"Жена мудреца (Новеллы и повести)" - читать интересную книгу автора (Шницлер Артур)

II

Первый акт окончился.

Фридрих Роланд сидел в своей уборной, один. Он был одет в фантастический костюм: черно-красный бархатный камзол и темно-голубое трико; на голове — великолепный парик из вьющихся каштановых волос и берет. Положив на колени шпагу, он задумчиво глядел в зеркало, откуда на него смотрело нарумяненное помолодевшее лицо с накладными усами. В таком оцепенении он сидел с начала спектакля. Вот он услышал за дверью шаги и голоса хористов, спешивших со сцены в свои уборные, затем опять все стихло. Роланд был рад, что он один: ему приходилось делить уборную с двумя другими коллегами, но они не были заняты в новой оперетте, и Роланд даже любил ее за это. Дело в том, что они не понимали друг друга, Роланд и эти довольные жизнью люди, которые с самого начала занимались своим нехитрым искусством как честные ремесленники и требовали только одного — чтобы оно их кормило. Роланд знал, конечно, что и его теперь считают таким же ремесленником; но сам он чувствовал в то же время, что его настоящее место отнюдь не среди них. Если бы счастье улыбнулось ему, он стал бы совершенно другим человеком. Об этом он и думал теперь, сидя в гриме перед зеркалом, как думал изо дня в день. Даже сегодня, после десятилетнего ангажемента в этом театре, он не мог войти в него без глухого чувства раздражения и стыда, и ему никогда не удавалось это скрыть. Поэтому его коллеги со свойственным низким людям безошибочным нюхом скоро обнаружили, где его можно больнее всего уязвить, и каждое проявление его характера: его речь — тихая и усталая, его медленная и, казалось бы, гордая поступь, даже его привычка, сощурив глаза, склонять набок голову, воспринимались как комические признаки его недовольства. Был у него когда-нибудь талант или нет — никто не знал; да об этом и не заходила речь: уже много лет он играл роли пажей, слуг, рабов, заговорщиков, исполнители которых на афишах не указывались, — чаще всего он был даже вторым рабом или третьим заговорщиком. Почему у него было больше причин жаловаться на свою судьбу, чем у других артистов, взятых на те же роли? У них было такое же прошлое, как у Роланда, они тоже много лет назад играли на маленьких сценах первых героев, любовников, интриганов. И среди них, может быть, не один с горечью вспоминал о том времени и, может быть, тоже не мог этого скрыть. Но все шутки, все колкости сыпались на одного Роланда, так как все видели, что он страдает от них больше других. Вначале он пробовал защищаться; пытался отвечать на остроты, но делал это весьма неловко; пытался грубить, но ему не хватало духу. Так он стал терпеливо сносить все обиды, замкнулся в себе и часто по целым дням не произносил ни слова. Все это как нельзя лучше вязалось со сложившимся о нем представлением; это тоже была комическая гордость «непризнанного гения». Мало-помалу слава о нем вышла за пределы узкого крута, в котором он вращался; каждый, кто в городе интересовался театральной жизнью, знал его имя, с которым было связано столько шуток; репортеры в блистающих остроумием заметках, зрители в разговорах друг с другом пользовались именем «Poланд» для того, чтобы кратко обозначить тип ничтожного, но тщеславного мима. Так это имя стало по-своему популярным, и — пусть иначе, чем это представлял себе когда-то Роланд, — его мечта о славе, казалось, все же сбылась. Теперь он был готов завидовать безвестным. Они могли надеяться, что в их судьбе еще произойдет поворот к лучшему; они могли когда-нибудь выступить из тени и предстать в достойном свете. Для него эта возможность утрачена навсегда. Два года тому назад он в последний раз отважился попросить у директора приличную роль. Тот с улыбкой отказал ему, и Роланд даже не мог на него обижаться. Потом он сделал еще одну, последнюю попытку покинуть этот город и вернуться в провинцию, где скитался первые десять лет своей артистической карьеры; но агенты в один голос заявили, что уже поздно, а опыт, который он накопил в свое время, играя героев в маленьких богемских и моравских городках, тоже не был настолько обнадеживающим, чтобы пробудить в нем решимость действовать на свой страх и риск. Итак, самое лучшее, что он мог сделать, — это смириться и, подобно другим бессловесным труженикам, тянуть свою лямку, чтобы как-то жить. Он был теперь совсем одинок, не хотел знаться ни с большими, ни с малыми. Прежде он после театра регулярно заходил в трактир, где собиралась веселая компания служащих театра и мелких бюргеров, которые гордились знакомством с людьми, причастными к сцене. Но когда появлялся Роланд, здесь на шутки тоже не скупились; становясь все недоверчивее, он нередко принимал за насмешку самое сердечное приветствие, и поэтому уже давно чувствовал себя чужим среди своих. Теперь он заходил туда, лишь выпив где-нибудь стакан-другой в одиночестве; после этого ему легче было верить дружеским словам, а на маленькие колкости он уже не обращал внимания. Да, в этом состоянии у него бывали даже минуты, когда в нем пробуждались странные надежды на какую-то блистательную перемену; он начинал верить, что счастливый случай вдруг вознесет его на более достойное место, и поэтому отвечал презрением на все насмешки, которыми явно и тайно осыпали его... Но так как даже вино редко приводило его в такое настроение, то он ходил обычно с видом человека, которому нанесена тяжкая обида и не суждено получить удовлетворения. Прежде у него бывали мимолетные увлечения женщинами, озарявшие его жизнь последними отблесками молодости; но вот уже несколько лет, как все это кончилось, и теперь он больше не верил нежным и вопросительным взглядам, которые порой еще останавливались на нем. Последние недели ему иногда случалось находить на столике своей уборной фиалки; он даже не узнавал, откуда они; это была, разумеется, очередная шутка; такая же шутка, как и нежные записки, которыми его заманивали на свидания, куда либо вовсе никто не являлся, либо приходили суфлер или несколько дам из хора, которые весело потешались над его озадаченным видом.

Сегодня фиалки опять стояли на столике. Но он не притронулся к ним. Даже если это не шутка, то что ему от этого? У него было так тяжело на душе, что уже ничто не могло ему доставить радости. Им владело одно чувство: он одинок и смешон. Иногда он спрашивал себя: «Чем это кончится?» И в голове мелькали странные мысли, которые он все время гнал от себя., Только раз у него появилась мысль, занимавшая его сравнительно долго: он хотел написать в газету, как его мучают, и обратиться к публике с воззванием, которое должно было начинаться словами: «О благородные люди». Однажды он даже начал писать его, здесь, в уборной, так как дома стол у него всегда качался. Но письмо у него никак не получалось, казалось ему каким-то нищенским прошением. Над ним бы только посмеялись. Позднее ему пришла в голову другая мысль. Он хотел серьезно поговорить с Бландини, примадонной театра, — она иногда приветливо заговаривала с ним на репетиции, хотел объяснить ей, что он, в сущности, совсем не такой смешной, как о нем думают, но... не отважился. А когда он однажды ночью навеселе возвращался из трактира, ему пришло в голову нечто совершенно дикое: он хотел при первом удобном случае упасть на колени посреди сцены и обратиться с мольбою к публике: «О благородные люди», и поведать ей все свое горе, все свои страдания; и он знал, что нашел бы тогда удивительные оттенки голоса, они покорили бы всех; всем пришлось бы признать, что он действительно великий артист, и многие плакали бы, а может быть, и он вместе с ними. Эта мысль возвращалась к нему не раз, но не как серьезный замысел, а как воспоминание о ярком и прекрасном сне.

Раздался звонок — его вызывали на сцену. Роланд поднялся, вышел в коридор и медленно спустился по деревянным ступенькам. Вот он за кулисами. Какие-то хористы поздоровались с ним. Роланд сделал еще несколько шагов и остановился у самой двери, через которую должен был выйти на сцену. Он слушал, как поет Бландини, и ждал своей реплики... Так... Вот она; стоявший возле него помощник режиссера подал знак, двое рабочих открыли двери, и Роланд вышел на сцену. Оказалось, слишком рано. Помощник режиссера раньше времени дал знак открыть двери. Потому что раздались громкие аплодисменты, которые относились, конечно, к Бландини. «Ее любят все больше и больше, — подумал он. — Всего несколько тактов — и такие аплодисменты!.. » Когда же они утихнут? Роланд невольно взглянул на Бландини, которая сначала смотрела в публику, а теперь обернулась к нему. Он услышал ее шепот:

— Вы понимаете, что это?..

Между тем аплодисменты все усиливались. Роланд посмотрел на галерею... Вдруг ему показалось, что он ясно слышит сквозь крики «браво» свое имя... Ах, он, конечно, ослышался.

Бландини спросила:

— Вы слышите?

Роланд ответил:

— Да.

Ваше имя, — сказала Бландини.

Аплодисменты продолжались с прежней силой.

И крики: «Роланд» — становились все громче. — «Что это? — подумал Роланд. — Я сошел с ума? Или это сон?»

— Говорите, — шепнула Бландини.

— Что? — спросил растерянно Роланд.

— Ну, свои слова... про ожерелье.

И Роланд начал:

— Прекрасная дама... это ожерелье... Но слова утонули в шуме. Аплодисменты продолжались; в нескольких местах зашикали было, но от этого они стали еще более бурными.

— Венки, — сказала Бландини.

И Роланд, в полном убеждении, что они предназначены Бландини, поспешил к рампе, наклонился и принял огромный лавровый венок, который хотел тут же передать певице. Но она шепнула:

— Это вам.

Он не понял ее, но, взглянув на ленты, увидел свое имя. Секунду в душе его происходило что-то ему самому непонятное; он думал: «Я великий артист. Это видят все, хотя роль у меня совсем пустяковая», — он машинально взял в левую руку одну из лент и прочитал: «Гениальному миму Роланду благодарные современники». И вдруг он услышал в зале громкий хохот; он выронил ленту и посмотрел в публику; он увидел тысячи высоко поднятых, аплодирующих рук; лица сияли от удовольствия... Он ничего не понимал. Смех становился все громче и громче. И вдруг он понял. Ему хотелось упасть и спрятать лицо: над ним же смеются... шута из него сделали... Публика пришла в неистовое веселье от этой выдумки — чествовать его, господина Фридриха Роланда. Он чувствовал: вот он и достиг вершины славы... он чувствовал это так глубоко, что ничего не видел и не слышал, и смотрел в беснующуюся толпу, как в пустоту и безмолвие. И вдруг, словно покоренный его взглядом, зал в самом деле затих. Он вспомнил, что еще не подал своей реплики; а может, это Бландини шепнула ему. Твердым голосом и спокойно глядя в лицо певице, он произнес: — Прекрасная дама, это ожерелье вам господин мой посылает.

Бландини взяла ожерелье и долго-долго смотрела на него; он невольно подумал: «В прежних спектаклях у нее этого нюанса не было», — и спросил себя: «Почему?» Вдруг она сказала:

— Не обращайте внимания.

Теперь он заметил, что опять заиграл оркестр; кончились вступительные такты арии; Бландини надо было начинать, она запела. Ария была бесконечно длинная. Роланд стоял у двери и слушал хорошо знакомую мелодию, а Бландини все пела и пела; казалось, она поет уже целую вечность. Роланд не чувствовал ничего, кроме плавного покачивания сцены и бессмысленного жужжания тысячи тонких голосов; но ария Бландини лилась звонко, словно хотела вырваться за эти стены — туда, на волю, и Роланду казалось, что ее можно услышать сейчас во всем мире, надо только прислушаться. Как хорошо, что она поет так долго... Он боялся окончания арии; он помнил гром аплодисментов и этот хохот тогда, до начала арии. Это, наверное, опять повторится... Он чувствовал, что должен быть сильным, чтобы еще раз вынести это... Какой ужас! Ария окончилась. Бландини возвратила ему украшение. И Роланд спросил:

— Что я должен передать своему господину?

— Ничего, — ответила Бландини.

Голос ее дрожал, чего раньше никогда не было. Она смотрела на него умоляющим взглядом, как бы желая удержать его на сцене, а ему ведь нужно было идти. Он поклонился, дверь раскрылась, он сделал шаг назад и опять, как в первый раз, началось:

— Браво!

— Роланд!

— Роланд!

— Браво!

Он стоял уже за сценой, около него теснились помощник режиссера и хористы. Молодой комик тоже был здесь.

— Верх искусства! — сказал он Роланду.

Подошел директор.

— Что это такое? Они, что, с ума сошли? Роланд, вы-то хоть понимаете, что это значит?

Роланд отрицательно покачал головой.

— Как же нам быть? — волновался директор. — Они всё хлопают. Ничего не поделаешь, придется вам выйти поклониться.

— Да, — сказал Роланд.

Он заметил, что все еще держит в руке венок, и хотел бросить его.

— Нет, возьмите, это производит эффект, — сказал директор. — На выход!

Двери распахнулись, и Роланд вышел на сцену. Крики «браво» усилились; к ним примешивался звонкий смех. Комик сказал директору:

— По-моему, это какое-то пари.

— Возможно, — ответил директор. — Так или иначе, у каждого когда-нибудь бывает бенефис.

Роланд вернулся за кулисы, двери закрылись. Он уронил венок и медленно направился в уборную. Несколько девиц из хора хотели шутки ради пожать ему руку, но он не заметил их и шел, бессильно опустив плечи. Вдруг кто-то остановил его сзади.

— Вам придется еще раз выйти, публика никак не успокаивается.

Роланд повернул обратно, вышел на сцену и низко поклонился. Казалось, он с таким юмором выдерживал роль, которую ему навязали, что смех в публике звучал все веселее и искреннее; в эту минуту он многим нравился. Вдруг в его сознании ожил тот сон, и он спросил себя, не пора ли наконец упасть на колени и воскликнуть: «О благородные люди, пощады! Пощады!» Но он знал: там, внизу, не знают пощады. И среди ликования и смеха, которые бушевали вокруг, он почувствовал себя в таком страшном одиночестве, что сердце у него замерло. Уходя, он бросил взгляд на Бландини. У нее стояли слезы в глазах, она смотрела куда-то мимо него. Наконец зал успокоился; директор похлопал Роланда по плечу и смеясь сказал:

— Бенефис.

За кулисами стояли наготове актеры, хористы, рабочие; им не терпелось продолжить здесь шутку, начатую зрительным залом; но Роланд прошел мимо, опустив голову, не видя и не слыша ничего. Медленно поднявшись по ступенькам, он прокрался по коридору, вошел в свою уборную и запер дверь. Щелкнул замок; внизу продолжался спектакль.