Небольшое обстоятельство послужило причиной этих строк. Не так давно в Одессе в нашем «Литературно-артистическом кружке» прочитан был реферат о национализме[120]. Вот об этом реферате мне и хочется поговорить здесь, хотя он решительно ничем-таки не выделяется. Или вернее: именно потому, что ничем не выделяется. В этом-то и вся его привлекательность. Ибо он изображает собою — во всей бледности своей — типичнейшее мнение русского «хорошего человека», среднее, так сказать, пропорциональное всех подобных мнений. Сколько-нибудь выраженная индивидуальность только помешала бы его химической чистоте, она подвергла бы его тем или иным случайным уклонениям.
А теперь такое удобство: считаясь с одним этим мнением, мы уже считаемся с теми тысячами и тысячами других, которые тускло глядят из газетных передовиц, уныло-либеральных статей. Как же не воспользоваться таким исключительным случаем?
II
Раньше всего реферат, конечно, известил нас, что национальности вообще-то говоря, нет, что она фикция нашего разума, что ходячие мнения — о французе, немце, греке — суть, собственно говоря, мнения о том или другом общественном классе у французов, у немцев у греков; или — об известной эпохе в жизни этих народов. Что — стало быть — говоря о национальности мы принимаем за абсолют нечто частичное и временное. Абсолютной же национальности мы представить себе не можем, как не можем представить себе абсолютного треугольника, а мысля треугольник, представляем косоугольный или прямоугольный — и так далее по установленному канону.
Далее мы, конечно, услышали то, что всегда говорится в подобных случаях: раса — не мерило национальности; религия — не мерило национальности; язык — не мерило национальности. С тем неизбежным выводом, что, значит, национальность — есть некоторое заблуждение ума человеческого, раз он — ум этот — никак не может подыскать к ней мерку, определить ей границы и привесить соответствующий ярлычок.
Почему все это так, было, конечно, разъяснено цитатами из разных хороших книжек, — после чего осталось одно: кликнуть призыв «от национального к общечеловеческому» — что реферат с успехом и сделал. Газетному репортеру, который на другой день напечатал отчет о этом реферате, — и такая постановка вопроса показалась недостаточно пошлой — почему он поспешил прибавить от себя:
— «Не проще ли сказать, что культура ведет человечество к полному космополитизму?»
Оно, действительно, проще…
III
Бороться с пошлостью труднее всего именно потому, что она страшно похожа на правду. Ведь как хотите, а это правда, что нет ни абсолютного немца, ни абсолютного грека и что когда я хочу определить нацию — я определяю либо какой-нибудь общественный класс ее, либо какую-нибудь эпоху. Все это правда, — но мало ли правды на свете. Важно, какую правду когда взять.
Представьте себе, что явится к вам господин и прочтет реферат на такую тему:
— Разделение органического мира на мир животный и растительный — фикция нашего ума. Ум наш не знает критерия для такого подразделения.
Попробуйте сделать признаком растительного царства его неподвижность. Но разве зооспоры папоротника, осциллярии, диатомеи — не суть произвольно движущиеся растения?
Попробуйте сделать признаком животного царства его способность к передвижению. Но разве гидрополипы, обладающие корнями и ветвями, разве анемоны, неподвижно сидящие в оставленной приливом воде, разве кораллы, наконец, — не суть животные?
Не существует никаких признаков для определения этих групп органического царства. У водорослей нет ни корня, ни стеблей, ни листьев — почему же мы считаем их растениями?
У змеи нет оконечностей, черви — лишены зрения и слуха — почему же мы считаем их животными?
И кто знает, что такое шампиньон — раз он, подобно животным, выделяет углекислоту и лишен зеленого цвета растений?
— Нет, скажет вам мой проблематический господин, в природе нет ни растений, ни животных, а есть целый единый, неделимый органический мир. Деления же и рамки придуманы нашим разумом — у которого уж несчастное свойство такое: познавать, классифицируя. А посему — долой все эти подразделения!
IV
Прав ли будет мой господин или нет? Конечно, прав — тысячу раз прав, за одним только исключением: если он не потребует от нас, чтобы мы, отбросив ложные преграды между растениями и животными, посадили на цепь розу и стали нюхать собаку, — т. е. если он не захочет сделать свои выводы некоторым императивом для живой действительности.
А г. Славинский (автор реферата о национализме) именно так и поступил. Доказавши, что критерия национальности, собственно говоря, не существует — он смело перешел к императиву: а потому не должно существовать и национализма. То есть точь-в-точь как мой проблематический господин:
— Критерия для разграничений органического мира нет, а потому нюхай собаку и посади на цепь розу.
Это в равной степени нелепо. Так же нелепо, как если бы кто-нибудь, доказав (и вполне основательно), что боль есть наше представление о боли, требовал бы, чтобы мы положили руку в огонь. Или, доказав (и опять-таки вполне основательно), что внешний мир существует исключительно в субъективном нашем ощущении, требовал бы, чтобы мы ходили сквозь стену — ибо ее, собственно говоря, нет и т. д.
Г. Славинский говорит: национальности нет, ибо нет объективных признаков ее бытия; она субъективное наше представление. Поэтому — да здравствует общечеловек!
Но позвольте — какое здесь «поэтому»? Почему, скажите, мне уходить от субъективных своих представлений? Я весь живу ими. И, полагаю, г. Славинский тоже. Иначе он не писал бы своего реферата. Ведь бумага, на которой тот был писан, — субъективное его представление. И перо, и чернила, и публика, и литературный клуб — все это существует только в ощущении г. Славинского. Однако он удовольствовался ими вполне, ибо ежели бы он и здесь пожелал объективных признаков их существования, то реферат его, понятно, никогда не был бы написан. Этак мало ли до чего можно дойти. Почему, например, не выйти на улицу голышом, ибо платья — объективного, абсолютного платья, не существует, и тот городовой, который возьмет вас за это в участок, тоже ведь одна фикция. Разве не так поступали мольеровские картезианцы, когда били друг друга палкой и уверяли, что это «не реально»…
А раз во всем прочем г. Славинский (и иже с ним) довольствуется миром ощущений — то почему же в одном только вопросе — в вопросе национальности — ему непременно нужен абсолют? Что это за неискренность мышления такая? Бумага для него белая, чернила черные — он воспринимает их ощущением и верит ощущению[121], а чуть дело до национализма дошло — он сейчас и усомнился: а может быть, это только ощущение мое — и ничего больше? Странная подтасовка предпосылок.
Всякое настоящее, почвенное, искреннее мышление — чует свои постулат и считается с ним. В науках экономических оно постулирует стремление человека к собственному благу, в познании природы — реальность чувственного мира и т. д. В практическом вопросе — вопросе о национализме — постулировать нужно реальность нашего «субъективного представления», ведь это же требование гносеологической честности, sine qua non[122] всякой истины.
И ежели бы все эти певцы citoyen'ов du monde[123] действительно добивались истины, а не хотели задним счетом защищать некоторую предвзятую идейку, они отказались бы от всяких «объективных критериев», а признали бы непосредственное сенсуальное познание единственно возможным в решении вопроса о национализме.
Ответ получился бы у них другой. Менее либеральный, может быть, но, во всяком случае, более правдивый. И к каким бы выводам они ни пришли, — одно было бы для них несомненно: реальное бытие национальности… Субъективное бытие это правда, но что же из этого? Это только больше придает ей значения в жизни народа, это только заставляет нас серьезнее с нею считаться.
Референт привел одну хорошую легенду[124], которая может быть направлена против него же самого.
Когда половцы были подавлены русскими князьями, один из ханов половецких бежал на Кавказ, там он перенял обычаи горцев — и стал забывать про свою степную родину. Половцы между тем высвободились из-под русского ига — и пошли просить хана, чтоб он вернулся домой. Он отказался. Даже национальные песни — не тронули его. Но тут кто-то из послов дал ему понюхать родной травки. Хан, устоявший против всех соблазнов, не мог устоять против благоухания травы — и уехал вместе с посольством обратно.
Как счастливы ханы, что они не знают слова — абсолют — и верят своему сенсуализму.
V
А ведь, если хотите, реферат этот, имеющий дело со словами, а не понятиями, лучше всего показал необходимость национального… Ведь только в таком беспочвенном мышлении «слова пускают корни там, куда вещи бессильны проникнуть», по слову Hazlitt'а[125]. Или вы думаете, что самые законы логики изъяты из национальных влияний? И что Локк был случайно англичанином, Спиноза — евреем, а Декарт — французом?
Пушкин, Толстой, Достоевский потому так бесконечно громадны, что чуяли за собою, за каждым своим шагом — не свою только волю, не свой только почин, а волю кого-то громадного, многовекового, многомиллионного, имя которому — народ. У них было на что опереться, и потому-то они ни разу не поддавались выдуманной логике, логике слов, а не понятий, — перед ними всегда была твердая, неколебимая, несомненная правда, правда не класса только, не эпохи, а народа, нации. Перед ними была плоть, была кровь; у них не было ничего случайного, ибо все было национально…
И только при таком национальном познании вещей — ум человеческий может создать то великое, вековое, несомненное, что волшебным каким-то образом — создает целокупность правды-истины и правды-справедливости — единой и нераздельной.
Логика же, оторвавшаяся от народности, от этого громадного дерева, на котором она расцветала и жила с тысячью других листьев, — немедленно вянет и сохнет. Правда, ветер может занести ее под небеса, но нет уже в ней благодатных соков родного дерева — и, иссохнув, она неминуемо разлетится в прах. Такая логика — без почвы, без поддержки, без связи с народной правдой всегда измышлена, случайна, сомнительна — ибо, кроме самой себя, у нее нет никакого иного измерения истинности. Правда-справедливость в ней не сходится с правдой-истиной, и горе тому народу, который знает только эту вторую правду. Творчество духа покинет его — и голая логика, вырвавшаяся в пустоту беспочвенности — всегда создаст что-нибудь этакое вроде лающей розы и благоуханной собаки.
VI
Именно в таком ужасном положении и находится теперь большая часть еврейской молодежи. У нас в Одессе, где она ведает почти всю нашу духовную культуру, где литераторы, референты, ораторы в нашем клубе, посетители библиотек, аудиторий и т. д. почти сплошь евреи, — можно вполне оценить весь трагизм такого положения.[126] От собственного еврейского национального творчества — они оторваны, а русская культура — они воспринимают ее лишь постольку, поскольку она классовая, а не национальная; отсюда такая поразительная легкость, с которою у нас меняются всякие течения, направления, идеологии: самопожирающая беспочвенная мысль летит куда придется, бесплодная, лишенная благодати творчества, оторванная от внутренней, сердечной, народной правды…
Возьмите хотя бы приведенный реферат. В нем логика подошла к вопросу, который для жизни, для сердца несомненно существует, — и одним взмахом уничтожила его, с удивительной легкостью и простотой; вышла нелепость — ничуть не лучше той, которую объявил мой «проблематический господин» в реферате о разграничениях в органическом мире.
И нелепость вышла именно благодаря оторванности от живой, несомненной внутренней правды — правды национальной… Здесь эта нелепость — пустяк, — но если принять во внимание, что она только среднее пропорциональное всех подобных нелепостей, — то вряд ли найдется вещь значительнее ее…
Трамплином, который избрал Чуковский для старта в столичную журналистику, стал организованный им сатирический журнал «Сигнал», историю которого он впоследствии подробно описал[127]. Надо отдать должное интуиции Чуковского, сатирическая журналистика переживала тогда период подъема, журналы росли как грибы, и даже далекие от политики писатели считали долгом и честью написать что-нибудь антиправительственное в одном из таких журналов.
Благодаря исключительной общительности ему, никому не известному провинциальному критику, удалось организовать журнал, в котором печатались А. Куприн, О. Дымов, О. Чюмина и др. Очень пригодился тогда Чуковскому и его английский опыт — в корреспонденциях из Лондона он неизменно отмечал успех и влияние, которым пользовались в Англии политические карикатуристы, в его журнале «Сигнал» карикатуры занимали почетное место.
Разумеется, журнал имел острую антиправительственную направленность, и, разумеется, он был закрыт по цензурным соображениям, а Чуковский как издатель был привлечен к судебной ответственности. Но ему повезло в другом отношении — вместе с ним к ответственности была привлечена поэтесса Ольга Чюмина, печатавшая сатирические политические стихи под псевдонимом Бой-Кот. Мало того что она была человеком с большими литературными связями и женой влиятельного сановника, она была очень отзывчивым человеком и охотно приняла участие в судьбе молодого журналиста, тем более что редактируемый им журнал был закрыт из-за ее стихов.
«Когда основался сатирический журнал „Сигнал“, — вспоминал Чуковский в некрологе, — Ольга Николаевна приняла в нем ближайшее участие, результатом чего было привлечение ее к суду по 128 и 129 ст. Меня, как редактора, тоже привлекли вместе с нею, и я сейчас без волнения не могу вспомнить, как, забыв о себе, она ездила хлопотать обо мне по судам, по адвокатам, по разным „инстанциям“, и никогда я по-настоящему не умел отблагодарить ее за эту сверхъестественную ко мне доброту. Предо мною сейчас множество таких для меня драгоценных записок: „Вчера была у О. О. Грузенберга; дело о № 4-м (журнала) — неизвестно когда слушается, относительно № 3-го он говорит, что оно пойдет в сенате при закрытых дверях и что“… и т. д., и т. д., и т. д. И еще: „Один адвокат мне советовал обратиться к первоприсутствующему сенатору, я написала сейчас“… и т. д., и т. д.»[128]
Благодаря связям Чюминой их защитником стал известный Оскар Грузенберг, вмешательство которого не только помогло Чуковскому избежать тюремного заключения, но и прославило его в литературных кругах — обо всех перипетиях этого процесса регулярно сообщалось в газетах. Чюмина, кстати, внесла за Чуковского залог в 10 000 рублей, и он был не только выпущен из тюрьмы, но и окружен всеобщим участием и сочувствием. Словом, несмотря на то что он некоторое время подвергался судебным преследованиям, в истории с «Сигналом» он несомненно больше приобрел, чем потерял. Приобрел прежде всего имя, а затем — связи в литературном мире. В истории «Сигнала» для нашей темы важно отметить, что Владимир Ж. назван в числе его сотрудников, хотя публикации его в издании Чуковского выявить не удалось.
В целом же в этот период их жизненные пути постепенно расходятся: Жаботинский все глубже погружался в политику, а Чуковский после закрытия «Сигнала» расстался с ней навсегда и с головой ушел в литературные интересы. Дистанция, наметившаяся между ними, проступает хотя бы в том, как каждый из них относился к знаковой фигуре тех лет — кумиру радикальной литературы, буревестнику революции Максиму Горькому. Начиная со статьи «Паки о „Дне“», Чуковский отзывался о горьковском творчестве весьма отрицательно, несколько смягчился он только после выхода первой части автобиографической трилогии — повести «Детство».[129]
Жаботинский, напротив, искал пути к сближению с Горьким и еще до своего окончательного переезда в Петербург делал попытки установить контакты с ним, пытался издать сборник своих фельетонов в горьковском издательстве «Знание». В комментариях к переписке Жаботинского и Горького И. И. Вайнберг писал, что в 1904 году у Жаботинского «…завязываются личные контакты с товариществом „Знание“, которое объединило возглавляемые Горьким передовые силы современной русской литературы. И хотя мы многого еще не знаем о взаимоотношениях Жаботинского с Горьким и директором-распорядителем издательства К. П. Пятницким, сохранилось свидетельство, что Жаботинский в то время был не только причастен к их окружению, но и в чем-то содействовал этому демократическому издательству».[130] Жаботинский посылал Горькому только что изданную тогда поэму «Бедная Шарлотта», посвященную Шарлотте Корде, убийце Марата, и Горький «восторженно отозвался о ней и даже дал указание издательству „Знание“ приобрести право на распространение всего тиража. К сожалению, была реализована только половина тиража, остальное конфисковали власти, усмотревшие в произведении поощрение террора»[131].
Совершенно иначе относится к Горькому и издательству «Знание» Чуковский, здесь достаточно привести выдержку из одной его статьи «горьковского» цикла.