничего не посылать».

Я положила карандаш, и от цепочки, которой он был привязан, на стеклянной столешнице образовалась замысловатая арабская вязь.

Встав, я направилась к двери, но тут же вернулась, оторвала верхний листок блокнота с незаконченной телеграммой, скомкала его и бросила вслед за первым, чтобы адрес случайно не попал в чужие руки, и решительно вышла.

На обратном пути стало уже довольно прохладно. Солнце село, на дорогу опускались сумерки, ветер так и норовил укусить, и, оказавшись наконец дома, я испытала чуть ли не радость. Не часто я возвращалась с прогулок в одиночку в таком хорошем настроении.

В тот вечер прислуживать мне миссис Хатчинс поставила пышущую здоровьем приветливую шведку, и каждый раз, стоило ей войти, в комнате становилось как-то теплее, хотя, будучи новенькой, она чувствовала себя еще очень неуверенно и допускала много промашек. Мне стало интересно, с чего это вдруг я осознала, будто в комнате недостает тепла. В ней ведь, казалось бы, должна сохраняться прежняя атмосфера. А поскольку другая женщина уже ушла, в комнате осталась именно я, мне пришло в голову, что вся эманация исходит от меня и что виной всему я.

— Как, вы сказали, вас зовут? — спросила я.

— Сайн, мисс.

— Будьте добры, пройдите и врубите вон тот выключатель. Тот, что у двери. Да-да, вот этот.

— Врубить его, мисс? — в замешательстве спросила она, протянув к нему руку. Вероятно, она подумала, что я хочу, чтобы она сорвала его со стены и выбросила.

Я улыбнулась, но не так широко, как улыбнулась бы в какое-нибудь другое время.

— Я хочу сказать, нажмите его пальцем. Вот так.

Вспыхнул яркий свет, я наклонилась и задула чертовы свечи. До меня только сейчас дошло, что я их терпеть не могу. Впрочем, нет, свечи, по-моему, мне всегда нравились. Интересно, с чего это вдруг я их возненавидела, прямо посреди трапезы?

Служанка одобрительно кивнула:

— Так лучше. Они хорош для церкофф, этти маленький штучкка, но не для домм. Делает слишком мрачный.

Остаток вечера вспоминается мне сейчас в виде отдельно снятых кадров, однако смонтированных вместе и составляющих единое целое. Вот я развалилась в мягком кресле в гостиной, в позе крайне оскорбительной праздности, какой никогда бы не позволила себе, находись рядом со мной кто-нибудь еще — любой другой человек, кроме него. Плечи — почти на уровне сиденья, над ним лишь слегка возвышается голова, подушкой которой служат сплетенные руки. Скрещенные ноги, вытянутые во всю длину, как одна конечность, пятка отбивает ритм. Музыка с богатой аранжировкой ударными льется из освещенного радиоприемника сбоку от меня на комоде твердого дерева. Мои туфли стоят сами по себе, напоминая пару лодочек, вытащенных на берег, после того как любители прогулок по воде их покинули. Сигарета лежит на ободке стеклянной пепельницы рядом с креслом; от нее вверх, под самый потолок, тянется дымок, будто серая, иногда раздваивающаяся нить разматываемого клубка.

Обычный вечерок дома, как и сотни других до него, как сотни других, которые последуют за ним. Удовлетворенность, полное отсутствие мыслей в голове; тут и описывать-то нечего, так, настроение, состояние бытия, никакого действия.

Когда человек пребывает в мире со всем миром, он поет. Когда же музыка уже звучит, вы просто присоединяетесь к ней. Голоса у меня сроду не было. На обычном разговорном уровне или чуть выше он уже становится музыкально неуправляемым. Однако, если я мурлычу потише, я еще могу оставаться в ключе. А в комнате все равно никого не было, и я стала подпевать исполнителю, повторяя за ним слово в слово.

Вдруг я резко вскочила с кресла. Туфли так и остались стоять там, где стояли. Тонкая серая нить на мгновение заняла горизонтальное положение, затем неторопливо вернулась в прежнее и снова потянулась вверх.

Я посмотрела туда, где только что возлежала, и легонько провела рукой по лбу. Неужели это была я? Выходит, я так быстро переместилась в пространстве? Почему, что произошло, что случилось?

В кресло уже не вернулась. Из комнаты что-то ушло, оставив ее более пустой и огромной, чем прежде. Вероятно, какая-то атмосфера, какая-то неуловимая внутренняя гармония, ибо все ее чисто физическое содержимое осталось. Свет по-прежнему горел, но, казалось, растерял свои яркость и тепло, как будто его умерили, остудили. Для одного человека комната была очень большая. Вокруг меня оказалось слишком много свободного места. А на дворе воцарилась темная ночь. Еще минуту назад ни о чем таком я и думать не думала.

Ни с того ни с сего обнаружилось, что мне не нравится музыка — по крайней мере, именно эта подборка, которую передавали по радио, — точно так же, как за столом я неожиданно поняла, что мне не нравятся свечи.

Подхватив туфли за ремешки, я прошлепала из комнаты в чулках. А свет выключила, потянувшись назад, даже не оглянувшись. На этом кадр кончается.

А вот еще один, покороче. Сижу на обтянутом шелком пуфике наверху перед зеркалом в своей комнате. Шея сзади оголена, лицо как за занавесом из копны волос, переброшенных вперед. Я их расчесываю, ритмично взмахивая щеткой. Щелк — поднятая рука замирает в воздухе. Через пробор в волосах я только что увидела на туалетном столике небольшие складные часы в форме шатра. Одиннадцать тридцать. Самое время ложиться спать, обычное мое время, когда меня не задерживали против моей воли на каком-нибудь скучном приеме. Но ведь мне вовсе не нужно было так резко останавливаться и перестать расчесываться ради того только, чтобы удостовериться, который час.

Я все смотрела и смотрела на часы. Потом провела пробор и раздвинула волосы, открыв часть лица, повернулась и бросила взгляд в сторону кровати. Не на саму кровать, а на прикроватную тумбочку со стоявшим на ней телефоном.

Потом вернулась в прежнее положение и еще раз посмотрела на скошенный циферблат. Одиннадцать тридцать. Восемь тридцать. Я решительно положила щетку, резко мотнула головой, и занавес из волос, взлетев вверх, упал на спину, на свое обычное место.

Я прошла, уселась с краю на кровать и сняла телефонную трубку.

— Междугородную, пожалуйста. По личному делу. Это Джин Рид. Хочу поговорить с Харланом Ридом в отеле «Пэлис», Сан-Франциско, Калифорния.

Сообщив свой номер, я вернула трубку на рычаг и только тут удивилась. Интересно, а для чего я это сделала? Что творится со мной сегодня вечером? И не кому-нибудь, а ему! Я же ни за что не осмелюсь ему ничего сказать. Господи, да он же расхохочется. Пожалуй, лучше отказаться от разговора, пока меня не соединили.

Рука уже потянулась к аппарату, потом повисла в воздухе и вернулась на место. Казалось, рука не могла решиться, как и голова.

Встав, я вернулась к пуфику, уселась перед зеркалом и принялась брать одну за другой вещи, которыми не пользовалась и не собиралась пользоваться. И снова ставила их на место. Как будто производила инвентаризацию.

И вдруг раздался такой знакомый, похожий на звуки флейты звонок. Я вздрогнула всем телом. Никогда прежде не вздрагивала при звуке телефонного звонка. И вот пожалуйста. Есть столько вещей, которые случаются с вами впервые, особенного когда ваш путь лежит через сумеречные области страха.

Я быстро подбежала к аппарату и крепко прижала к себе трубку. Добравшись до телефона, поняла, что сейчас все ему расскажу, буду его умолять; скажу, что во все поверила, пусть всего лишь в это преходящее мгновение…

— Мисс Рид?

— Мисс Рид слушает.

— Весьма сожалею, но мы не может связаться с интересующей вас стороной. Из отеля «Пэлис» в Сан-Франциско нам сообщают, что несколько минут назад мистер Харлан Рид ушел.

Я положила трубку совершенно упавшая духом.

Потом постепенно смелость стала возвращаться ко мне. Смелость смалодушничала, зато трусость показала себя смелой. От смелости отдавало кислинкой незрелого винограда — ну и пусть. Все само о себе позаботится. От тебя ничего не зависит, так что все к лучшему. Ты ведь все время знала, что даже не следует пытаться это делать, и скажи еще спасибо, что не оказалась в роли хнычущей дурочки.

Выключив везде свет, я оставила лишь лампу у кровати. Комната озарилась тускло-золотистыми сиянием, какое может исходить от слабо горящего камина.

Я завела будильник и поставила его на тумбочку под лампой. Потом взяла книгу, которую заблаговременно выбрала и принесла наверх из библиотеки.

Развязала поясок на талии, сбросила белый махровый халат. Верхний угол одеяла был отвернут, я отвернула его еще больше и забралась в постель.

«Завтра он вернется. Ты увидишь его и расскажешь о том, что чуть не сделала сегодня вечером. Только все уже будет выглядеть совсем в другом свете, ты будешь рассказывать ему о прошлом, о том, чего не сделала. И вы оба от души надо всем посмеетесь».

Щелкнув зажигалкой, я поднесла ее к сигарете, взяла книгу и откинулась назад, под пятно света от лампы, напоминающее страусиное яйцо.

«Ah! Manon, Manon, repris-je avec un soupir, il est bien tard de me donner des larmes, lorsque vous avez causé ma mort».[3]

Мой взгляд переместился со страницы на часы. Без десяти двенадцать. «Как раз добирается в аэропорт». Он никогда никуда не приезжал заблаговременно. Я снова посмотрела в книгу.

«il est bien tard — vous avez causé ma mort».

Мне пришлось перечитать еще раз:

«…il est bien tard…»

Ничего не получалось, смысл не давался. Книга скользнула по покрывалу, все еще открытая. Я сняла телефонную трубку:

— Еще раз междугородную. Пожалуйста, побыстрее. Говорит Джин Рид. По личному делу. Харлан Рид. Сан-Францисский аэропорт. Трансконтинентл и Вестерн. Административное здание. У него билет на девятичасовой рейс на восток. Ах, да не повторяйте за мной. Пожалуйста, побыстрей, это срочно.

Я положила трубку.

И думала, телефон так и не зазвонит. Опершись на локоть и подавшись вперед, я страшно нервничала в ожидании. Пальцы беззвучно барабанили по одеялу, сплетали на нем складки, сборки, снова и снова бегали по нему взад и вперед. Затем поднялись к волосам, которые были уже сзади, удостовериться, там ли они. В голову лезла всякая детская чепуха. Ну, чего ты склонилась над ним так близко, ты же мешаешь ему… Отодвинься от него, дай ему позвонить.

В нетерпении я положила руку на трубку. Потом убрала ее и дважды стукнула по ней пальцами, как понукают собаку, когда хотят, чтобы она сделала что-то побыстрей.

И вдруг — звонок, да такой близкий, как будто зазвонило у меня в груди.

— Мисс Рид?

— Да-да!

— Простите, но в аэропорту мистера Харлана Рида отыскать для нас не смогли. Девятичасовой самолет уже взлетел.

На моих часах было еще без четырех двенадцать.

В горле у меня пересохло, пришлось выдавливать из себя слова:

— Какое сейчас точное время, оператор?

— Точное время одна минута первого, по восточному стандартному времени.

В себя пришла только через десять минут. Поняла это, бросив взгляд на часы. Они показывали шесть минут первого. Я взяла их и перевела стрелки на одиннадцать минут первого, затем поставила будильник на семь тридцать и вернула часы на место. В течение же этих десяти минут, наверное, просто тихонько сидела при свете лампы и смотрела в никуда отсутствующим взглядом. Во всяком случае, не помню, делала ли я что-нибудь.

Я выключила лампу, и эктоплазмоподобная лужица света, которую она отбрасывала на подушки, исчезла. Однако немного погодя, уже в темноте, вернулась музыка — музыка, которую я слушала вечером, сначала слабая и неуверенная, затем погромче, как будто радиоприемник постепенно разогревался, пока наконец не зазвучала у меня в голове во всю мощь.

Как полоумная я замолотила в темноте руками, потом взяла подушку за два уголка и плотно прижала к голове, стараясь закрыть уши. Только музыка от этого нисколько не утихла, она ведь звучала внутри меня, так что изгнать ее подушка никак не могла, хотя незаметно ее изменила. Музыка лишилась слов и мелодии, остался один ритм, который все слабел, пока не перешел в далекий гул двигателей самолета, летящего высоко в небе. Этот звук всем хорошо знаком. Затем и он утих вдали, а когда совсем смолк, я погрузилась в тревожный сон.

Мгновение спустя зазвонил будильник, наступил день, и отец уже почти прибыл, он находился на пути домой, пора было ехать его встречать.

Я подняла шторы. Солнце напоминало кусок медной руды, только что добытой из рудника. Странные мысли и страхи, одолевавшие меня ночью, ушли прочь. Не осталось ни одного уголка сознания, куда бы ни проникло солнце и ни вычистило нанесенную ночью сажу и всякую муть. Заработал в полную силу закон чувств: реально и истинно только то, что можно увидеть и услышать, что можно потрогать руками.

Встав под душ, холодный как лед, я почувствовала гордость, что всегда принимаю его, даже не поеживаясь, хотя вода не просто кусалась, а жалила. А чуть погодя, вытираясь полотенцем и одеваясь, я уже насвистывала.

Внизу мне подали чашку кофе. Я выпила ее, стоя у стола уже в пальто. От всего остального отказалась, заявив, что позавтракаю вместе с ним, когда мы оба вернемся.

Ехала я слишком быстро, потому что чувствовала себя так хорошо, и даже не возражала бы, если бы какой-нибудь фараон, просто шутки ради, пустился меня преследовать, однако этого не произошло. Проезжая через город, я сбавила скорость, чтобы никого и ничего не стукнуть, но, оказавшись за городом, снова погнала машину. Ветер приятно задувал в лицо, трепал распушившиеся за спиной волосы.

В аэропорт я прибыла за пять минут до срока, поставила машину на стоянку, вернулась и вошла в зал ожидания. На доске объявлений говорилось, что самолет прибывает в 8.30. Купив у стойки пачку сигарет, я бесцельно побродила по залу. Постояла с минуту у вращающейся полки, полистав журналы, которые не собиралась покупать. Потом, оставив их, прошла, села, с удовольствием покурила минуту-другую и посмотрелась в карманное зеркальце, чтобы убедиться, что выгляжу так, как мне того хотелось.

И вдруг я подняла глаза. Вышел какой-то мужчина, взобрался на переносную лестницу и как раз снимал одну из трафаретных надписей с доски расписания. Ту самую, на которой стояло: «Сан-Франциско — 8.30». Когда он вытащил ее, на этом месте ничего не осталось.

Я встала, направилась к мужчине и остановила его — он уже собирался войти к себе в кабинет с трафаретом под мышкой.

— Этот самолет должен прибыть с минуты на минуту, разве нет? По моим часам уже двадцать девять…

Он посмотрел на меня и покачал головой.

— Опаздывает, — сдержанно бросил он и попытался уйти.

Я остановила его во второй раз:

— Ну и на сколько же он задерживается, вы мне не подскажете? Чтобы встретить его, я проделала долгий путь.

— Трудно сказать, — ушел он от ответа.

— Ну, вы уж узнайте для меня… пожалуйста. Спросите там у них. Они наверняка знают.

Он вошел в офис и закрыл за собой дверь. Я осталась ждать. Наконец он появился снова и сказал:

— Мы не знаем, когда его ожидать. Во всяком случае, дожидаться его здесь не имеет смысла. Лучше всего вернуться домой, а попозже позвонить нам. Возможно, мы получим более определенную…

— Но вы же обязаны знать! — не отставала я. — Где у него последняя посадка — в Питтсбурге? Когда он вылетел из Питтсбурга? Можно мне войти туда на минутку?

— Простите, мисс, посторонним вход туда запрещен. Одну минуточку. — Он снова ушел.

А вышел оттуда другой мужчина.

Я обратила внимание, что на лице у него нет совершенно никакого выражения, а мысли его, даже когда он обратился ко мне, блуждали где-то далеко-далеко, и это мне не понравилось.

— Если хотите, можете оставить здесь, в аэропорту, свой номер, — сказал он, — и я позабочусь о том, чтобы вам позвонили, как только…

— Когда он вылетел из Питтсбурга? — повторила я.

Какое-то мгновение он смотрел на меня так, как будто раздумывал, стоит ли мне отвечать, затем сказал:

— В Питтсбург он не прибыл.

— С ним что-то случилось? Какая-нибудь беда? Когда он вылетели из Чикаго?

Человек посмотрел на другого мужчину. Он пробормотал что-то себе под нос, вроде: «Она имеет право знать. Все равно информацию скоро обнародуют», — повернулся и вошел в кабинет.

— О самолете нет никаких сведений с одиннадцати часов вечера по тихоокеанскому времени, то есть через два часа после его вылета из Сан-Франциско.

Человек продолжал мне что-то объяснять, но едва ли слышала, что он говорит. Ему, вероятно, как-то хотелось помочь мне, облегчить мое положение, убедить, что все будет в порядке, что они вообще еще не имеют о самолете никаких сведений, ни хороших, ни плохих. Он проводил меня до выхода из зала ожидания, когда я направилась к машине, — проводил, пожалуй, не столько из любезности, сколько из желания от меня избавиться. Это меня вполне устраивало — мне и самой хотелось поскорее остаться одной.

Я снова оказалась на воздухе. Все пронизывал тот же самый солнечный свет, окрашенный в бисквитные тона; ваша фигура отбрасывала ту же самую темно-синюю тень; то же самое, подобное зеркалу, голубое небо, на нем два-три облачка, как будто кто-то небрежно стряхнул с губки пену. Весь мир был такой чистый, умытый.

Усевшись в машину, я завела двигатель и немного посидела. Понимала, чтобы машина тронулась, надо нажать педаль газа, но не нажимала ее — мне казалось, это так трудно.

Наверное, просидела бы там гораздо больше, но один из работников стоянки наконец подошел ко мне. Он слышал, что двигатель работает, а машина не трогается.

— У вас проблемы, мисс? Что-нибудь не так?

— Да нет, — мрачно ответила я. — Машина работает как часы, стоит только захотеть. — И, нажав педаль газа, наглядно ему это продемонстрировала.

Домой я добиралась медленно, что называется, ползла. То и дело забывалась, и тогда машина чуть не останавливалась. Потом до меня доходило, что нужно все время прилагать усилия, и я снова посылала машину вперед.

От шока я как-то вся поблекла и отупела. Причем понимала, что пока еще не так уж и плохо: по-настоящему плохо мне будет, когда это помрачение пройдет.

У города был тот яркий, будоражащий, оживленный вид, какой придает ему ясный день. Витрины магазинов ослепительно сверкали, будто подпирающие солнце зеркала. Тут и там взмывающие вверх известковые и гранитные фасады выглядели на фоне неба так, будто их только что почистили. Люди оживленно двигались, каждый погруженный в собственную лужицу темно-синих чернил, которая следовала за ним по пятам, куда бы он ни пошел. Даже сами тротуары поблескивали крошечными частицами вкрапленной в них слюды.

Я остановилась на красный свет, и мне вдруг пришло в голову, что сейчас отец должен был бы находиться на сиденье рядом со мной, в своем свободном пальто с поднятым воротником и с портфелем на коленях; мы бы без умолку болтали… но нет, я молча сидела в машине одна. Я повернулась и посмотрела на пустое место рядом, рука потянулась и с невыразимой тоской коснулась его. Затем вернулась на ободок рулевого колеса.

Чуть дальше на одной из площадей я увидела грузовичок, из которого выгружали свежие газеты для киоска; я остановилась и сделала знак киоскеру поднести мне экземпляр к машине, он не успел еще даже разрезать бечевку, которой была перевязана толстая квадратная пачка.

Происшествие уже попало в газеты. Правда, ничего такого, чего бы я не знала, там не сообщалось. Просто теперь все обрело какую-то окончательную определенность в печатном слове, а что может быть ужаснее этого?

«Как сообщают, пропал самолет с четырнадцатью пассажирами и членами экипажа на борту. Связь с ним прервалась, когда он находился где-то над Скалистыми горами. Организуются поисковые партии…»

Меня захлестнуло волной новой боли, которая заполняла собою самые укромные уголки души и сердца. Я скомкала газету, опустила ее на подножку, а уж оттуда она скатилась на тротуар. И снова поехала вперед.

В доме уже обо всем слышали — поняла по их лицам. Но красноречивее всего оказался тот факт, что они ничего не сказали, даже не спросили, почему его нет на сиденье рядом со мной. Видно, полагали, что, умалчивая обо всем, проявляют тактичность. Вероятно, были правы — в любом случае облегчить мою боль они не могли.

Мне хотелось поскорее добраться до какой-нибудь комнаты и остаться одной, но сначала мне надо было пройти мимо них.

Я увидела, что миссис Хатчинс смотрит на меня.

— Только напрасно съездила, — сказала я, улыбнувшись ей холодной улыбкой.

Заглянув на минутку в столовую, я допустила ошибку, поскольку застала их врасплох: они как раз убирали со стола завтрак, приготовленный к возвращению хозяина.

— Можете все убрать, — распорядилась я и резко отвернулась.

— Можетт, хотть чашка кофе, мисс? — с мольбой в голосе предложила Сайн.

— Нет, спасибо. Приготовьте мне бренди. Я возьму его с собой в комнату.

Когда она вернулась с бренди, ей пришлось искать меня. Я стояла у радиоприемника. По всей вероятности, они включали его до моего возвращения: стеклышко под полукруглой шкалой все еще источало тепло.

— По нему что-нибудь сообщали?

— Нет, мисс. Миссис Хатчинс пробовать. Говорить только, как печь пирог.

— По этой вот станции, что внизу, каждый час передают новости. Пусть он все время работает на этой станции, а один из вас — постоянно слушает. Пойду наверх, позовите меня, если… если что-нибудь сообщат.

Сайн тут же опустилась на корточки, на полу перед ней образовался шатер из ее юбок. Она выглядела гротескно смешной, но я не засмеялась. Полагаю, она считала, что, подвинувшись поближе к приемнику, ускорит передачу сообщения. В глазах у нее стояли непролившиеся слезы, ожидавшие лишь моего высочайшего соизволения на то, чтобы пролиться. Она была из тех, кто готов плакать с кем угодно.

Мне не хотелось, чтобы Сайн плакала вместо меня, и я поднялась наверх, чтобы поплакать одной.

Новости к этому часу — фраза, которая приобрела в тот вечер особое значение. Тысячи раз, совершенно не обращая на нее внимания, я слышала ее прежде. Ее повторяли, прерывая любую другую передачу. Основная программа продолжалась только после того, как заканчивались новости. В одном я была абсолютно уверена: теперь уже никогда не смогу слушать без содрогания эту трафаретную фразу. Просто клише будет пробуждать во мне снова и снова воспоминания о боли. И мне предстоит пережить все время, каждый час этого дня, медленно, страшно медленно сменяемый другим, следующим.

Впервые после возвращения из аэропорта меня, по-моему, позвали в полдень. Послали кого-то постучать ко мне в дверь и позвать меня, но я встретила посланца на лестнице, уже спускаясь вниз. Я ведь тоже внимательно следила за временем, как и они.

Я вошла в гостиную, а они уже все собрались там, застыв в молчаливых позах и напряженно вслушиваясь. Миссис Хатчинс сама стояла у радиоприемника, положив руку на его угол, как будто боялась, что, если она уберет руку, поток откровений, который должен был последовать, тут же автоматически прекратится. Шведка Сайн снова скорчилась перед ним на полу, а может, так и просидела там все время. Еще одна служанка притулилась у стены, между дверью и радиоприемником, спрятав руки за спину. Шофер занял позицию сразу же за дверью, как и подобает человеку, круг обязанностей которого не позволяет ему без нужды появляться в доме, если только его не позовут. Еще дальше, склонив голову и напряженно прислушиваясь, из двери, которая вела в ее владения, выглядывала кухарка. Рядом с ней замер Уикс, дворецкий.

Я беспрепятственно прошла на середину. Видела, что они стараются не смотреть на меня, чтобы не доставлять мне лишних неудобств. Кто-то слегка пододвинул стул, в невыраженном словами предложении, но я покачала головой, прошла дальше к окну и стала там спиной к ним.

«Новости к этому часу, последняя сводка. Никаких новых сообщений о трансконтинентальном самолете, пропавшем с одиннадцати часов вчерашнего вечера, не поступало. На его борту находилось четырнадцать пассажиров. Полагают, что самолет совершил вынужденную посадку где-то в районе Скалистых гор…»

Сделав глубокий вдох, чтобы хватило сил пройти мимо них и добраться до второго этажа, я обернулась и обнаружила, что в комнате никого нет. Они все тактично выскользнули, скорее всего по знаку миссис Хатчинс.

Новости все еще продолжались, что само по себе было ужасной пародией.

«Для тех из вас, кто поздно включил свои радиоприемники, повторяем: новых сообщений о трансконтинентальном…»

Быстро подойдя к приемнику, я выключила его. Затем поднялась наверх по пустой лестнице, пройдя мимо предусмотрительно закрытых дверей.

Я не плакала, я вообще почти не плакала. Плакать можно было по мелкому горю, но только не по такому. Сидя за туалетным столиком, упершись в него лбом и обхватив голову руками, я терпела. Сидела тихо, совершенно не двигаясь. Маленький стеклянный пузырек перевернулся рядом со мной, я увидела его, но не подняла.

В час снова спустилась вниз, а затем в два; потом в три и снова в четыре, на мрачные сеансы совместных страданий и мук. «Новости к этому часу, последняя сводка». И ничего больше. Наконец, мне стало казаться, что схожу с ума. Я зациклилась на этой фразе, она не только застряла где-то у меня в голове, но и прилепилась ко мне снаружи, и уже одного отключения приемника было недостаточно. «Новости к этому часу, последняя сводка. Новости к этому часу…»

Примерно в половине пятого в дверь робко постучали. Во мне на мгновение вспыхнула надежда, вспыхнула неожиданно и ярко. Но тут же погасла, не успела я даже повернуться и посмотреть на дверь или подняться и дойти до нее. Уж слишком робко и неуверенно раздался стук, чтобы явиться предвестником любых новостей, плохих или хороших.

Открыв дверь, я увидела за ней Сайн, с немым умоляющим выражением на лице держащую чашку дымящегося кофе на маленьком подносе. Она боялась даже попросить меня взять чашку, только осторожно протянула ее мне, готовая удалиться вместе с нею при первом же признаке недовольства с моей стороны, чтобы, не дай Бог, не усугубить мое горе. Что, по правде говоря, она и делала.

Я взяла у нее чашку — так быстрее всего могла отделаться от нее, не видеть нарочито скорбного выражения ее лица, а если бы отказалась, она принялась бы докучать мне своими мольбами. Закрыв дверь, поставила куда-то чашку и больше к ней не прикасалась. Пар постепенно улетучился, и она темнела там смутным пятном.

Я была вынуждена признать, что в центре охвативших меня страха и горя стоит не сама авиакатастрофа и вызванная ею потеря родного человека, но тот факт, что меня заранее о ней предупреждали. Вот где таился какой-то непостижимый ужас, от которого бросало то в жар, то в холод, от которого кровь стыла в жилах… не знаю даже что еще. Мое кошмарное состояние нисколько не облегчало сознание того, что худшее уже позади. Не будь предупреждения, меня бы все равно сразило подобное известие, куда уж тут деваться. Только я была бы сражена белым днем. Теперь же меня доканывала ночь собственного изготовления, ночь разума.

Мой разум бурно протестовал: «Подобные вещи не известны заранее! Не могут быть известны! Это неправда! Неправда!»

И каждый раз доносился тихий ответ: «Но ведь правда! Ты знаешь, что правда. Не позволяй своему сердцу лгать тебе. Тебя предупредили, и ты все знала. Она пришла и рассказала. Пришла к тебе и плакала. Она рисковала тем, что ее уволят, — и в конечном счете она же и спровоцировала собственное увольнение, — только ради того, чтобы сказать тебе».

«Это не так! Это неправда! — говорю тебе (и переворачивается стул, и падает на пол флакончик с духами, который уже перевернулся)! Я не потерплю этого! Я ничему не верю! Выходит из строя двигатель самолета, самолет врезается в гору и разбивается. Но всего минутой раньше, за полминуты до того, как в моторе появились неполадки, сам пилот, сидя за штурвалом, понятия не имел, что произойдет. О том, что произойдет, не знала ни одна живая душа на борту самолета. Так вот обстоят дела. Пути Господни неисповедимы. И ты пытаешься убедить себя, что какая-то девушка, находясь за три тысячи миль оттуда, здесь, на востоке, за целых два… за целых три дня наперед знала, что случится именно таким образом? Маленькая горничная, маленькая труженица, маленькая… кто бы она там ни была…»

Но… И такой тихий спокойный ответ, однако столь же безжалостный и неотвратимый, как шепот на ухо:

«Ну-ка, посмотри вон туда, в сторону двери. Туда, где сейчас стоит стул. В тот вечер она стояла на том месте, на которое сейчас смотришь ты. Разве не она поднялась сюда? Не она, ломая руки, подыскивала подходящие слова? Открой стенной шкаф. Загляни под целлофановую обертку с левой стороны. Это длинное белое платье. Если ты его вытащишь, ты увидишь на нем пятно — пятно, которое она посадила, потому что заранее все знала и боялась».

«Джин, выпей немного бренди. Не позволяй мыслям завладеть тобой. Пей и пей, пока не утопишь их, не изгонишь всех до единой. Напейся, если нужно, до потери сознания, только не позволяй им завладеть тобой. За ними придет сумасшествие».

Домашние стучали в дверь, чтобы узнать, что происходит; я переворачивала стулья и уйму других вещей, ходила пошатываясь по комнате, обалдевшая больше от страха и поисков ответа на собственные вопросы, чем от бренди.

— Нет-нет, со мной все в порядке, не обращайте внимания! — крикнула я. — Принесите еще бренди. Принесите целый графин и поставьте у двери.

«Разве не было никакого нашептывания о знании наперед? Разве тебе самой не намекали об этом, пусть и из вторых рук? Лгунья. Трусливая лгунья. Тогда зачем же ты остановила машину, остановила и вошла в отделение телеграфа и чуть не послала телеграмму в шесть часов вечера? Зачем же ты тогда снимала телефонную трубку, в этой самой комнате, перед двенадцатью, и звонила ему в гостиницу? Зачем сняла ее во второй раз, уже в двенадцать, и позвонила в аэропорт как последнее прибежище?

Ты отрицаешь, что делала все это? Ты признаешь. Ну а раз признаешь, так неужели станешь отрицать, что у тебя было предчувствие? Ты признаешь, что оно у тебя было. А если признаешь, что оно у тебя было, ты же не станешь отрицать, что источником его явилась эта девушка? А ежели признаешь, что его источником явилась она, разве ты можешь отрицать, что, по крайней мере, она получила предостережение и пыталась передать его тебе?

Бренди, скорее бренди! Столько бренди, сколько можешь проглотить!

Бренди не помог, от него не стало легче. Мысль сильнее алкоголя. Он быстро сгорел и погас, как тот язычок надежды, который вспыхнул, когда раздался стук в дверь.

У тебя холодные руки, ты вся дрожишь. Больше разливаешь, чем подносишь к губам. Когда тебе было четыре или пять и ты впервые пошла в воскресную школу, тебе рассказали все о Боге. Прежде ты о Нем никогда не слыхала. Но ведь не испугалась! Бог был с положительным знаком. Он означал стены вокруг тебя и крышу над твоей головой. Сейчас тебе двадцать. И ты боишься, страшно боишься. Бог с отрицательным знаком. Стены расходятся, исчезает крыша над головой. Ты сейчас одна, нагая и очень маленькая, перед ночным ветром.

Они не знают. Они не могут знать.

Они знали. Кто-то знал».

Кто-то прибежал, постучал в дверь и на сей раз, не дожидаясь ответа, заговорил:

— Там передают новости, мисс Рид. Вам лучше поскорей спуститься вниз.

Я распахнула дверь, прошла мимо них и сбежала по лестнице, халат, что был на мне, развевался у меня за плечами будто знамя, в руке я по-прежнему сжимала графин, о котором совершенно забыла.

Я опоздала.

«…С одиннадцати часов прошлого вечера».

Но все еще повторят, диктор оставался у микрофона. Вряд ли новости могли быть хорошими: я обратила внимание, что ни один из моих домашних не сделал попытки сообщить мне, что именно передавали. Они бочком вышли из комнаты, осталась одна миссис Хатчинс, задержавшаяся у двери: она, видимо, хотела убедиться, что ее помощь в последующие мгновения мне не понадобится.

Я увидела, что по-прежнему держу в руке графин, и рассеянно куда-то его поставила. Начало новостей пошло по второму кругу, и я очень низко склонила голову и притихла.

«Повторяем для тех из вас, кто поздно включили свои радиоприемники. Трансконтинентальный авиалайнер, который, как сообщалось, пропал с четырнадцатью пассажирами на борту, обнаружен примерно час назад поисковыми самолетами. Он упал в глубокий снег на склоне горы в отдаленном недоступном месте. Согласно сообщениям, никаких признаков жизни в районе падения самолета не замечено, полагают, что все находившиеся на его борту погибли. Потребуется какое-то время, прежде чем наземные поисковые партии доберутся до места падения. Никаких сведений с борта самолета не поступало с одиннадцати часов прошлого вечера».

Протянув руку, я выключила приемник.

Миссис Хатчинс сделала шаг мне навстречу.

Я легонько остановила ее рукой.

— Со мной все в порядке, ничего страшного, — еле выговорила я. — Поднимусь к себе.

Она едва слышно ахнула и ушла.

Не помню, как поднималась по лестнице, но до своей комнаты добралась. Дом погрузился в траур, в нем стояла мертвая тишина. На улице все еще царил день, и сияние солнца проникало в окно, будто в него просачивался тальк; только это уже была преходящая яркость, которая предшествует затуханию, на мгновение стремится превзойти самое себя, а потом умирает. Так вновь ярко вспыхивает пламя от спички, прежде чем окончательно погаснуть.

Двигаясь по комнате, я несколько раз на ходу увидела собственное отражение в зеркале, что и подсказало мне, чем именно занимаюсь: готовясь к отъезду, уже надела платье, а сейчас вытаскивала из шкафа пальто, снимала шляпу с небольшой деревянной вешалки.

Не уверена, что с самого начала знала, куда собираюсь поехать и что сделать. А может, и знала. Разум — это не печатная страница, к которой можно вернуться, когда какой-то определенный пассаж уже остался позади.

Небрежно нацепив шляпу на голову и перекинув пальто через руку, я вышла и закрыла дверь своей комнаты. Потом, порывшись в сумке, удостоверилась, что ключи от машины лежат там. И вот теперь-то уже определенно знала, как собираюсь поступить, не знала лишь, зачем и что мне это даст.

Не став спускаться вниз по лестнице, я направилась к задней части дома по верхнему коридору, а добравшись до двери комнаты миссис Хатчинс, дважды стукнула по ней ноготком. Звук вышел слабый, тикающий, но она, должно быть, услышала его.

— Войдите, — откликнулась она, и я открыла дверь и вошла.

Она сидела в качалке у окна и смотрела на улицу. Ее поза, прежде чем она увидела меня и отодвинулась от окна, наводила на мысль о меланхолии. Чувство потери, пусть и не такое острое, как мое собственное, было, во всяком случае, не менее искренним. Склонив голову набок и подперев щеку ладонью, как при зубной боли, она устремила невидящий взор в пространство. На коленях у нее лежал носовой платок, которым ей пришлось только что воспользоваться.

При моем появлении миссис Хатчинс тут же встрепенулась, и от прежней горестной позы ничего не осталось: выставлять чувства напоказ было противно ее натуре.

Она встала и вопрошающе посмотрела на меня.

— Грейс, у вас есть адрес той девушки, что работала здесь? Если есть, не могли бы вы дать его мне?

— Эйлин? — спросила она. — Эйлин Магуайр? Да, есть. — На лице ее ничего не отразилось. Она прошла к своему письменному столу и выдвинула ящик. Грейс была аккуратным человеком, у нее все лежало на своем месте. Она, похоже, держала нечто вроде картотеки на всех, кто работал на нас в прошлом и в данное время. Раньше мне как-то не приходилось вникать в то, как эта маленькая женщина управляет нашим домом. Немного погодя экономка уже держала в руках небольшую карточку. — Дать вам адрес или, может, хотите, чтобы я связалась с ней сама?

— Нет, — сказала я. — Хочу поехать туда сама.

— Это в городе. — Она зачитала с карточки название улицы и номер дома. — Холден-стрит, сто двенадцать.

— Спасибо. Запомнила.

Убрав карточку, Грейс окинула меня таким многозначительным взглядом, что я, прежде чем выйти, на мгновение задержалась:

— Вы хотите что-то мне сказать?

Она проговорила едва слышно:

— Не ходите туда, Джин. Скорее всего, ваш визит ничего хорошего не даст.

Мне стало ясно, что она знает, почему я выгнала Эйлин. До сего момента я не была уверена, известно ли о причине увольнения кому-нибудь из слуг.

— Куда-то мне все равно надо пойти, — ответила я. — А больше мне пойти некуда.

Закрыв за собой дверь, я спустилась по лестнице притихшего дома и вышла. Выгнала машину из гаража и отправилась в дальний путь в город. Золото вечера уже потускнело.

Оказалось, я столького не знаю и об улице с таким названием сроду не слыхала. Без посторонней помощи мне бы ее ни за что не найти. Подкатив к постовому полицейскому на главной площади, я высунулась из машины:

— Ищу Холден-стрит. Не подскажете, как туда добраться?

— О-о, это на окраине города, — протянул он. Бросил взгляд на мою машину, потом на меня, словно пытаясь понять, что мне нужно на такой улице. Потом махнул собравшимся за мной машинам, чтобы объезжали. — Вот что, поезжайте прямо по Третьей улице, а там увидите, она отходит от Третьей где-то в самом конце.

Мне казалось, что я ехала по широкому уродливому каньону бесконечно долго; мимо кирпичных труб пивоварни, мимо угольных складов и мрачно поблескивавших газгольдеров, огороженных проволочной сеткой. Неожиданно загорелись фонари, но они лишь подчеркивали серое однообразие широкой улицы; фонари стояли так далеко друг от друга и уходили двумя долгими рядами в такую даль, что из-за них улица казалась еще более пустынной и заброшенной.

День умер, и эта часть города послужила ему кладбищем. На западе низко навис желтый мрак, кое-где небо было золотым, большей же частью будто испачкано сажей, как на сделанных углем размытых набросках домов и уличных видов.

Я снова спросила у водителя грузовика для перевозки льда, подавшего машину под погрузку, и он объяснил мне, где свернуть и как добраться до Холден-стрит, а немного погодя я таки попала на эту улицу. Фары моей машины проложили по ней большой яркий шрам, осветивший ее ярче, чем когда-либо прежде.

После района, по которому я только что проехала, этот оказался не совсем тем, чего ожидала. Улица была бедной, да, страшно бедной, но вовсе не заброшенной и не грязной, на ней даже лежала печать некоего благородства. В общем, трущобами тут и не пахло.

Вдоль нее стояли многоквартирные дома, все одного размера, одной формы, одной высоты. Где начинается один дом и кончается другой, давали понять разве что подъезды, часто появляющиеся в темноте. Каждый отмечен небольшим крыльцом с железными перилами и коротким пролетом ступенек. На окнах, там, где свет за ними придавал им глубину, — аккуратные занавески. Стекла блестели чистотой, на многих подоконниках зеленели горшки с геранями. Любой, склонный к точным социальным определениям, сказал бы, что это район, где верхи низшего класса соседствуют с низами среднего.

Я отыскала нужный мне номер дома, остановила машину, выключила фары и посидела немного, высунув руку из окна.

Из ближайшего подъезда выскочила маленькая девочка и пронзительно крикнула в темноту:

— Тайни! Мама велит тебе немедленно идти домой, иначе она тебе всыпет за то, что за тобой приходится специально посылать.

К ней присоединилась другая фигура, и после непродолжительной и оглушительной перебранки они обе скрылись в доме. На улице снова стало тихо.

По тротуару, шаркая ногами, прошел какой-то мужчина, явно уставший после работы. С праздным любопытством он бросил взгляд на меня и на неподвижную машину и вошел в подъезд, перед которым держала бдение я.

Моя опущенная рука стукнула по дверце. Я подумала: «Только не здесь, не в одном из этих домов, зарождается знание о том, чему суждено произойти. Нет, должно быть, я ошиблась, должно быть, приехала не туда!»

Однако же самолет разбился, а одна из девушек с этой улицы сказала мне, что так будет, еще до того, как он вылетел.

Выбравшись из машины, я постояла в нерешительности. Что именно мне от нее нужно? — хотелось мне знать. Что я ей скажу?

Я обнаружила, что держусь за край дверцы машины обеими руками. Оттолкнулась от нее, и какая-то неведомая сила, казалось, заставила меня пересечь тротуар, подняться по ступенькам крыльца с железными перилами и войти в общий подъезд.

Внутри было освещено, хоть и слабо, но все же достаточно, чтобы разглядеть кнопки звонков. Под ними стояли фамилии, и одна из них — Магуайр. Она была вторая со стороны улицы, и я решила, что квартира находится на втором этаже.

Не нажав на кнопку, попробовала входную дверь, и та открылась. Стараясь особенно не шуметь, вошла и поднялась по стертым от времени ступенькам. Наверное, боялась, что меня не впустят, если я объявлю о себе снизу. Такая мысль у меня не возникла, но ведь что-то же удерживало меня от того, чтобы нажать на кнопку звонка внизу.

Добравшись до небольшой прямоугольной площадки, где кончался лестничный марш, я остановилась перед дверью. Идти дальше мне стало страшно, и в то же время возвращаться назад мне и в голову не приходило. До меня доносились разные домашние звуки, то приближающиеся, то удаляющиеся. Обычные бытовые звуки, не резкие, не громкие, ничем не примечательные.

Я вдруг постучала, даже толком не осознав, что делаю, будто моей руке передался какой-то судорожный импульс. И услышала женский голос:

— Пойди посмотри, кто там.

Дверь довольно резко распахнулась, на пороге возникла девочка лет двенадцати, загородив собою весь проем и глядя на меня.

— Здесь леди, вся такая разодетая, — доложила она, не сводя с меня глаз.

Большая рука неожиданно схватила ее за плечо, нетерпеливо, но не грубо отодвинула в сторону, и вместо девочки, словно на экране волшебного фонаря без всякой связи поменялись слайды, в дверях появилась полная женщина сорока с лишним лет.

Она принялась вытирать руки о передник, скорее, как мне показалось, выражая таким образом любезное со мной обхождение, нежели потому, что их действительно нужно было вытереть.

— Здесь живет Эйлин Магуайр? — спросила я.

— Да, мисс, здесь. — Она вспомнила о своих волосах и с какой-то нервной быстротой отвела назад прядь, что свидетельствовало о желании всячески угодить.

— Нельзя ли мне с ней поговорить? Всего несколько слов, пожалуйста.

— Она еще не пришла с работы. Мы ждем ее с минуты на минуту, — сказала женщина все с той же угодливой торопливостью — так она, видимо, пыталась смягчить мое разочарование. Потом, будто этого недостаточно, громко крикнула через плечо: — Кэт-рин! Сколько там набежало на часах? — И, даже не дожидаясь ответа, продолжала, как бы извиняясь: — Она немного опаздывает. Наверное, пришлось долго ждать автобуса. — И гостеприимно распахнула дверь пошире: — Входите, будь добры, и посидите.

Общий фон, представший моему взору, с такой полнотой соответствовал самой женщине и вообще этому зданию — а может, мне лучше сказать, моим впечатлениям о них обоих, — что, как ни парадоксально, он чуть ли не показался мне искусственно придуманным; придуманным с целью намеренно подчеркнуть, навесить ярлык на весь образ жизни, с тем чтобы в нем нельзя было ошибиться, просто заглянув в открытую дверь. Не знаю уж, какой другой аспект, с учетом окружения, он мог бы хорошо представить, я лишь знаю, что он до того пришелся кстати, что поразил меня чуть ли не как странный. Вы ожидаете отклонения, а тут, что называется, самая высокая норма.

Стены были выкрашены в светло-зеленые водянистые тона. Я увидела массивную квадратную деревянную рамку покрытого позолотой дерева, замысловато расписанного и образующего сложный рисунок. Рамку затянули плюшем вишневого цвета, с овальным отверстием слева. А уж внутри него, в свою очередь, виднелась фотография мужчины и женщины в поблекшей сепии: мужчина сидел, женщина стояла.

Из-за дверного косяка, ограничивающего мой обзор, виднелась часть стола, стоявшего в центре комнаты; на столе, скрытая ровно наполовину тем же косяком, поблескивала удивительная лампа. Она представляла собой купол из матированного ребристого стекла, подобный раскрытому зонтику, только в миниатюре. С нижнего ее ободка свисали длинные стеклянные подвески. Из-под нее тянулся крапчатый закодированный провод, который затем поднимался вверх к розетке над головой на потолке.

Перед лампой, положив подбородок на столешницу, сидел маленький мальчик, меньше даже, чем девочка, распахнувшая дверь; он уставился на меня широко раскрытыми глазами, с явным удовольствием пренебрегая домашним, очевидно, заданием: перед ним лежала разваливающаяся книга, а в кулачке он сжимал огрызок карандаша, от которого у него, наверное, и остались отметины на верхней губе.

За то мгновение, которое пробежало между приглашением женщины и моим отказом, обстановка за столом резко изменилась, хотя ко мне это не имело никакого отношения. С той стороны стола, которая мне была не видна, на него легла тонкая белая скатерть, всколыхнув воздух, поток которого пошевелил волосы мальчика и приподнял страницу лежавшей перед ним книги. Я услышала, как девочка резко приказала ему:

— Придется тебе уйти отсюда. Я должна приготовить стол для мамы.

Каскад белого полился на стол, затопив его и закрыв бумагу и книгу, а также чуть ли не всю голову их пользователя. Мальчик выскользнул из-под скатерти и вытащил свои вещи, скатерть всколыхнулась, он чуть вообще не стащил ее со стола, а когда встал на пол, оказался даже еще меньше, чем я представляла. Он дважды ударил кого-то, невидимого для меня, плашмя ладонью, появилась чья-то рука и стукнула его, тоже ладонью. Все три удара не достигли цели. Их наносили скорее из чувства возмездия, нежели из чувства злобы.

Тем временем я уже ответила матери:

— Большое спасибо. Я подожду ее внизу.

— Добро пожаловать к нам.

— Я подожду ее у двери.

Ей очень хотелось знать, кто я, но я не знала, как ей это преподнести.

— А кто, если не возражаете… кто, скажу я ей, ее спрашивал?

— Мисс Рид. Джин Рид.

Я обратила внимание, как изменилось у нее лицо. С него сошла лучезарная улыбка радушной хозяйки, оно вмиг посерьезнело. Никакой недоброжелательности, лишь выражение скорбного протеста.

Не поднимет ли она эту тему? Пока я гадала, женщина заговорила. Лицемерной, во всяком случае, она не была.

— Мисс Рид, что вас заставило уволить мою девочку подобным образом? — спросила мать с грустным упреком. — Судя по тому, как она рассказывает, Эйлин делала все, чтобы угодить вам.

Мне показалось, что мать не знает причины, ей преподнесли только следствие.

Я промолчала.

— О-о, работу-то она себе нашла, — продолжала женщина. — Но дочь так тяжело восприняла увольнение.

— Весьма сожалею, — тихо сказала я. — Подожду внизу.

Я отвернулась.

Свет из квартиры, в дверях которой стояла женщина, создавал бледный веер на стене рядом со мной, когда я спускалась. Он все сужался и сужался, словно его медленно закрывал державший в руках, пока не сомкнулись вместе две крайние дощечки и никакого веера уже не стало видно.

Касаясь рукой старых перил, которых до меня, должно быть, касалось столько других рук, я медленно спустилась вниз и подошла к машине. Просто стала рядом с ней, даже дверцу не открыла. Вместо того чтобы смотреть в оба конца улицы, я стояла, повернувшись лицом к машине, вглядываясь внутрь салона. Мне пришло в голову, что, возможно, сверху, из освещенного окна, на меня глядят две пары детских глазенок. Не исключено, и сама женщина бросит быстрый взгляд, чтобы убедиться, жду ли я, а уж потом отгонит свою малышню от окна и велит им не подсматривать, это нехорошо.

Но так и не обернулась и не посмотрела, права я или ошибаюсь. Пусть на меня глядит хоть весь мир, мне все равно.

Заметив приближающуюся фигуру, сразу поняла, что идет она, хотя прежде никогда не видела, как Эйлин ходит по улице, чтобы издалека узнавать ее по походке; к тому же стало слишком темно, черты лица не разобрать. Но это была женщина, худенькая женщина, причем одна, и она спешила домой; шла быстро, однако чувствовалось, что устала после долгой работы: горбиться не горбилась, но плечи как-то опустились, голова поникла; к тому же и интуиция подсказывала — наверняка она.

Я резко отвернулась от машины, чуть ли не на одной ноге, стала там, где стояла прежде, только лицом к приближающейся фигуре, и застыла в напряженном ожидании. Мне показалось, что сердце у меня в груди учащенно забилось, но разбираться, так ли на самом деле, было не время.

Она подошла ближе, и на нее наконец упал свет. Размытая неопределенной ночной синевой фигура обрела более четкие формы; на девушке оказалось знакомое мне пальто из шотландки, которое я уже однажды видела. Затем в фокусе появилась и вязаная растягивающаяся шапочка — в таких шапочках мальчишки катались на коньках; только стиль в данном случае был совершенно ни при чем: шапочка закрывала всю голову, плотно ее обтягивала, а на самом верху покачивался небольшой круглый помпончик из шерсти — единственное нарушение в ее функциональном назначении.

И — в самую последнюю очередь — ее лицо: бледное, анемичное и изнуренное, каким я его помнила. Лицо, по которому невозможно определить возраст человека, ибо даже сейчас, в молодости, оно казалось осунувшимся и изможденным. В данный же конкретный момент, ко всему прочему в придачу, оно выглядело усталым и перекошенным — такой, когда она работала у меня в доме, я ее ни разу не видела. Уголки губ обвисли, сами губы совершенно бесцветные: Эйлин до того устала и ей так хотелось попасть домой, что она даже не подкрасилась.

Подойдя к подъезду, она сначала увидела машину, и, как ни странно, на мгновение ее взгляд скользнул по мне, но меня не узнала. Причем никакая это была не уловка: ее никто не интересовал, слишком уж она вымоталась, чтобы еще обращать внимание на людей на улицах. Поскорее скользнуть в подъезд и подняться по лестнице, туда, домой — все, о чем она мечтала.

Я не уверена, что мой голос сослужит мне добрую службу, к горлу подступил комок.

— Эйлин, — тихо и сдавленно позвала я.

Казалось, она не услышала и поднялась на несколько ступенек крыльца.

— Эйлин! Погодите!

Девушка остановилась, повернулась, посмотрела на меня и только тут узнала.

На лице у нее появилось сердитое выражение, и она уже хотела было снова повернуться и пойти дальше.

Мне казалось, я силой сорвала себя с места, к которому будто приросла, там, рядом с машиной. Оказавшись перед крыльцом, я ухватилась одной рукой за перила, а другую умоляюще протянула к Эйлин. Она возвышалась надо мной, поскольку стояла на ступеньках.

Затем опустила руку, даже не сообразив толком, зачем я ее поднимала. Возможно, в попытке задержать ее, а возможно, и в молчаливой мольбе.

— Разве вы меня не узнаете? Я — Джин Рид.

— Я вас узнала, мисс Рид. — В ее голосе чувствовался холодок обиды.

И больше ничего, несколько агонизирующих секунд. Я подняла на нее взор, она смотрела на меня сверху вниз. Словно мы взаимно друг друга загипнотизировали.

— Это… это случилось, — заикаясь сказала я. — Не знаю, известно ли вам… Вы знали? Но это случилось.

И услышала, как она с мягким шипением втянула в себя воздух.

— Я… я не… знала, — как сквозь вату доносились до меня ее слова. — Мне даже не пришлось взять в руки газету — до того устала. Газету домой прежде приносил отец, но поскольку он умер…

Что она говорит, я осознавала, но не видела, чтобы она говорила. С моим зрением что-то случилось. Ее образ растворился, разбился на мелкие кусочки, как изображение луны на воде, отодвинулся в уголки глаз и не попадал в фокус. Я почувствовала, что моя голова опустилась, будто чья-то рука изо всех сил нагнула ее вниз, а лоб оказался на железных перилах; она так и осталась лежать там, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, от виска к виску, словно путем благодатного прикосновения к холодному гладкому железу желая избавиться от невыносимого внутричерепного давления.

Я почувствовала, как ее рука легонько коснулась моей головы, точно она хотела облегчить мою боль, но тут же снова отскочила, будто испугавшись собственной наглости.

Когда я посмотрела вверх, ее лицо снова соединилось, стало единым целым. Мне достало одного-единственного взгляда, чтобы убедиться, что в ее лице определенно нет ни мстительности, ни злорадства по поводу моей боли. Будь они в ней, все бы непременно проявилось, она бы их нипочем не утаила. Это представление о ней, полученное за одно мгновение, так и осталось во мне с тех пор.

В ней не было враждебности.

Ее лицо исказилось от сочувствия мне. В нем отражался страх, не меньший, чем тот, который охватил меня. На нем также проступила беспомощность, возможно, даже большая, чем испытываемая мной, и еще слабость, беспредельная слабость, приглушенная, пассивная, путающаяся. И вся она представляла собой воплощенную слабость, ее даже швыряло из стороны в сторону. Однако никакого недоброжелательства, чувства личной победы, выраженного в мрачном удовлетворении, я не прочла на ее измученном лице. И удостоверилась в этом больше, чем когда-либо прежде, за тот один-единственный взгляд, которым ее окинула.

— Эйлин, мне следовало бы прислушаться… — прошептала я.

— Я вас не виню. Вы сделали все, что должны… Невозможно изменить… — Ее руки, которые она держала у пояса, бессильно упали, слегка закачавшись. Я заметила, как задрожал бумажный мешочек, который она держала. — Он?.. Он был там?

— Не знаю, — тупо сказала я. — Я так и не услышала… Ждала весь день… Был ли он на борту… Должно быть, был… Я пыталась дозвониться до него вчера вечером, перед тем как самолет взлетел, но опоздала…

— Это не могло ничего изменить. Что бы вы ни делали. От судьбы никуда не денешься.

Ночь казалась мне темнее, чем на самом деле: темнота заполняла меня изнутри; я едва видела ее лицо перед собой. Воля, волеизъявление затухало подобно мерцающему пламени свечи, угасающей в темноте, горящей все слабее и слабее, оплывающей в небытие. Оставляющей вечную, без единого лучика, ночь фатализма, предопределения, чтобы та задушила нас, ее саму и меня тоже.

Но тут я воспротивилась и стала бороться, уговорила мерцающее пламя разгореться посильней. Нет! Нет! Нет! Есть воля. Есть власть. Есть импровизация. Вещам не предопределено иметь место, происходить; они просто имеют место, происходят, непроизвольно, спонтанно. И пока они не имели места, о них не знали, они нигде не ждали, их просто не было. Они обретали свою сущность только после того, как происходили, имели место.

Эйлин увидела, что меня всю так и трясет в страсти мятежа. Но уверена, что ничего не поняла, приняв за страх или трагедию потери. Только как бы не так, тут шла совсем иная битва — битва духа: там, на ступеньках крыльца многоквартирного дома, разум отстаивал свои позиции против сил тьмы.

— Зайдите на минутку ко мне домой, — сжалившись надо мной, пригласила она. — Вам плохо, вы устали…

Я покачала головой и не сдавалась. Пламя снова гасло, я чувствовала это. Ему нечем было питаться.

— Если бы только он не улетел тогда. Если бы только подождал до следующей недели…

— Он должен был полететь, — мягко утешала она. — Точно так же, как вы должны были уволить меня. Точно так же, как вы должны были не дозвониться ему. Вот почему, пытаясь предупредить, я совершила глупость. Однако такие уроки трудно усвоить, то и дело забываешь…

Я с неожиданной силой зажала уши руками, чтобы не слышать ее, и покачала головой из стороны в сторону:

— Нет! Нет! Неправда! Я не стану слушать! Ему вовсе не обязательно было лететь! Что угодно могло задержать его, сущая мелочь, соломинка на ветру…

— Ничто не могло задержать его. Просто вы ничего не знаете, не верите в предопределенность. У меня тоже ушло много времени, чтобы понять. Вы же видели, что я натворила, когда попыталась предупредить вас… Как будто что-нибудь могло задержать его!

Руки мои опустились, освободив уши. Она не знала, что именно сейчас произошло. Я даже не уверена, что знала это сама. Пламя свечи погасло. Внутри меня и снаружи, как и везде в мире вокруг меня, стало очень тихо и очень темно. Больше уже не за что было бороться. И не против чего.

Она стояла, наблюдая за мной, а не гадая. Ее собственная душа, вероятно попроще, не боролась никогда.

— Жаль, что… Может, чем-нибудь помочь? — выговорила она наконец.

Я подняла глаза, потянулась и взяла ее за лацкан пальто:

— Эта ваша подруга, эта персона… Эйлин, отведите меня к ней. Позвольте мне узнать. Они все… Неужели из четырнадцати никого не осталось в живых? Вот почему я и пришла к вам. Мне не вынести ожидания. Это ведь как нависший над тобой топор, который должен упасть, а он все не падает и не падает.

Она прикусила губу, сомневаясь.

Я еще сильнее потянула ее за пальто:

— Эйлин, позвольте мне хотя бы пойти с вами… Позвольте мне узнать… Вы говорили, это ваш друг…

— Да. — И тут же продолжила: — Он не любит, когда к нему пристают с подобными вопросами. Если узнает, что сказала вам, ему очень не понравится. Он не хочет, чтобы о нем знали другие — ну, посторонние, вы понимаете.

Так я впервые узнала, что ясновидящий — мужчина.

Она неуверенно затопталась на месте, глянула в подъезд, потом снова на меня, ее лицо смягчилось. Затем, повернув голову, бросила взгляд вверх по фасаду дома. На окна собственной квартиры, подумала я. Но это было всего лишь мое предположение; вполне возможно, ее интересовало какое-то другое окно. Затем снова перевела взгляд на меня.

А я продолжала гнуть свое:

— Чтобы я знала… Чтобы мне сказали… Мне не вынести неизвестности, ожидания… Эйлин, я сойду с ума. Смотрите, я умоляю вас, если в вас осталась хоть капля сострадания…

Она, должно быть, прочла мои мысли, заметила движение моего тела — я собиралась опуститься перед ней на колени, прямо там, на грязных ступеньках ее старенького убогого жилища, — быстро схватила меня и удержала, проявив жалостливую непреклонность; для такого характера, как у нее, то была вспышка твердости, сколь ни короткая. Впрочем, она тут же пропала, как блестящий кусочек слюды в мягком, бесформенном песке.

— Подождите, — остановила она, — я… — И бросила взгляд назад, как ребенок, замышляющий что-то сделать, хотя и не уверенный, что ему разрешат. — Подождите здесь, попробую узнать… посмотрю, можно ли с ним поговорить. Он терпеть не может, когда ему задают прямые вопросы, но, возможно, я сумею что-нибудь из него вытянуть… — Она тут же быстро добавила: — А вы уверены, что не боитесь? Вы уверены, что хотите, чтобы я пошла к нему?

— Да, — ответила я, тяжело дыша, — да. Пусть даже самое худшее. Что угодно, мне все равно, лишь бы только покончить с неведением.

— Тогда стойте. Ему лучше не знать, что я пытаюсь выяснить это не для себя. Он живет в нашем доме… — И она легонько сжала мне руки.

— Попытайтесь выяснить, есть ли хоть какой-то шанс… — умоляла я. — Все ли они погибли…

— Спущусь, как только смогу, — прошептала она. Отвернулась от меня и вошла в дом, а я осталась одна в наводящем на размышления подъезде провидца.

До меня донеслось, как Эйлин поднималась по лестнице — шаги становились все тише и тише, пока не замерли совсем. Я сказала себе: «Ты слышишь? Это всего лишь поступь усталой девушки, работницы, занятой где-то на фабрике или в цеху, поднимающейся по лестнице многоквартирного дома, и больше ничего. Зачем ты сюда пришла? Почему ты стоишь здесь в ожидании, что она принесет тебе какое-то знание, которым в этом доме, скорее всего, никто не обладает, которым, весьма вероятно, сегодня вечером не обладает еще никто во всем городе? Дурочка ты, дурочка, ну чего ты напрягаешь слух, чтобы услышать ее поступь до конца? Это же не шаги, ведущие вверх, в возвышенные области предвидения, это шаги обыкновенного человека по старенькой лестнице разваливающегося здания, звуки, которые издают ступени все время, когда жильцы приходят и уходят, днем и ночью. Почему же ты так за них цепляешься?»

Долго я простояла там одна. Все видела в нормальном свете, знала, где и что находится. Моя машина по-прежнему поблескивала в темноте у бордюра. В одном месте, куда падал свет из подъезда, по капоту струилась тонкая рябь влажной оранжевой краски. Рябь совершенно не двигалась и, однако же, казалась волнистой и жидкой, как и настоящая зыбь. Один раз я даже двинулась с того места, где меня оставила Эйлин, — подошла к этой струившейся ряби и стала рядом с ней, руки крепко вцепились в верхнюю часть дверцы, как будто мне трудно устоять на ногах и нужно непременно держаться, чтобы оставаться в вертикальном положении. Голову склонила, точно хотела разглядеть обшивку заднего сиденья.

Да, машина была абсолютно реальна, она стояла там. Я трогала ее руками, ее видели мои глаза; стоило мне нажать на кнопку, как из нее вырвался бы пучок света, против которого не могли устоять никакие тени; однако же тени брали верх над светом, он был бессилен разорвать застившую глаза и окутавшую разум пелену. Свет не мог вывести меня из тени, именно я несла его в тень с собой; он лишался способности контраста и становился единым целым с готическими тенями вокруг меня. Ибо тени шли изнутри, и все, на что бы они ни падали, оказывалось затемненным. Как в том случае, когда подносишь к глазам закопченное стекло и само яркое солнце уже не кажется таким ярким.

Каждый воспринимает мир по-своему, и если бы на том же самом клочке земли, обведенном мелом, где стоят ваши ноги, одновременно с вами оказался другой человек, он бы увидел совсем не то, что видите вы. Значит, там не один, а два разных вида. А есть ли он вообще, захотелось мне знать, какой-то мир перед нами, когда мы смотрим на него? — а может, он внутри, за глазами, а перед ними нет ничего, всего лишь бесконечная пустота? Однако на этом пути меня подстерегало сумасшествие, и я быстро свернула в сторону.

На тихой безлюдной улице появился бездомный пес, беззвучно шлепая лапами. Увидев меня, направился ко мне и небрежно обнюхал мою туфлю. Я посмотрела на него, его глаза отыскали мои и на мгновение заглянули прямо в них снизу. Пес вильнул хвостом, всего раз, вспомнив, наверное, какую-то давнюю дружбу, потом повернулся и пошлепал прочь. Его светлый окрас смешался с тенями и исчез по спирали в некоем оптическом водовороте, от которого, когда он захлопнулся в центре, ничего не осталось.

«Ты тоже в ловушке, — подумала я, — в ловушке, как и все мы. Ты должен был прийти именно в этот самый момент и именно по этой улице. Ты не мог появиться ни в какой другой момент и ни на какой другой улице. Остановился, принюхался, вильнул один-единственный раз хвостом — все действия тебе предопределены, предписаны, сотни часов назад, а может, и сотни лет назад, уж и не знаю, когда именно. Они дожидались своей очереди, от них не убежать, не отвертеться, пока ты их не совершил.

Да, мы в ловушке — ты и я; только я еще в большей ловушке, чем ты, ибо ты хотя бы не знал, что тебе суждено совершить эти действия, тогда как я — по крайней мере теперь — знаю, что тебе от них не отвертеться».

Я подняла лицо с квадратной рамки рук на дверце машины, когда снова услышала ее шаги внутри дома: она спускалась по лестнице. Их звук, казалось, усиливался, будто исходил из пустой раковины, так что мне слышались они даже с улицы, хотя шаги были не очень тяжелые и не очень четкие. Больше напоминали шелест сухих листьев, праздно скатывающихся со ступеньки на ступеньку.

Какое-то мгновение я стояла неподвижно, не в состоянии оторвать рук от машины, не в состоянии приказать своему телу двинуться. Шелест листьев достиг пола и вдруг замер. Когда же я наконец повернулась, Эйлин, тоже неподвижная, прислонилась к дверному косяку и пустым взором смотрела на меня; голова ее прижималась к кирпичной кладке, словно не держалась на плечах.

«Он мертв! — пронеслось у меня в мозгу. — Об этом говорят все безвольные линии ее тела…»

Разделявший нас тротуар дернулся подо мной, как бывает когда кто-то тащит ковер, на котором вы стоите, и я мгновенно оказалась на крыльце рядом с ней.

— Всякий раз, когда я слушаю, как он это делает, — простонала она, — меня жуть берет… — Она обхватила плечи руками. — В желудке появляется такой холод…

У нее действительно зуб на зуб не попадал; губы беззвучно двигались, так что, наверное, она говорила правду.

— Он знает… Он знал… — плаксиво продолжала она. — Не успела я еще даже набраться смелости и рот открыть… вероятно, он все понял по выражению моего лица. Но и это тоже постоянно меня пугает. Ему, должно быть, известно, что вы стоите здесь, внизу. «Спуститесь и скажите ей», — сказал он.

— Возможно, он увидел машину из окна?

Я даже не осознала, что произнесла свой вопрос, но, наверное, произнесла, потому как услышала ее ответ:

— Его комната выходит на противоположную сторону дома.

Фраза промелькнула незамеченной, подобно веточке, несомой темным потоком, бушующим вокруг меня. Я держалась за Эйлин, как держался бы человек, которому в буквальном смысле грозило, что его поглотит и унесет бурный поток; мои руки вцепились в подол ее пальто и тянули его к себе.

— Что? — еле слышно выдохнула я. — Эйлин, что?

— Они все мертвы. Все четырнадцать. В живых из находившихся на борту не остался никто.

Я почувствовала, как тьма, подобно холодной удавке, обвивается вокруг моей шеи и — ее вот-вот затянут.

Голос девушки доносился откуда-то издалека, ему, казалось, пришлось преодолеть огромное расстояние, прежде чем он добрался до меня. Теперь уже она держала меня, а не я ее. Мы стояли совсем рядом, чуть ли не прижимаясь друг к другу, однако ее голос исходил из бескрайней дали пространства.

— Потом он добавил: «Но скажи ей, она еще увидит своего отца». Вы слышите меня, мисс Рид? Вы понимаете, что я говорю? Он велел вам пойти домой, вас ждет сообщение.

— Но ведь отец находился на борту. Я опоздала со звонком на какое-то мгновение, самолет уже взлетел, и он был на его борту. А если из пассажиров никого не осталось в живых…

— Ну-ка, позвольте мне помочь вам добраться до машины. Делайте, как он говорит. Поезжайте домой…

Я уже сидела в машине. Эйлин стояла и смотрела на меня. Ее лицо мне не удавалось увидеть, оно плыло.

— С вами все в порядке? Может, вам воды принести? Вы в состоянии вести машину?

— Пожалуй, да, — туманно ответила я. — Тут и делать-то особенно ничего не надо. Просто нажимаешь ногой педаль и не выпускаешь из рук «баранку»…

Ее лицо медленно скользнуло назад в темноту — наверное, я поехала.

«Увижу его снова». О да, разумеется, увижу, но в каком виде? Труп на носилках, который извлекут из самолета через несколько дней?

Тут чувствовалось явное противоречие. Если все находившиеся на борту самолета мертвы, значит, он тоже погиб. Если же я снова увижу его живым, значит, не все умерли. Из этих двух версий я верила первой.

Один раз мне пришлось остановиться на красный свет перед оживленным перекрестком. На сам сигнал я бы не остановилась, но впереди меня оказалась другая машина, которая закрыла путь, и мне пришлось последовать ее примеру. Правда, я слишком поздно осознала, что надо затормозить, и слегка толкнула ее. Рядом со мной, в соседнем ряду, возникла какая-то другая машина, по-моему, такси, точно не уверена. Из ее радиоприемника монотонный голос отрывисто вел репортаж о схватке боксеров-тяжеловесов; водитель и два пассажира на заднем сиденье так и подались вперед, жадно ловя каждое слово.

И вдруг голос комментатора смолк, а другой голос прозвучал с заупокойной четкостью:

«Мы прерываем репортаж, чтобы передать вам только что полученное сообщение. Наземные спасательные партии добрались до места, где разбился трансконтинентальный авиалайнер. Теперь уже определенно установлено, что в живых не остался никто. Тела находившихся на борту самолета, когда он взлетел с места последней посадки, опознаны. Некоторые из них нашли на расстоянии чуть ли не…»

У меня за спиной сердито надрывались автомобильные гудки. Красный давно погас, машина, стоявшая впереди меня, давно уехала, укатило и такси. Моя же машина так и застыла посреди дороги, блокируя движение.

Это очень легко — помнить-то особенно нечего. Просто слегка нажать ногой, вот так, и не давать «баранке» особенно ходить из стороны в сторону. Пусть у тебя на лице тупое, каменное выражение. Поплакать же можно и дома.

Ты не уверена, что это твой дом? Тогда чего же остановилась перед ним? Руки на «баранке», казалось, сами направляли машину, ты даже не знала, как сюда добралась, а ведь у них не было глаз, только память. Чтобы удостовериться, ты дважды посмотрела на дом, но даже и тогда ни в чем не убедилась. Но тут дверь открылась, все домашние высыпали навстречу, готовые принять тебя, и ты поняла, что все же приехала туда, куда надо.

Когда я вошла, они стояли в вестибюле кружком и ждали. Все смотрели на меня с тем немым беспомощным выражением, какое бывает у людей, когда они хотят что-то сказать, но не знают, как бы это получше сделать.

— Все знаю, — спокойно заявила я. — Только что услышала на улице.

Кто-то неуверенно протянул мне руку, но я отстранилась:

— Не надо, дойду сама. Расступитесь, пропустите меня…

Кто-то украдкой всхлипнул у меня за спиной, но кто-то другой — скорее всего, миссис Хатчинс — властно приказала ей замолчать.

Я знала, что смогу подняться по лестнице не шатаясь, только бы они не стояли и не смотрели мне вслед. Пять шагов я уже прошла, оставалось опереться рукой о перила.

— Мисс Рид, — раздался робкий голос сзади.

— Да?

— Поступать вот эттот…

Я проследила, куда обратились взоры всех присутствующих. На краю стола лежал удлиненный конверт, к которому все они боялись притрагиваться.

Телеграмма о смерти. Официальное уведомление.

— Подайте мне его, — распорядилась я. — Прочту наверху.

Миссис Хатчинс схватила конверт, поспешно поднялась на три или четыре ступеньки и вручила его мне.

Я отвернулась и поднялась еще на одну ступеньку. А затем еще на одну. Телеграмма, казалось, так тяжело тянет…

Обессилев, я остановилась. Затрещала бумага, мой палец пролез в отверстие. Конверт упал за перила.

Фиолетовые чернила слились в одно неразборчивое пятно, буквы не попадали в фокус. Но постепенно, по мере того как я на них смотрела, снова собрались в четкие тонкие строчки печатного текста:

ТОЛЬКО ЧТО УСЛЫШАЛ. НЕ ВОЛНУЙСЯ, ЦЕЛ И НЕВРЕДИМ, ЗАДЕРЖАЛСЯ ПО ДЕЛУ.

ПРИЕЗЖАЮ ПОСЛЕЗАВТРА ПОЕЗДОМ.

ОТЕЦ.

До меня донесся голос миссис Хатчинс. Он, казалось, исходил из телеграммы, как будто заговорило само послание. Но это, наверное, произошло потому, что телеграмма, а вместе с нею и я без особых усилий стали падать вниз, по направлению к ней.

— Быстрее! Кто-нибудь помогите мне подхватить ее! Вы что, не видите, что у нее обморок!


На вокзале, в ожидании поезда, я сначала решила, что первым делом сразу все ему расскажу. Однако, когда увидела, как он в своем верблюжьем пальто выходит мне навстречу вместе с вываливающей с перрона толпой, когда подбежала, прижалась к нему и замерла, сказать не могла ни единого слова. Быть рядом с ним, чувствовать, как он прижимает меня к себе, — что еще нужно! Его пальто излучало тепло и такую безопасность. Ни ночи, ни звезд, глядящих на тебя сверху. Только его лицо, только его дыхание — вот и все.

Мы постояли там, будто к месту приросли, пока толпа прибывших пассажиров не превратилась в тонкую струйку, пока не прошли цепочкой и не рассеялись последние задержавшиеся и мы не остались одни посреди огромного мрачного зала. Забывшиеся в неподвижных объятиях, бросающиеся в глаза. Так выделяется скрытый течением камень или свая, когда уровень воды вокруг вдруг падает.

— Я вижу, это так на тебя подействовало, ты какая-то совсем другая, — с состраданием произнес он.

Отец попытался взять меня за подбородок и повернуть мое лицо к себе, чтобы ему было лучше видно, но я этому воспротивилась.

— Давай больше не будем стоять здесь, — приглушенно сказала я в его пальто. — Давай уйдем отсюда на улицу.

Мы направились к выходу из зала, по-прежнему прижимаясь друг к другу.

— Ты долго ждала? — спросил он.

— С рассвета.

Я почувствовала, как он на мгновение сбился с шага.

— Но ведь этот поезд прибывает в девять часов. Я полагал, ты знаешь.

— Знаю. Но чтобы его встретить, я должна была пройти часть пути, пусть всего лишь до калитки на перроне. Мне казалось, только так я могу заставить его прийти быстрее.

— Бедное дитя, — вздохнул он.

И только тут четко увидел мое лицо, которое толком не разглядел в полумраке зала. И вот только сейчас, в небольшом пространстве ясного дневного света между пещерообразным зевом вокзала и машиной, он его рассмотрел. Ничего не сказав, резко остановился, его лицо вспыхнуло, и он пошел дальше. Вернее, мы продолжили путь вместе, ибо наши руки по-прежнему были переплетены за нашими спинами, моя находилась под его свободно свисающим пальто.

— Едем? — спросил он, когда я захлопнула дверцу.

— Да, давай.

Наши пальцы соприкоснулись на ободке рулевого колеса.

— У тебя такие холодные руки.

— Они уже холодные три дня подряд. Теперь придут в норму. — Я подышала на них, просунула одну ладонь под его руку, накрыла другой сверху и сплела их.

— Да, ты столько пережила, — хрипло выговорил он, хмуро глядя на поток машин впереди.

Дальше мы молчали, пока не выехали на широкую дорогу, уже ближе к дому.

— И сколько же ты пробыла в таком состоянии? Я послал тебе телеграмму, как только смог. Что, между сообщением по радио и моей телеграммой вышел большой разрыв?

— Дело было совсем не в том, — кратко бросила я и изменила грамматическое время: — Дело не в том. Не в катастрофе.

Он подумал немного, и я увидела, что он ничего не понял.

— Джин, — озабоченно посмотрел он на меня, — ты какая-то совсем другая. Вся твоя уверенность куда-то ушла, и… ну, не знаю, у меня такое чувство, словно отсутствовал десять лет.

Мне хотелось сказать: «Никакая я не другая. Просто мир, в котором я нахожусь, другой».

Все домашние были страшно рады видеть его: они дружно выражали это в двух-трех словах, с различной степенью глубины чувств. Но для них вся разница на том и закончилась, они вернулись в прежнее состояние, в котором пребывали до катастрофы. Другое дело я — прежней мне уже никогда не бывать.

Уикс как-то по-особенному принял его пальто и шляпу, пальто перекинул через руку, чуть ли не ласково, будто оно было очень хрупкое, очень ценное. Так он выразил свое отношение к возвращению хозяина. Кухарка сказала: «Я приготовила для вас горячие булочки с мелассой, сэр», — а глаза у нее увлажнились чуть больше, чем, казалось бы, оправдывало сообщение. Остальным миссис Хатчинс с добродушной строгостью громко надавала кучу всевозможных ненужных поручений, разогнав их в разные стороны.

Но им повезло, всем до одного. Они были счастливчики — для них все кончилось.

Вскоре мы вошли в столовую и сели вместе завтракать.

— Ах, до чего здорово! — воскликнул отец, потирая руки.

Солнечный свет, будто пыльца от жонкилий, покрывал всю скатерть и попадал ему на плечо и на край рукава. Стеклянная посуда так и сверкала, а с ближайшей грани кофейника с ситечком мне улыбалось раздувшееся личико. Он быстро просмотрел накопившуюся почту, не вскрыв ни одного письма.

Я ждала. Но рано или поздно все обязательно выйдет наружу! Оно засело во мне и должно выйти. Его не мог растопить солнечный свет. Его не могло развеять возвращение отца. Оно было подобно куску льда, образовавшегося вокруг моего сердца. И чтобы убрать его, требовались пешня и щипцы.

— Джин, — заговорил он, — так в чем дело? Что с тобой?

Мы оба несколько замедлили темп поглощения пищи, а потом и вообще перестали есть. Легкий звон чашек и тарелок прекратился, мы притихли и изучающе смотрели друг на друга.

— Послушай, — начала я. — Мне действительно нужно поговорить об этом. Поговорить именно с тобой. Пытаться молчать бесполезно. Оно грызет меня постоянно, каждую минуту, днем и ночью, и должно выйти из меня, это чувство страха. Должно! — Я стукнула кулаком по столу — раз, другой, третий, с каждым разом все слабее.

Он вскочил, обошел стол и встал со мной рядом, прижав к себе мою голову и плечи. И я тоже прижалась к нему, спрятав лицо.

— Но ведь все кончилось, Джин. Все позади. Просто постарайся переключиться, забыть…

— Я хотела рассказать тебе еще в машине. Тут дело не в катастрофе, не в том, что ты был на волосок от смерти.

— Тогда в чем же? Что за трансформация произошла в твоей душе?

— Понимаешь, мне ведь заранее сообщили, что случится с самолетом, прежде чем оно на самом деле случилось. В городе есть человек, который предсказал, что это произойдет. И оно произошло.

— О нет, Джин, брось, — успокаивающе протянул отец. — Ты имеешь в виду ту служанку, о которой упоминала? Я только сейчас о ней вспомнил. Нет, дорогая, нет. Ты же разумна, умеешь реально мыслить…

— Потом в тот странный вечер я пошла туда. И мне рассказали другую часть истории. Что с тобой все будет в порядке. Я вернулась домой, а тут лежала твоя телеграмма. Ты остался жив. — Я слегка дрожала.

На этот раз он промолчал. Одна его рука соскользнула с моего плеча, и, хоть я и не подняла глаз и не проследила за ней взглядом, догадалась, что он поглаживает подбородок.

— Как вышло, что ты остался? — спросила я немного погодя.

Он легонько вздрогнул. Не сильно — так вздрагивают люди, мысли которых блуждают далеко-далеко.

— В самую последнюю минуту, когда уже собирался садиться в самолет, получил телеграмму. Фактически чемоданы мои, по-моему, уже погрузили, когда я услышал свою фамилию по громкоговорителю…

Страх подобен ножу. У него острый конец. Он входит в тебя, поворачивается в тебе, а потом снова выходит. Но там, где вошел, по-прежнему больно.

Я ведь собиралась отправить телеграмму. Заполняла бланк за бланком. Но так и не послала.

— О Боже мой! — больным голосом произнесла я и вяло приложила руку ко лбу.

— Что с тобой?

— Мне казалось, что я ее не отправила… Уверена, что не отправила…

Он успокаивающе стиснул мне плечи:

— Телеграмма была не от тебя.

Моя голова вяло поникла, как перезрелый фрукт на ветке. Я слышала, с каким трудом вырывается из меня собственное дыхание.

Его голос несколько напрягся, когда он сказал:

— Кто бы ни сделал такое с тобой, он мне ответит. Я ему еще покажу. Я разоблачу его. Не допущу, чтобы с моей маленькой девочкой поступали подобным образом…

Затем, будто вспомнив, что рядом нахожусь я и могу подслушать его высказанные вслух мысли, отец погладил меня по голове.

— Все будет в порядке, — успокоил он. — Мы сходим туда, и… я докажу, вот увидишь, что тебя ловко надули.


Она испугалась, я сразу же это увидела. Испугалась не нас, а того, что, как она знала, мы у нее попросим, того, ради чего мы туда пришли. Эйлин даже отпрянула от двери. Не сильно, но все же попятилась назад.

— Здравствуйте, мисс! — заикаясь, еле выговорила она. — Здравствуйте, сэр! — Обхватила себя за плечи и беспомощно огляделась. Казалось, ждала поддержки от кого-то еще, кто мог оказаться с нею в доме.

— Нам можно войти, Эйлин? — спросила я.

— Да-да, пожалуйста, — ответила она и, взявшись за подлокотник, немного пододвинула кресло, но не настолько, чтобы оно стало доступно.

Отец, желая как-то облегчить ее страдания, улыбнулся и задал пару пустых, ничего не значащих вопросов:

— Как здоровье, Эйлин? Как дела?

— О-о, прекрасно, — выдохнула она, — все очень хорошо, сэр. — И снова коснулась подлокотника кресла, на сей раз чтобы вернуть его на место. Затем вроде как съежилась над ним, слегка наклонилась, будто потеряла равновесие и ноги ее не держат. Так поступает ребенок, когда совершенно теряется.

Мы с отцом переглянулись. Милосерднее всего, решила я, сразу же все и выложить.

— Нельзя ли нам поговорить с ним? — спросила я. — Ну, вы знаете, с вашим другом. — При этом я несколько понизила голос, полагая, очевидно, что подобным образом могу придать ей больше уверенности.

Она на мгновение прикусила нижнюю губу — подобно человеку, который морщится от боли. Затем отпустила ее и чуть ли не с облегчением метнулась между нами к двери, будто заранее зная, что ее миссия обречена на провал.

— Я посмотрю, пришёл ли он, — сказала она. — Поднимусь наверх и постучу. Вряд ли он уже дома. Что-то я не слышала, как он проходил.

Эйлин выбежала, оставив дверь открытой. До нас донесся звук ее торопливых шагов по лестнице.

В двери из другой комнаты появилась ее мать и посмотрела на нас. Она неторопливо вытирала полотенцем тарелку, поворачивая ее.

— Добрый вечер, — не слишком приветливо сказала она.

Пока она нас разглядывала, вращение тарелки приостановилось, затем продолжилось снова.

Мой отец вежливо кивнул, я так же сухо ответила: «Добрый вечер».

Эйлин вернулась. Она была спокойней, чем когда уходила. Для робких натур даже отсрочка неприятного дела и то громадная помощь.

— На стук он не отозвался, — доложила она. — Вероятно, еще не пришел.

Старшая женщина проворчала из дверного проема:

— Ты что, хочешь отвести их туда, доказать, что он обладает даром провидца? Не надо. Знаешь же, он не любит незваных гостей.

— Эйлин тут ни при чем, — вмешалась я. — Просто мы попросили о встрече с ним.

— Я хотел бы с ним познакомиться, — делая вид, что не замечает их нерешительности, с непринужденной дружелюбностью поддержал меня отец. — Мне необходимо потолковать с ним. В этом ведь нет ничего плохого, правда? — Оглядевшись, он выбрал для себя кресло. — Можно нам посидеть и подождать?

— Да-да, пожалуйста, — неуверенно пробормотала девушка, хотя действие предшествовало разрешению. И, предприняв последнюю попытку обескуражить нас, она сплела руки и добавила: — Надеюсь, он особенно не задержится. Впрочем, как знать?

— Мы не спешим, — улыбнулся отец. — Я чувствую, с ним действительно стоит поговорить.

Он принялся снимать целлофановую обертку с сигары, разглядывая ее с той неторопливостью и непринужденностью манер, которую умел по желанию напускать на себя, что сразу же обезоруживало оппозицию. Мне случалось видеть, как люди помудреней оказывались беспомощными перед таким простым приемом, перед его кажущейся рассеянностью, что, вероятно, было чистой уловкой.

— Вы не возражаете, если я покурю у вас в гостиной? — спросил он, держа в руке уже очищенную сигару.

— Нет-нет, сэр, что вы! — поспешно воскликнула Эйлин. — Курите, пожалуйста. — Она чувствовала себя спокойнее на знакомой для нее почве гостеприимства и поспешно поставила рядом с ним пепельницу, затем снова отступила назад, запыхавшись от собственных стараний.

Глядя на отца, я подумала, сколько же лет прошло с тех пор, как он в последний раз был там, где ему не рады, и, однако же, намеренно остался, несмотря ни на что. Скорее всего, очень много. Возможно, еще молодым человеком он подобным же образом сидел в одном-двух офисах, добиваясь того, чтобы его приняли, не обращая внимания на безразличие, пока не достиг своей цели и не заключил сделку, которую и намеревался заключить. Только с тех пор, безусловно, он нигде так не сидел. Ни разу за все долгие годы, прошедшие с начала его карьеры. И однако же навыка он не потерял, а по-прежнему владел им прекрасно.

Я примостилась на подлокотнике того же самого кресла, в котором сидел он, и положила руку ему на плечо, подчеркивая таким образом, что мы чувствуем себя совершенно непринужденно.

Мать повернулась и ушла в другую комнату, молча смирившись с нашей настойчивостью. Минуту или две Эйлин подпирала стену, будто к этому ее вынуждало наше присутствие в комнате. Затем, ощутив, видимо, неудобство собственной позы, не только не улучшила свое положение, а, пожалуй, даже ухудшила, бочком опустившись на ближайший стул, слишком далеко от его спинки и как-то уж слишком чопорно.

В комнате воцарилось молчание, никакой беседы не последовало.

Послышались шаги матери, теперь она вошла в комнату со стопкой тарелок, которые поставила на стол. Открыв дверцы небольшого китайского серванта у стены, принялась по одной ставить тарелки туда, сортируя их по размерам, формам и назначению.

— Я помыла все, кроме ножей, вилок и ложек, — бросила она Эйлин.

Та, движимая желанием убежать, скрыться от нас, живо вскочила со стула. Ни особой настоятельности, ни упрека в замечании матери не прозвучало.

— Я все доделаю, — вызвалась она и скрылась за дверью на кухню.

Мать молча, не обращая на нас внимания, продолжала расставлять тарелки.

— А вы верите в его дар, миссис Магуайр? — спросила ее я.

— Он у него определенно есть. — Она даже не повернулась и не посмотрела на меня.

— Вы давно его знаете?

— Да уж давненько, — кратко бросила она.

Продолжения от нее я не ожидала, к разговору как-то не располагала занятая ею позиция. Она брала тарелку за тарелкой и вытирала края передником. И вдруг женщина заговорила снова, точно и не возникал перерыв в разговоре:

— Мы вместе росли, он, мой муж и я. Бывало, играли втроем. Мы все из одного места. — Тут она опять замолчала.

Напрашивался вопрос. Если бы его не задал отец, его бы задала я.

— Он уже тогда обладал своим даром?

— Да, пожалуй, так. Он у него был всегда.

— А вы его тогда замечали?

— Да как же мы могли? Дети ведь не думают о подобных вещах.

— Но наверняка запомнился случай, когда вы впервые это заметили, — мягко настаивал отец.

— Верно. Однажды, когда ему было лет двенадцать, мы играли на склоне холма, все трое. Внизу виднелась ферма его родителей. Поля расстилались перед нами будто скатерть. Вдруг он бросил играть и сказал: «Мне надо спуститься вниз. Наш амбар горит». Мы повернулись и посмотрели, Фрэнк и я. Амбар стоял внизу освещенный солнцем. День был ясный.

Я слегка склонила голову, глядя не на женщину, а на пол. Отец перестал курить. Мы оба боялись, как бы она не замолчала.

— «Да нет же, не горит», — сказали мы. Воздух над амбаром был совершенно прозрачный, ни малейшего клочка дыма.

Он побежал, ну, мы тоже схватились и побежали следом за ним. И пока не сбежали вниз, никаких признаков пожара не увидели. А когда уже подбежали к самому амбару, из-за двери поползли первые белые клубы дыма. Через минуту дым уже валил из всех щелей.

Люди повыбегали из дома, прибежали с полей, мы все тоже помогали, и огонь потушили, спасли амбар. А после, помню, лежали отдыхали, и Фрэнк позавидовал ему: «У тебя, похоже, очень хорошее зрение. Ведь оттуда, сверху, мы ничего не видели».

А он, ковыряясь с какой-то соломинкой, ответил: «Да ничего я не видел. Знал, что он загорится, вот и все».

Мы не засмеялись над ним, потому что наш друг оказался прав, и спросили его, как же он об этом узнал. Он ответил, что и сам толком не знает. Мы видели, как он, щурясь на солнце, пытается понять, как же все вышло. Потом сказал, и его слова я запомнила на всю жизнь: «Когда мы были на холме, я вдруг подумал о нашем амбаре. Каждый раз, когда о чем-то подумаешь, вместе с мыслью появляется картинка, и она проходит перед тобой, картинка того, о чем ты думаешь. Если думаешь о дереве, на минуту тебе представляется картинка дерева. А думаешь о доме, на мгновение перед тобой встает дом. Вышло так, что я подумал о нашем амбаре. И вдруг, совершенно неожиданно, в голове у меня зажегся яркий свет, и я увидел картину горящего амбара. Картина объятого огнем амбара крепко засела у меня в мозгу. Я посмотрел и увидел: амбар еще не горит, и до меня дошло: значит, непременно загорится».

Мы с отцом не издали ни звука. Пепел с сигары он стряхнул себе в ладонь. Ни я, ни он не пошевельнулись. Затем он протянул руку и стряхнул пепел в поставленную для него пепельницу.

Я не отрывала глаз от пола. «Она рассказала все так просто, это могла быть только истинная правда», — подумала я. В ее бесхитростном повествовании не могло быть никакой уловки.

Убрав последнюю тарелку, женщина закрыла дверцы шкафа и задержалась, протерев несколько раз передником стеклянную круглую ручку, хотя особой нужды в том не было; казалось, она не отдает себе отчета в своих действиях, а мысли ее блуждают где-то далеко-далеко.

В наступившей тишине у Эйлин на кухне звякнуло серебро. Звякнуло в каком-то совсем другом измерении.

Хозяйка продолжала натирать ручку, глядя через комнату куда-то в прошлое, вспоминая ту, канувшую в Лету жизнь.

— Потом происходило много подобных случаев, — тихо продолжала она. — Правда, ни один из них не был таким ярким, таким запоминающимся. Но то случилось впервые. Рассказывать вам о других нет нужды.

— А окружающие знали о его даре? — спросил отец.

— Некоторые — да. Не многие. Постепенно слух распространился по округе, среди тех, кто знал его и нас.

— И как они к этому относились?

Она пожала плечами:

— Не знаю. Наверное, как и мы. Они ведь были люди вроде нас, нашей породы. А это дело не по нашему уму-разуму. Мы допускали, что он обладает каким-то даром, которого лишены другие, в остальном же он ничем от нас не отличался. После того дня отец не раз драл ему уши, как дерут подрастающих сыновей и другие отцы. Не более, не менее.

— Ну а разве люди не пытались каким-то образом воспользоваться — к собственной выгоде — этим… этим его даром, как вы его называете?

— Некоторые пытались, да, в самом начале. К нему то и дело приходили беременные женщины, желая узнать, кто у них родится, сын или дочь. Случалось, один из соседей спрашивал, какого ему ждать урожая. Ну и тому подобное. Он особенно не возражал, если ему рассказывали все откровенно. Когда же люди приходили из праздного любопытства, чтобы проверить его, — он терпеть не мог, испытывал какую-то боль или стыд, не знаю даже, что именно; как будто его выставляли на всеобщее обозрение. Однажды он даже убежал от таких любопытных и пытался повеситься. Фрэнк нашел его в амбаре и успел вовремя перерезать веревку. Так что потом мы его жалели и не рассказывали больше о его способностях посторонним, не приставали к нему.

— Он здесь один?

— А он всегда будет один, такой-то, как он. Через год после женитьбы мы с Фрэнком перебрались в город, вскоре и он последовал за нами. Родители у него умерли, ферму продал, мы были единственные его друзья. Куда ему еще было податься? Чем заняться?

Медленно, задумчиво отец произнес:

— Но ведь, обладая таким даром, он мог бы добиться практически чего угодно. Стать богатым и… — Он повернулся и беспомощно посмотрел на нее. — Почему не воспользовался?

— Он добрый человек, — с благоговейной сердечностью ответила она. — Принимает то, что дает ему Бог. Большего не просит.

Мы снова промолчали. Отец наблюдал за ней. Она оставила ручку, которую так долго теребили ее руки, прошла через комнату и остановилась у стола, слегка склонившись над ним и глядя на него, точно сканируя на его полированную поверхность собственные воспоминания.

— Что это, миссис Магуайр? Что это, по-вашему, было?

— Не мне об этом судить, — ответила она. — И не мне же подвергать все сомнению. Я не сомневалась в его даре, когда была молодой, и не стану сомневаться сейчас, уже на старости лет. Мне он своим даром никогда не вредил и, насколько знаю, никому другому тоже. На то воля Божия, а больше я и знать ничего не желаю.

Эйлин вошла в комнату и доложила матери:

— Закончила.

— Спасибо, дорогая, — вздохнув, будто она сама сделала работу, рассеянно ответила мать.

— Надеюсь, мы вам не очень помешали? — сочла необходимым спросить я.

— Нет-нет, что вы, — заверили они меня обе, причем их протесты были такими же неискренними, как и мое формальное извинение.

Отец в нашем типично женском обмене любезностями участия не принял — мужчины в этом отношении гораздо безответственней.

— А теперь, пожалуй, кликни с улицы Кэтрин и Дэнна, — предложила старшая. — Им пора в кровать. — И добавила скорее всего ради нас: — Эти дети, если их не позвать, могут всю ночь проторчать на улице.

Эйлин прошла к окну — очевидно, для того, чтобы поднять раму и позвать ребят прямо из комнаты, как с незапамятных времен повелось в таких районах города.

Но вдруг остановилась и прислушалась, и мы все тоже.

На лестнице раздались шаги. Мы слышали их совершенно отчетливо. Шаги были вялые, тяжелые, и по самому их звуку чувствовалось, что человек от усталости держится за перила.

Казалось, как-то странно находиться в такой близости от него и, однако же, не видеть его, хотя нас с ним разделяла всего лишь тонкая перегородка. Возможно, мы ждали фанфар и радужного сияния, пробивающегося сквозь щели в двери. Но ничего этого не было. Всего лишь шаркающие шаги немолодого человека, с трудом преодолевающего ступеньку за ступенькой на старой лестнице.

Однако же задышали мы почему-то чаще. Во всяком случае, я. Отец, весь внимание, выпрямился в кресле, уже не опираясь на спинку, моя рука лежала у него на плече.

— Пришел, — сказала Эйлин.

Мы и сами уже все поняли.

Я резко встала с подлокотника, повернулась и сделала шаг к двери.

Миссис Магуайр выбросила руку вперед:

— Подождите, не открывайте дверь и не смотрите на него. Дайте ему спокойно пройти. Если вам непременно нужно, вы сможете подняться наверх через несколько минут с Эйлин.

На лице у нее было ясно написано, что она откровенно не одобряет нашего вторжения. Без единого слова, она вышла из комнаты.

Мы молча ждали. Мне хотелось знать, о чем думает отец. По его лицу я ничего сказать не могла. Вознамерившийся отомстить за себя скептицизм? Эйлин уже сидела за столом, положив на него близко поставленные локти, а голову склонив в сторону на переплетенные руки; создавалось впечатление, что она хочет отпрянуть от нас, уклониться от навязанного ей поручения, однако же понимала, что никуда ей от нас не деться. Вся ее жизнь, вероятно, представляла собой сплошную череду подобных мук нерешительности, что, безусловно, свидетельствовало о слабости воли, неспособности устоять перед малейшим нажимом. Ее воля — это флюгер, вращающийся от любого дуновения. Когда же сталкиваются два встречных потока, он беспомощно колеблется. Полагаю, именно так обстояло дело, когда она впервые попыталась сказать мне о самолете.

Легкие звуки над головой, доносившиеся через потолок, пошли на убыль и наконец совсем утихли: он угомонился.

Отец встал.

— Поднимемся сейчас? — предложил он.

Я заметила, что Эйлин изучающе смотрела на меня, на мою одежду, потом заметила:

— Только не в таком виде.

По ее знаку я последовала за ней в ее крохотную спальню, где она сняла с моих плеч меховую пелерину и бросила ее на кровать. Затем отколола с ворота платья и сунула мне в руку брошь с бриллиантами, которую подарил мне отец, а я, в свою очередь, открыла сумочку и бросила брошь туда, подальше с глаз. Увидев, что она нерешительно потянулась к моей шляпке, я сама сняла ее и положила на кровать.

Открыв дверцу шкафа, Эйлин вытащила из него свое простенькое пальтецо и предложила мне:

— Накиньте. Он… Так вы его меньше будете смущать. — Она протянула мне бесформенный, изношенный берет. И снова сделала беспомощный жест. — И… и… — Я вытащила из сумочки платочек и стерла помаду с губ.

Мы вернулись в гостиную, отец посмотрел на меня и недоуменно поднял брови. Я слышала, как он что-то еле слышно пробормотал, что-то такое насчет «классового самосознания» с вопросительной интонацией.

Открыв дверь, мы все трое вышли на лестницу. Вела нас Эйлин.

Когда мы поднимались, отец повернул голову и тихонько прошептал мне, скривив губы:

— Тут явное противоречие. Он всевидящий, но мы можем обмануть его, накинув на себя другое пальто.

Мы подошли к его двери, этажом выше. Можно было подумать, что за ней никого нет, такая стояла тишина. Однако, присмотревшись повнимательней, я различила внизу, под дверью, полоску слабого желтого света.

Мы стояли маленькой тесной группой. Эйлин душил страх. Сама я испытывала какую-то нервную напряженность, тоже сродни страху. А вот что чувствует мой отец, я сказать не могла. Он стоял, сосредоточенно уставившись на дверь, словно пытался прочитать что-то на ней, по ней или в ней самой.

Я дотронулась до Эйлин, чтобы приободрить ее, и в ответ на мое касание ее рука потянулась вверх, точно я дернула за веревочку куклу.

Она постучала, и мужской голос ответил изнутри:

— Войдите.

Глубокий голос, неторопливый. Он наводил на мысль об огромном, заросшем бородой старике патриархе.

И тут она распахнула дверь, и мы увидели его.

Он оказался сухопарым и тщедушным, чуть ли не на грани изможденности. Щеки у него ввалились, шея напоминала шиповатый искривленный стебель, маленькая голова, обнаженные руки с набухшими венами выделявшиеся именно из-за его худобы.

Я посмотрела на его лицо, обычное, ничем не примечательное, не злое и не доброе. Глаза голубые, тусклые. В них не чувствовалось никакой драмы, никакой проницательности. Они говорили о кротости характера, вот их основное свойство. Над ними брови песочного цвета, неспособные уже в силу такой окраски придать лицу выражение величия. Хмуриться — да, но не так уж и сильно, зато совсем не могли выразить насмешки или пренебрежения. Максимум, на что они были способны, — недовольно изогнуться. Мягкие, нежные глаза.

Волосы у него были рыжевато-золотистые, очень тонкие и редкие. На макушке проглядывала лысина, и только по бокам волос сохранилось еще довольно много, и их защитный окрас подчеркнут в полную силу.

Привлекали в его лице рот и подбородок. В них не чувствовалось ни слабости, ни расхлябанности. Их сила заключалась не в грубой животной агрессивной решимости, а скорее в осознании собственной праведности.

Он сидел в засаленной сорочке с подтяжками на плечах, под мышками — пятна пота. Туфли снял, сунув белые, с синими венами ноги в бесформенные теплые домашние тапочки. Он сидел за столом, под светом лампы, на газете перед ним лежали разобранные части трубки. Он чистил чубук тряпочкой, которую, как я заметила, то и дело вытирал о штанину.

Вот таким мы увидели его в первый раз.

Складывалось впечатление, что над сценой после фанфар, туша и постепенно гаснущих огней поднялся занавес… а на ней ничего не оказалось: сцена почему-то совершенно голая, лишь рабочий, плотник, о котором забыли, возится с гвоздем или куском дерева.

Вся драма, после долгого ее нагнетания, взорвалась пустотой.

На мгновение оторвавшись от своего занятия, он бросил взгляд на нас, но сейчас же снова взялся за свою трубку.

Эйлин, запинаясь, с трудом выговорила:

— Джэрри, я… я хотела, чтобы ты познакомился с двумя моими друзьями.

Он молчал, сосредоточенно глядя на трубку.

— Это мистер Рид и его дочь, мисс Рид.

Он посмотрел на нее, а не на нас:

— Это те люди, у которых ты работала?

Пребывая чуть ли не в отчаянии, девушка кое-как закончила представлять нас друг другу:

— Мистер Томпкинс, наш старый друг.

Кто-то должен был что-нибудь сказать. Наконец решилась я:

— Нам можно сесть?

Ответил он не сразу. Сначала поднял взор, потом снова его опустил, продолжая заниматься делом.

— Ради Бога, — неохотно разрешил он.

Эйлин сразу заспешила:

— Я… Кажется, меня зовет мама. Пожалуй, мне лучше посмотреть, чего она хочет. Я… Я скоро вернусь. — И выбежала из комнаты.

Мы остались с ним одни. Я было открыла рот, но перехватила взгляд отца и промолчала. Ему хотелось, чтобы Томпкинс был вынужден заговорить первым. В конце концов, мы ведь сидели у него дома. И отец хотел использовать это призрачное психологическое преимущество.

Молчание продолжалось несколько долгих минут, пока Томпкинс собирал трубку, а когда он таки заговорил, так чуть ли не с сокрушительной резкостью, хотя и совершенно не повысив голоса:

— Ну что, нагляделись на меня?

Я только ахнула, пытаясь скрыть смущение.

— Я вовсе не собиралась глазеть на вас.

— Вы пришли как друзья или из чувства нездорового любопытства? А если бы я был сухорукий и колченогий, вы бы тоже на меня смотрели?

— Простите, если у вас создалось такое впечатление, будто мы пялили на вас глаза, — с мужественным достоинством парировал отец.

— Мы пришли сюда поблагодарить вас, — тактично пробормотала я.

Он по-прежнему обращался к моему отцу:

— Вы пришли сюда посмеяться надо мной. Вы пришли сюда разоблачить меня, преподать урок своей дочери. Чтобы она перестала об этом думать.

— Уверяю вас, ничего подобного у моего отца и в мыслях… — плаксиво забормотала я.

— Вам-то он, может, ни слова не сказал. Но именно это держал в голове.

Отец вдруг густо покраснел — вот был его ответ.

Томпкинс продолжал, с каменным выражением лица глядя на отца:

— Вы полагаете, что устроите мне небольшое испытание. Ну а я отказываюсь от вашей проверки. И не подумаю тягаться с вами умом. Я не на суде.

— А никто этого и не утверждал, — неодобрительно заметил отец.

— Однажды ко мне подослали агента. Он сказал, будто прослышал обо мне от кого-то. Предлагал деньги, шикарную жизнь, если только пойду на сцену. Просто буду сидеть на стуле перед аудиторией три раза в день, говорить людям, что лежит у них в карманах. Он тоже хотел проверить меня, как вы сейчас, и я ему позволил. Мне не терпелось поскорее от него избавиться, а это был самый быстрый способ. Он показал портсигар и спросил, сколько в нем сигарет. Я мог бы сказать ему, что там нет ни одной сигареты, что в портсигаре он носит таблетки аспирина, но я ответил, что там три сигареты. Тогда он открыл портсигар и показал мне таблетки.

Он спросил у меня, что написано внутри на крышке его карманных часов. Я мог бы сказать ему, что никакой надписи там нет, что там всего лишь подковка, усыпанная мелкими бриллиантами, причем самого крайнего слева нет. Я же ответил, что там написано: «Такому-то и такому-то от любящей жены», причем употребил имя, которое он мне уже назвал и которое, между прочим, было не его имя. Он открыл крышку и показал, что никакой надписи нет вообще, а всего лишь подковка, усыпанная мелкими бриллиантами, без одного крайнего.

Он спросил у меня, от кого письмо в конверте, который лежал у него во внутреннем кармане пиджака, и показал мне краешек конверта с красной маркой и штемпелем. Я мог бы сказать, что никакого письма в конверте вообще нет, что он пользуется им, чтобы хранить корешки квитанций ставок на лошадок. Я сказал ему, что письмо от женщины. Он вытащил конверт и показал мне, и в нем не оказалось никакого письма вообще, он пользовался этим старым конвертом для хранения карточек ставок на лошадок. Более того, он даже подчеркнул, что адрес на конверте был когда-то написан мужской рукой.

Агент пробормотал что-то насчет того, что с кем-то, мол, еще посчитается, и вышел, скривив губы и глядя на меня с надменной улыбкой. Именно этого я и добивался.

Мы с отцом молчали.

Затем вдруг с бешеной яростью он стукнул кулаком по столу, отчего лицо вокруг рта побледнело и напряглось.

— Но вы гораздо умнее его! — выкрикнул он. — Вы так все обставили, что вынудили меня сказать вам именно то, чего говорить я не хотел!

В невинном удивлении я бросила быстрый взгляд на отца и заметила крохотные кавычки самодовольной ухмылки в уголках его губ. Вот был его ответ.

— Но я же не вкладывал эти слова вам в уста, — тихо сказал он.

— Можете использовать их на полную катушку. Идите и расскажите своим друзьям, пусть повалят сюда толпами и терзают меня. Меня и раньше терзали.

Напряжение и чувства его казались неподдельными. Он пытался прикурить трубку, а спичка дрожала у него в руке, что ему едва это удалось.

— А теперь уходите, пожалуйста, — хрипло произнес он. — Своего юродивого вы увидели, любопытство удовлетворили. Больше вас ничего не удерживает.

Отец резко встал, как будто это ехидное оскорбление застало его врасплох, укололо его и он инстинктивно вскочил на ноги, не успев взять себя в руки. Однако он тихонько отступил в сторону и постоял немного в глубокой задумчивости у старого комода, спиной к нашему хозяину, и я увидела, как он праздно трогает руками банку с табаком, словно обдумывая, как продолжить нашу беседу.

Наконец он повернулся к Томпкинсу.

— Простите, если мы наступили вам на любимую мозоль, — мягко заговорил он. — Мы пришли сюда вовсе не для того, чтобы проверить вас или потешаться над вами. Мы пришли показать, что ценим ваш дар, чтобы выразить свою благодарность.

— Мне вы ничем не обязаны, — угрюмо ответил Томпкинс. — Я ничего не сделал. — Он курил трубку, и его мрачный взгляд сосредоточился на ее гипотетической траектории, на нас он не смотрел.

— А мы считаем, что обязаны, — возразил отец. — Что же насчет того, чтобы рассказывать нашим друзьям, могу заверить вас, раз таково ваше желание, мы никому не скажем ни слова. В этом смысле я ручаюсь за дочь, как за самого себя.

Отец подошел к хозяину дома и протянул ему руку:

— Может, я могу что-то для вас сделать, чем-то помочь…

— Ничего не нужно, — твердо открестился Томпкинс. — Мне ничего ни от кого не нужно. Я ничего ни у кого не прошу, только бы меня оставили в покое.

Я раздумывала, пожмет ли он протянутую руку. Он таки ее пожал, но довольно неохотно, без всякого изящества, и быстро отпустил.

Пока я наблюдала за происходящим, мне на мгновение пришло в голову, что он, вероятно, от природы мал духом, мелочен — не важно, насколько велика его Сила, — что и проявилось в этом пустяковом инциденте. Лучше бы уж он вообще не пожимал протянутую руку, чем подал ее столь жалким образом. Томпкинс так и остался мальчиком с фермы, вечным неудачником, обозленным тем, что вынужден нести непосильное бремя.

От меня не укрылось, как он на мгновение глянул на руку моего отца, когда ее отпустил, и мне вспомнилось, как еще мальчиком он однажды сказал матери Эйлин: «Каждый раз, когда о чем-то подумаешь, вместе с мыслью появляется картинка, и она проходит перед тобой, картинка того, о чем ты думаешь».

— У нас нет ничего общего, у вас и у меня, — язвительно бросил он. — Прежде всего, я не просил вас приходить сюда. Но теперь, раз уж вы пришли — хорошо еще, что одни, — пусть это будет в последний раз. Если вы вернетесь сюда, у меня из-за вас в один прекрасный день будет много неприятностей. А теперь уходите. Возвращайтесь к привычной для вас жизни, а меня предоставьте моей. Возвращайтесь в свой прекрасный дом, к гостям, которые будут у вас на обед и которые носят часы с бриллиантами на подвязках у колен, к своему маклеру, покупайте акции. Только, возвращаясь туда, постарайтесь не задавить маленьких девочек.

— Идем, Джин, — кратко бросил отец и придержал для меня дверь.

Я увидела, как он, прежде чем закрыть ее за собой, повернулся и посмотрел на Томпкинса. Он оказался ко мне спиной, и я не заметила его взгляда, но, судя по тому, как он держал голову, я догадалась, что в его взгляде невыраженный словами упрек за ничем не спровоцированную нелюбезность.

В проеме закрывающейся двери я в последний раз увидела человека, к которому мы приходили. Он сидел за столом, поднеся трубку ко рту, голова наклонена, взгляд мягких синих глаз под бровями песочного цвета сосредоточен на нас. При тусклом электрическом освещении он казался скучным, непоследовательным, простецким. Никакого величия, ни внешнего, ни внутреннего, в нем не было. Всего лишь бездушная фигура в безвкусно обставленной жалкой комнате. И я чуть ли не подивилась, а что же это мы там делали.

И тут дверь захлопнулась, он скрылся из виду, а отец повел меня вниз.

Мы не разговаривали. Мы прошли мимо двери Магуайров, спустились на улицу и сели в машину.

— Поведу я, — пробормотал он. — Ты, должно быть, устала.

Это было первое, что мы сказали, выйдя оттуда.

Ветер приятно освежал лицо, я закурила сигарету, и сигарета мне тоже доставила удовольствие.

Я знала, что рано или поздно нам все равно придется обо всем поговорить, и подумала: «Можно начать и здесь, пока еще свежи впечатления». И начала:

— Ты не веришь?

— Весьма хорошее представление. Исключительно хорошее. — Мне показалось, что он сказал это с некоторой тревогой, хотя я и не была до конца уверена.

Я подумала о самолете. О телеграмме. Мне и самой так хотелось не верить, так было необходимо, чтобы отец мне в этом помог. Меня радовало, что он не верит, и мне жутко хотелось, чтобы его неверие еще больше укрепилось. Я жаждала остаться с ним на солнце. На солнце скептицизма. В моем костном мозгу по-прежнему сидел холод мрака.

— Этим своим представлением он поднял наш разум на небывалую высоту, — продолжал отец. — И тут же не оставил от него камня на камне. Так что суеверная служанка-ирландка тут ни при чем.

— Но каким образом? Он все время только и делал, что отрицал.

— Вот именно. Но это отрицание и было утверждением. Неужели ты не понимаешь, как он ловко все обставил? Фокус в фокусе внутри еще одного фокуса. Вроде тех этикеток, которые когда-то использовались на жестянках с содой для хлебопечения. Кружочек с нарисованной в нем другой жестянкой. А на той — еще один кружочек с рисунком еще одной жестянки. И так до бесконечности, пока он уже становится до того мал, что за ним не может уследить глаз. Он заявил мне, что я умный, и вывернул все наизнанку, так что якобы он сам, добровольно, рассказал мне о том, о чем говорить не хотел. Но, возможно, он меня перехитрил и с изнанки снова все вывернул на лицевую сторону, так что то, о чем он якобы рассказывать мне не хотел, оказалось на самом деле именно тем самым, о чем ему больше всего не терпелось рассказать.

— Тут невозможно уследить. Ты оказываешься в каком-то лабиринте.

— Да, да, устаешь, внимание твое рассеивается, а он, воспользовавшись этим, опережает тебя на целый виток.

— В таком случае какая же ему выгода настраивать нас против себя?

— А какая вообще выгода кому бы то ни было в этом мире? И что такое выгода? Что значит это слово вообще?

— Деньги?! Но ведь ты же спросил его, не можешь ли ты что-нибудь для него сделать.

— Я ожидал, что он откажется или просто проигнорирует мое предложение. Знал, что так оно и будет, еще до того, как его увидел.

— Но каким образом?

— Когда она нарядила тебя в свое пальтишко, прежде чем повести нас к нему. Тогда-то я все и понял. Это типичный прием святого, для которого вознаграждение равносильно анафеме…

Тут я глянула на себя.

Пальто Эйлин по-прежнему было на мне. Я забыла у нее свои вещи!

Он сбавил скорость, как бы советуясь со мной.

— Только не сегодня, — воспротивилась я. — Я бы этого не вынесла.

— Ты хочешь сказать, тебе придется съездить за ними в какое-то другое время, хотя он велел нам больше и близко к нему не подходить? И снова тот же самый извращенный прием. Возможно, потому-то тебя, прежде всего, и попросили переодеться.

— Но это же глупо, — возразила я, прикрывая глаза, — брать каждую мелочь и смотреть на нее с изнанки. — Откуда им заранее знать, что я их забуду?

— Но ты же забыла, разве нет? — вот и все, что он ответил.

Я снова вяло опустила руку.

— Вернемся к тому, что я говорил, — продолжал он. — Я устроил для него ловушку. Он не хочет, чтобы ему помогали. Ему ничего от нас не нужно. Ты видела банку для табака на комоде у стены?

— Да, по-моему, видела.

— Я оставил под ней пятьсот долларов наличными.

Повернувшись, я посмотрела на него:

— И если он молча примет их…

Он еле заметно пожал плечами:

— Ты спросила меня, какая ему выгода от того, что он, скажем, демонстрирует нам свои способности.

— Но ведь если он от них откажется, тебе еще больше захочется поверить…

Отец покачал головой.

— Все равно я ему не верю, так или иначе, — спокойно продолжал он. — Думая о какой-то вещи, он может видеть картину в уме. Но он же не увидел пятьсот долларов под банкой для табака в двух или трех ярдах от себя.

— Возможно, потому, что, пока мы сидели с ним в комнате, он и думать не думал о банке.

Отец саркастически усмехнулся.

«Он не беспристрастен, — подумала я. — Вероятно, изо всех сил пытается не верить. Но эмоционально вовлечен в это дело. А может, просто старается ради меня? Меня хочет разубедить, а не себя?»

— Впрочем, поступая так, не играешь ли ты краплеными картами? — заметила я чуть погодя. — Пятьсот долларов — не фунт изюму. У него на столе лежала газета, раскрытая на колонке «Требуются рабочие».

— Я тоже ее видел, — грубовато ответил отец. — Не исключено, что ее специально так положили, чтобы мы ее заметили.

У каждой вещи есть две стороны — лицевая и оборотная. И никогда не представляло особых трудностей определить, где лицевая, а где оборотная. Я с сожалением вздохнула о двухмерном мире, который предшествовал теперешнему моему состоянию.

Отец потянулся и сжал мою руку.

— Я ничему не верю, — заключил он, — и не хочу, чтобы и ты верила!

Машина вдруг вильнула в сторону, и меня бросило на отца. Затем она выправилась и пошла прежним курсом, и я услышала, как отец тихонько выругался себе под нос.

— Что такое? Что случилось?

Он обернулся и бросил взгляд назад. Я тоже обернулась.

Посреди дороги у нас за спиной стояла на одном колене маленькая фигурка, как будто она только что неожиданно отпрыгнула в сторону, потеряла равновесие и упала. Крошка встала, неповрежденная, и мы увидели, как вокруг нее затрепетал на ветру белый фартучек. Это была маленькая девочка. Она возмущенно посмотрела нам вслед, повернулась, побежала по дороге и скрылась вдали.

Несколько мгновений спустя машина запоздало остановилась — и не из-за того, что чуть-чуть не произошло, а из-за таившегося в происшествии скрытого смысла, который постепенно доходил до нас. Я полагаю, отец затормозил совершенно бессознательно — так, заканчивая предложение, ставят в конце его точку.

Мы сидели и смотрели прямо перед собой, не желая встречаться друг с другом взглядом. По-моему, больше всего нам хотелось избежать именно этого. Позади нас все растворилось в темноте, — девочка-призрак исчезла.

Мы даже не заговорили о случившемся — нам это было не нужно. Наши слова и так звенели в ушах друг друга. И каждый из нас сказал бы другому то, что тот уже говорил сам себе.

Я подумала: «Вот наконец событие, которое невозможно перевернуть, у него всего одна сторона. Вот оно, на что можно безошибочно наклеить четкую этикетку: „Это лицевая сторона, другой попросту нет“». Однако все оказалось не так, как мне того хотелось бы.

Я сознавала, что он сидит рядом со мной в машине, и с горечью подумала: «Где же теперь вся твоя логика? Где все твои аргументы? Бедняжечка».

— Давай, пап, — сказала я тихим сдавленным голосом, — поехали домой.

Машина снова понеслась вперед.

— Может, мне сесть за руль? — предложила я.

— Нет, — ответил он, — так у меня хоть есть какое-то занятие: это гораздо лучше, чем…

Я знала, что он имеет в виду. Он по-прежнему смотрел, прищурившись, прямо перед собой, но дороги почти не видел. Я открыла сумочку и вытащила носовой платок.

— Пап, у тебя весь лоб в испарине. Позволь, промокну. Она так тебя напугала, маленькая негодница.

— На-ка, — предложил он, — попробуй одну из этих, пока мы доберемся до дома.

У меня были сигареты, но он вытащил из кармана свою пачку и протянул мне.

Я думаю, мы оба старались быть исключительно галантными и внимательными друг к другу. И лгали напропалую, хотя не произнесли ни слова.

До дому оставалось всего ничего.

— Джин, — не выдержал он. — Мы ведь никогда не лицемерили, ни ты, ни я. Мы всегда были откровенны друг с другом. Давай и сейчас ничего не станем менять. Мы оба думаем об одном и том же. Давай не будем брать это с собой в дом. Давай во всем разберемся прямо сейчас.

Я кивнула и подождала.

— Там, на дороге, только что произошло совпадение. Не важно, какие там были шансы, пятьдесят на пятьдесят, восемьдесят к двадцати или сто против одного: чистое совпадение, говорю тебе!

— Это тебе так хочется думать?

Он стукнул по ободку рулевого колеса:

— Я хочу, чтобы мы оба так думали! Ничто другое не годится, Джин. Я никогда не пытался препятствовать твоим самостоятельным суждениям и не собираюсь делать этого сейчас. Такое может случиться когда угодно и с кем угодно, кто ведет машину. Вероятно, так уж вышло, что он наобум отпустил саркастическое замечание, потому что завидует тем, кто ездит в машинах, у кого они есть. А тут инцидент совпал с его предостережением. На улицах всегда полно детей. Когда сидишь за баранкой, от такого не застрахован.

И все же, как ни странно, вплоть до того самого вечера ни с одним из нас подобного не случалось. Причем виновницей происшествия оказалась маленькая девочка. Вслух я ничего не сказала.

Говорят, вера — это неподатливое пламя, которое не погасить. Но ведь точно так обстоит дело и со скептицизмом. Погасить его не менее трудно. Я прямо почувствовала, как он снова вспыхнул в отце, разгорелся еще ярче, стал еще более вызывающим, чем прежде.

— Всего лишь совпадение, — повторил он. — Выстрел наугад, который попал в цель. — Отец повернулся и весело мне подмигнул. — А теперь — к «гостям, которые будут у нас на обед», а?

— На обед мы никого не приглашали, — улыбнулась я. — За столом всего лишь двое — ты и я.

— Знаю не хуже тебя. А если бы даже гости и пришли, ты знаешь кого-нибудь, кто носит часы с бриллиантами у колена?

Я высунула голову в окошко и посмеялась.

Теперь уже он улыбался холодно и сурово. Можно не верить и улыбаться подобным образом, однако быть беспристрастным, не втянутым эмоционально в это дело и по-прежнему так улыбаться нельзя.

— Всего лишь странное совпадение, — глотая слова, произнес он. — Все ерунда.

Я повернулась и с признательностью сжала его руку.

— Я рада, что ты все так воспринимаешь! — с жаром сказала я. — Если б ты только знал, как я рада!

Причем говорила я совершенно серьезно, хоть и не разделяла его убежденности.

3

Когда мы вышли из машины, мне показалось, что окна в нашей гостиной горят ярче обычного.

Он тоже заметил.

— Одна из служанок, наверное, забыла выключить за собой свет, — небрежно предположил он.

— Скорее всего, новая прислуга. Она не умеет пользоваться выключателями.

В конечном счете это был ничего не значащий недосмотр.

Когда мы открыли дверь, нам показалось, что в доме звучат голоса. До нас донеслись смех и гул сдержанного разговора.

Из задней части холла к нам поспешил навстречу дворецкий и сообщил:

— Пришли мистер и миссис Ордуэй, сэр. И еще одна леди. Они сказали, что подождут вашего возвращения.

В этом не было ничего бесцеремонного. Ордуэи — брат и сестра, с которыми отец дружил уже сорок лет, мои почетные «дядя» и «тетя».

Мы вошли, и на мгновение гул голосов поднялся до крещендо. Луиза Ордуэй подбежала и поцеловала меня, что было ее неотъемлемым правом с незапамятных времен. И тут же обратилась к отцу:

— Харлан, ты же на нас не обижаешься, правда? Мы проезжали мимо по пути в… и, когда я увидела, как близко мы от вашего дома, я решила, что мы просто не можем проехать мимо, не заскочив и не проведав тебя и Джин. В конце концов, мне все равно, когда мы туда приедем, а если честно, я предпочла бы вообще туда не ездить. А Мария столько слышала о вас двоих за последние годы…

Она болтала без остановки, не соблюдая никаких знаков препинания. Было даже время, когда я думала, что она подражает героям салонных комедий, однако потом стала думать, что это они подражают ей.

— Я бы расстроился, если бы узнал, что вы не заглянули ко мне, — сказал отец.

Третьим гостем оказалась статная блондинка под сорок или за сорок, европейского типа, говорившая с заметным европейским акцентом. Ее великолепную фигуру плотно облегало вечернее черное платье. Все трое были в вечерних нарядах.

— Мария Лизетта, — прошептала мне Луиза после формального представления нас друг другу, — из Румынского государственного театра в Бухаресте. Мы знали ее много лет в Париже. В Америке она впервые, остановилась у нас. Ты ее уже встречала? Вот мой неизменный ответ людям, которые упорно настаивают на том, что женщины якобы не такие умные, как мужчины. Восемь языков, моя дорогая…

— Луиза снова выступает в роли моего пресс-секретаря. — Знаменитость улыбнулась мне с другого конца комнаты. — Я определяю это по оживленному выражению ее лица.

Мария выглядела просто неотразимо. Стоило вам бросить на нее первый взгляд, как вы поддавались ее очарованию, во всяком случае, осознавали его. Казалось бы, выраженная столь смелым образом, привлекательность могла обернуться не в ее пользу, однако все в ней было абсолютно ненавязчиво, естественно, от природы. Нельзя же винить человека, скажем, за его рост или цвет глаз.

Уикс, никому не мешая, стоял за дверью, пока не перехватил взгляд отца.

— Как насчет обеда, сэр?

— Ах да, — ответил Рид. — На пятерых, разумеется.

А что еще он мог — да и любой другой в такой ситуации.

Тут он повернулся и увидел, что я смотрю на него, и наши взгляды встретились в молчаливом, но опустошительном взаимопонимании.

Гости к обеду у нас все же оказались. А кто бы еще совсем недавно мог предположить, что они у нас будут?

— Пожалуй, — с горечью сказал он, направившись к шейкеру, — я тоже выпью «Мартини» — вы же все пьете. Только двойной.

И я все поняла.

Будто что-то почуяв, Луиза заметила:

— Вы уверены, что мы вам не мешаем? У вас обоих довольно усталый вид, и… вы как-то нервничаете, что ли.

— Мы только что долго ехали в машине, — заметила я.

— А откуда у тебя это странное пальто, моя дорогая?

Я посмотрела на него и неловко сглотнула, не зная, что и ответить.

Отец пришел мне на помощь.

— Она его позаимствовала, — быстро нашелся он. — В машине оказалось довольно прохладно.

— Пожалуй, я поднимусь к себе и переоденусь, — сказала я. — Не хотите подняться со мной и попудриться, мадемуазель? А ты, Луиза?

— В моем возрасте косметика уже бесполезна, — вздохнула Луиза, — потенциальная выгода почти равна нулю. А вы обе идите.

Как только мы поднялись, Мария Лизетта доверительно обратилась ко мне:

— Я так рада, что вы пригласить меня. Вы — как сказать? — спасать моя жизнь. У вас есть одна из этих… — она беспомощно начертила в воздухе пальцем круг, — которую я могла позаимствовать? Этого слова я еще не знаю по-английски. У меня происходить несчастный случай в машине. Я не сметь упоминать об этом в присутствии Тони.

Она выставила вперед точеную ножку и подняла плотно облегающую материю чуть ли не до бедра.

— Ах, подвязка, — произнесла я.

— Elastique,[4] — кивнула она. — Я вынужден делать, что может, пока не находить первая помощь. Я есть ingénieux.[5]

Под самым коленом с ямочками экзотически блеснули усыпанные бриллиантами наручные часики, будто розочка сбоку на ее икре; черный шелковый шнурок, на котором они держались, тянулся вверх до самого предела и поддерживал чулок, не давая ему упасть.

— Пришлось снимать его отсюда и повязать там. Но если бы кто-то спросить у меня, который час… — Она пожала плечами в притворном испуге.

Затем вдруг, подол ее платья снова упал на пол, она выпрямилась и уже с непритворной озабоченностью сделала быстрый шаг ко мне:

— Что с вами, мадемуазель Джин? Вы стали такая белая, такая… Вам плохо? Позвать кого-нибудь?

— Нет-нет, — слабым голосом возразила я. — Сейчас пройдет. Со мной все в порядке.

— Сюда, вот так, посидите здесь немного. — Она заботливо обняла меня и подвела к креслу. — Вы иметь одеколон? Я освежить вам лоб.

— Нет-нет, спасибо, сейчас пройдет. — Я благодарно ей улыбнулась. — Как хорошо, впрочем, что вы поднялись сюда со мной. — Я огляделась несколько неуверенно. — Эта комната вас не шокирует? В ней нет ничего?..

— Это славная комната, — ответила она с улыбкой и успокаивающе провела рукой по моим волосам.

— Только переоденусь, — заторопилась я, склоняясь над своей туфлей. — Мы не должны заставлять их ждать. — Не поднимая глаз, я знала, что она стоит и молча смотрит на меня. — Говорите со мной, мадемуазель, — умоляюще попросила я. — Говорите со мной, пока переодеваюсь. Рассказывайте мне о Бухаресте, о Париже, о театре или о себе. Говорите громко и быстро. Ах, ну пожалуйста, не замолкайте! — И вдруг я повернулась, закрыла лицо ладонями и разрыдалась, как перепуганный ребенок.

К другим мы присоединились с некоторым опозданием.

— Ты выпил свою двойную порцию? — спросила я отца, подойдя к нему. — Ну а теперь и я выпью свою. Тройную.


Когда гости уходили, мы вместе проводили их до дверей, посмотрели, как они сели в машину и уехали, а сами постояли в дверях, он с одной стороны, я — с другой. Мы смотрели и смотрели, пока большой прямоугольник ночи, открывавшийся нам из двери, не опустел. Остались одни звезды. Потом закрыли дверь и остались одни. Нет, не одни; если бы только мы были одни, но в том-то и дело, что нет: с нами там была еще эта самая штука.

Мы дошли до лестницы, по-прежнему на расстоянии ширины двери друг от друга, он с одной стороны вестибюля, я — с другой. Не знаю почему, возможно, боялись сойтись вместе.

Без единого слова я поднялась наверх, а он прошел в глубину дома, туда, где стояла горка, и слышала, как отец ее открыл. Несколько мгновений спустя он в свою очередь тоже поднялся по лестнице, прошел в свою комнату и закрыл дверь. А еще чуть погодя я вышла из своей комнаты, подошла к его двери и постучала.

— Заходи, заходи, Джин, — раздался ровный, полный отчаяния голос.

В халате и пижаме отец сидел на дальнем краю кровати, спиной ко мне. На столике стояла бутылка бренди, а рюмку он держал в руке, как бы взвешивая ее на ладони. А может, проверял действенность спиртного.

Он не повернулся и, не меняя позы, спросил:

— Тебя это сильно потрясло? — И не дожидаясь ответа, продолжал: — Знаю. Меня тоже.

Я бочком присела с другой стороны кровати, так, чтобы можно было смотреть на него.

— У нее, у подружки Лу из Румынии, даже часы оказались на колене. — Ее имени я уже не помнила, она унесла его с собой.

Он быстро проглотил бренди, точно опережая кого-то, кто хотел отобрать у него стопку.

— Ловко проделано, — слегка закашлявшись, заметил он. — Все точки над «i» расставлены.

Я провела рукой по стеганому одеялу:

— Все, кроме маклера.

В рюмке снова появился бренди.

— Надо делать скидки на небольшие погрешности. В последнее время Уолт не звонит мне месяцами. Я ведь уже давно не новичок на бирже. Но кто знает об этом, кроме тебя и меня? Или я лишаю тебя последней соломинки, за которую ты могла бы?..

— Ничего ты меня не лишаешь, потому что у меня ничего нет.

— Но часы с бриллиантами на ноге, а, Джин? — продолжал он приглушенным голосом.

И снова кто-то попытался отобрать у него бренди, но он их опередил и залпом выпил рюмку бренди.

— Кому было дано знать об этом, только тебе и мне? — мягко сказала я. — Луиза, сидевшая с нею в одной машине, и та ни о чем понятия не имела.

Он промолчал. На мгновение я пожалела, что сообщила ему о пикантной подробности. Однако, если бы и не сообщила, он все равно раздумывал бы над случившимся, так что какая разница?

Его голова снова проделала быстрое короткое движение, будто он кивнул в сторону потолка:

— Ну и переплет! Словно в точке опоры совершаешь поворот на сто восемьдесят градусов и тебе приходится учиться ходить на ушах. Предпочитаю ровную вселенную, а не наклонную или косую. — Он опять наполнил рюмку. — Собираюсь сделать то, чего не позволял себе двадцать лет: напиться до потери сознания и уснуть.

Я понимающе похлопала его по спине. Затем встала:

— Пожалуй, пойду. Не могу же оставаться всю ночь в твоей комнате.

— А с тобой там все будет нормально? — спросил он.

— Здесь ли, там ли — какая разница? — ответила я. — Это ведь внутреннее состояние, оно всегда с тобой. К месту не имеет никакого отношения.

— Ты права. Того, что имеет отношение к месту, легче избежать.

Я подошла к двери и открыла ее.

Он не оглянулся, так и сидел понурившись.

— Ну, ничего, как-нибудь освоимся. Привыкнуть можно ко всему, даже к тому, как молотое стекло вонзается тебе в позвоночник. Мы придумаем какой-нибудь способ, как нам жить с этим чувством. — Он поднял рюмку и посмотрел на нее. — Но сегодня не сладко, правда?

— Да уж куда больше, — кисло согласилась я и закрыла за собой дверь.


Утром отец спустился вниз раньше меня. Под глазами у меня все еще была ночь, градуированные тени. В остальном уже наступило утро, и солнце сжигало все. Особенно эти мерцающие пылинки в небе.

Арбуз дожидался его на блюде со льдом, рядом лежали письма, но самого его за столом не оказалось. Я нашла его в другой комнате, он прижимал к уху телефонную трубку.

Должно быть, слушал, но не говорил ни слова.

Повернувшись, увидел меня, а когда я хотела выйти, кивком дал понять, что мне следует приблизиться к нему.

— Это одно из названных событий тоже случилось, — спокойно сообщил он. — На линии Уолт Майерс. Его звонок… Нет, Уолт, продолжайте; я сказал пару слов Джин.

Солнце немного остыло; если и есть такая штука, как зябкий солнечный свет, так в комнате властвовал именно он, образуя синевато-серые сходни от подоконников к полу.

Отец заметил, что я снова хочу уйти, потянулся свободной рукой и удержал меня с какой-то умоляющей настойчивостью:

— Нет, подожди, останься здесь, со мной.

В этом тщетном жесте, который поразил меня в самое сердце, чувствовалось что-то бесконечно мучительно-горькое: он хочет, чтобы я постояла рядом с ним, — инстинктивный крик озадаченности, одиночества, беспомощности, и не от кого-нибудь, а именно от него! Да, ось вращения вселенной определенно перекосилась.

Я подошла, он обнял меня свободной рукой за плечи и не отпускал. И, стоя рядом с ним, я почувствовала, что сердце у него бьется чуточку быстрее, чем следовало бы. Не из-за того, что говорил ему Майерс, а потому что это звонил Майерс.

— Мои акции «Консолидейтед», — прошептал он мне, прикрыв трубку. — Я даже забыл, что они у меня есть. — И снова стал слушать. Затем сказал: — Что-то произошло после закрытия биржи вчера вечером. Он и сам не знает, что именно. Акции резко падают… — Послушав еще, добавил: — Он хочет знать, спешить ли избавляться от них, пока еще можно хоть что-то на них заработать.

Отец все смотрел на меня, хотя я догадывалась, что думает он теперь не обо мне и не о том, что говорит ему Майерс. Его состояние выражал какой-то рассеянный, опасливый, раздражительный взгляд. Он не понимал, не в состоянии был понять, почему позвонил именно Майерс и именно в такое время.

— Это что, — спросила я, — так уж важно?

— Конечно, не имеет особого значения, когда у тебя их сотни. Но когда их десятки тысяч, каждая четверть пункта может… — Он помолчал, потом продолжил: — Слишком поздно. Момент получить прибыль упущен, они уже стоят меньше той цены, по которой мы их покупали. — Майерс, должно быть, орал во всю глотку, потому что из трубки доносились резкие звуки. — Он хочет знать, спасать ли то, что еще можно спасти. Смириться с потерями и все продать. Причем знать срочно. — Потом крикнул в трубку: — Я слышу вас, Уолт, слышу. Понимаю, что вы говорите, повторять не надо. Дело не в том. — И снова обратился ко мне: — А ведь вчера вечером мне сказали, что его звонок будет иметь место, еще до того, как сам Уолт знал, что ему придется мне звонить.

Я и сама ни о чем другом думать не могла.

— Ты уж лучше скажи ему что-нибудь, — беспомощно предложила я.

Он продолжал разговор со мной:

— А что он сказал-то? Какими именно словами? — Затем сам же их и повторил: — «Возвращайтесь к своему маклеру, покупайте акции… К своему маклеру, покупайте акции». — Вдруг убрал руку с моих плеч и заговорил в трубку — быстро, четко, напряженно: — Сколько их там у меня, Уолт? Нет, в акциях. — Он вытащил из внутреннего кармана карандаш и написал какое-то число на полях ненужной газеты, оказавшейся у аппарата, — четырехзначное число. — Хорошо. Удвойте его. Купите мне еще столько же. Купите мне еще…

В трубке что-то резко щелкнуло. Должно быть, на другом конце линии что-то громко выкрикнули.

— Покупайте, я сказал. Покупайте. Теперь уже вы не слышите меня. П-о-к-у-п-а-й-т-е. Покупайте. — Из трубки теперь доносилась быстрая тарабарщина, громкая трескотня. — Покупайте, — непреклонно повторял отец. — Это мой приказ. — И положил трубку на рычаг. Он не улыбался и никакой особой радости не испытывал. — Я готов понести убытки, только бы доказать, что все это бред. Надеюсь, что акции упадут до пяти пунктов. Лучше, если они упадут до нуля. Пропади оно пропадом.

— Тебя ждет арбуз, — напомнила я.

Войдя в столовую, мы сели за стол. Комнату заливало солнце, но мне хотелось надеть что-нибудь потеплее, джемпер или шерстяную кофту.

Мы оба сунули ложки в тарелки, но они так там и остались, будто кто-то крепко их держал. Он принялся вскрывать письма, а я просто сидела, ворочая ложкой в тарелке, словно пыталась и не могла ее вытащить.

— Ты посмотри! — воскликнул он неожиданно. — Нет, ты только посмотри на это.

Адрес был написал плохо, чернилами. Даже в нашей фамилии сделана ошибка — вместо Рид стояло Рийд. А в верхнем правом углу примостилось выведенное, точно курица лапой, — «Дж. Томпкинс».

В конверте ничего не оказалось — ни бумаги, ни сопровождающей записки. Всего лишь деньги. Пять купюр. Отец взял вскрытый конверт за уголок, встряхнул его, и они высыпались на столешницу.

Я к ним не прикоснулась. Даже отодвинулась от них подальше, словно они меня пугали. По сути, так оно и было.

— То, что я оставил под банкой для табака, — в раздумье произнес отец. — Марка погашена в полночь. Он, должно быть, опустил письмо в почтовый ящик, как только обнаружил деньги.

— А перед тем, как нам появиться у него в комнате, он просматривал «Требуются рабочие».

Отец увидел, что лежащие деньги пугают меня, быстро взял их и небрежно сунул в бумажник. Правая рука у него слегка дрожала.

— Ловушка не сработала, — заметила я. — Ему это не нужно. Его не купишь.

Он повел рукой с конвертом.

— Да, это и есть послание, которое мы должны были бы получить в нем, — согласился он. Скомкав конверт, он отбросил его. — А может, он ценит себя гораздо дороже, чем какие-то там пятьсот долларов, — размышлял отец, неотрывно глядя на меня. — Возможно, он предпочитает не размениваться по мелочам, а накапливать дивиденды. — Он забарабанил пальцами по столу. — Когда принимают пятьсот, какая необходимость давать тысячу? Когда же отказываются принять пятьсот, что можно сделать еще, кроме как предложить тысячу. И так далее, по той же линии. Сейчас я говорю чисто фигурально.

Но он и сам в это не верил, я видела. Мне достаточно было посмотреть на него, услышать, как он это говорит. Свою тираду он произнес ради меня. А может, ради себя тоже. Только знаю точно: ни один из нас не верил тому, что говорил.


Майерс позвонил снова часа в три пополудни, но отца дома не оказалось. Я пообещала, что попрошу отца перезвонить, как только он появится. Маклеру домой, если его уже не будет в конторе. Майерс хотел передать мне послание, но я отказалась принять его. Боялась услышать его содержание и быстро положила трубку, пока он не успел еще ничего сказать. Говорил он почти бессвязно — видимо, пребывал в страшном напряжении.

И все равно после этого он звонил еще три раза, с интервалом примерно в пятнадцать минут, и мне пришлось попросить слуг отвечать на его звонки, поскольку им он свое сообщение не передал бы.

Потом он перестал звонить. Биржа к тому времени закрылась.

Когда появился отец, уже ближе к обеду, рассказала, с какой настойчивостью ему пытался дозвониться Майерс:

— Он искал тебя по всему городу и нигде не мог найти.

— Знаю. Я специально весь день скрывался, чтобы со мной нельзя было связаться. Я пустил дело на самотек.

— Но уж теперь-то, вернувшись домой, ты позвонишь ему? — спросила я.

— Нет, — ответил он. — У меня просто не хватает смелости, я боюсь.

И я понимала, что он имеет в виду не деньги, не потерю их или их приумножение.

Вдруг, пока мы все еще стояли в столовой, с неожиданной резкостью телефон зазвонил снова, заставив нас обоих вздрогнуть, будто через наши тела пропустили электрический ток.

— Вот он опять, — испуганно произнес отец. Мы посмотрели друг другу в глаза. — Какой-то ад. Я уже не могу этого выносить.

Он пошел в другую комнату, чтобы снять трубку, а я отправилась туда, где не могла слышать, о чем они будут говорить.

Потом ждала, сколько могла, но он не позвал меня и не пришел ко мне, так что в конце концов я не выдержала и сама пошла к нему.

Разговор закончился. Отец слегка наклонился, наливая себе рюмку бренди, точно так же, как он делал накануне вечером у себя в комнате. Лицо у него было жутко белым, ни дать ни взять — мел. Казалось, ему очень трудно снова выпрямиться, очень трудно уйти из угла, где стояла горка.

— После того как Майерс выполнил мой приказ, — заговорил он, — акции опустились еще на четверть пункта. Затем падение приостановилось, какое-то время они оставались на одном уровне и наконец снова поползли вверх. Возможно, потому, что был получен мой приказ, уж и не знаю. С тех пор их курс повышается и повышается, все быстрей и быстрей. За полчаса до закрытия они достигли пункта, с которого началось первоначальное падение. В три часа, когда биржа закрылась, они уже были на два целых и одну восьмую пункта выше, и все говорит за то, что завтра дела пойдут еще лучше.

Он проглотил бренди и закашлялся, но лицо у него по-прежнему оставалось белым.

— На три часа дня сегодня мы заработали двадцать две тысячи долларов. А завтра, надеюсь, дойдем до сорока или даже до пятидесяти.

Но лицо у него по-прежнему оставалось белым.

— Может, тоже выпьешь? — предложил он.

Значит, и у меня лицо побелело.

Возможно, теперь уже мы в ловушке, в страхе подумала я. И никаких чаевых под банкой для табака. Только если это ловушка, значит, сыр по другую ее сторону. Мышка и приманка поменялись местами.


Эйлин пришла два или три дня спустя. Сайн сказала, что в холле внизу кто-то хочет поговорить со мной, и я спустилась, даже не поинтересовавшись, кто именно, поскольку не придавала особого значения подобным вещам. Я бы все равно спустилась, даже если бы и знала, но тогда я бы хоть не вздрогнула от неожиданности, увидев ее. И она тут была совершенно ни при чем, суть заключалась в том, откуда она пришла, с кем имела дело, поскольку справедливо, нет ли, в моем сознании она теперь неразрывно была связана с этим делом.

Во всяком случае, я обнаружила, что она покорно стоит у стены, вместо того чтобы посидеть в ожидании на кушетке; она и прежде-то, казалось, при любой беседе все норовила где-нибудь спрятаться, чтобы не находиться в центре открытого пространства. Через руку она перекинула мою меховую пелерину, а в бумажном мешке, судя по очертаниям, лежала шляпа.

Я крикнула с середины лестницы:

— Ах, это вы, Эйлин. Хэлло, Эйлин. — И после короткой остановки, вызванной тем, что увидела именно ее, продолжала спускаться.

— Не хотела вас беспокоить, мисс Джин, — неуверенно заговорила она. — Не знала, можно ли оставить вещи для вас или…

«Ну, тогда чего же не оставила?» — подивилась я про себя.

— Намедни вы забыли их у нас дома, и… и, если можно, я бы хотела забрать свои.

Совсем забыла — ведь они и впрямь лежали у меня. Но так ли уж они ей нужны или это предлог, чтобы снова повидать меня с глазу на глаз? И снова вспомнились этикетки: где оборотная сторона, где лицевая? Любая самая незначительная мелочь, имевшая отношение к этим людям… Просто невыносимо, отец прав — самый настоящий ад.

— О, я бы давно привезла их, если б знала. — Затем спросила ее о том, о чем мне действительно хотелось узнать: — А вы не сказали Сайн только что, кто вы?

— Нет, — смущенно призналась она, — я лишь сказала, что хочу поговорить с вами. Боялась, что вы… что вы, возможно, не пожелаете меня видеть, а мои вещи мне и впрямь нужны…

— Но их бы вам все равно отдали…

— Извините, не знала, мисс Джин, — засмущалась она. — Думала, им понадобится ваше разрешение. Или просто они могут не знать, о каких вещах идет речь. Они могли бы по ошибке отдать мне что-нибудь хорошее, принадлежащее вам.

Какая же тут оборотная сторона? Какая лицевая?

Ну хорошо. Скажем, она прибегла к уловке, чтобы встретиться со мной лицом к лицу. Она своего добилась. Для чего? Что ей нужно? Мотив непременно должен обнаружить себя, в противном случае окажется, что за ее визитом ничего не кроется.

Я послала одну из служанок наверх за вещами, описав их и объяснив, где найти.

Наступило неловкое ожидание, мы обе молчали.

Вскоре служанка спустилась с вещами — пальтецом и беретом, задирая нос, чтобы Эйлин все видела. Она протянула вещи Эйлин, изогнувшись корпусом и как бы стараясь держаться от них подальше. Столь откровенно выраженного снобизма мне еще видать не приходилось. Поступок девушки мне очень не понравился. В конце концов, я сама носила эти вещи, не испытывая ничего подобного. Меня охватывал сверхъестественный ужас, но никакого отвращения не возникало.

Я подождала, пока мы снова остались вдвоем.

— Послушайте, — начала я, — вам нравится эта шляпа? Этот мех? Хотите оставить их себе? Мне они не нужны.

Она поспешно положила их на кушетку. Казалось, ей даже ничего нельзя предложить, не испугав ее.

— О нет, мисс, я… Большое вам спасибо, я очень ценю, но… я не могла бы… я не могу принять.

— Но почему? — настаивала я. — Почему нет? Почему вы бы не могли?

— О-о, даже не знаю, мисс… — Она отступила на шаг, как бы подкрепляя отказ.

— Но вы же должны знать, — не отставала я. — Послушайте, я их больше никогда не надену. — Они связаны с теми ужасными днями, пропитаны страхом, окрашены им, пропахли им насквозь. Я даже не в состоянии смотреть на них снова. — Почему бы вам не взять их?

— Не могу. — Она попятилась еще немного. — Уж слишком это похоже на то, что наживаешься на чем-то… — Предложение она не закончила.

— На чем?

Мне так и не удалось выжать из нее это слово. Впрочем, особой нужды и не было — можно и самой догадаться без труда. Не благодарность — благодарность предполагает благосклонность, и когда принимаешь подарки, никаких угрызений совести не испытываешь, это вполне ожидаемая вещь. Она имела в виду нечто такое, за что обычно не дарят подарков, за что их стыдно брать. Неудача, несчастье, горе, беда. Одно из этих слов подошло бы.

Я проводила ее до двери. Там она на мгновение остановилась и повернулась ко мне, решившись вдруг произнести то, что ей давно хотелось сказать, но она так и не осмелилась, и вот теперь уже для этого не было времени.

Мотив! Сейчас я узнаю подлинный мотив ее визита.

— Ну, до свидания, мисс Джин. И… и желаю вам всего доброго.

Похоже, она прощалась со мной навсегда. Почему?

Она хотела сказать не только это. Я это поняла, хотя виду не подавала.

Наконец, набравшись смелости, она прошептала:

— Не приходите туда больше, мисс. Уж постарайтесь не приходить, ладно?

И тут же в тревоге отступила еще на шаг, словно опасаясь, что немедленно последует выговор.

— О-о?! — только и вымолвила я.

— Ради вашего же блага, ради вас и мистера Рида, — скорбно проскулила она. Я промолчала. — Это может иметь только плохой конец, — с мучительной болью пробормотала она.

Эйлин уже перешагнула порог, так что я могла закрыть дверь. Она поспешно спускалась по ступенькам, чтобы выйти на тротуар.

Вот он, мотив. И снова две стороны. Какая лицевая? Какая оборотная? Хитрость или искренность? Приманка шиворот-навыворот, цель которой заманить нас, еще больше обескураживая? Или это честная мольба, выданная по простоте душевной? А может, она всего лишь средство для искусно задуманной приманки, исходившей от кого-то другого, но переданной нам через нее, хотя сама она ничего не подозревает?

Я стояла, так крепко стиснув голову руками, как будто хотела придать ей новую форму. Это уже становилось невыносимо, жизнь превращалась в изнуряющий лабиринт; страх, страх, везде вокруг тебя один страх. Выходы на самом деле оказывались барьерами, вы не знали, куда пойти, и беспомощно бродили кругами, пока не падали, обессиленные.

Служанка подсматривала за мной:

— У вас от нее разболелась голова, мисс?

— Не только голова, но и все тело.

Я прошла мимо вещей, которые Эйлин оставила на кушетке.

— Возьмите их, — велела я, — и отдайте кому-нибудь, избавьтесь от них, только бы я их не видела.

Она с жадностью на них набросилась, и они тут же исчезли.

Теперь все кончено, сказала я себе. Все сделано. Порвана связующая нить. Не осталось ничего такого, из-за чего нам стоило пойти к ним или они бы пришли к нам. Ничего, кроме нашей собственной глупости.

Ах, какого же мы оба сваляли дурака!..


Несколько дней спустя я нашла его в машине, поджидающим меня у двери. Через сколько именно дней, много ли, мало ли, — не знаю. Достаточно, я полагаю, чтобы бороться, чтобы выстоять против такой беды. Через восемь, десять, двенадцать, а может, и через две недели.

Что он дожидается меня, поняла сразу. Прежде всего, он сидел рядом с водительским сиденьем, а не за «баранкой». И еще: когда я вышла, смотрел на дверь.

Мне захотелось узнать, почему он с таким нетерпением смотрит, как я выхожу и спускаюсь по ступенькам.

Я подошла к машине и остановилась.

Отец не стал ходить вокруг да около.

— Джин, — вдруг объявил он, — я еду туда. — «Туда» не требовало пояснений. Я сразу догадалась, куда именно. — Хочешь поехать со мной?

— Нас же лишили единственного предлога. Тебе известно, Эйлин вернула мои вещи.

— Да, конечно. Но, Джин, мы же люди. Я еду туда без какого-либо предлога, у меня его просто нет.

— Всего лишь… всего лишь праздное любопытство? Ради того только, чтобы еще раз испытать его? — На мгновение я даже почувствовала разочарование. А разочаровывалась я в нем всего два-три раза в жизни.

— Ну, у меня есть весьма основательная деловая причина, — продолжал он.

— Выходит, предлог у тебя все-таки есть…

— Это не одно и то же. Я не хочу обманывать сам себя. Если бы я отправился к нему по какой-то пустяковой причине, в которую и сам бы не верил, тогда мог бы сказать, что пользуюсь предлогом. Но я еду к нему по делу, которое жизненно важно для меня, и не использую его в качестве предлога. Это причина, которая в данном случае важна для меня, а не для него. Не знаю, улавливаешь ли ты мою мысль.

— Кажется, понимаю, что ты имеешь в виду, — нахмурилась я и тут же грустно добавила: — Но ты таки идешь к нему.

— Джин, у меня голова пошла кругом, я в тупике. Не знаю, что еще можно сделать. Не знаю, к кому еще можно обратиться.

— Мне показалось, за обедом ты нервничал.

— Это продолжается уже несколько дней.

Я открыла дверцу машины.

— Ладно, отвезу тебя туда, — согласилась я.

— Если не хочешь, тебе вовсе не обязательно ехать туда со мной.

— Да, не хочу ехать туда, — отчеканила я, садясь в машину. — Но с тобой готова мчаться куда угодно. Раз ты решил, что тебе необходимо туда, — прекрасно: я хочу поехать с тобой. — Захлопнув дверцу, повернула ключ зажигания. — Но учти: после того как сходишь к нему сейчас, будет гораздо труднее не ходить туда, чем было после прошлого раза.

— Знаю, Джин, — подавленно признал он, — знаю.

Мы проехали немного.

— Уж не акции ли опять, а?

— Нет, это был бы дешевый трюк. — Некоторое время он молчал, но когда мы уже подъезжали к дому, спросил: — Тебе известно, что на побережье была забастовка?

— Да.

— У меня есть партия шелка-сырца, которая стоит много тысяч долларов; она уже несколько месяцев проторчала в Гонолулу. Не могу разгрузить ее во Фриско; один человек на Островах предложил мне продать ее по цене, значительно ниже первоначальной. Ситуация такова: либо бери, что дают, либо потеряешь все. Не вижу выхода из этого тупика. Уже набросал черновик телеграммы — он лежит сейчас у меня в кармане, — принимаю предложение.

Возле знакомого крыльца я затормозила. Он вышел из машины.

— Считаешь, я веду себя как ребенок, Джин?

— Ты всего лишь человек, и не более того.

Он вошел в дом.

Я осталась ждать в машине.

Он снова вышел.

Мы уехали. Я ни о чем его не спрашивала. Немного погодя он вытащил из кармана бланк телеграммы, перевернул его и написал на обратной стороне новое распоряжение своему агенту в Гонолулу.

Я не могла не увидеть эти четыре слова, выведенные печатными буквам:

«ПОШЛИТЕ ЕГО К ЧЕРТУ».

Не прошло и суток, как в дело неожиданно вмешался сам президент США, забастовку отменили. Погрузка и разгрузка возобновились впервые за полгода. Как отмечалось в газетах, о намерениях президента не ведали даже его ближайшие советники.

Наша партия товара прибыла в Сан-Франциско раньше других, что принесло непредвиденный доход. Отец выручил ровно в два раза больше, чем рассчитывал получить первоначально. Короткая поездка в отдаленный район массовой застройки обернулась прибылью в двести тысяч долларов. Отец сам назвал мне эту сумму.


Я сидела с сигаретой в руке, дожидаясь его, шикарное светло-синее пальто было наброшено мне на плечи. «Туда» я уже больше никогда не поднималась. Почему — не знаю. И его никогда больше ни о чем не спрашивала. Почему — тоже не знаю. Но спустившись, отец понемногу мне все рассказывал. И каждый раз сердце мое сжималось от страха.

— Представляешь, он знал, что моя мать умерла, когда мне было четырнадцать лет…

А я как-то не задумывалась, сколько ему лет.

— Именно благодаря тому, что она носила красивые шелковые кимоно и накидки, я и занялся впоследствии экспортом и импортом шелка.

— Правда?

— Да, но я сам вспомнил об этом только сейчас.

Сердце у меня екнуло и упало.


Я сидела, дожидаясь его, на плечах шикарное пальто цвета ржавчины. «Туда» я уже никогда больше не поднималась. И никогда больше его ни о чем не спрашивала. Он сам мне рассказывал незначительные мелочи. Но лучше бы уж вообще ничего не рассказывал.

— Ты помнишь тот вечер, когда мы все отправились в «Эмбасси клуб» отметить день рождения Луизы Ордуэй? Нам страшно не хотелось туда идти. У тебя были новые туфли, и после танцев ты сняла их под столом, чтобы дать отдохнуть ногам. А твои туфли случайно попали под ноги танцующим, и ты их больше не видела, Тони пришлось выносить тебя на руках к машине, поскольку ты осталась в чулках.

— Он… он знает об этом?

— Они в витрине магазина старых вещей в районе ломбардов, Норфолк, 120. С улицы их не видно. Стоят за очень большим старым банджо.

На другой день, проезжая мимо, я вышла у этого магазина. Увидела лишь банджо и больше ничего. Но в магазин вошла.

— В витрине у вас пара вечерних лайковых сандалий золотого цвета. Не позволите взглянуть на них?

— Нет, мисс, я таких не помню. Думаю, вы ошибаетесь.

Хозяин подошел к витрине со стороны салона и заглянул в нее. Я стояла рядом.

Изнутри их тоже не было видно. Лишь задняя дека банджо и всякая всячина. Я чуть не возликовала.

Сунув руку внутрь, он порылся в куче, чтобы, чего доброго, не лишиться возможности сбыть товар, и… извлек их на свет Божий.

Почесав в затылке, смущенно улыбнулся.

— Сам не знал, мисс, что они у меня есть, — признался он.

Сев, я примерила их. Четырехгранный каблук на двойной колодке, третий размер: ножки у меня чертовски маленькие, как у китаянок во времена мандаринов. Сандалии подошли мне тютелька в тютельку.

Скинув их с ног так, что они взлетели в воздух, я в возбуждении выбежала из магазина, чтобы никогда туда больше не возвращаться.


Я сидела, дожидаясь его. На плечах у меня шикарное пальто сливового цвета. Наверх я уже больше никогда не поднималась. И никогда ни о чем его не спрашивала…

— Ты помнишь ту пачку любовных писем, которые я писал твоей матери, когда ухаживал за ней? Да нет, не помнишь.

— Ты мне о них что-то говорил. Когда она училась в школе в Швейцарии. А после замужества она хранила эти письма, перевязанные ленточкой. Значит, после ее смерти ты тоже их берег…

— Я не представлял, где они. Уж столько лет прошло. Мы… заговорили о ней, не знаю уж, как это вышло. Он сказал мне, что письма в нашем сейфе в Банке национальной безопасности. Положил я их туда семнадцать лет назад. Перевязаны они синей ленточкой, их сорок восемь штук. Она пробыла в Швейцарии почти год, а я писал регулярно раз в неделю… надо будет пойти посмотреть… — На мгновение я заткнула уши руками. За рулем сидел он, так что машина шла прямо. — Ожерелье из бриллиантов и рубинов, которое я ей подарил, тоже там. Теперь-то я вспоминаю. Десять бриллиантов, сказал он, но всего девять рубинов. Один рубин потерялся, и мы так его и не заменили… надо будет сходить туда, — снова повторил он.

«Для чего? — подумала я. — Ленточка будет синяя. Писем окажется сорок восемь. Одного рубина не будет хватать».

— Ты знаешь номер нашего сейфа?

Мне показалось, он хочет, чтобы я напомнила его, но я не знала и ответила:

— Нет, а ты?

— Тоже не знаю, — рассмеялся он и добавил: — Он говорит — 1805.

Утром я позвонила хранителю сейфов в банке.

— Вас беспокоит Джин Рид. Будьте добры, вы не напомните мне номер нашего сейфа.

— Простите, мисс Рид, — засуетился на другом конце провода хранитель, — прежде чем выдать вам эту информацию, я обязан в целях идентификации позвонить по указанному здесь адресу.

Мне пришлось подождать, и он таки позвонил, хотя и не сразу.

— Всего лишь мера предосторожности, — извиняясь, произнес он. — Номер, о котором вы меня спрашивали, 1805, один-восемь-ноль-пять.


Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто щегольское желтовато-коричневое пальто. Наверх я больше уже никогда не понималась и никогда его ни о чем не спрашивала. Он уже мне больше ничего не рассказывал. Я была рада, что он ничего не рассказывает…


Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто сшитое по последнему писку моды пальто зеленого цвета…


Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто элегантное черное пальто… Так сидела я много раз. Столько, что уже и счет потеряла. Перед одним и тем же домом, перед одним и тем же подъездом. У меня перед глазами две сужающиеся линии сходились и терялись вдали. Дома, стоявшие по обеим сторонами улицы, становились все ниже и ниже, пока, казалось, совсем не зарывались в землю. Все представало в каком-то темном свете, словно подули пылью от древесного угля, а потом втерли ее во все предметы.

Над головой — звезды, они, казалось, сжимаются и расширяются, точно необыкновенные живые поры в небе. Они стали частью моего состояния. Они стали его олицетворением.

А внизу на улице — я, одна в машине, сижу совершенно неподвижно. Порой сидела не шевелясь по нескольку минут кряду. Иногда наблюдая, как дымок моей сигареты перетекает через верхний угол ветрового стекла и уплывает в темноту с другой его стороны. А один раз, по-моему, я повернула запястье и посмотрела на часы, поднеся их поближе к приборной доске, что они показывали, сейчас не помню. Пожалуй, и тогда не осмыслила этого. Просто посмотрела на часы в силу привычки.

Если не считать такой мелочи, я вообще не шевелилась. Сидела, дожидаясь отца, совершенно неподвижно.

И вдруг увидела его в подъезде, и он, наверное, простоял там с минуту или две, прежде чем я его заметила. Он не просто задержался на мгновение, а стоял совершенно неподвижно. Очертания его фигуры стали нечеткими, размытыми, как будто если долго стоять на одном месте в стихии, называемой ночью, она начинает подтачивать вас по краям и поглощать.

Я толкнула дверцу машины, чтобы ему не пришлось открывать ее самому. Он, похоже, даже не заметил мой жест, а если и заметил, так вроде как не понял, для чего я так поступила. Ко мне не приблизился.

Наконец отец сделал на ощупь один шаг. Причем не в ту сторону — если бы он туда последовал, ко мне бы не попал.

— Папа, — позвала я, — иди сюда. Здесь я.

На мгновение мне даже показалось, что у него что-то с глазами. То ли там было слишком темно и он никак не мог адаптироваться к уличному освещению, то ли…

Затем он неуверенно повернулся и направился ко мне. Я увидела, что глаза тут совершенно ни при чем. Что-то случилось с его лицом. Со всем его лицом. Казалось, будто минуту назад прямо перед ним прогремел взрыв и оно еще не пришло в норму после сотрясения и ошеломляющего опустошения, которым подверглось. А может, отблеск взрыва все еще играл на его лице, поскольку в нем была какая-то фосфоресцирующая бледность, наподобие отбрасываемого зеркалом и отражаемого водой света.

Он не сумел попасть в дверной проем. Я видела, как его пальцы, вытанцовывая, ощупывали верхнюю раму и ничего не находили, хотя проем зиял прямо перед ним.

— Тебе плохо, ты заболел, — заволновалась я. — Что случилось?

— Помоги мне влезть в машину, — попросил он.

Я кое-как втащила его, и он тяжело опустился на сиденье рядом со мной. Машина даже слегка покачнулась.

Заметив, что он пытается нащупать ворот, я быстро его расстегнула и отпустила галстук.

— Пройдет, — с трудом прошептал он. — Не обращай внимания.

Я вытащила его носовой платок и принялась прикладывать ему ко лбу — то в одном месте, то в другом.

— Ты похож на привидение, — прошептала я.

— Так оно и есть, — выдохнул он. — Я и есть привидение.

Его голова вдруг повалилась на рулевое колесо. Он оказался за «баранкой», потому что, давая ему место, я отодвинулась. Его лицо попало между двумя спицами: казалось, он уставился в пол автомобиля. Руки безвольно опустились на ободок «баранки», точно он совершенно выдохся, пока вел машину.

Тело его вздрогнуло раз или два, но он не издал ни звука и не проронил ни слезинки. Отец уже так давно не плакал, что позабыл, как это делается.

Я на мгновение обхватила его рукой за плечи и прижалась к нему. Теперь уже мы оба склонились над «баранкой».

— Ничего, — успокаивал он. — Не обращай внимания.

Отец снова выпрямился.

— Тебе что-то сказали? Потому ты такой?

В ответ он только покачал головой, потом, правда, после некоторого перерыва, с трудом выдавил из себя: «Нет». Это были расчлененные кусочки лжи.

— Наверняка что-то сказали. Отправляясь туда, ты был в полном порядке.

Я чувствовала, как во мне нарастает истерия. Лихорадочный испуг, получивший искру от отца.

— Что он с тобой сделал? Скажи мне: что?

Я схватила его за лацканы пиджака и принялась трясти, как упрямого ребенка. Даже всплакнула от бессильного гнева.

— Расскажи мне. Ты обязан рассказать мне. Я имею право все знать.

— Нет, — стоял на своем он, а немного погодя добавил: — Только не это.

— Я имею право знать. Я — Джин… Посмотри на меня. Отвечай. Что он тебе сказал, раз у тебя такой вид и ты так себя ведешь?

— Нет, — устало возразил он. — Не могу я тебе ничего сказать. Не скажу. — Он запрокинул голову на спинку сиденья и уставился вверх, совершенно опустошенный.

— В таком случае я поднимусь к нему и спрошу сама! Если ты мне не скажешь, я заставлю его все мне рассказать!

Открылась и закрылась дверца, я вышла из машины.

Он резко поднял голову и в неожиданном страхе, от которого я только ускорила шаг, громко крикнул мне вслед:

— Нет, Джин, не надо! И близко к нему не подходи! Ради Бога, не ходи туда… Я не хочу, чтобы ты знала, не хочу, чтобы ты знала!

Влетев в подъезд, я взбежала, рыдая, по лестнице. Слезы возмущения душили меня. Мне ничего не оставалось, как бросить вызов тому, что сделало отца таким. Совершенно позабыв о своих страхах, неслась навстречу неведомой угрозе, готовая с ней схватиться.

Подойдя к двери, той заветной двери, громко в нее забарабанила, ухватилась за ручку и сама же открыла ее, не дожидаясь, когда хозяин скажет «да» или «нет», «войдите» или «подождите». Я не медлила, не спрашивала разрешения войти, я дала его себе сама.

Он с трудом поднял голову и посмотрел на меня, и это было его единственное движение. Лишь слегка поднял голову. В остальном же полностью сохранил позу, так что рука, будто в грустной задумчивости прижатая к виску, осталась в том же положении, все еще изогнутая, но уже ничего не поддерживающая.

Томпкинс молчал. Тень от торчавшей руки косо падала на нижнюю часть его лица, отчего получалось тусклое пятно, словно здесь забыли побрить.

— Что вы сделали с моим отцом? — вспыхнула я. — Что вы ему сказали?

Он по-прежнему молчал.

Я прикрыла за собой дверь:

— Что здесь только что произошло?

Рука наконец упала, и пятно тени исчезло с лица.

— Не спрашивайте меня. Идите своей дорогой. Поезжайте с ним. Поезжайте сейчас с ним домой, — произнес он успокаивающе, как говорят с капризным ребенком.

Мой голос стал еще крикливей:

— Я не могу. Не могу жить с ним таким. Вы должны сказать мне, должны сказать мне, должны сказать!

Он встал со стула — то ли оробел и пытался как-то защититься от моей вспышки гнева, то ли упорно намекал на то, чтобы я уходила.

— Я ничего с ним не сделал.

— Сделали. Наверняка вы. Кто же еще? До того, как он вошел в эту комнату, он был совсем другим, а теперь, когда вышел… — Не произнося ни слова, Томпкинс встал и ухватился за спинку стула. — Я его дочь. Имею право знать. Как вы можете спокойно смотреть на мое отчаяние? Что вы за человек? — захлебывалась в своем горе.

Он все молчал.

Вдруг я упала перед ним на колени и ухватилась за его пиджак.

— Встаньте. Встаньте с колен, дитя, — умоляюще зашептал он.

— Скажите мне! Я не в состоянии видеть его таким.

Он попытался оторвать мои руки, но без какой-либо обозленности.

— Вы не представляете, чего просите. — Встать я упорно отказывалась, и заставить меня он не мог. Его руки участливо коснулись моих плеч. — Пока я вам не сказал, вы даже не представляете, насколько лучше ничего не знать.

Я тянула его за пиджак и буквально чувствовала, как мое лицо корчится в мольбе.

— Я просил вас. Велел вам обоим не возвращаться сюда. С самого начала…

— Не важно. Не хочу об этом слышать. Он все равно уже пришел. — Голос у меня стал хриплым. — А теперь говорите. Скажите мне. Что случилось?

Томпкинс вздохнул, капитулируя. Я почувствовала, что поднимаюсь на ноги, а он ненавязчиво мне помогает. Теперь уже мы стояли лицом к лицу.

— Ваш отец пришел сюда задать мне один вопрос. И я на него ответил.

— Да… Но ведь наверняка это не все, — запинаясь, выговорила я, ожидая продолжения.

Тогда он добавил:

— Ответил гораздо полнее, чем собирался.

Он отошел чуть в сторону, как бы отодвигаясь от меня. Я в свою очередь тоже сделала шаг, чтобы снова быть с ним лицом к лицу.

— Что? Что был за вопрос?

— О делах. Как и все его прежние вопросы.

— Знаю. Он сказал мне, когда уходил. Но этого недостаточно. Какой вопрос? Какой ответ?

— Спросил о какой-то долгосрочной сделке, о которой давно подумывал. Еще интересовался, что лучше — взяться за нее или отказаться.

Он опять замолчал.

Если руки мои и не потянулись, чтобы вцепиться в него, он, наверное, почувствовал, каких усилий мне стоило сдержаться. Я и сама почувствовала.

Томпкинс понизил голос:

— Я увидел картину… погребения. И сказал ему, что не имеет значения, как он поступит — так или эдак. Он спросил, как такое может быть. Не хотел довольствоваться таким моим ответом, давил на меня. Я снова велел ему не приставать ко мне, ни о чем меня больше не расспрашивать. Он упрямо не хотел внимать мне, настаивал. А ведь ваш отец гораздо умнее меня. Когда чего-то хочет, то знает, как этого добиться. Он вынудил меня рассказать все снова, и, рассказывая все сначала, я поведал и о той части картины, о которой говорить не собирался.

Он устало вздохнул.

— Тогда расскажите и мне точно так же, как рассказали ему. Сейчас вы уже не можете остановиться — слишком далеко зашли.

— Он сказал: «Но ведь у нее два возможных результата, у этой сделки?» Я неосторожно ответил: «Да. В течение шести месяцев с сегодняшнего дня». Он кивнул: «Чтобы получить прибыль, понадобится по меньшей мере такой срок. Знаю и отдаю себе в этом отчет. Но какой же вариант более благоприятен для меня? Вот что я хочу знать». — Он снова глубоко вздохнул. Я затаила дыхание. — Я сказал: «Ни тот, ни другой». Он возразил: «Так не может быть. Если есть два возможных исхода, они не могут быть одинаковыми. Один должен быть мне на руку, другой — нет». Я повторил: «Ни тот, ни другой». Он не согласился: «Если они оба выгодны для меня, все равно один должен быть хоть чуть-чуть выгоднее другого. Если оба мне невыгодны, один должен быть все же лучше. Пусть всего лишь самую малость. Который же из них?» Я настаивал: «Ни тот, ни другой. Ни на самую малость. Другого ответа нет». Он грубо притянул меня к себе, потряс меня, и слова, которых он добивался, невольно сорвались у меня с языка: «Чтобы добиться каких-то результатов, понадобится шесть месяцев. Но вас уже здесь не будет». — Томпкинс на мгновение закрыл глаза. — А затем, когда до него дошло, я увидел на его лице такое же выражение, какое вижу сейчас на вашем. Выражение, которого я прежде никогда не видел и которое, надеюсь, больше никогда не увижу. Выражение смерти, явившейся слишком рано, прежде чем тело приготовилось ее принять. А затем он принялся торговаться со мной, как будто от меня и впрямь что-то зависит. «Пять? — сказал он. — Через пять месяцев?» Он правильно истолковал мое молчание. «Четыре?» Я не ответил. «Три?» Он заглянул мне в глаза. «Два?» Я покачал головой. «Значит, один. По крайней мере, один!» Он молил меня о чем-то таком, что я был не в состоянии ему дать. «Когда же в таком случае? Когда?» Что угодно, только бы не видеть, как он медленно умирает прямо у меня на глазах, умирает, потому что не знает. Что угодно, только бы не видеть эту задушенную боль. Я ведь всего лишь человек, я не из камня. «Через три недели, — сказал я. — Между четырнадцатым и пятнадцатым июня. Ровно в полночь». Он задал еще один вопрос: «Каким образом?» — «Вы встретите свою смерть в пасти льва». И вдруг в комнате, где только что звучали наши голоса, стало жутко тихо. Казалось, на нее опустился какой-то покров и все умертвил.

Молчание тянулось и тянулось, пока я не подумала, что оно так никогда и не кончится. Затем голосок, такой слабый, такой тонюсенький, что я даже не поняла, откуда он донесся, однако же не от него, поскольку я не видела, чтобы губы его двигались, прохныкал: «Нет». И подождал. Затем снова: «Нет». И подождал. Затем в третий раз: «Нет». И снова воцарилась тишина.

Я уже сидела. Он, должно быть, довел меня до стула. Его руки задержались у меня на плечах, выискивая пути, как бы помочь мне. Неуклюжие, мозолистые руки, никакого пути они отыскать не могли. И наконец опустились.

— Вам не следовало приходить, не следовало спрашивать.

Я смотрела на него, не видя, и слушала, не слыша. Все окружающее, как в дурном сне, стало нечетким, искаженным, ирреальным. Пришла мысль: «А что это я здесь делаю? Почему сижу, чего жду?»

Встала на ноги, цепляясь за спинку стула, повернулась, как слепая, в одну сторону, потом в другую, в поисках выхода, который, я знала, должен быть где-то рядом.

— Он ждет меня внизу, — промямлила я. — Пожалуй, мне лучше вернуться к нему. Ему там одиноко.

— Мы все одиноки, — мягко заметил он. — Все до одного.

Томпкинс довел меня до двери, его руки ненавязчиво снова придерживали меня за плечи. По сути, я даже не чувствовала, чтобы они их касались: он, наверное, просто держал их так наготове на случай, если я пошатнусь или споткнусь.

Затем открыл дверь, я прошла в проем, и его рука так и застыла в воздухе на уровне моих плеч.

Мне показалось, что на лестнице темно, но я не могла сказать, моя ли это внутренняя темнота выплескивается наружу или же в меня входит внешняя темнота. Я пробиралась сквозь нее медленно, держась обеими руками за стену, будто пловец, плывущий в наклонном море.

— Вам там видно, как спускаться? — услышала я голос издалека.

— Нет, — мягко ответила я. — Но я все равно не знаю, каков мой путь, так что это не имеет значения.

Вскоре, когда я еще отдалилась от него, он заговорил снова:

— Не борись, бедное сердце. Изменить ничего нельзя.

Его голос оставался за спиной, но там было темно. Темно впереди, темно сзади, темно со всех сторон.


Немного погодя один из нас зашевелился — в машине. Не помню, кто именно.

Но заговорила я. Отупело огляделась, словно до того мучительно долго пробиралась сквозь туман, и спросила:

— Мы давно здесь сидим?

— Не знаю, Джин, — выдохнул отец.

Я подняла голову, глянула вверх и поморщилась.

— Все еще ночь, — констатировала я. — Звезды… Та же самая ночь, когда мы сюда приехали?

— Не знаю, Джин, — ответил он с какой-то новой для него покорностью: ни дать ни взять пай-мальчик, который старается хорошо себя вести, говорит, только когда к нему обращаются, и ждет разъяснений от взрослых, если чего-то не понимает.

— У меня в голове такая легкость. — Я чувствовала себя как после пары бокалов шампанского. — Смотришь на звезды, а они все шевелятся наверху, смешиваются, плавают переменчивыми кругами — ни дать ни взять часы на драгоценных камнях. А вместе с ними плывет и моя голова. — Мой задранный подбородок описывал небольшой овал, следуя за вспыхивающими, кружащимися, сцепленными колесиками, которые, как мне представлялось, я видела. Я быстро опустила голову, она безвольно поникла. Внизу уже никаких звезд не было.

— Нам лучше поехать домой, к себе, — сказал отец. — Я ничего не чувствую, но думаю, нам лучше поехать домой. Прохожие останавливаются и смотрят на нас как на чудиков. Мне это не нравится.

— Мне тоже, — согласилась я, но не пошевельнула опущенной головой.

— Нам лучше поехать домой, к себе, — без выражения повторил отец.

— Он так далеко отсюда, наш дом, так далеко…

— Но мы должны вернуться туда, мы там живем.

— По-моему, я не помню дорогу туда. Все расплывается, я не в состоянии четко мыслить.

— Ты можешь вести машину? — беспомощно глядя на приборную доску, поинтересовался он.

— Вряд ли. Могу попытаться, если хочешь, но едва ли у меня получится.

— Люди по-прежнему так странно на нас смотрят, — захныкал он. — Стоят и глядят и не хотят расходиться.

— Они думают, мы пьяные, — объяснила я. — Мы так прижались друг к другу.

Одной рукой я попыталась ухватиться за «баранку», другой — повернуть ключ зажигания. Ключ выскочил и упал на пол. Рука не сжималась и соскальзывала с рулевого колеса, я никак не могла удержать ее там.

— Не могу, — прошептала я. — Не могу. Не знаю, что со мной. Дай мне немного посидеть спокойно. Потом попробую еще раз.

— Я тебе помогу, — вызвался он и положил свою руку на руль. Я вернула туда же свою. Затем добавили к ним еще наши две руки. Теперь уже держались за него четырьмя руками, по две слева и справа. Вместе попытались повернуть его, и, наконец, в полном изнеможении оба отлепились от «баранки» и оставили ее в покое.

— Надо сесть в такси, а машину оставить здесь.

— А ты можешь выйти и поймать такси?

Но я тут же быстро его остановила:

— Нет, не хочу, чтобы ты куда-то ходил. Попроси вон того мужчину, который глазеет на нас.

— Мистер, — обратился к нему отец слабым голосом, — вы не будете так добры поймать для нас такси и подогнать сюда?

— А в чем дело, — с насмешкой спросил прохожий, — вы что, сами не в состоянии это сделать?

«Когда умираешь, никто уже тебе не поможет», — безропотно подумала я.

— Мы нездоровы. Не в состоянии выйти из машины.

Чтобы убедиться в нашей искренности, стоило только посмотреть на нас, и как только он подошел, тут же все понял. На лице у него появилось выражение искреннего раскаяния.

— Да-да, разумеется, сейчас я пригоню вам такси.

Человек повернулся, дошел до угла и свернул. Теперь мы его не видели. Зато слышали, как он безуспешно крикнул раз или два, пытаясь остановить машину, а затем наконец пронзительно свистнул, точно в металлический свисток.

— Она вся белая как мел, — объясняла какая-то стоявшая рядом женщина и, став поближе, обратилась непосредственно к нам: — Что случилось? Вы попали в аварию?

Там и сям вокруг машины застыли люди, не так уж и много, трое, четверо, может больше, — время позднее, темно, да и смотреть-то особенно не на что. Останавливались только потому, что до них уже кто-то остановился и глазел на нас.

— Оставьте их в покое, — с грубоватым сочувствием к нам призвал собравшихся мужчина, стоявший в нескольких шагах от нас.

Я посмотрела женщине в глаза.

— Да, оставьте нас в покое, пожалуйста, — униженно и жалко попросила я.

Она, нисколько не смутившись, отошла на свое прежнее место.

На улице появилось такси и затормозило рядом с нами. Человек, который его нашел, стоял на подножке, одна его нога болталась в воздухе. Он соскочил и помог нам, открыв обе дверцы — дверцу такси и нашей машины. Дверцы чуть ли не встретились, и у нас получился как бы закрытый проход, по которому мы могли выйти из одной машины и сесть в другую. Мужчина, пригнавший такси, помог нам и здесь: сначала подал руку мне, а потом мы с ним вытащили отца, взяв его за обе руки. Мужчина — стоя на земле, а я изнутри такси. Кое-как нам удалось усадить его рядом со мной. Водитель протянул руку назад и закрыл дверцу.

Мы постояли еще немного, и я все удивлялась, почему мы не едем. Потом до меня дошло, что никто не сказал таксисту, куда нас везти. Я подалась вперед. Услышав, что вожусь с раздвигающимся стеклом у него за спиной, водитель повернулся и помог мне. Я назвала ему адрес.

Он был не так поражен, как мы, и по-прежнему мог вести машину. Наконец она тронулась, и наше шикарное авто, в котором мы просидели так долго, скрылось за углом.

Теперь звезд не было видно. Их полностью закрывала крыша такси, а если поплотней сгруппироваться посередине сиденья, их нельзя было заметить даже в боковые стекла — их закрывали проносившиеся мимо здания.

Один раз мы остановились на светофоре и простояли с минуту. Я спросила отца:

— Ты хочешь выпить — по дороге, пока мы не добрались домой? Вон бар. Попросим водителя, и он принесет нам.

— Нет, теперь я боюсь пить. В первый раз все было совсем по-другому. Сущая мелочь. Тогда полагал, что спиртное поможет. Но теперь боюсь пить…

Крепко обхватив обеими руками, я прижимала его к себе, и его голова оказалась ниже моей, нависнув над моими коленями.

— Плохо — так бояться, да, Джин? — пробормотал он.

Не помню, что произнесли мои губы, но сердце стучало другое: «Человеку не свойственно знать, когда он умрет, и при этом не бояться».

Машина остановилась, развернулась и умчалась. Мы остались одни в темноте и на ощупь пошли к освещенным окнам, которые виднелись впереди.

— Обопрись на меня, — сказала я. — Это всего лишь ступеньки нашего дома.

Наконец мы их преодолели и оказались перед дверью.

Они стучали по нашим спинам сверху, барабанили по ним, как серебряный дождь, а мы боялись обернуться и посмотреть, но мгновение спустя дверь откроется, и мы окажемся там, куда им за нами не проникнуть, где они не смогут нас достать. И пока мы стояли на крыльце совсем рядышком, призывая последние силы, потребовавшиеся на то, чтобы поднять руку и постучать, он выдохнул:

— Мы добрались домой, Джин.

— Мы добрались домой, папа.