"Наглядные пособия (Realia)" - читать интересную книгу автора (Айткен Уилл)6 Огни вечеринкиСупермаркет «Серебряный павильон» на Синигава во всем подобен нашим, если не считать двух особенностей. Пахнет там так, как если бы в нем продавалась настоящая еда: всего отчетливее заявляет о себе соевый соус, но тут же и имбирь, и кулинарный жир, овощи и мясо на разных стадиях разложения на складе в недрах здания, и резкий маслянистый запах плотно спрессованной рыбы. Во-вторых, что неудивительно, я не в состоянии прочесть ни одной этикетки, кроме как в небольшой секции американских деликатесов в самой глубине магазина, рядом с секцией готовых блюд, где я порою покупаю за двадцать баксов коробку «Харвест кранч»*, приношу ее к себе в номер и съедаю всухомятку за один присест. В остальной своей части супермаркет – это игра в жмурки с открытыми глазами: ходишь взад-вперед по рядам между полками и пытаешься выудить что-нибудь съедобное. Этикетки – да что там, сам зеркальный блеск целлофана и упаковочной фольги кажутся ярче западных, скорее всего потому, что меня не отвлекает смысл. Моя любимая секция – это ряд праздничных угощений: он тянется до бесконечности, без числа пакетов безымянных вкусностей. Здесь упаковки по большей части прозрачны, и все равно стоишь и гадаешь: ни дать ни взять коллекция экспонатов в лаборатории из фильма ужасов – в некоторых содержимое смахивает на плесневые грибки и на эмбрионы одновременно. Эти лучше не трогать. В других – вульгарно-яркие конфеты и закуски для коктейлей. В мои первые несколько вылазок сюда я пыталась отыскать хрустики из морских водорослей, те, что подают в «Берлоге» в небольших керамических чашах; задача вроде бы несложная. В первый раз я подумала, что вот оно, одно к одному. Принесла домой, открыла – на вкус прямо как карамельный попкорн. Вторая попытка вообще описанию не поддается: до сих пор порою в горле ощущаю привкус. * «Harvest crunch* – разновидность овсяных хлопьев. А еще я люблю бродить по секции эксклюзивных фруктов, где за сто долларов подберешь себе неплохую дыньку. Отборная кисть мускатного винограда, свежая, только-только с умбрийского побережья, обойдется куда дороже; зато и то, и другое упаковано в изящные переносные коробочки с прозрачной передней стенкой, а работник магазина, в свою очередь, завернет ее в несколько слоев фольги, оберточной и папиросной бумаги, перевяжет ленточками, а затем положит в пакет, ограждая от разрушительных стихий. Миссис Накамура как-то объяснила мне, что подарочные фрукты не для еды; это – фрукты-подношение, вроде как если тебя пригласили на ужин, ты прихватываешь с собой бутылку вина. А здесь изволь тащить купленную в рассрочку мускусную дыню. Каких только странностей не найдешь в здешних закромах! Кое-какие товары выглядят в высшей степени сомнительно, как, например, вот эта штуковина вроде окаменелой пурпурной цветной капусты или продолговатый, землистого цвета корнеплод с глазищами куда более убедительными, нежели глазки на картофеле. В целом я стараюсь держаться знакомых вещей: не могу же я приставать к одноязычному персоналу, сжимая в одной руке здоровенный овощ неправильной формы и вопрошая: «Да что ж это такое, во имя всего святого?» Вот поэтому, наверное, я и застряла перед россыпью огурцов, глубоко погрузив в них руки, щупая, тиская, думая о Питере. Как ему, однако, подходит это имя*. * В американском слэнгс слово Peter используется как название мужского полового члена, а также как название наркотика, вызывающего потерю сознания. Разумеется, он не нарочно; нарочно такого не сделаешь. Ну не псих ли – так вот прямо взять да и слинять, ни словечка, ни номера телефона – ничего. Конечно, псих: разве нормальный человек меня бы оставил, nicht wahr? На самом деле я больше не вспоминаю о нем так уж часто, да практически вообще не вспоминаю, кроме как в определенные часы всякий день: просыпаясь, и поздно вечером, и в три утра – а я всегда пробуждаюсь в это время, выныриваю, проплавав с час в подводных глубинах сна. В чудное же положение я попала: скучаю не по сексу, а по сексу именно с ним. Трахаться – это было не по части Питера, – шутка вселенского масштаба, девушки! – ширево оставляло его не столько расслабленным, сколько равнодушным. При этом ствол его был из тех, что всегда примерно одного размера, вставший ли или нет. Когда я первый раз расстегнула ему джинсы, в женском туалете одной дыры в Торонто, там еще регги наяривали, хрен так и вывалился наружу, откинулся, точно подъемный мост, – Питер заталкивал его в штаны сложенным вдвое, только так и можно было с ним ходить, не возмущая общественного порядка. Он был (или есть?) родом шотландец, художник из Глазго, работал в магазине звукозаписи на Квин-стрит. Не киношный шотландец, никакого тебе шарма, или чарующего провинциального акцента или складчатой улыбки, сдобренной ошметками хаггиса*, – просто-напросто неухоженная, долговязая личность с нестрижеными патлами, что поседели до срока от вечного долгового стресса. Когда мы познакомились, мы были ровесники, обоим – по тридцать два, во всяком случае, он сказал, что ему как раз столько. В разные дни ему можно было бы дать в три раза больше – либо в два раза меньше. Волосы, покрывающие голову и припорошившие бесплотное тело, создавали вокруг него серебристый нимб. Стоило ли удивляться тому, как все вышло, в жизни не встречала такого до мозга костей ненадежного типа, это-то мне в нем и нравилось. Он даже соврать не давал себе труда. Как он мог предать чье-то доверие, если верности не принимал и не поощрял? Когда ты с ним, он тут – более-менее, в данный конкретный момент; лучше о нем сказать нельзя, и хуже тоже. Все остальное человечество, оно такое: намерения у людей самые добрые, а потом все неизбежно обламываются и ужасно по этому поводу переживают, нет-нет, они не хотели тебя обидеть, ля-ля, тополя. Что радовало в Питере, так это то, что никаких намерений у него вообще не было – сверх следующей дозы. * Традиционное шотландское блюдо: бараний рубец, начиненный потрохами со специями. А упоминала ли я о том, что Питер обожал целоваться? Без потрахушек я отлично обойдусь – большинство ребят, кто этим балуется, вообще ни о чем не думают, кроме себя, – а вот без поцелуев я – ну никак. Мы, бывало, валялись на матрасе на его промозглом, арендованном в долг чердаке и часами лизались от таска до чейфа, его язык – у меня во рту, мой указательный палец кругами скользит по внутренней части его крайней плоти. Я-то в наркотиках не нуждалась – по крайней мере ни в чем таком, чем ежедневно закупался Питер; его кисловатый, с плесневым привкусом пот сулил достаточно эйфории. А я рассказывала, что курил он беспрерывно, и слюна у него была темная от никотина? В те времена на моих рубашках всегда красовались коричневые пятна: круговой след его губ над соском, и крохотные бурые потеки засохшей крови. Повсюду. Ближе к концу мне следовало самой догадаться, к чему дело идет – потому что Питер наконец-то начал меня трахать. И я, что так наловчилась работать и пальчиками, и ручками, и сосать спереди, и ласкать сзади его вялое, безвольное тело, – я две ночи подряд бывала разбужена – в первую ночь до того, во вторую – после. Ощущение было такое, словно тебя оседлало привидение, у которого только один мускул и действует; и под закрытыми веками у меня вспыхивали алые огни, когда он, так сказать, доставал до дна, и еще раз, и еще, и еще. Это была чистая суходрочка: за все время нашего знакомства он кончал не более полдюжины раз, да и то не в меня. Однако ж у него случались, как сам он говорил, «внутренние оргазмы»: тогда ребра его погромыхивали у моих грудей, а костлявый таз взбрыкивал как лошадь-аппалуса*. На вторую ночь, когда он начал потихоньку выводить член, что неизменно требовало времени и осторожности, я взяла его в руку – попробовать, как у него там. Он застонал, зарывшись в мои волосы, и изгваздал мне темной слюной весь затылок. Думаю, он давно мертв. Во всяком случае, надеюсь. Он всегда любил ширяться вкруговую, даже долгое время спустя после того, как оно вышло из моды. Говорил, что делиться причиндалами – часть ритуала. Я бы предположила, что часть близости тоже: он никогда не отрицал, что ширяться – оно лучше, чем трахаться. Девка по имени Клелия уверяла, будто видела его в Галифаксе в 83-м или, может, в 84-м, но эта чего угодно ляпнула бы, лишь бы меня поддеть, деточка-актрисочка/образцовая сучоночка. Позади раздается пронзительное «сумимасэн». Дебелая веснушчатая рука тянется мимо меня и хватает отборнейший длинный огурец. О Господи, Бонни. Сейчас скажет: «Тесен мир». – Луиза! До чего же мир тесен. Вот уж не знала, что и вы здесь отовариваетесь. А вам не кажется, что здесь дороговато? На Бонни – одно из ее детских платьишек, даже скорее передничек из бумазеи, собранный под титьками, над пузом надувается пузырем и заканчивается розовыми оборочками на несколько дюймов выше ее округлых розовых коленок. * Аппалуса – порода скаковых лошадей с характерным окрасом, выведенная на американском Западе, животное-символ штата Айдахо. Бросает огурец в корзинку, где тот и остается лежать между пластиковой тридцатишестиунциевой бутылкой кока-колы и пинтовой упаковкой мороженого «Haagen-Dazs» с изюмом и ромом. – Вот, зашла кой-чего прикупить по пути из бассейна. Молчу, вопросов не задаю. Такую поощришь самую малость – и эта женщина завладеет твоей жизнью, и мыслями, и домом, и самой личностью. Уж такая она, ничего тут не попишешь. – Я посещаю класс аквафитнесса в университетском бассейне. Надо бы и вас как-нибудь с собой прихватить. – У меня от физических нагрузок сердцебиение учащается. Бонни цапает желтый сладкий перец, тыкает в него пальцем, нюхает, кладет обратно. – Но в этом-то и смысл. Нужно, чтобы… – Она поднимает глаза. – Луиза, вы вообще когда-нибудь бываете серьезны? Направляемся к очереди в кассу. Бонни инспектирует содержимое моей корзинки. – Отрадно видеть, что питаетесь вы здоровой пищей. – Спасибо, мамуля. – Прицельно гляжу на ее бутылку кока-колы и мороженое. – Жаль, про вас того же не скажешь. – А, эти? – Точно впервые их заметила. – Я сижу с соседским пятилеткой. Малыш Гакудзи такой сладкоежка! Дошли до кассы. Бонни выкладывает свои покупки на конвейер и втолковывает что-то по-японски девушке-кассирше: та поначалу недоумевает, а затем, вполне осознав смысл сказанного, ужасается не на шутку. Она принимается было загружать Боннино добро в полиэтиленовый пакет, но Бонни добавляет по-японски что-то еще и отталкивает руку кассирши. Вот теперь девица и впрямь взбеленилась, даже округлая челюсть прыгает. Бонни извлекает из лоскутного ридикюля голубую сумку-авоську и бросает покупки туда. Девушка берет у Бонни банкноты по тысяче иен и тщательно отсчитывает сдачу на влажную ленту конвейера. – Вы сегодня вечером, случайно, не заняты? – осведомляется Бонни. Мы стоим на тротуаре под навесом и смотрим, как низвергаются вниз потоки дождя. – Честно говоря, мне надо бы… – Пытаюсь придумать какую-нибудь достоверную обязанность. – Сегодня вечером одна вечеринка намечается, на холме Ёсидаяма. Наверняка будет очень весело. – Вечеринка для гайдзинов? – Для японцев по большей части. Но и пара-тройка американцев ожидаются. Это у Митци Ямамуры. Я вам про нее рассказывала. Помните – гончарным делом занимается? Все с ними ясно: праздник народных промыслов. – А демонстрации будут? – Демонстрации? – Бонни в недоумении. – Ну, как горшок вылепить, циновку соткать, как правильно складывать пояс от кимоно, как производить вивисекцию над военнопленными? – Да что вы! Насколько я знаю, ничего такого. – Отлично. Я приду. Юнец в кимоно, с узеньким, похожим на абрикос личиком, открывает мне дверь и ведет меня через насквозь мокрый сад туда, где миссис Накамура сосредоточенно срезает увядшие цветы с деревьев-бонсаи. – Луиза! – Миссис Накамура кланяется мне из центра сада. – Вы сегодня первая. Мы с вами выпьем чаю, пока ждем остальных. А надо ли? – На самом деле мне не очень хочется пить, миссис Накамура. Она словно не слышит. Подходит к краю дощатого настила, на котором стою я, вышагивает из садовых тапочек, ступает на видавшие виды доски, белые «балетные» носочки тускло сияют в серых сумерках. Сад искрится влагой, но серебристые доски сухи и тверды как камень. Мы сидим на прихотливо разложенных подушечках цвета индиго; второй слуга, совсем еще мальчик, вносит круглый серебряный поднос с чайными принадлежностями. С настоящими, между прочим: фарфоровый чайник, украшенный цветочным узором, серебряное ситечко, щипцы для сахара, rondelles de citron*, бледные чашки в цветах, похожие скорее на сахарную вату, нежели на фарфор. – Вам с молоком, с лимоном? – С лимоном, пожалуйста. Миссис Накамура передает мне чашку. Чашка начинает дребезжать на блюдце только тогда, когда переходит в мои руки. – У вас очень много нервных энергий. – Нервной энергии. В единственном числе. Вы так думаете? – Среди американцев это не редкость, как я нахожу. – Миссис Накамура не смотрит мне в лицо (здесь не принято), скорее обращается к декоративному деревцу у меня за левым плечом. – Хотя странно вот что… – Да? – Вы не пахнете, как американка. У японцев это считается комплиментом. С трудом удерживаюсь, чтобы не сказать «спасибо». – А как же я пахну, миссис Накамура? – Не так, как японка. – Она коротко улыбается: дескать, нельзя же требовать слишком многого. * ломтики лимона (фр). – А как пахнут американцы? Ответ я знаю. В первую же неделю моего здесь пребывания, в то время как я покупала нижнее белье, девица в магазине любезно меня просветила: все американцы пахнут прогорклым маслом. Миссис Накамура глядит вверх, на прямоугольник серого неба над садовой стеной. – Поначалу они пахнут химиями. – Химией, – поправляю я. – Пахнут химией. Это, думается мне, от дезодорантов. А когда привыкнешь к химическому запаху, под ним находишь нечто другое. – Что же? Она качает головой. – Мне слов не хватает. Страх? – Снова качает головой. – Нет, не то. – Внимательно изучает мое запястье, мои пальцы, чашку, что дрожит в моей руке. – Вот когда люди в самолете, и водитель говорит, скоро мы разобьемся, есть такое слово для того, как люди ведут себя тогда – ну, вопли и прочая беспорядочная деятельность? – Паника. Миссис Накамура склоняет голову набок. – Похоже на «пикника»? Я киваю. – Да, пожалуй, так и есть. Несколько минут сидим молча. – А когда идет дождь, – продолжает миссис Накамура, – американцы пахнут, как… Не может заставить себя выговорить. – Как что?.. – тихо подсказываю я. – Как мокрые собаки! – С губ ее слетает короткий смешок – точно кошка чихнула. Миссис Флиман, миссис Минато, миссис Анака, дипломированная медсестра, наконец подошли и сосредоточенно выкладывают на голые доски наглядные пособия. Эту идею я почерпнула из книги, приобретенной в книжном: «Установки и практика обучения английскому языку». «Наглядные пособия: один из способов ознакомления с новыми словами заключается в том, что в классную комнату приносят предметы, ими обозначаемые. Учитель или, возможно, обучаемый берет предмет в руки (или указывает на него) и произносит новое слово, после чего все повторяют слово за ним». На последнем уроке я велела всем принести с собой какой-нибудь предмет, вещь, что в том или ином смысле олицетворяет их самих. Начинает миссис Минако. Перед ней – переплетенная в кожу книга. Золоченая надпись готическим шрифтом: «Энн из Грин Гейблз». Она кладет миниатюрные ручки на обложку и, рассказывая, ласково ее поглаживает. – Это – первая книга, какую я читать по-английски. Энн – прекрасная натура, такая сердечная, такая полная чистых чувств. Жизнь у нее трудная, но прекрасная тоже. Очень мило. Когда я первый раз ее читать, я девочка, а теперь читать моим дочам, а они читать своим дочам… дочерям. Когда в моей жизни проблемы, очень-очень грустные, я читать снова. Когда не знаю, что делать, я думать: «А как поступать Энн?» Она для меня как башня для кораблей. – Башня для кораблей? – повторяю я, с неохотой прерывая рассказчицу. – С большим огнем, – поясняет миссис Минато. – Это называется маяк. Книга «Энн из Грин Гейблз» стала для вас маяком? – Да. – По пухлой щеке миссис Минато сбегает одинокая слезинка. – Пожалуйста, посмотрите. – Она открывает книгу на богато украшенном титульном листе. Мы все наклоняемся ближе. Наискось через всю страницу – подпись фиолетовыми чернилами: Люси Мод Монтгомери. – Где вы это раздобыли, миссис Минато? – Дочь покупать для меня в Нью-Йорке. Ужасно много заплатить. – А вы знаете, что Люси Мод Монтгомери и «Энн из Грин Гейблз» – мои соотечественницы? – спрашиваю я. – Поэтому я приносить. Думаю, вы понимать. – Люси Мод Монтгомери – уроженка ОПЭ. – ОПЭ? – бурчит миссис Анака. – Острова Принца Эдуарда. Это одна из канадских провинций. – Остров, как Япония? – уточняет миссис Флиман. – На моей родине Люси Мод Монтгомери считают великой святой. Каждой весной девушки со всей Канады собираются у ее могилы на острове, едят молодую картошку и молятся о детях и здоровом молоке. – Когда-нибудь я поеду в ОПЭ и тоже поедать молодой картошки, – обещает миссис Минато. В последнее время у нее то и дело глаза на мокром месте. Миссис Анака, дипломированная медсестра, чьи украшенные кольцами руки, по всей видимости, столь же искусны, как и пальчики ног, с энтузиазмом принимается массировать ей плечи. – Миссис Флиман, – приглашаю я. – Покажите, что принесли вы. Миссис Флиман берет в руки журнал «Форчун», открывает на фотографии коротышки в роговых очках и в сером костюме на фоне сверкающего черного небоскреба. – Это мой муж Томми. Очень хороший человек. – Очень богатый человек, – фыркает себе под нос миссис Анака, глубже впиваясь в плечи миссис Миннако. – Когда я его встретить, я – только бедная танцовщица, – миссис Анака шепчет что-то на ухо миссис Минато, – в Маниле. Он делать меня все, что я есть. Я показываю на здание. – Это в Токио? Миссис Флиман качает головой. – В Гонконге. – Мистер Томми – филиппинец китайского происхождения, – поясняет миссис Накамура. – Он живать… живет в Гонконге. – А вы живете в Японии? – обращаюсь я к миссис Флиман. – Тут безопасно, – широко улыбается она. – Он приезжает к вам в гости? Миссис Флиман прикрывает рот ладошкой и хихикает. – Томми ненавидеть Японию. – Значит, вы к нему ездите? – Иногда. Ну ладно. – Миссис Анака? Камилла Анака, дипломированная медсестра, приподнимает крышку вышитой шелковой коробочки, разворачивает серебристую ткань, достает узкий лакированный ящичек. Извлекает на свет и раскрывает бумажный веер с ручкой из слоновой кости. На пергаменте, натянутом между планками, ротогравюра – Иисус с арийской внешностью, с белокурыми волосами а-ля «Брек герлз»* и светло-голубыми глазами. – Это веер моей бабушки. – Веер вашей бабушки? Миссис Анака озадаченно поднимает глаза. – Да, веер моей бабушки. – Ваша бабушка была христианкой? * «Брек» – американская марка средств по уходу за волосами, крайне популярная в середине века благодаря рекламе с изображением женских головок («Брек герлз»), воплотивших в себе романтический идеал женской красоты и чистоты (точеный профиль в ореоле белокурых волос, вызывающе вздернутый подбородок, скромно потупленные глаза): этот идеализированный образ американской женщины сохранял популярность на протяжении 50 лет. Миссис Анака кивает. – Она из Нагасаки. Все кивают в унисон, словно этим все объяснялось. – Я тоже христианка, – добавляет миссис Анака. – О? – Она что, ожидает награды? – А вы христианка? – Миссис Анака – назойливая сучка. – Нет. – Иудейка? – предполагает миссис Флиман, дотрагиваясь до носа. – Никто. Я – никто. – Никто? – хором ахают дамы, расширив глаза. – Никто. Миссис Накамура, а вы что принесли? Я отлично вижу: серый овальный камень. Миссис Накамура смотрит вниз, на камень, но прикасаться – не прикасается. – Я находить… я нашла этот камень в ручье неподалеку от нашего загородного дома, на Кюсю*. Он был такой же, как все прочие камни в ручье, только немного другой. Пролежит в ручье достаточно долго, станет совсем такой, как все. Поэтому я его вынимать. – О, – шепчет миссис Минато. – А вы, – резко поворачивается ко мне миссис Анака, – что принесли вы? Я уже собираюсь отрезать: «Я – ваша учительница, ты, настырная корова, мне ничего не нужно приносить», – а вместо этого зачем-то лезу в рюкзак и достаю бумажник. Показываю им рябой моментальный снимок, купленный мною на блошином рынке в Эдмонтоне – портрет моложавой женщины с бледным лицом, огромными серыми глазами и в шляпе с вислыми полями. – Это – моя покойная мама. Остаток урока рассказываю им про милую, добрую маму, которой никогда не знала. * Кюсю – третий по величине и самый южный из четырех основных островов Японского архипелага. * * * Ёсидаяма – весь из себя пижонский район Киото, не такой симпатичный, как восточные холмы, где живет миссис Накамура, но и не вульгарное нагромождение ресторанов, магазинов, общественных бань и оштукатуренных бунгало вокруг гостиницы «Клубничный коржик». Дома, что минуем мы с Бонни, поднимаясь по извилистой дороге вверх по склону, по большей части невысокие, современные, и никаких магазинов тут нет, если не считать «Роусона» (японский «Севнилевн»*) у подножия холма. Бонни вырядилась в пух и прах – в невесть сколько слоев раздувающегося шелкового батика, не иначе. Точь-в-точь незастеленная кровать в «Рангун холидей инн». – А что, это вечеринка из серии «сядем в кружок, поболтаем», или «шиза-танцульки», или как оно? – спрашиваю я, пока мы преодолеваем еще один крутой пролет каменной лестницы. – Никаких наркотиков, ручаюсь. – Бонни ставит свой лоскутный ридикюль на тротуар и хватает ртом воздух. Надо бы ей бросить курить: гвоздичные сигареты до добра не доводят! – В Японии с наркотиками очень строго. – И почему это меня в бюро путешествий не предупредили? – Митци Ямамура вам ужасно понравится. Она жила на Западе, английский у нее безупречный. А ее горшочки по всему миру выставлялись – и в Виктории, и в Альберте, и на горе Уитни. – Бонни подхватывает ридикюль и двигает дальше по темной улице. Вдалеке различаю многоярусные неоновые вывески квартала развлечений Гион. – Тут где-то тропинка должна быть… Кабы таблички с указанием улицы и номера дома не считались здесь за западную причуду, ориентироваться в этой стране было бы куда как проще. Впереди, сквозь густые бамбуковые заросли, мягким светом сияют огни. * Сеть магазинов одноименной фирмы, торгующих продуктами, напитками, товарами повседневного спроса; зачастую работают круглосуточно (название буквально означает «с семи до одиннадцати»). – Наверное, там, – возвещает Бонни. Мы взбираемся по узкой грунтовой дорожке. Через каждые несколько ярдов из травы торчит по здоровенному факелу; в безветренной ночи язычок пламени горит ровно, не колеблется. Внезапно над нами нависает особняк – гигантская стеклянная коробка на толстых деревянных сваях. Рядом с бочкой из рифленого металла тусуются три парня-японца. Ухмыляются нам с Бонни. – Бииру?* – Хотите пива? – спрашивает Бонни. – А то! Бонни лопочет что-то по-японски. Двое ребят отворачиваются, прикрывая рот ладонью, плечи вздымаются от сдерживаемого смеха. Третий подает нам пиво. Прихожая завалена туфлями и сандалиями. Бонни показывает мне, как прислонить сандалии носками к стене, чтобы потом проще было их отыскать, и мы поднимаемся по узкой винтовой лестнице. – Это и есть домик твоей Минни? – шепчу я. – Митци, – поправляет Бонни. – Не знаю, ей ли дом принадлежит, или она просто гостит здесь. Неплохо устроилась, а? Просто класс. Наверху наблюдается одна длинная комната с квадратными окнами вдоль трех стен. В дальнем конце комнаты – низкое возвышение или сцена. Вот нисколько не гайдзинская вечеринка, если не считать нас с Бонни. Самое что ни на есть обычное скопище японцев – как в метро, как в супермаркетах, как на запруженных торговых улицах во время ленча. Столкнувшись лицом к лицу с чем-то чужеродным, они просто-напросто отказываются признавать его. Мы с Бонни здесь, в комнате – но, глядя на сотню других людей, этого не скажешь. Или нет, скажешь: сфокусировав взгляд на кусочке пространства близ винтовой лестницы, куда все демонстративно не смотрят. * Пиво? (яп.) – Пожалуй, идея была не из лучших, – говорю я Бонни на ухо, и тут миниатюрная женщина в платье, смахивающем на сверкающий белый парус, пронзительно взвизгивает со сцены в дальнем конце комнаты: – Бонни, ты пришла! Вот теперь все получили разрешение посмотреть в нашу сторону. – Митци, – курлыкает Бонни; толпа расступается посередке, предоставляя Бонни с Митци место для хорошего разгона, завершающегося объятиями и воздушными поцелуями. Рядом с Митци, но отступив на шаг и наблюдая за происходящим с демонстративной отчужденностью, стоит парнишка – в жизни таких красавцев не видела. Черные волосы спадают до плеч, глазищи огромные, зеленые. Он оглядывает меня через плечо Митци, подносит два пальца к губам и неспешно, со смаком их облизывает. Пока Бонни просвещает Митци насчет своего последнего запроса на грант для нового документального фильма про вывязывание декоративных узлов, мальчик боком-боком пробирается ко мне. – Меня зовут Леке. – Меня – Луиза. – Ты американка, Луиза? – Нет. – Класс. Я пять лет прожил в Нью-Йорке. Так что американцев с меня довольно. Британка? – Канадка. До того, как перебраться сюда, жила в Торонто. – А чем занималась? – Он наклоняется ближе – чтобы эффект огромных кошачьих глаз не пропал даром. – Сценой. Глаза надвигаются прямо на меня. – Ты актриса? Качаю головой. – Художественный руководитель. – Да ну? – Про труппу «Воображаемый театр» слыхал? – Так ты у них работаешь? – Чокается со мной пивной кружкой. – Я слыхал, труппа вся из себя безбашенная. – Я работала у них. Мы… э-э… сейчас вроде как на рекреации. – Финансирование накрылось? – Творческие разногласия. – Как говорится, у меня да с самой собою. Он поглаживает подбородок. – Я, кстати, актер. Да ладно заливать-то. – Поэтому ты и тусовался в Нью-Йорке? Он встряхивает головой, отбрасывая волосы назад. – Группу «Вустер» знаешь? Этот парень – и в группе «Вустер»? – Я на них ходила в Торонто в прошлом году. Они ставили «Суровое испытание»* – в гриме под негров. Уже много лет ничего лучше не видела. – В свою очередь жадно вглядываюсь в его лицо. – Что-то я тебя не припоминаю. Леке застенчиво наклоняет голову. Глянцевая завеса волос почти закрывает его скулы. – Вообще-то я никогда официально к «Вустерам» не принадлежал. Уж больно у них все на коммерческий лад поставлено. Прошлой зимой труппа разделилась, и я прибился к отколовшейся группе – «Взбурлившая смегма», может, знаешь? Мы как раз только-только начали раскручиваться, и тут мне пришлось возвращаться сюда: отец заболел. * Драма «Суровое испытание» (The Crucible, 1953) американского драматурга и прозаика А. Миллера, посвященная судебному процессу над «салемскими колдунами», отразила получившую широкий размах кампанию по расследованию антиамериканской деятельности (слушания в Комиссии Маккарти). Пьеса удостоилась в 1953-м премии «Тони» и Дональдсона. Сам Миллер был вызван в 1956-м в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Ему предъявили обвинение в неуважении к Конгрессу, но после подачи апелляции наказание было смягчено. – О. – Я залпом допиваю остатки пива. – А когда назад собираешься? – Как только папаша коньки откинет, – улыбается он. – Ненавижу здесь все. – Но ты ведь японец? – По отцу. Мать новозеландка. – А твоему папану еще долго осталось? – Надеюсь, недолго. Пока он не скопытится, я на мели. В свою очередь чокаюсь с его пивной кружкой. – Ну, скорейших тебе похорон. – Папан – свинюга, – подмигивает мне парень. – Может, когда их поколение росло, в воду чего подмешали? Этот кого угодно переглядит – смотрит и смотрит неотрывно, не опуская длинных ресниц. – Все мужчины-японцы – свиньи. Уж так их воспитывают. Япония – рай для свиней. – Не только Япония, Леке. Он качает головой. – Я знаю. Разговоры разговаривать мальчик умеет. А дело делать?.. Я постукиваю ногтем по кружке. – Как насчет еще по одной? – А то! Он следует за мною через всю комнату, где Бонни с Митци, в окружении выводка миловидных девиц, поют по-японски «Я попал в ритм». На винтовой лестнице так темно, что я останавливаюсь, желая оглядеться. Леке налетает на меня, крепкий таз упирается мне в задницу. Так уж получается, что по пути вниз приходится остановиться еще пару раз. Вышли наружу. – Бииру, кудасай*, – говорю трем парням у бочки. – Да ты говоришь по-японски, – шепчет Леке мне в волосы. – Весь мой словарный запас ты только что выслушал. Самый высокий из трех ребят «на подхвате» передает мне два пива. – Пусть таким и остается, – советует Леке. – Это входит в мои планы. – Стоит выучить японский, и твой статус здесь разом падает. Протягиваю ему пиво. Он жестом дает понять: подержи, дескать, и шарит в карманах узких черных джинсов. – Я тут припас для нас с тобой кое-что. – Да ну? – Хороший мальчик. На ладони его – две золотистые капсулки. – Очень мило, – говорю. – Что это такое? – Местный продукт. Зовется «Безмятежность». – А что он делает? – Вообще-то описать сложновато, – ухмыляется Леке. – Так или иначе, не хочу на тебя «давить». Опускаю глаза, разглядываю симпатичные золотистые капсулки. – Ну же, «надави» на меня. Высовываю язык. Трое парней у бочки с пивом настороженно наблюдают за нами. – Бабушка родная, ну и язычище у тебя! – Леке кладет капсулку на самый кончик. Втягиваю язык, быстро, точно ящерица, и сглатываю. Он бросает вторую капсулку себе в рот, запивает глотком пива. Троица аплодирует. – А скоро ли подействует? Леке сверяется с часами. – Минут через десять-пятнадцать зацепит. * Пиво, будьте добры (яп). – Куда пойдем? Леке, запрокинув голову, любуется фиолетовым небом. – До чего здесь красиво, прямо забываешь, что ты в центре города. Во, точно. – Что, нельзя далеко отлучаться? Он кивает. – Митци – добрый старый друг семьи? – Надо ж мальчишечке на что-то жить. В любом случае не думаю, что ты захочешь скататься со мной к отцу. Трое ребят при бочке подаются вперед, точно пытаясь запомнить каждое слово. Беру Лекса за руку, кусаю за мизинец. Какой твердый! Кость ближе к поверхности, чем я ожидала. – Слушай, если для тебя это проблема… Он внимательно изучает отпечатки зубов на пальце. – Нет, все о’кей. Есть тут одно местечко. – Ведет меня мимо изумленно глазеющих пивных ребят. Разросшийся лесок за домом на сваях пронизан грунтовыми тропками и освещен высокими факелами. Мы следуем по извилистой тропе, переходим через каменный мост и минуем лачугу с одним-единственным здоровенным круглым окном. – Что это за место? – Я вовсе не собиралась переходить на шепот: само так вышло. – Здесь когда-то был ресторан. Митци вбила себе в голову переделать его во что-то вроде центра искусств: ну, знаешь, печи для обжига – для нее, театр-кафе – для меня. Оборачиваюсь, вновь окидываю взглядом дом на сваях. – Странный ресторан. Леке тоже оглядывается. – Думаю, когда-то здесь был храм или святилище. – Мать твою, Леке, да тут все, куда ни глянь, когда-то было либо храмом, либо святилищем. Он идет себе дальше. – Пожалуй, что и так. – А в чем, собственно, разница? – Разница? – бросает он через плечо. – Между храмом и святилищем? – По-моему, никакой разницы нет. Последние факелы остались позади, теперь мы шагаем в полной темноте. – Но мне казалось… – Я ускоряю шаг, догоняя своего спутника. – Мне казалось, что храмы – они буддийские, так что если видишь статую Будды, это храм, а если не видишь, но все равно похоже на священное место и благовониями пахнет, значит, это синтоистское святилище. – Вроде того. – Голос его едва-едва пробивается сквозь тьму. – Хотя порою встречаешь святилища внутри храмов и наоборот. А почему тебя это волнует? – Кто сказал, что меня это волнует? А не мог бы ты слегка замедлить шаг? Леке уже остановился и даже обернулся. Ударяюсь подбородком ему в лоб. – Сумимасэн, – говорю. – Да ты целых три слова знаешь по-японски. – Зубы его сверкают в темноте, полупрозрачные, точно фарфоровые. – Ты смотри поосторожнее. – Может, я уже под кайфом? – Странное покалывающее ощущение рождается в сфинктере и растекается вверх по позвоночнику, от позвонка к позвонку, словно по моей спине кто-то карабкается вверх по золотой лестнице. – Возможно. На одних эта штука действует быстрее, чем на других, особенно по первому разу. Я-то к ней уже попривык. Мы стоим перед гигантским деревянным цилиндром. – Что это за хреновина? Леке берет меня за руку и ведет за цилиндр. Открывает низкую дверцу и ныряет внутрь, втягивая меня за собою. Слышу, как дверь за мной захлопывается. Вот теперь и впрямь темно – хоть глаз выколи: ни лунного света, ни огней большого города, ни неоновых реклам, что рикошетом отражаются от нависшего над самой землей горного облака, ни блестящих листьев, ни ненавязчиво подсвеченных поверхностей; одна лишь черная, огражденная со всех сторон ночь. – Что это, Леке? Он ловко уворачивается. – Храм для ритуальных жертвоприношений девственниц-гайдзинок. – Стало быть, мне беспокоиться не о чем. Слышу, как он расстегивает пряжку пояса, «молнию» на брюках; черная хлопчатобумажная ткань с хрустом сползает вниз по его бедрам. Внезапно он прижимается ко мне, я обвиваю его руками – могла бы обхватить и дважды. Его кожа заключает в себе неизъяснимую сладость, она – словно столь же неотъемлемая часть темноты, как сама темнота. А еще – слабый аромат свежего воска. Он зарывается лицом мне в грудь, и мы стоим так, не двигаясь, долго, бесконечно долго. Золотая лестница достроена, протянулась от моих ягодиц до мозга; голова пылает огнем. Того и гляди расколется надвое и выплеснет свет, точно разбитая хэллоуинская тыква. Он распахнул на мне рубашку, груди наружу, его шелковистые волосы – повсюду, точно прохладная вода струится сквозь тьму. Золото сочится вниз по шее, зажигает каждый из влажных сосков, бьет лучом из пупка точно полуночный маяк. – Я улетаю… – шепчу я, склонившись к самому его уху. – Ты – полет, ты – возрождение, ты – свет. Луиза, – вздыхает он, – Луиза. Я начинаю смеяться. – Подлиза, сырник снизу. Он приподнимает голову, вдыхает поглубже. – Что? – Детская дразнилка. Или, точнее, подростковая. – Держу пари, – его пальцы расстегивают пуговицы ширинки на моих джинсах, – держу пари, твое сексуальное пробуждение пришло рано. Тайное становится явным. – Ты это понял, всего-навсего прикоснувшись ко мне? – По тому, как ты меня засасываешь. Расставляю ноги чуть шире, давая больше простора его рукам. – Познакомься с живым смерчем, Леке. Всю свою жизнь я была ужас какой популярной девочкой, по крайней мере в темноте. Но я могу подарить столько света… – Я это чувствую, Луиза. Жидкий свет. – Так пей, малыш, пей до дна. Не вставала на «мостик» со времен восьмого класса. Закрываю глаза и чувствую, как во мне разгорается зарево, с запада на восток. Во лбу открывается глаз, из него бьют лучи света. Небось выгляжу – ни дать ни взять календарь «Харе Кришна». Теперь смеюсь заливисто, не переставая, смех пробуждается где-то внизу живота. Леке рывком заставляет меня выпрямиться; но унять смех я не в силах, точно так же, как и свет. Он потоком изливается наружу. Тянусь к Лексу – и хватаю воздух, тянусь снова – вроде бы поймала тот самый, укушенный палец, вот только тонкие жесткие волосы курчавятся у основания да крохотные сливы болтаются в пружинистом мешочке. Смех обрывается. Он замирает – повсюду, кроме как у меня в руке. – Хочешь – прекратим? – шепчет он мне. – С какой бы стати мне этого хотеть? – громко отвечаю я. – Некоторые девушки хотят. – Какие такие девушки? – Западные девушки. – Не вижу ни одной веской причины. Вот теперь Леке абсолютно недвижим. – Ты перестала смеяться. – Надо же когда-то и перестать. – Теперь, когда я и впрямь перестала, я этому рада. А то вполне могла бы зайти с этим своим смехом слишком далеко и не вернуться обратно, по крайней мере не в этой жизни. Как бы то ни было, довольно с меня света. Понемногу привыкаю чувствовать его в своей руке, да и он тоже пообвыкся: хрупкий стебель и внезапно сочащийся влагой цветок. А затем – долгое и плавное вхождение в глубину, о котором все уши прожужжали. – Все хорошо? – Ни хрена не вижу, но знаю: он вглядывается сквозь тьму в свет моих глаз. – Все отлично. – Обнаруживаю, что могу держать его, точно самую огромную из кукол, лучший подарок девочке, могу приподнять его при помощи рук и дырки, могу подбросить его высоко в воздух и поймать, прежде чем упадет. А при этом он такой ловкач, такой искусник, раздевает меня, обнажает, сдирает слой за слоем. Счищает с меня налипшие ракушки – и вот я остаюсь наконец гладкая, ровная, хоть сейчас на воду – готова плыть по течению. |
||
|