"День пирайи (Павел II, Том 2)" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений)12В далеком прошлом было у Витольда детство. Отец его, знаток горного дела, неплохой резчик по камню, говорил ему тогда: куда бы, сынок, тебя судьбою не забросило, чего бы с тобою не приключилось, помни вот что: во-первых, не гляди назад, во-вторых, ни на что не надейся, в-третьих, избу сруби. Первое потому как дело — это крыша над головой. Избу срубишь, печку сложишь, щи сваришь, на лавку сядешь, портянки сушить повесишь, обмозгуешь, вот уже и жизнь пошла, все как-нибудь уладится. Еще помнил Витольдушка сказку про то, что была у зайца избушка лубяная, а у лисы ледяная. Дальше не помнил. Наверное, именно в память о далеком уральском детстве обзавелся старая лиса Витольд Безредных очень заблаговременно нынешней своей ледяной избушкой. Начал он ее строить сразу после того, как девятый вал очередных кремлевских бурь забросил его на опасный и шершавый пост министра внутренних дел. До того Витольд заслужил кое-какое благоволение у начальства — умелою, леденящею душу дрессировкою сперва одного, а потом другого государства в центральной Европе, из числа тех держав, которые полагали, что в правила дрессировщика входит вступать с дрессируемыми в дебаты. Витольд стал главным кумом державы, паханом всех ментов, ломом подпоясанным папой всея вохры: власти, вообще-то, немало, но неуютная она очень. Избушку ему правительство дало с виду знатную, недалеко от Триумфальной арки, целый этаж уделили, но этажом ниже был размещен, к ужасу Витольда, самый главный в государстве кум, пахан и папа, термоядерным зонтиком подпоясанный, короче говоря, генсек. А еще ниже этажом размещался хрен, с которым Витольд давно и бесповоротно поссорился, начальник другого ведомства Илья Заобский. Его ведомство было побольше и посильней, чем у Витольда, и знал Витольд, что с этим серым волком ему, старой лисе, лучше так уж в открытую не тягаться. Но лиса на то и лиса, что хитрая она, наглядевшись на кремлевские дачные избушки, он чуял, что все они заячьи, глупые, лубяные: поднесет кто спичку, вспыхнет да сгорит, а хозяин, глядишь, жареный, хоть к столу подавай. Поэтому нужны две вещи: чтоб избушка была ледяная, лисья, а чтоб не растаяла, так всех делов — следить, чтобы весна никогда не настала. А это — как два пальца об асфальт, а это значит — избушку надо на севере строить, где сроду ничего не таяло и таять не будет. Когда стряслась в Гренландии социалистическая революция, Витольд слетал туда на торжества, его первым послали на тот случай, если там дебатов кто захочет, так чтоб дрессировщик прикинул заранее. Дикая природа пришлась уральской душе Витольда как нельзя более по душе, и под общий хохот как подчиненных, так и нижнего начальства, застолбил себе Витольд участок под небольшую дачку — у черта на рогах, чуть ли не на самом севере острова, на Земле короля Фридерика VIII — король был, вообще-то, датский, но у правительства пока что времени переименовывать не было. А что? Ливерий дачу в Греции отгрохал, Устин — в Турции, Марья Панфиловна — на острове Тристан-да-Кунья, говорила, что не помрет, пока дачу эту не увидит. Увидела, померла. Чем больше веселились политбюровцы, тем любовнее, тем щедрее тратил Витольд деньги из бездонного государственного кармана на свою махонькую, всего в два квадратных километра полезной жилой площади, избушку в Гренландии, монтировал установки искусственного климата, выписывал кокосовые пальмы и араукарии для зимнего сада, отбирал персонал дрессировщиков стерляди, которой обрыбливались все искуственные водоемы в избушке. Ну, конечно же, поставлен был и главный калибр через каждые двести метров по периметру дачи: штурмуй, кому не лень, сотня метров камня и льда надо мной, камень добротный — чистая молибденовая руда, лед, правда, весь уже проданный Сальварсану на корню и на тысячу лет вперед, но пока не сковыривают, попользуемся. Кроме атомной бомбы, ничем отсюда не выковырнешь. А лупить атомными бомбами по территории стран соцлагеря пока никто не пробовал, лагерь, чай, правильной проволокой подпоясан. Кстати, чтоб начальство ничего плохого не думало, назвал Витольд свой гренландский хутор в честь любимого начальством проспекта в Москве Кутузовка. Но генсек выговорить не смог, пришлось сокращать, получилось Кутузка, то-то Заобский, небось, поржал. Ничего: хорошо ржет тот, кто ржет после того, как остальные уже доржутся. Когда лытает из СССР бедный человек, работяга там, инженеришко, лекаришко — его понять можно, ему на родине просто все обрыдло. Когда же лытает человек вроде как бы творческий, писателишко, композиторишко, пианистишко — понять его можно тем более, ему на родине просто-напросто все осточертело. Когда же лытает рассоветский миллиардер, владыка, обремененный делами державной важности и, кстати, обширной семьей, — его и вовсе понять можно, ему в родных краях просто все осто… осто… Слова, в общем, нет такого, чтобы полностью выразить, как тут ему все осто… Попросту говоря, очень дорог был Витольду его стул, и он очень хорошо понял слабость, непрочность этого стула. А ненадежный стул — предвестник беды. Все чаще проводил Витольд отпуска и выходные в своей ледяной избушке, потихоньку отселил туда и всю семью. Жили тут и старшая Витольдова дочь, алкоголичка, муж ее мексиканец при ней, и вторая дочь, алкоголичка тоже, но в деда пошла, малахитовые шкатулки коллекционирует, муж ее Ванька из Вязников Владимирской области, дрессировщик стерлядей, и третья дочь, тоже алкоголичка, без мужа совсем, и четвертая дочь, тоже алкоголичка, муж при ней негр, из дружественной страны, он сам запамятовал из какой. Дружная, словом, подобралась у Витольда семья — прямо не хочется от такой уезжать, да и не одобряет жена-казачка, когда муж с хутора по всякой ерунде отлучается, и чего он в этой Москве нашел хорошего, чего в ней есть, так то на Кутузке не хуже. И когда почуял Витольд, услышал безошибочным лисьим чутьем, что Заобский у себя в реанимации тесто на поминальные блины поставил, готовится на место генсека лечь, принял он решение: открыл в своей хатке на Кутузовском краны, затопил нижнюю квартиру, да и ту, что под ней, — тоже, простудился умеренно на спасательных работах и отправился к себе на хутор болесть банным паром выгонять. Да так назад и не вернулся — сперва то да се, а потом, конечно, уже пятое и десятое. Блины у Заобского простояли три года, однако все ж таки до своего мига докисли, генсек с нижнего этажа поехал на попутном лафете под забор с зубчиками, а на его место воцарил себя Заобский, которого залитая квартира спокойным оставить не могла, она требовала мщения, и чуть ли не первым актом нового правительства стало лишение Витольда Ивановича Безредных не только поста министра, не только воинских званий и наград, не только партбилета и подмосковных лубяных избушек совокупно с хатой на Кутузовском — но и звания советского гражданина вообще. За то, что Витольд три года подряд не участвовал в выборах. Но, дорогой Илья, сиди в своем Кунцеве на искусственных почках да посиживай, а потом ляг, дорогой товарищ, на лафет и дальше, в общем, спи спокойно, дорогой товарищ. Хрен ты меня, почетного гражданина Социалистической Демократической Республики Калалит Нунат, она же в просторечии Гренландия, уешь своими лишениями. Сам ты лишенец… Заобский. Гори оно огнем, министерство, у меня без него хутор Кутузка — чаша полная. Стерляди дрессированные плавают, кофейные деревья плодоносят. От последнего урожая здешнему президенту десять фунтов посылал в подарок, впрочем — зря, президента-то свергли. Сами они там не знают, в Западной Гренландии, чего хотят, прямо хоть отделяй себя в отдельную Гренландию. Но пока что можно и новому президенту десять фунтов кофе послать, он арабику от кутузки не отличит. Ну и пару стерлядей в подарок, из тех, что похуже дрессируются, словом, которые не очень талантливые. Погоду к концу недели обещали хорошую, можно будет аэродром подрасчистить, младший зять слетает в столицу и подарки отвезет. Эскимос с негром да не договорятся!.. Плохо, конечно, что весь лед кругом чужой. Весь в Южную Америку запродан. В любую минуту придут и сковырнут, сиди тогда голый и жди, пока новый намерзнет. Вот она где, настоящая опасность! Витольд знал, что с настоящим южно-американским хозяином этого льда дебаты лучше не затевать, ускользнув от волка, лиса не должна предполагать, что так же легко она ускользнет и от Змея Горыныча. Поэтому сидел Витольд в своей ледяной избушке тихо, пушистым хвостом накрывшись, ни в какие внешние дела не лез, интересовался только внутренними, гренландскими. Хорошая страна ему подвернулась, ничего не скажешь. Сроду ни с кем не воевала, только за независимость, но это так, для порядка и социализма. Правда, теперь, при новом президенте, даже датский язык в школах преподавать перестанут, хорошо это или плохо? «О чем это я беспокоюсь?» — даже удивился Витольд, услышав эту новость по телевизору. Какое ему дело до гренландских школ? И сразу ответил сам себе: прямое тебе дело до них, Витольдушка, ты гренландец, инуит, и возврата нет. Избу срубил, печку сложил, щи сварил, портянки развесил, в кресло перед телевизором сел. Теперь черед мозговать. На то и Кутузка. Вот, сразу ясно: пусть Али не десять фунтов кофе отвезет Упернавику, а сразу тридцать, притом настоящей кутузки. Стерлядей — тоже полдюжины, умных, и еще шампанского из старых запасов, кстати, пора производство налаживать, не забыть бы. Шубу… из лучших, но, конечно, не самую лучшую, пусть горностаевую отвезет, она не ноская, а эскимосу для парадных выходов сгодится очень. Пусть задумается рожа инуитская, пусть всей Кутузке полное гражданство Калаит Нунат. А вообще и с обслугой тоже делать что-то надо, на Кутузке кругом больше двухсот человек, половина — охрана, а у президента армии нет вовсе, что неосмотрительно с его стороны. Потому что рядом Исландия селедкой своей милитаристской бряцает, есть сведения, что китов-нарвалов дрессирует, с тем чтоб они будущий гренландский военно-морской флот таранили… Канада, не ровен час, территориальные претензии предъявит, у Гренландии под боком огромный остров Элсмир, готовый плацдарм — ледников чуть, запасы бурого угля опять же, словом, быть не может, чтоб Канада его не милитаризировала, проверить надо — а не бывать тому, чтоб гренландскую землю своими кленами засадили!.. Не очень-то оторвана от остального мира Гренландия, это ведь только на картах сплошное белое пятно. Даже над собственным хутором в день пролетало у Витольда три-четыре самолета, и ничего не поделаешь: еще когда закладывал хутор, объявил, что для терпящих аварию самолетов он аэродромчик соорудит, в обеих столицах ничего против не имели. Самолеты почти все гражданские, шумно от них, но стрелять по ним очень уж немеждународно, он, Витольд, человек тонкий, не вшиварь Заобский. Летают рейсы гренландской «Эр-Арктик», один «Аэрофлот», ну и без опознавательных бывают. Дириозавр недавно пролетал, зять Ванька сострил, что это он такое взлетевшее напоминает, очень все смеялись, особенно бабы и мексиканец, хорошо, дириозавр не слышал, не то весь хутор разбомбил бы яйцами, как уже было не однажды: он ведь когда обидится, сразу яйца от нервов кладет, а каждое — с айсберг, так их в Гренландии своих немало. Впрочем, стали с недавнего времени раздражать Витольда и самолеты без опознавательных знаков. Зло взяло, приказал надысь один такой все же сбить. Оказалось — беспилотный разведчик, а чей — Ванька не разобрался, стерлядь иначе устроена. И зачем изводил ракету зенитную? Нешто много их у тебя, Витольд? А, Витольд? Витольд Безредных сидел в зимнем саду, поставив босые ноги в таз с горчичной водой: заработал он тогда, когда знаменитый потоп над генсеком устраивал, что-то вроде хронической простуды. Дочери, ясное дело, с самого утра выпивали, каждая у себя, старший зять с младшим играли в «разбойники», Ванька неизменно третьим, для полного преферанса, идти к ним отказывался. Этот второй по старшинству зять Витольда был от природы среднерусским расистом, прочих свояков за людей не считал, и отчего-то этим самым Витольду импонировал, хотя казак Витольд был человеком терпимым и считал, что все люди, даже евреи. Но чего, спрашивается, старшая с младшей в этих иностранцах нашли? Умеют они, что ли, больше нашего, иль зазубренное у них что? Вон, Дарья, третья по счету, пока вовсе без мужа обходится, а ведь могла б любого иностранца закадрить, да и самого Ваньку тоже. Гордая… Витольд подремывал, и внезапно звоночек оповестил его, что воздушное пространство Кутузки опять нарушено. Витольд вспомнил, что зенитные ракеты решил поэкономить, включил экраны внешнего обзора и вознамерился, как только самолетик из обозримой зоны уберется, вытащить ноги из горчицы, принять сто пятьдесят и идти на боковую в лечебных целях. Но эта его мечта на этот раз осталась всего лишь мечтой. От козявкоподобного самолета отделилась точка и стала падать, чуть ли не прямо на Витольдову голову, так что хуторянин даже на миг забоялся. Но над падающим предметом очень скоро расцвел международным апельсиновым цветом парашют, и его стало ветром относить на северо-северо-восток, в сторону моря, скрытого под многометровым слоем соленого, некачественного льда. Приземлился парашют удачно, в том числе для Витольда, ибо угодил в обзор сразу трех телекамер на оборонном периметре, причем одна из них давала крупный план. Из-под быстро оседающего купола показался человек. Хотя лето на Кутузке в этом году выдалось теплое, такое, что даже льды таяли и наносили ущерб южноамериканскому имуществу, одет человек был как-то уж больно легко для восемьдесят второй параллели. Всего-то и было на нем пальтишко ветхое, из тех, которые в России называют семисезонными, ношеный треух и совсем уж неуместные полуботинки. Был он маленький, кривоносый, с плеча у него свисала сумка, а из нее торчало несколько длинномерных предметов, вроде бы палок милиционерских связку взял с собой на Кутузку, — такая вот возникла у бывшего главного полицейского России ассоциация. Человек потоптался, выверил что-то по компасу, выбрал место над берегом, где под ледяным щитом угадывался древний фиорд, и уселся прямо наземь, лицом точно на север. Словно хотел увидеть скрытые за просторами Ледовитого океана берега дальней, прежней родины Витольда, лишившей своего сына и отчего благословения, и права на социальное обеспечение, то есть пенсии, и много еще чего. Человек быстрым жестом скинул полуботинки, Витольд рефлекторно повторил его движение и расплескал горчичную воду. Визитер укрепил босые ступни на ледышке; тут на экран крупного плана выплыло его лицо. Витольд от неожиданности снова воду расплескал: с экрана смотрели каменные, будто китайской тушью залитые глаза зомби. Проще говоря — ходячего трупа, изготовленного по лучшим рецептам гаитянского водуизма, чтоб исполнять волю хозяев. То ли мертв был человек, то ли жив, его зомби-гипнотический сон ничего не стоило разрушить, помахав над его головой чем-нибудь достаточно волшебным пудов эдак в триста весом, но было очень интересно в свете международной политики: по какому случаю это чудовище попирает сейчас землю, то есть лед, приватного хутора Кутузка? Быть может, коварный Заобский решил захватить ледяную избушку и нанял для этой цели страшного валахского вампира или дикого сальварсанского каннибалоеда? Сальварсанского… Тогда ведь он сидит не столько на Кутузке, сколько на собственном льду! Расстреливать его немедленно, как хотел Витольд, было рискованно. Но зомби, кажется, никакого интереса к хутору не проявлял, словно и знать не знал о его существовании. Он расстелил возле себя один из длинномерных предметов — это был первоначально скатанный в трубку международный оранжевый вымпел. Потом от второго длинномерного предмета кусок откусил — похоже, это была твердокопченая колбаса. Потом взял третий длинномерный предмет, и это была деревянная дудочка. Дожевал колбасу, поднес дудочку к губам. Витольд с проклятием отшвырнул таз с горчичной водой. — Не бойса, не бойса. Не мы ему интересанто, — успокоительно сказал за спиной голос мексиканского зятя. Витольд чуть успокоился: один зять из Латинской Америки, другой из Африки — вдвоем они в этих штучках, поди, получше тестя разбираются. Во, бля, когда пригодились! Только все ж таки, какого лешего этот замухрышка спрыгнул на парашюте прямо на Кутузку? Мало места в Гренландии без Кутузки? А замухрышка тем временем надул щеки и стал дуть в дудочку — глядя в ледяное заморье. Витольд, конечно, ничего не услышал, только легкий позыв к рвоте ощутил, но утерпел. Зомби играл, закрыв глаза, по тому, как редко он сдвигал пальцы, было понятно, что играет он что-то долгое и заунывное. Воздух над флейтистом дрожал, как пар над чайником, видимость ухудшалась, снова улучшалась, шли минуты, шли часы и столетия, время скручивалось в спираль и пульсировало, заунывная мелодия со скоростью, явно превышающей скорость распространения звука в воздушной среде, лилась в направлении советского сектора Северного Ледовитого океана, достигала берегов России и разливалась по необъятным просторам первого в мире государства, в котором рабочих и крестьян заставили верить, что они взяли власть. И рабочие, и крестьяне, и прослойка интеллигентская, и болото деклассированное, и духовенство многоконфессиональное, и армия, и партия, и отшельники в скитах, и иностранные журналисты в офисах, и сытые шпионы, и голодные проститутки — все они слышали сейчас заунывную мелодию, которую беспощадно слал им в уши и души маленький зомби, сидя на северной оконечности Гренландии. К вечеру — хотя солнце над восемьдесят второй широтой лишь немного опустилось к горизонту — до Витольда с большим опозданием дошла спасительная мысль, что зомби, кажется, вообще на Кутузку попал случайно. Тогда бывший министр выбрал охранника, умом потемнее, мышцами потяжельше, и послал на льды — разузнать, долго ли нарушитель границы приватного владения Кутузка собирается дудеть в дуду на Россию. Да и не труп ли он вообще. Труп оказался живым и способным к общению, хотя словами ничего не говорил, но кусок колбасы отломил, протянул охраннику. Тот, вернувшись, сдал ее на анализ. Ничего особенного: селитры многовато, мяса маловато, ни то ни се, обычная финская твердокопченая колбаса для небогатого покупателя. С этого момента Витольд к зомби никого больше не посылал, пусть себе сидит и дудит, никому вреда от этого нет, может, он просто человек искусства, вроде Ваньки, так какой с него спрос. Когда на третий день с самолета зомби сбросили новый запас колбасы интереса это ни в ком уже не вызвало. Обитатели ледяной избушки понемногу начали воспринимать босого типа как своего уютного, хотя придурковатого домового. Четыре дочери пили, два зятя резались в карты, еще один учил стерлядей прыгать через скакалку, хозяйка заквашивала впрок ананасы, хозяин вернулся к прерванному курсу лечения простудных заболеваний. Но что-то непонятное стало тем временем происходить в России и некоторых сопредельных странах. Какой-то смутный, чуть тлеющий процесс наметился в недрах более чем четвертьмиллиардного населения. Большинство этого населения, этак девять процентов, да еще девятьсот девяносто девять тысячных оставшегося процента, впрочем, ничего нового ни в себе, ни в окружающем мире не ощутило. Еще приблизительно тысяча семьсот человек испытали что-то вроде головокружения, нервного подъема, стремления победить в социалистическом соревновании за право нести переходящее знамя на юбилейную вахту, и особенно возросла среди них тяга к чистоте помыслов, верней — тяга к проверке таковой у всех, кроме себя. В органы, возглавляемые нынче генералом армии Шелковниковым, поступило в эти дни более ста тысяч сверхплановых донесений о нездоровых настроениях в учреждениях, коммунальных квартирах, лесничествах, вольерах и т. д. Но дальше писания докладных и доносов эти тысяча семьсот не пошли. И нашлись еще около тысячи человек, которые пошли. Встали, снялись с насиженных мест, бросили работу, семьи, развлечения, путевки, сбросили по примеру гренландского типчика обувь и пошли. Устремив остановившиеся взоры в район Полярной звезды, брели они медленно куда-то к одной точке в районе Западного Таймыра, на берегу Карского моря, и остановить их не могли ни отряды спецназа, ни штормы, ни голод, ни холод, ни анафема. Были среди них люди очень ветхие, с дореволюционным партийным стажем и безнадежно пятым пунктом, были юные пионеры и октябрята самых невероятных национальностей, остяки и гагаузы, лаки и кумыки, была даже последняя айнская девочка из города Оха на Сахалине, были три профессиональных биллиардных маркера из Чимкента, один безнадежно прокаженный из лепрозория под Астраханью, еще майор с китайско-советской границы, еще московский поэт, автор давнишней революционной песни «Таратайка», тоже с пятым пунктом, еще преподаватель теоретической механики из Гродно, верховный раввин города Межирова — да мало ли еще кто. Среди шагавших имелись инвалиды: кто потерял руку в сражении за Халхин-Гол, кто ногу при освобождении Дрездена, иные возложили на алтарь отечества не одну часть тела, а несколько, иные выходили из сумасшедших домов, иные из лагерей строгого особого режима, еще иные из катакомб московского метро, а еще совсем иные умудрялись оторваться от преследования матерями-одиночками, — далеко не у всех у них были паспорта или партбилеты, иные даже вовсе никаких документов не имели, а были и такие, что не помнили, как их зовут. Объединяло их одно: в душе все они были коммунистами. Они шли, а члены их семей, сослуживцы, органы милиции, внутренней охраны и прочие добросердечные люди принимали все меры к тому, чтобы их уходу воспрепятствовать. Чтобы не шли они никуда, чтобы вели себя, как нормальные, и не понимали, что такое вставать на пути зова партии, голоса крови, долга. Члена КПСС с 1885 года, Еремея Металлова, например, пытался удержать весь поселок Переделкино: и дом старых большевиков, и писательский поселок, и генералитет, и скопившиеся в этих краях иностранцы, переженившиеся на русских бабах; они высыпали поглядеть на ветхого старичка, который вылез из дверей своей персональной палаты вместе с многотонной реанимационной аппаратурой и пополз куда-то через речку, насилу догадались его от аппаратуры этой отключить, втащили назад в палату, приковали к стене, стали выводить из коматозного состояния, но, увы, вывести уже не сумели — директриса получила выговор по служебной линии за бардак среди пациентов, — а Еремей тем временем опять втихую уполз на север, никто и не заметил. Рецидивиста Хлыстовского, в одиночку переплывшего пролив, отделяющий в Охотском море Шантарские острова от материка, просто расстреляли с вертолета, когда он выходил на берег, — но проявили преступную халатность, не проверили расстрелянные останки на ползучесть. А зря. В Москве, впрочем, тоже проглядели вспучивание одного захоронения в Кремлевской стене, весьма давнего, разглядели уже тогда, когда плита с датой запрахования самовыломилась, урна с прахом самовскрылась и осталась валяться на газоне, придавив голубую елочку, а сам по себе прах незримо и неуловимо поплыл в северном направлении, по пути самовзвеиваясь, самопоругиваясь, но не в силах самопротивостоять необоримому влечению в таймырские и более дальние дали. Двое из трех биллиардистов, проживавших в городе Мары, не выдержав перехода через безводную пустыню, сложили кости, не дойдя даже до Аральского моря; лишь третий, самый старый и самый жилистый, чемпион СССР от последнего спортивного, 1930 года, как известно, Маяковскому дававший при игре только три шара форы, ибо тот играл очень хорошо, пустыню пересек и, никем не разыскиваемый, побрел к вожделенному берегу Карского моря. Да и шесть юных пионеров пренебрегли заслуженным отдыхом в лагере Артек, бывшем Суук-Су, среди них четверо русских, один лезгин и один эфиоп-амхарец, были захвачены при попытке форсировать Сиваш, были водворены обратно в лагерь, где выяснилось, что эфиоп шел с прочими против воли, да и вообще был членом свергнутой династии. А вот знаменитый дирижер Макс Аронович Шипс обуялся неведомой северной болезнью прямо во время концерта своего родного военного оркестра им. Александрова и, продолжая дирижировать маршем «Тоска по родине», так на север и ушел — и никто его отчего-то не ловил. Многие, кто шел на север, имея при себе душу повышенной чистоты и с приподнятым настроением, вдруг останавливались посреди бескрайней русской степи, либо ж бескрайней сибирской тайги, либо же посредине бескрайней среднеазиатской пустыни, — уж где кому доводилось, — хватались рукой за левый бок, за сонную артерию или же там еще за что и падали вниз лицом, головой всегда на север, сраженные неизвестно которым форс-мажором, но некоторые, даже упав, еще продолжали ползти, все туда же, на север, как некогда двигался к северу безумный капитан Гаттерас в финале одноименного романа детского писателя Жюля Верна. Далеко не всех удалось удержать даже из числа тех, кто начинал свой путь к северным краям из неумолимо-гостеприимных психушечных стен. Бывшая шеф-повариха ресторана «Лето», что на ВДНХ в Москве, второй год отбывавшая срок в больнице им. Кащенко за очень уж крупное хищение сливочного масла и сухого компота, к примеру, пошла на то, что переплыла Московское море, три дня отлеживалась в болотных топях, один раз ее даже — для ее здоровья, впрочем, без вреда — переехал танк, в котором маршал Дуликов подремывал в ожидании грядущих жизненных перемен; дважды переодевалась, один раз мужчиной, каликой перехожим, другой раз женщиной-милиционером, дошла до Кунгура, там была перехвачена отрядом ОМОНа, отправлена в родное Кащенко, но по дороге удачно выбросилась из поезда, опять отлежалась в болоте и снова ушла на север, на этот раз уже безвозвратно. Не менее бесстрашно вели себя и те, кто бежал на север прямо со служебного поста. К примеру, истопник подольского комбината бытового обслуживания выдержал шестидневную погоню, организованную за ним местным клубом служебного собаководства (он как раз был председателем этого клуба). Также бежал в северо-восточном направлении истопник еще и каменец-подольской артели глухонемых, по дороге в Ярмолинцах ограбил кооперативный ларек, повинуясь неодолимому желанию вкусить комиссионной колбасы по семь рублей килограмм, был арестован, ночью проявил нечеловеческую силу, проломил тюремную стену и вместе с колбасой ушел туда, куда его влекло. Также и бригадирша ковровщиц из-под Ленкорани, старая женщина, Герой соцтруда, накануне того самого дня, когда ее бригада собиралась встать на ударную вахту, дабы выполнить задание пятилетки на девять месяцев раньше срока, бесследно исчезла с родной фабрики, с большим трудом была изловлена возле Красноселькупа с дорогостоящим ковром под мышкой, сперва пыталась вести агитационную работу среди сцапавших ее милиционеров, потом, когда осерчала на милицейскую тупость, села на свой ковер и улетела, куда ей хотелось. Наиболее тяжко протекала эта самая «северная болезнь» у тех несчастных, кто был застигнут ею за пределами СССР. Около полусотни «алим», иначе говоря, нововселенных граждан Израиля, единовременно покинули свои более или менее насиженные места и двинулись на север, где вскоре почти все погибли под кинжальным огнем сирийской артиллерии. Те немногие, кому повезло пройти насквозь Сирию и Турцию, были задержаны советскими пограничниками возле Батума и очень скоро убедились, что хорошие деньги даже в СССР это не что-нибудь, а таки да, хорошие деньги, — словом, эти пятеро камикадзе дошли до Таймыра вполне спокойно. Еще один, некий Ицхок Бобринецкий, чья фамилия неопровержимо указывала на происхождение из города Бобринца Елисаветградской губернии, где когда-то уродился Троцкий, а потом лично товарищ Грибащук, — так вот, этот Ицик вырвался из рук советской охраны, не уплатив ей ни гроша, пробрался по берегу Черного моря к Сочи, свернул на восток и по бездорожью, переплывая реки, питаясь одною полынью, допешествовал до своего Таймыра, где сухопутная часть его странствия была исчерпана. Еще какие-то четыре поклонника братства художника Рериха, называвшие себя таким русским словом, что его и повторить-то неловко, пришли напрямую через границы к советско-китайской, навели на пограничников немножко колдовства и без особого труда пересекли весь Эвенкийский национальный округ, ввалились в море по колено и тут же замерли от обалдения: на берегу стоял, беззвучно дирижируя каким-то маршем, человек в форме советской армии. Поклонники Рериха в ужасе ушли под воду. Несколько человек были поражены той же болезнью в Западной Европе, почти все они работали на радиостанции «Свобода», но из них никому перейти советскую границу не удалось. Долгие годы оставался неведомым тот факт, что пятеро бывших граждан СССР, уже довольно плотно обосновавшихся к этому времени на Брайтон-Бич, тоже были настигнуты сходной болезнью, но у них она приобрела необычные симптомы: все они пошли не на север, а на юг, намереваясь пройти через Латинскую Америку, Огненную Землю, Антарктиду, Австралию, Индонезию, Индокитай, Китай, Монголию, потом опять-таки пересечь советскую границу и достигнуть таймырского сборного пункта, — пусть с опозданием, но достигнуть. Судьба их стала известна гораздо позже. Очень большие трудности, конечно, испытывали те, кому в СССР приходилось дезертировать из воинских частей. Но, к счастью, таких оказалось только двое: уже упоминавшийся военный музыкант-майор и еще нестроевой солдатик, служивший при кухне воинской части у поселка Войновичи, но его быстро поймали и вставили куда надо. Одним словом, дорога у всех была нелегкая, нет ничего удивительного поэтому, что до конечной сухопутной ее точки дошло не более сорока процентов тех, кого в июльские дни одолела «болезнь Гаттераса», когда неказистый зомби в Гренландии, сидя на камушке, подул в свою дудочку. Те, кому после всех мытарств удавалось все-таки достигнуть вожделенного берега Карского моря, отнюдь не останавливались тут, не объявляли митинг открытым и даже не присаживались передохнуть перед следующим, быть может, роковым этапом своего большого пути. Все они недрогнувшей стопой шагали прямо в ледяную воду и очень быстро скрывались под поверхностью. Никто из них не пытался ни плыть, ни ходить по водам, тем более не пытался дождаться осенних месяцев, когда воды замерзнут — под беззвучный марш «Тоска по родине». Все они попросту уходили в воды Ледовитого океана — думалось, что безвозвратно. После всех, продолжая дирижировать, ушел и майор. Шли месяцы, в России Петр и Павел, как гласит народный календарь, час убавил, а потом, в соответствии с тем же календарем, Илья-пророк — два уволок, всякие грозы над Россией тоже гремели, да и над Северной Гренландией, случалось, тоже снег сыпал, а на Земле Фридерика VIII, обратившись лицом на север, все так же играл на дудочке маленький зомби с залитыми тушью глазами. Никто не догадывался прийти к нему и молвить петушиное слово, которое возвратило бы ему изначальную личность. Илья Заобский совершенно незаконным образом уволок из истории России два каких-то часа, но помочь ему это могло не больше, чем Петру Вениаминовичу Петрову, — памятник, который сооружали ему в родном городе Старая Грешня, красивый памятник, с ящиком водки на плече, — это для Пети Петрова был звездный час, посмертный, увы, только ничего он ему не убавил и не прибавил. А вот Павел… Ну да не будем забегать вперед. Словом, миссия маленького зомби лопнула, как мыльный пузырь: никто сколько-нибудь важный на звук дудочки не пошел из России, ибо чистых душой коммунистов оказалось в ней очень уж немного, и не те это были люди, которых из России выманивали. Беспилотные самолеты еще продолжали метать бедняге колбасу, но рано или поздно всей этой затее должен был прийти конец, отозвавшись могучим скандалом в глубинах Элберта: на фига, спрашивается, было поить-кормить всю группу врачей-эсэсовцев, пятнадцать лет цацкаться с «гаммельнской дудочкой»? Не любит американский налогоплательщик таких историй, ох, не любит. А продолжение у этой истории случилось и вовсе плохое. Ледяная избушка Витольда была выстроена без глупой экономии, добротно и герметично. Вот уже шестую неделю не выпускал из нее Витольд никого из членов своей экстравагантной семьи, — еще набредут с пьяных глаз на зомби, разбирайся потом. Но Дарья Витольдовна, третья по счету дочь Витольда, незамужняя и наиболее из всех дочерей пьющая, к концу шестой недели выглянула как-то раз в иллюминатор, увидала, как славно играет незаходящее солнце на кристаллах экспортного льда, как очаровательно-угрюмо катит волны к берегу наконец-то освободившееся ото льда море, — и захотела не просто выпить, а выпить на чистом воздухе, и лучше — в компании. Принесла Дарья Витольдовна со склада противотанковое ружье и, не долго думая, в окно выстрелила. Окно было рассчитано на обстрел снаружи, а не изнутри, и, понятное дело, вылетело. Дарья взяла с собой две бутылки армянского коньяка, в том числе одну початую, и пошла искать себе общество. Женщина она была видная, потому, наверное, и незамужняя, что пить любила не в одиночестве, размер лифчика носила девятый, парижский магазин присылал ей таковые модельные через агента в Исландии, прилагая к каждому десятку пробный образец — вдруг ей уже десятый номер нужен. Но Дарья Витольдовна пока и в девятом себя хорошо чувствовала. Однако ж компанию даже при подобном размере лифчика на бескрайних просторах Северной Гренландии найти было непросто, поэтому Дарья, как только завидела на берегу несчастного, одинокого мужика с дудкой, так сразу и пошла к нему. Она и сама была одинока. Глушь тут, в Гренландии. «Лучше поздно, чем никому», — подумала Дарья уже в который раз в жизни, глядя на этого мужика с полуприкрытыми, совершенно черными глазами. Снег возле мужика был грязноватый, видно было, что человек женской лаской обижен и вообще в одиночестве. Кругом валялись колбасные хвосты и куски изжеванных за летние недели дудок. Дарья выбрала местечко почище, присела и отпила из бутылки. Мужик все тянул мелодию, занудную, как в индийском кинофильме. Дарья отхлебнула еще два разочка — и бутылка, на сегодня пока что первая, пришла к концу. Тут она почувствовала что-то вроде усталости, решила сделать перерыв, в том смысле, что перекур, и заодно познакомиться. Однако ни на дружелюбное «Слышь, друг, а?..», ни на мощный толчок локтем мужик никак не среагировал. — Ты уши-то мне кончай шлифовать! — гаркнула Дарья, — что за чокнутый, на такой холодрыге да не желает выпить с женщиной? — Она решительным движением вырвала из рук мужика дудку и отшвырнула ее с обрыва подальше. Но зомби позы не изменил, в руках его вместо дудочки оказалось пустое место, которое Дарья и заполнила наспех открытой бутылкой: так, чтоб горлышко к губам, а донышко к небу. Волей-неволей зомби сделал немалый глоток. Правильный глоток получился, не закашлялся мужик. — Ну? — грозно спросила Дарья, отбирая бутылку. Мужик выхлебнул чуть не половину, так и себе ничего не останется. Тем временем зомби медленно опустил пустые руки и повернул к Дарье лицо. Чернота залитых тушью глаз быстро исчезала, под ней проступали самые обыкновенные голубые радужки. Мужик удивленно посмотрел на Дарью и с трудом произнес: — Вы похожи на мою маму… — он говорил по-русски, но с каким-то акцентом, и вдруг заорал: — Коньяк! Коньяк я пью!.. — А ты думал, я тебе сучка под жабры плеснула, а? — буркнула Дарья, добрея. Сатанинское выражение лица, с которым зомби сидел на ледовитом берегу вот уже сколько недель, исчезло буквально на глазах. Сейчас перед незамужней дочерью Витольда Безредных сидел просто босой, усталый, заросший бородой мужчина лет сорока, небольшого роста, в залысинах, и глаза теперь у него были не дьявольски-черные, а добрые, голубые, мутноватые, ласковые. То, что он говорил по-русски, было очень кстати, потому что Дарья с ее семейным положением, тяжким алкоголизмом и девятым размером лифчика никакого другого не знала. — Согревает… — тихо и печально произнес расколдованный зомби, зябко шевеля ступнями. Окаменевший перед телеэкраном от ужаса Витольд бессознательно повторил его движение — и, понятно, расплескал горчичную воду на текинский ковер тринадцатого века, — он опять лечился от простуды. Несмотря на коньяк, бывшему зомби действительно стало холодно. Сознание и память стремительно возвращались к нему, с тошнотой припоминал он свои более чем пятнадцать лет, в течение которых жил под властью чужой воли, под глупым чужим именем, без капли спиртного. Он вспоминал белые халаты, черные пещеры, до бесконечности изменяющуюся форму дудочек, финскую колбасу, снова халаты, снова пещеры. Сердобольная Дарья дала ему отхлебнуть еще разок — и остатки наведенного на его сознание гаитянского дурмана растаяли: зомби окончательно стал человеком, он вспомнил себя. В святом православном крещении, данном ему в осенние месяцы осенью сорок второго года на водокачке Пресвятой Параскевы-Пятницы, что была все еще цела в родном селе на западной Брянщине, получил он имя — Георгий. По законному отцу он имел также отчество — Никитич, ну, и фамилию тоже перенял отцовскую — Романов. Проще говоря, он был законным сыном сельского сношаря, что при селе Нижнеблагодатском, труды свои вершившего под псевдонимом Лука Пантелеевич Радищев, но при крещении в освященном браке зачатого дитяти устыдившегося и назвавшего священнику свое настоящее имя. Но тех далеких военных лет Георгий, понятно, почти вовсе не помнил. Самые ранние воспоминания его жизни относились к тем тяжелым дням, когда его матушка, могучая женщина с востока России, оставив узаконенного венчанием на водокачке супруга, погрузила в тачку двоих сыновей и еще дочку, которую имела от прежнего невенчанного мужа, и побрела вместе с танками, пушками и дивизиями немецкой армии куда глаза глядят, а глядели ее глаза на Запад, в Европу. Разлуку с нежно любимым благоверным избрала эта женщина, когда настал черед делать выбор: снова стать при недвижимом муже одной из простых деревенских Настасий, да еще с перспективой пострадать за венчание при немцах, или сматываться в Европу. Совдепов Устинья не столько боялась, сколько презирала: и за то, что такого мужика прозевали, да и прозевают, это ясней ясного, — и за первого своего мужа, угробленного по доносу, тоже мужчину не слабого; да и просто противно было ей в этой стране, живущей отрезками от майских праздников до октябрьских, от беспросветной обстановки трудовых будней и ежедневных двадцативерстных прогулок в приемную к районному прокурору. Устинья решилась уйти в Европу, надеясь, что красные туда не дойдут. Обольщалась, хотя, в общем-то, умна была. Шли они по развороченным трактам, по минным полям, по шпалам, а потом все больше по глухим лесам, полностью оторвавшись от таких же, как она с детьми, беженцев, от отступающих частей немецкой армии, тоже обольщавшихся насчет красных; и от битых-перебитых остатков венгерских, итальянских и еще каких-то воинских группировок, уже не обольщавшихся, кстати. Тина катила тачку, в которой сидел маленький Георгий на куче пожитков, а сзади, хныча и клянча, брели старший брат Ярик и сестра Кланя. Встречались на пути и дочиста сожженные села, и не видавшие никакой войны хутора, случалось обгонять кого-то и пропускать кого-то вперед, — из числа тех, кому еще меньше, чем Тине, улыбалась перспектива вкалывать на передовых стройках Крайнего Севера. Попадались отряды бандеровцев, — то ли даже махновцев, понять было трудно, которые еще не решили, драпать им туда, куда все драпают, или быстро-быстро перекидываться червоными партизанами. Одна такая банда в глухой пуще за Черниговым на Тину польстилась, — хоть вообще-то с лица Тина страшна была очень, это ей и муж говорил не раз. Банда была так себе, стволов семь, пулемет станковый один, гранаты, другая мелочишка. Тина прикрыла ребятишек тачкой, достала из-под барахла «шмайссер» и встретила бой. Через десять минут все было кончено, банда полегла, и Тина позволила себе и детишкам полдня отдыха на законных трофеях. У банды оказался запас продовольствия на два года, из этого добра Тина отобрала только самое полезное, шоколад, тушенку, еще что-то, оружие, какое получше, — все это навалила на тачку, сверху посадила опять же Георгия — и покатила дальше на запад. Вот этот-то американский трофейный шоколад и вспоминался младшему, законному сыну великого князя Никиты и жены его Устиньи всю жизнь, было это первое его детское впечатление, к тому же очень обидное. Шоколад был горький — и малыш разревелся. И с тех пор не любил Америку, всегда ждал от нее подлости, наподобие горького шоколада, не то предчувствовалась ему грядущая страшная судьба, не то это он сам ее на свою голову накликал. Тина все шла и шла на запад, чувствуя, как война дышит ей в спину перегаром. Вместо уже привычной украинской речи, пополам с как-то выученной в потребных масштабах немецкой, вокруг стало слышно сплошное шипение; Тина вспомнила книжку великого писателя Максима Горького, где сказано, что у поляков язык змеиный, и догадалась, что дотопала до Польши, но и немецкие разговоры тоже иной раз удавалось подслушать, из них следовало, что дела у фюрера очень фиговые, а потому надо топать дальше. Скоро польская речь кончилась, пошла одна немецкая, однако дела у фюрера были еще фиговей, чем раньше. Когда что требовалось Тине, брала она из тачки банку-другую прессованной ветчины, либо пачку кофе, приходила под уютные немецкие окна и меняла: большая сила была тогда в качественных продуктах, а от кофе бауэрши так и вовсе слезы проливали. Не обходилось без столкновений, многим тогда интерес к Тининой личности стоил жизни. Тина дала себе относительно твердый зарок: после законного мужа в ее жизни никаких мужчин не будет. Хватит. Детей на ноги ставить надо. Была уже зима сорок пятого, когда Тина стала чуять дыхание войны уже не за спиной у себя, а где-то прямо по курсу. Семилетняя дочка, впрочем, уже начала матери помогать, иной раз даже костер раскладывала сама, а однажды повела себя совсем как настоящая женщина. Среди ночи прямо к их костру выкатился из леса неизвестного происхождения джип с четырьмя насмерть перепуганными людьми в штатском. Девочка даже маму не стала будить, просто взяла «шмайссер» и всех чужаков разом положила. Мать ее здорово отшлепала за это, запасов в джипе оказалось мало, только документы какие-то и мешок странных зеленых денег. Наутро Тина, закопав и джип, и убитых румынских министров, тихонько прошла на хуторок, расположившийся в котловинке между холмиками, убедилась, что немецкий тут звучит очень странно, ее тут не понимают, но зато очень хорошо понимают, что это за непонятные зеленые деньги. Сменяв всего-то пару бумажек на большущую сумку всякой еды, — а сумку-то, сумку вообще в придачу дали, бесплатно! — решила Тина деньги эти беречь. Видимо, в страшные дни конца войны зеленые деньги все-таки чего-то стоили. Может быть, даже только они. Тина не знала, что того же мнения придерживается весь мир. К лету Тина с детишками, незаметно для себя и для войск союзников, протопала сквозь Баварию и вступила в Эльзас. Здесь прятаться стало трудно, леса поредели, война, кажись, кончилась, язык кругом звучал вовсе непонятный, французский, но тут Устинье изрядно повезло: она неожиданно набрела на русский хутор, точней, на деревушку домов в тридцать. Вокруг деревянной православной церкви со сгоревшей колокольней жили потомки заброшенных Первой мировой войной во Францию кубанских казаков. Тину наняли батрачкой за харчи на четверых и не пожалели: работала Тина, как добрая дюжина казачек. К весне будущего года к ней вовсе привыкли, как-то спокойней жилось приемным детям Эльзаса за спиной этой могучей женщины. Тина иной раз вздыхала: мужа бы сюда, дом бы отстроить, да и… понимала, что муж ее и тут за свое ремесло взялся бы, сплевывала сквозь зубы и снова бралась за работу. Висевшая над всеми беглецами опасность быть снова возвращенными в Совдепию исчезла довольно быстро. Воеводы союзников, отвезя домой репарационное барахло, возвращались в Европу и собирались драться между собой, ни о какой выдаче бывших пленных уже и речи не заводилось. Устинья, жившая в русской избе, тоже, понятно, никакой новой речи завести не могла, казачье село — не то место, где французскую речь могут преподать. Но дети росли, дочка совсем уж невестой стала, и с опаской ловила Устинья голубую муть, то и дело мелькавшую в глазах старшего сына, Ярика. Негоже было растить детей в такой глуши, им нужно на ноги становиться твердо. Тина решилась. Собрала снова тачку пожитков, «шмайссер» выбросила, зато уцелевшие почти на три четверти румынские доллары, напротив, упаковала очень бережно и, провожаемая опечаленным эльзасским казачеством, пошла вдоль вполне уже восстановленной железной дороги из Меца на Париж. Потом были скитания по портовым городам, бесплодная попытка высадиться в Нью-Йорке, — Тине воспретили появляться в Штатах пожизненно, заподозрив в сношениях с коммунистами, — были заезды в какие-то бананово-лимонные республики, мешок с долларами отощал окончательно, и давно уже шли пятидесятые годы, когда пакетбот выгрузил семью Романовых в столице Пуэрто-Рико, большом и красивом городе под названием Сан-Хуан. Как она сюда попала и даже откуда приплыла — не взялась бы объяснить и сама Устинья, знала она только, что жить нужно в Америке, а чем Северная лучше остальных — ей никто не разъяснил. Здесь, в Сан-Хуане, ей вообще-то тоже проживать не полагалось, с пятьдесят второго года тут была вроде как бы тоже американская территория, однако Устинье надоели океаны, в общем, не то нарушила она данный по уходе из России обет безбрачия, не то целостность черепа кому-то нарушила, не то оба этих факта имели место, вспоминать про то не хотела. Она получила какие-то документы и была выпущена в Сан-Хуан с видом на жительство, детьми и остатками пожитков. Жительство в первую ночь получилось пляжное: нигде, кроме бесконечно длинной полосы городского пляжа, пристроиться не удалось, да и туда пробрались все четверо не очень легальным путем. Но как-никак было не холодно, солнце наутро взошло с востока, и по этой верной примете решила Тина, что никуда она отсюда больше не ездунья. Баста. Никуда она отсюда не двинется. И дала в том зарок, более или менее твердый. Английский у Тины как-то не заучивался, но неожиданно легко выучился испанский. Пошла она, как обычно, мыть ресторан за восьмерых да там же вышибалой подрабатывать. Полгода она копила деньги, прежние были совсем на исходе, еще призаняла у одной русской графини по фамилии Малкин, собственно, владелицы того самого ресторана, где заменяла значительную часть обслуги, — и открыла вблизи от главного рынка салон-гадальню с русским рестораном. Дело пошло, как шло все, за что Тина бралась, только историческая эпоха, да и география, мало ей способствовали. Все Устинье доставалось лишь с полным напряжением сил. Особенно оказались немолодые мулаты падки на борщ, на блины, на предсказания судьбы по картам, кофейной гуще, ногтю и цвету искр из глаз. Было Тине всего еще только сорок лет с хвостиком, вполне она еще могла рассчитывать и на супружеское счастье, и на несупружеское, но зароку своему осталась верна. Ну а если и не осталась, то кому какое дело. Разве ж мужики в Сан-Хуане могут водиться? А свой остался на Брянщине, где только заикнись про этот самый Сан-Хуан, так попросят не выражаться. Кланя перешла на заведование процветающей кухней при материной гадальне-ресторации, все Тинины детишки окончили плохонькую и очень скоро закрывшуюся русскую школу наподобие приходской, — вероятно, будет точней сказать, что школа сама окончилась. Старший сын, Ярик, вовсе отбился от рук, неделями не ночевал дома, потом, кажется, завербовался в «зеленые береты», и слухи пошли о нем удивительные. В последний раз матушка видела блудного сына из окна своей кухни, и был он в форме американской морской пехоты, а выражение глаз его было мутно-голубое, очень огорчившее дальнозоркую Тину. Домой он, понятное дело, не пришел, даже, говорят, имя и фамилию переделал на испанский лад. Без большого сожаления Тина отсекла старшего сына от сердца, убедила себя в том, что дурные отцовские черты перешли именно к нему, а вот лучшие достались младшему, законному, не «привенчанному», через одиннадцать месяцев после венчания родившемуся, это особенно важно, нареченному в святом православном крещении в честь Георгия Победоносца. Тот, впрочем, как и старший брат, не выдался ни ростом, ни телосложением, а уж лицом, конечно, не уродился особенно, — зато обладал абсолютным слухом, сам научился играть на флейте, и по классу оной принят был в высшую музыкальную школу Сан-Хуана, которую содержало местное общество развития креольской музыки. Флейтой владел он превосходно, хватал почетные стипендии одну за другой, даже великий старик де Фалья, доживавший свой долгий век именно в Сан-Хуане, его как будто похвалил, и собирался принять участие в каком-то международном конкурсе, — и вот именно тогда роковая настырность окаянных гринго испортила ему жизнь. Сектор информации института Форбса о земном бытии Никиты Романова знал давно, но с той поры, как князь в употреблении спиртного перешел на пиво собственной варки, связь с ним утратил. Лишь Кеннеди, после упорных розысков, удалось вновь найти со сношарем контакт, предложить ему всероссийский престол, — ну и получить от него категорический отказ. Помотавшись вокруг него год или два, агенты Форбса собрали немало ценных материалов: стало ясно, что слова своего сношарь не изменит ни на миллиметр, но обнаружилось также и то, что имеет князь Никита, помимо незаконных, еще и двух совершенно законных отпрысков мужеска пола. Сектор генеалогии предложил Форбсу незамедлительно начать всемирный розыск Устиньи Романовой вместе с ее двумя царскими и одним подлым дитем. Поиски сожрали массу денег и времени, но в конце концов привели на пуэрториканскую территорию, то бишь на территорию государства, «свободно присоединившегося к США». Отчасти оказалось поздно: старший сын Устиньи, великий князь Ярослав Никитич Романов, взяв от американской армии все, чего хотели его тело и душа, канул в глухие южноамериканские дебри, да в такие, в какие и сотрудники Форбса путешествовать побаивались. Но, к счастью, молодой и полный творческих сил флейтист, великий князь Георгий Никитич Романов, оказался на месте, а на отречение сношаря в пользу младшего сына вполне, казалось бы, можно рассчитывать. И это даже несмотря на то, что законным сношарь соглашался считать только старшего сына, прижитого по любви, до свадьбы. Однако же из-за того, что метрические книги на водокачке Пресвятой Параскевы-Пятницы велись аккуратно, по ним получалось, что оба сына сношаря в крещении получили имя в честь Георгия Победоносца, — Форбс на этого святого даже обиделся. Далеко не сразу разобрались в институте, кто из законных детей сношаря есть кто, а когда разобрались и попытались сношарю дать разъяснения, старик запутался вконец и отрекаться вообще ни в чью пользу не пожелал. Еще менее чем со сношарем улыбалась Форбсу перспектива иметь дело с самой Устиньей Романовой. Ее биографию удалось довольно подробно изучить, и тогдашний предиктор, слепец из Вермонта, указал, что в случае столкновения с этой волевой женщиной дело для США может кончиться очень плохо. Осенней ночью над Сан-Хуаном зарядил тропический ливень, подул неприятный ветер, а Георгий Романов возвращался необычайно поздно с сольного концерта, который давал перед еврейским благотворительным обществом. На повороте переулка он был неведомо кем схвачен, усыплен, сунут в мешок и вывезен в штат Колорадо. Устинья пролила скупую богатырскую слезу, умом постигнув, что и младшему сыну от отца тоже многое дурное досталось, раз уж он мать одинешеньку на чужой сторонушке бросил со всем хозяйством, — и вернулась к прерванному гаданию, в клиентках на этот раз была как раз сама вконец обветшавшая графиня Малкин. А Георгий проснулся уже только в глубинах Элберта, откуда мог выйти лишь претендентом на российский престол — или не выйти вообще. Приличных кандидатов в ту пору, как на грех, у США почти не было — даже и на свой-то собственный президентский пост, — так что Форбс за Георгия ухватился очень крепко. Но оправдались худшие его опасения. Георгий Романов отлично знал, кто такой его отец, знал, что и отец, и брат, и он сам вполне могут претендовать на высшие титулы в той стране, из которой мать укатила его сидящим на тачке. Правда, по-русски он говорил плоховато, но это с жителями Пуэрто-Рико вечная история, так сказать, вестсайдская, на всех языках они говорят неважно. Непреодолимы оказались два других барьера: неукротимая любовь Георгия Романова к музыке и необоримое отвращение ко всем видам власти. Тогда Форбс отправил Георгия в отдел перестройки личности — иначе говоря, зомбирования, но в институте этого слова не любили — и получил прогноз возможной перестройки, и оказался он плохим донельзя. Отвращение к власти еще можно было в этом Романове перебороть кое-как, но тогда его страсть к музыке, к флейте, обещала возрасти во многие сотни раз. Америка рисковала получить в России царя, играющего на дудке, а плясать под нее для Штатов было бы просто неприлично. Надежды Форбса на доброкачественность кандидата лопнули, как мыльный пузырь. Форбс нехотя возвратился к ленивому перебиранию всяких князей Романов Романовых и Николаев, Андреев и снова Романов, каковые чуть ли не все были из хилых боковых линий, отпрысками морганатических браков, а то и вовсе самозванцами — последние Форбсу были даже как-то симпатичней подлинных. А вот сдуру похищенный Георгий Романов был передан группе магов для полного зомбирования и употребления в дальнейшем на какой-нибудь несложной работе: терпеть живого, законного, формально имеющего все права на русский престол среди свободных граждан Элберта было для Форбса немыслимо. Пусть этот Романов станет индейцем, негром, австралопитеком, кем угодно, только пусть перестанет быть самим собой. Даже если от этого он не перестанет играть на флейте. Бустаманте, тогда еще очень молодой и почти не обуреваемый подозрениями, что другие маги норовят его переволшебить, — это пришло позже, — всесторонне обследовал подлежащую зомбированию личность и совершенно заслушался неаполитанскими мелодиями, которые личность исполняла на флейте, — Георгий Романов знал их много, в Сан-Хуане он много раз выступал перед мафией и получал от нее небольшую стипендию. Бустаманте обсудил с начальством детали, дождался третьего новолуния с момента возгорания сверхновой звезды в созвездии Змееносца и наложил на Георгия Никитича увесистое гаитянское заклятие. Внешние черты несостоявшегося наследника престола переменились мало, только глаза ему словно черной тушью залило, невидима стала мутная романовская голубизна, заснула наследственная магия пола да и вовсе перестали его числить Романовым. Отныне он носил данное не без ехидства имя Вяйно Лемминг, говорил он только на финском и на ломаном немецком, день и ночь играл на дудочке. Бустаманте проверил прочность наложенного заклятия и передал бедного зомби для дальнейшего ценного употребления в дело. Специально собрали в Боливии группу врачей-нацистов, из числа тех, по следу которых уже по пять евреев за каждым ползло с пыльными мешками, приказали всем работать, — характерно, что приказывал им Цукерман, — и больше полутора десятилетий покинуть элбертовское подземелье Леммингу-Романову было не суждено. Он разучивал под руководством нацистов ворожительные мелодии: на одну шли крысы, на другую — летучие мыши, на третью — феминистки, на четвертую — сторонники партии Индийский Национальный Конгресс, на пятую — сторонники энозиса Кипра, на шестую латиноамериканские прозаики, на седьмую — ортодоксальные марксисты-коммунисты, чистые помыслами и душой в лучшем своем понимании. Больше мелодий нацисты не придумали, требовалась именно седьмая, и где-то на вершинах ЦРУ решили, что для нужд грядущей российской реставрации может оказаться очень полезно утопить десяток миллионов сторонников отжившего строя в Ледовитом океане. С помощью аэрофотосъемки быстро нашли место на северном побережье Гренландии, чтобы, когда придет пора, туда зомби-крысолова усадить — пусть играет, напротив как-никак Россия. Впрочем, никто отчего-то не подумал запросить предиктора: а ну как это место приглянется и еще кому-нибудь. А зря. Узнали бы тогда наперед про ледяную избушку Витольда, про небезопасность этого места. Но реставрация все никак даже и не намечалась, и долгие годы репетировал Лемминг-Романов свою заунывную мелодию, нацисты вымирали понемногу, а прочие размышляли — не лучше ли было бы сдаться евреям. Наконец Форбс решил, что подготовка реставрации дозрела до стадии, так сказать, молочно-восковой спелости, и зомби-крысолов был сброшен с парашютом на территорию дачи Витольда, за которой в США, конечно, присматривали, но вот уж с чем, а с космическим ведомством Форбс ничего общего не желал иметь: нету никакого космоса, как в Китае сказали, так и есть. Но рано или поздно левая американская рука дотянулась до правой, и лучшие мозги нации сообразили, что зомби попал на дважды социалистическую территорию. Но это уже не имело значения. Кто же мог знать, что никакой призрак коммунизма по России давно не бродит? Что побредут в воды Ледовитого океана только те немногие, которые в грядущей России никому бы и не мешали? Что врагов реставрации в России, глядишь, вообще не окажется? И кто ответит теперь перед американским налогоплательщиком за средства, изведенные на содержание врачей-нацистов, на твердокопченую колбасу для зомби? В недрах Элберта — и выше — разразился дикий скандал, эхо которого через уши осведомленных болгарских товарищей долетело до ушей советского руководства и принудило генерала Шелковникова в честь уцеления России перед кознями американцев приказать свояку стряпать внеочередную долму и любимую запеканку с матерным названием: свояк, после лечения, проведенного дедом Эдей, стал готовить еще лучше, только вот зопник в России был съеден уже почти весь. В Штатах тем временем поиски виновных, вспыхнув, словно степной пожар, так же быстро и угасли: налагал заклятие на Романова-Лемминга Луиджи Бустаманте, а ему пока что даже за самую дурную работу не полагалось выносить ни малейшего выговора. Тогда о Лемминге, бесплодно дующем в дудку где-то у черта на рогах, вообще забыли, но полагали, что он вообще давно погиб, а то и не было его вовсе никогда. Ему ведь полагалось дудеть в свою дуду, лишь пока ненавистные коммунисты не пройдут по морскому дну первые сто метров — а дальше, извините, хоть трава не расти в Гренландии. Дальше, словно использованная ракета-носитель, сделавшая свое дело, Лемминг-Романов был никому не нужен. Нет, был нужен. Эта красивая, могучая женщина и вправду напомнила пробужденному флейтисту и чертами, и манерами незабвенную маму и почти столь же незабвенную сестрицу. Она вся лучилась благожелательностью. Но кругом было так ненормально холодно!.. Георгий счел за благо отхлебнуть еще разок из протянутой бутылки. Незаходящее арктическое солнце, выглянув из-за наползающей снежной тучи, сверкнуло на обращенном к небу донце бутылки. — Пошли в уютство, — решительно сказала Дарья, беря расколдованного мужика под локоток. Витольд, сидя в зимнем саду, убедился, что дочь его и впрямь тащит укрощенного зомби к своему разбитому окну. Он тут же отдал приказ выставить у входа в дочерние апартаменты охрану, да и иллюминатор вставить ей самый бронебойный, как только она со своим кадром через прежний, выбитый пролезет. Витольд знал, что его дочь, захомутав свежего мужика, счастлива бывает довольно долго, пока из запоя не выйдет. Бывшего зомби, кажется, с непривычки да с расколдовки вовсе развезло. Слава Богу, наваждение кончилось! Так думал Витольд, облегченно шевеля пальцами ног в очередном тазу с противопростудной горчичной водой. В районе Западного Таймыра входили в воду последние, кого завлекла туда гренландская дудочка, кто очень хотел в Гренландию, кто обречен был не знать покоя до тех пор, пока не упрется в ее берег. Последним ушел под воду дирижер Шипс, беззвучно вымахивая привычные такты «Тоски по родине». Воды Карского моря сомкнулись, принеся спокойствие сотням растревоженных душ. Россия по ним даже не всплакнула. |
||
|