"История одной любви" - читать интересную книгу автора (Тоболяк Анатолий Самуилович)6Кротов отсутствовал две недели. На пятый день он позвонил из Улэкита. Слышимость была отвратительной: эфир трещал, словно в небесных сферах шла пулеметная стрельба. Мне удалось понять, что он выезжает в оленеводческую бригаду на озеро Харпичи. После телефонного разговора я зашел в фонотеку, где Катя наводила порядок в пленках, и передал ей привет от мужа. Весь этот день оттуда доносилось негромкое Катино пение. Затем Кротов надолго замолчал, словно пропал, сгинул в ягельных пустошах. Катя перестала выходить из глухой прохладной комнатушки, заставленной полками с коробками пленок. Целыми днями она в полном одиночестве печатала карточки. Чтобы успокоить ее, я опять наведался в фонотеку и объяснил, что все бригады находятся очень далеко от населенных пунктов, в глухой тайге. — А рация? — проявила она неожиданные познания. Пришлось выдумать, что рация могла испортиться или нет проходимости для волн — это часто бывает в наших северных местах. Но, кажется, я не убедил ее. В эти дни вместе с редакционной почтой пришло письмо из Москвы на имя Наумовой. Я не сразу сообразил, что оно адресовано Кате. Взяв конверт, я отправился в фонотеку и застал Катю за обычным занятием — перепечатыванием карточек. Я предложил ей на несколько минут прервать работу и немедленно, сейчас же станцевать. Она стиснула руки на груди. — Письмо? Я помахал в воздухе конвертом. Катя так и взлетела со стула. — От Сережи? — По-моему, от вашей мамы. — А-а! — протянула она, словно вместо шоколадной конфеты получила пустой фантик. Я по-настоящему разозлился на Кротова. Он мог, конечно, дать о себе знать. В это время года рации в оленеводческих бригадах работают надежно, туда летают вертолеты. Не случилось ли в самом деле что-нибудь с этим шалопаем? Он позвонил на двенадцатый день из Улэкита. На этот раз слышимость была неплохой. Бодрым, напористым голосом Кротов сообщил, что съездил очень удачно, исписал восемь кассет пленки, встречался с оленеводами и первым самолетом вылетает. — Меня здесь торопят, очередь большая. До свиданья, Борис Антонович! — До свиданья, — сказал я и бросил трубку на рычаг. В обеденный перерыв я заглянул в комнату Кротовых. Катя стояла в фартуке перед плиткой и вяло помешивала что-то ложкой в кастрюле. — Ну, Катерина Алексеевна, — заговорил я с порога, — перестаньте хандрить. Только что звонил Сергей. Он жив-здоров, вернулся из оленеводческой бригады, передает вам пламенный привет и поцелуи. Послезавтра будет здесь, если не помешает погода. Она даже подпрыгнула: — Правда? Как хорошо! Спасибо, что сказали! — Это мой редакторский долг — поднимать дух своих подчиненных. Но на будущее постарайтесь сделать так, чтобы в отъездах он скучал больше, чем вы. Понимаете? — Не-ет… Вы думаете, он не скучает? — Не сомневаюсь, что скучает. Но не теряет ни бодрости духа, ни вкуса к жизни. Теперь понимаете? — Кажется, да… Я постараюсь. Конечно, вам противно смотреть на мою скучную физиономию. Уже все смеются. Я случайно слышала разговор в аппаратной. Говорят, что я по Сереже сохну. Это, конечно, правда, но я не понимаю, что тут смешного? Я улыбнулся. — А почему вы в столовую не ходите? Здесь не очень удобно готовить. — Там люди. — Вот и прекрасно. Вы что, человеконенавистница? — Нет, что вы! Просто Сережа просил меня не ходить. — Это что за новости? Она замялась. Видно было, что ей не очень хотелось разглашать маленькую семейную тайну. — Понимаете… мы решили везде всегда ходить вместе. — Ага! Выходит, вам и в кино одной нельзя появиться? — Нет, почему же. Я, конечно, могу сходить в кино. Но мне не хочется обижать Сережу. — Обижать? — Ну, понимаете, это будет нечестно по отношению к нему. — Нечестно? — Ну да, нехорошо! — окреп ее голос. — Как будто я сама по себе, а он сам по себе… Понимаете? — Пытаюсь. Вы извините, Катя, он что, современный Отелло? Она опустила голову. Нога в тапке принялась чертить по полу. — Не в этом дело… Сережа, конечно, ревнивый, как все мужчины… («Гм…» — кашлянул я, не вполне согласный с этим заключением.) Но, если хотите знать, мне самой без него никуда не хочется ходить. Мне скучно без него. — И поэтому вы по вечерам сидите в этой келье или на завалинке. Так? Кивок Кати подтвердил, что именно так. — Ясно, — подытожил я. — Возможно, у меня устаревшие представления о семейной жизни, но, должен сказать, я не совсем вас понимаю… Что пишут из дома, если не секрет? Ее тапка замерла, потом опять начала вычерчивать на полу петли и зигзаги. — Ругают… — Все еще? Кажется, пора бы им привыкнуть. — Нет, мама очень сердится. Она такая впечатлительная, даже заболела от огорчения. Знаете, она пишет, что приедет сюда и заберет меня силой. И вам хочет написать. Вы не получали от нее письма? — Нет, не получал. А чем, собственно, я могу помочь вашей матери? Запечатать вас, как бандероль, и отправить по почте в Москву? Катя засмеялась, верхняя губа у нее вздернулась, как у симпатичного зверька. — Сережа не даст вам меня отправить! — Опять Сережа! Да я и не спрошу вашего Сережу. Очень он мне нужен, ваш Сережа! Кстати, а как его родители относятся к вашему браку? — О, они молодцы! — Вот как? — Они просто молодцы! А Сережа смеется. Он говорит, что у всех родителей бывает стрессовая ситуация, когда их дети уезжают. Говорит, что чем раньше это случится, тем лучше. — Да он философ к тому же! Она не приняла моей иронии. — Понимаете, Сережа считает, что сейчас взрослые люди очень расчетливы. Все борются за теплые места, очень большое значение уделяют деньгам. А нам всякое приспособление противно. И поэтому родители нас не понимают. Они стараются сделать как лучше, а нам этопретит… Я с ним спорю, но он всегда побеждает. Я в логике очень слаба. — А он, значит, силен? — Да, с ним трудно спорить. — Так-так… Приводите его как-нибудь ко мне в гости, хочу послушать его логические упражнения. После обеда, проходя по коридору мимо фонотеки, я услышал, как за дверью стучит машинка. Почудилось, что она выбивает: «Сережа… Сережа…» Накануне прилета Кротова мне пришлось кое-что услышать о нем. Рабочий день был в разгаре: стучали машинки, крутились магнитофоны, ревели динамики, звонили телефоны — все, как водится в любой редакции радио, даже в такой захолустной, как наша. Я просматривал и правил в своем кабинете выступление председателя охотничье-промыслового управления, когда вошел Иван Иванович Суворов. В последние дни мы встречались с ним лишь мельком — на утренних летучках да еще случайно в кабинетах. Как обычно, Суворов передавал мне свои материалы на подпись; я правил, нередко вычеркивая целые страницы; он принимал правку без возражений. Итак, Суворов вошел. Он был в новом черном костюме, ворот белой рубахи сдавливал ему шею. Маленькие глаза необычно посверкивали. — Разговор к вам имеется… дозвольте? — Садитесь, Иван Иванович. Он уселся, потер руки, расправил морщины на лбу. — Даже два разговора. Первый такой. Заметку-то помните о медведе, которую этот сопляк исчеркал? — Заметку помню. Сопляка не знаю. — Ишь как! Опять защищаете его. Ну да ладно, пускай не сопляк, пускай Кротов. Так вот Кротов-то этот, сопляк, исчеркал, а вы его писанину одобрили. А я заметку эту прямо в Москву послал, в редакцию «Маяка». И что бы вы думали? — Судя по вашему виду, она прошла в эфир. — Совершенно точно. Правильно угадали. Вот так-то! — он удовлетворенно хмыкнул. — Поздравляю. Я думаю, вы понимаете, что после этого триумфа снисхождения к вашим материалам тем не менее не будет? — Правьте, правьте! Правду не зачеркнешь, она завсегда наружу вылезет. — Этот афоризм стилистически не безгрешен. Что еще, Иван Иванович? Он помрачнел, насупился, но только на мгновенье. — А еще вот что. Возвратился на днях из Улэкита один человек. Был он там по делам и прослышал про сопляка нашего. — Последний раз предупреждаю… — Ладно, ладно, не буду уж! Прослышал он, значит, про командировочного нашего и до сих пор, представьте себе, очухаться не может. Любимец ваш умудрил такое, что теперь не знаю уж, как это на вас лично отразится. — Обо мне не беспокойтесь. Что случилось? Говорите яснее. — Да что тут долго говорить-то! Вам лучше должно быть известно, откуда у вашего подопечного церковный крестик взялся. — Что такое? Какой крестик? — Какие бывают крестики? Видали, наверно, какие крестики верующие люди носят? Вот у вашего такой же оказался, хотя для сопляка этого Иисус Христос все равно что для оленя квашеная капуста… Проторговал он крестик, вот что! Обменял на шкурку! — выложил Суворов свою новость. Я смотрел на него в полном замешательстве. Суворов сидел с тихой улыбкой на губах. — Вы отвечаете за свои слова, Иван Иванович? — Если мне не доверяете, расспросите Вениамина Ивановича Бухарева. Ему тоже стало известно. — Это плохая новость. — Да уж что ж тут хорошего, — согласился он. — Подробностей не знаете? — Всего не знаю, а известно только, что продал он этот крестик Филипповым, староверам. А те, надо полагать, кому-то проговорились, и слух до Бухарева дошел, — Суворов как-то горестно помолчал. — Предупреждал вас, что добра с ним не наживете. Теперь расхлебывайте кашу. Жалко вас даже… — посочувствовал он. — У вас все? — А вам мало? — Достаточно. Можете идти работать. — Сейчас пойду. Только хочу все-таки узнать, какие меры вы собираетесь принять против этого боголюба. Неужто и это ему с рук сойдет? — Идите занимайтесь своими делами. И если сумеете, поменьше рассказывайте об этой истории. — Это просьба или приказ? — хмуро уточнил Суворов. — Просьба. — Ну, коли просьба, то куда ни шло. Могу и помолчать. Я не зверь какой-нибудь, как некоторые думают. Могу и помолчать. На этом беседа закончилась. Через пятнадцать минут, предварительно позвонив и договорившись о встрече, я вошел в кабинет заведующего отделом культуры. Вениамин Иванович Бухарев стоял около окна, заложив руки за спину, и разглядывал октябрьский пейзаж — замерзшую уже реку, поблескивающую льдом, а на той стороне ее — пустые снежные сопки. Когда он повернулся на стук двери, его темное, в отметинах оспин лицо было странно печальным. — Хорошая погода, — заговорил Бухарев вместо приветствия. — Сейчас самая охота, снежок мелкий, собаки идут, не тонут. А тут сидишь, как лисица в клетке. Кабинетным человеком стал, — вдруг пожаловался он. — Не вы один, — понял я настроение Бухарева. Не отвечая, он некоторое время расхаживал вдоль своего длинного стола мягкой, неслышной походкой. — Тянет меня в тайгу, Воронин. Я двадцать лет соболишку добывал. — Слышал об этом. — По сотне хвостов таскал за сезон. В Ленинграде на пушном аукционе моих соболишек хвалили. А сейчас… Ну ладно! — оборвал он себя и свои воспоминания. — Зачем пришел? — Сами знаете. — Я все знаю. Фарцовщика взял на работу? — Ерунда, Вениамин Иванович. Не может быть. — Как не может быть? Люди говорят. Крест откуда взял? — Крестик. Не знаю. — Обменял на шкурку. А шкурка — утаенная от государства. Это как? Судебное дело может выйти. А ты что говорил про него? — Я и сейчас повторю. Славный парень. Способный. Ершистый, разумеется. — А шкурки берет? — Не верю, Вениамин Иванович. Сами знаете, маленькая фактория — замочная скважина. Языки чешут таежники. — Инструктор врет? — Инструктор может ошибаться. Бухарев нажал кнопку звонка. Вошла секретарь — нескладная высокая девушка. Бухарев попросил пригласить инструктора Потапова. Сидели молча, не глядя друг на друга. Вениамин Иванович барабанил пальцами по столу и тоскливо косился в окно. Появился коренастый молодой человек с румяным лицом, недавний житель в нашем поселке. — Слушаю, Вениамин Иванович. — Рассказывай, что в Улэките слышал. Молодой человек сел, прокашлялся, поправил узел галстука и бойко изложил такую историю. На фактории Улэкит к нему пришел заведующий местным красным чумом и сообщил, что старовер Филиппов, всегда подрывающий его лекционную пропаганду, приобрел у приезжего человека крестик в обмен на соболью шкурку. Заведующий красным чумом был слегка пьян («ма-аленько выпил бражки»). Инструктор выслушал его, махнул рукой и отпустил. В тот же день он вторично услышал о крестике — на этот раз от охотоведа. Видимо, слух распространился по фактории, где всех домов было двадцать два, не считая летних чумов. Охотовед назвал фамилию — Кротов — и должность — корреспондент окружного радио. Тут инструктор призадумался: черт его знает, все-таки идеологический работник… неудобно. Он хотел переговорить с Кротовым, но тот уже уехал в стадо. — Вот и все. Следствия я не вел. Бухарев из-под припухших век взглянул на меня, словно проверяя, какое впечатление произвел рассказ инструктора. Я хмуро уставился на розовощекого молодого человека. — Вы верите в эту версию? — Да как вам сказать… — пожал он плечами. — Тем не менее Суворову вы ее изложили. А это все равно что объявили по радио. Он замялся, сконфузился. Потом резко поднялся из-за стола. — Тут рассуждать нечего. Проверить надо. Виноват — принимай меры. Вот так! Молодой человек продолжал сидеть в выжидательной позе. Я поднялся и пошел к двери. Меня остановил голос Бухарева: — Да, Воронин! Ты говоришь, он женат, твой парень? Я обернулся. Бухарев стоял около окна. Глаза его превратились в совершенные щелки, лицо казалось вдвое шире от улыбки. — Ну да, женат. — А на фактории говорят, он медичку приглядел. Хорошая девка. Он не дурак, твой парень! Я устало привалился плечом к косяку и посмотрел на бдительного молодого человека, облитого великолепным румянцем. — Вранье это! Не может быть! — Почему не веришь? Молодой парень — молодая девка. Мог присмотреть? — Не мог! — Сам разве молодым не был? Я лишь махнул рукой и вышел из кабинета. А назавтра появился Кротов. Сначала я услышал его голос за дверью, в общей комнате редакторов. Кротов что-то рассказывал взахлеб. Я отложил в сторону рукопись нештатного автора. Дверь распахнулась, вошел… нет, влетел… нет, ворвался Кротов. — Здравствуйте, Борис Антонович! Он был в распахнутой меховой куртке, свитере, рубчатых туристских ботинках, джинсах; на голове лихо сидел сдвинутый к уху берет. Лицо его сильно обветрело, губы потрескались, голубые глаза лучились. Весь он, казалось, был заполнен ветром движения. Я отрывисто поздоровался, предложил садиться. Кротов рухнул на стул, вытянул длинные ноги, шумно перевел дух. Я молча разглядывал его. Он сдернул берет, ладонью пригладил рассыпавшиеся волосы. — Рассказывай, — потребовал я. — В двух словах так: задание ваше выполнил. Впечатлений — тьма! Спасибо за поездку, Борис Антонович. Очень интересно. — Напишешь официальный отчет. Благодарностей в нем не требуется, эмоций тоже. Укажешь, какие материалы записал на пленку, авторов, хронометраж. Приложи авансовые документы. Дашь мне на подпись. — Ясно! — Теперь рассказывай. Мой тон сбил его с толку… — Не знаю, с чего начать. Был в стаде у Чапогира. Потрясающе! Не хотелось уезжать. Вот бы где я поработал! — Впечатления твои меня не интересуют. Оставь их для мемуаров. Начинай с самого главного — с крестика. Кротов на мгновенье онемел и стал похож на голубоглазого, светловолосого ребенка, сокровенный секрет которого раскрыт… — Откуда вы знаете? — Как я узнал, не твое дело. Рассказывай. — Ерунда, Борис Антонович. Обычный благородный поступок. — Что-что? — Подходит под рубрику «Так поступают советские люди», — охотно разъяснил он. Я тяжело задышал. — Послушайте, Кротов, надоели мне ваши остроты. Я, черт побери, не намерен их больше выслушивать. Перед вами не приятель. Извольте отвечать как положено. Здесь редакция. Я разговариваю с вами как официальное лицо. Сядьте нормально, не разваливайтесь, тут не солярий. Он подобрал ноги, выпрямился. Он был, кажется, ошеломлен моим натиском. — Что у вас за история с крестиком? Только без вранья. — Да я и не думаю врать, Борис Антонович! Зазвонил телефон. Я сдернул трубку и несколько минут разговаривал с окружкомом партии. Кротов рассеянно смотрел в окно. Я положил трубку, чиркнул спичкой. Отлетевший кусочек серы обжег щеку. Я выругался. Кротов фыркнул. Он уже пришел в себя. — Можно рассказывать? — Говори. — Дело было так. Была у меня школьная приятельница. На мой день рождения подарила мне крестик. — Ты что, верующий? — Что вы, Борис Антонович! Я убежденный атеист. Мой бог — интеллект. А крестик валялся в этой куртке. Я про него и забыл… честное слово! — он перекрестился с самым дурашливым видом. — На фактории пошел к Филиппову. Он в прошлом сезоне восемьдесят пять соболей добыл. Отрекомендовался. Он сидит, жрет оленину, а сам на медведя похож. Стали есть вместе. Я болтаю, он молчит. Из него слово вытянуть — все равно что деньги стащить из сейфа. Интервью я все-таки взял… Потом выпили немного браги. Я ему про Москву рассказал. Мужик хороший! Он бобыль. Родственников нет, одна старая мать. Ей девяносто лет. Славная такая бабка… С кровати не встает, но в памяти и рассуждает так интересно… — он задумался, переносясь мысленно в Улэкит. — Ну вот. Говорит, что ей умирать пора, этой зимой умрет, а крестика нет. Попросила где-нибудь достать. Я вспомнил, пошарил в карманах и наткнулся… — Он помолчал и добавил с какой-то внезапной серьезностью. — Знаете, она мне руку поцеловала… не успел помешать… — и совсем умолк. — Дальше? — Что дальше? — Дальше что было? — А ничего. Мы с Филипповым выпили еще по стакану браги за бабушкино здоровье, и я ушел. — Все? — Все. — Ничего не забыл? — Да нет… что еще? — Тогда я скажу. Мне стало известно, что вы унесли из дома Филипповых соболью шкурку, что получил ты ее в обмен на свой крестик, что душеспасительная беседа имела для вас меркантильный интерес. Так или нет? Только без вранья! Скулы Кротова потвердели, под тонкой кожей вспухли желваки. Он вдруг стал заикаться. — Кто… в-вам… эт-то… сказал? — Неважно. Отвечай. — Я… ему… м-морду набью! — Сомневаюсь. Да или нет? — Я… в-вам… отвечать не намерен. — Вот как! — Я от вас этого не ожидал, — он стал подниматься, не спуская с меня глаз. — Не ожидал… Я д-думал, вы умнее. — Да или нет? — Я у вас работать не желаю! — он выпрямился во весь рост. Я обошел стол и преградил ему дорогу к двери. — Садись, прекрати истерику. Слушай! До меня дошли разговоры. Я вынужден их проверить. Мне противно это делать, но я обязан. — Рюкзак показать? — На черта мне нужен твой рюкзак? — А что вам нужно? — Ни черта мне не нужно! Садись, — я подтолкнул его к стулу, а сам заходил по кабинету. — Я не верю, что ты мог взять эту поганую шкурку. Но сам факт, что у тебя оказался крестик, оброс фантастическими деталями. Пойми, ты здесь новый человек, броский к тому же. Каждый твой шаг заметен. — Невидимкой… стать… не могу. — Этого и не требуется. Элементарное чувство меры — вот что нужно. Ты уже представляешь не только Кротова, а всю редакцию. На кой черт нужно было таскать с собой этот крестик, а тем более презентовать его умирающей старухе? Ей нужны лекарства, больница, а не крестик. — А что бы вы сделали на моем месте? — Не знаю, что я сделал бы на твоем месте! Понятия не имею, что я на твоем месте сделал бы! Я в такие ситуации вообще не попадаю. Я в семнадцать лет не женился, не ехал к черту на кулички по веленью указательного пальца, не писал романов… Все это достаточно экстравагантно и без церковных амулетов, пойми. — Что вы от меня хотите? — Только одного: веди себя разумней. Если бы это сделал я, то лишился бы этого кресла. Тебе еще делается скидка на молодость. — Мне скидок не нужно. Можете меня уволить. — Да перестань ты, черт возьми! Я тебя не увольняю пока! Я тебе делаю предупреждение! Учти, что твое умение писать — это ненадежная броня. На все случаи жизни она не годится. Подумай о Кате! Ты женатый человек. — Я о ней думаю. Я ей шкурок на манто наторговал. — Ладно, побереги свою иронию. Курить будешь? — Буду. — Вот держи. И чтобы покончить с этой историей, хочу тебя предупредить, что Иван Иванович Суворов знает о ней. Хорошего в этом мало, но не вздумай устраивать ему сцены. Он промолчал с подавленным видом. Я подсел к нему на соседний стул. — Есть у меня к тебе еще вопрос, Сергей… деликатного свойства. Только не кидайся на меня с кулаками… Что за знакомство ты завел в медпункте на фактории? — Отчет написать? — Не глупи. Я спрашиваю по-товарищески. Он покосился на меня, недоверчиво так… — Интервью брал. Интересная девчонка. Приехала после училища из Горно-Алтайска. А в чем дело? — Да ни в чем. Тебя не удивляет моя осведомленность? — Еще как! — А странного в этом ничего нет. Я тебе, кажется, говорил, что здесь каждый новый человек на виду. Будь осмотрительней в своих знакомствах. — Обалдеть можно! — Это почему? — Шагу нельзя сделать без оглядки! В яслях — правила, в детсаде — правила, в школе — целый свод. Я свободный человек? — Допустим. — Вот и все. Никому нет дела до моих знакомств. — Даже Кате? Он крутнулся на стуле. — При чем тут Катя? — Она твоя жена. Как ты думаешь, безразлично ей или нет, с кем ты знакомишься? Или, скажем, так: как бы ты отнесся к ее знакомству с молодым человеком, одиноким и скучающим? Это предположение, разумеется, — поспешно добавил я, так как он сразу насторожился. Кротов отрезал: — Это останется предположением! — Не сомневаюсь. И все же? — Сначала Катя спросит меня. И поступит так, как я посоветую. У нас договор. — Двусторонний? — Я от нее ничего не скрываю. О медпункте тоже скажу. — Правильно сделаешь. Но ты недоучитываешь силу домыслов. Они способны превращать комара в оленя. — Катя не дура. — Но она женщина, молодая женщина. — Катя не ревнивая. — Но впечатлительная, правда? Хватит уже того, что для ее спокойствия я вынужден передавать ей от тебя несуществующие приветы. Кротов крепко стукнул себя кулаком по голове. — Ох, черт! Я замотался и забыл совсем. Можно, я пойду? Она, наверно, ждет. — Ты разве ее еще не видел? — Нет, я сразу к вам. С полминуты я молча рассматривал его под каким-то новым для себя углом зрения… — Ну, знаешь, Кротов, я, конечно, ценю такую добросовестность, но она выше моего разумения. Жена сидит в двух шагах, считает каждую минуту, ждет тебя как манну небесную, а ты вначале являешься докладывать о своих дурацких впечатлениях. Пошел отсюда! И не появляйся сегодня! Он кинулся к двери, но замер на пороге. — Один вопрос… можно? — Ну! — Почему вы послали меня в командировку? — Чтобы поменьше тебя видеть, романист. Ты в больших дозах приедаешься. Кротов устремил глаза в потолок, усиленно что-то соображая, потом преподнес: — Вы неплохой человек, Борис Антонович. Ладно, подожду еще увольняться! И, одарив меня таким образом, исчез. А я остался сидеть, негодующий и растерянный, и вдруг почувствовал себя старым, как сама земля, усталым и больным, и зависть заполнила мое сердце… Из коридора долетел восторженный дикарский вопль: Кротов приветствовал свою жену. «Москва — огромная матрешка, а внутри нее — крошечное подобие. Москва — улей из миллионов сотов, один из которых — комната моей дальней родственницы. Она уехала лечиться на юг. Ключи бренчат в моем кармане. Киношки забыты. Библиотеку побоку. Москва съежилась, усохла до десяти квадратных метров. На этой площади — кровать, стол, стул, сервант. Окна выходят в глухой двор. За степами — суета, бряканье кастрюль, сварливые голоса, кухонный чад коммунальной квартиры. Еще дальше — день и ночь бьет прибой Арбатской площади. Дверь на ключ. Мы внутри барокамеры. Здесь — безвременье, тишина, шепот. — Ты любишь меня? — Очень. А ты? — Люблю. Кто спрашивает, кто отвечает? Что за магическое слово «люблю»! Миллиарды раз его произносят миллиарды людей, а оно не тускнеет, не стирается. Слово-бессмертник. Первый раз в жизни, говоря «люблю», понимаю, что это значит. Прикосновение ее руки — дрожь. Ее губы — затемнение. А дальше — обморок. Как все произошло? Наши губы боролись. Вдруг мои руки стали агрессивными. Одежда, одежда — проклятье ей! Вдруг пахнуло холодом ее тела. Мы стали новорожденными, близнецами в люльке. Минуты, вычеркнутые из жизни. Или наоборот — жизнь, спрессованная в минуты. Наши новые имена — мужчина и женщина. А она бормотала так беспомощно, сквозь слезы: что делать теперь, любовь, мама, я боюсь, какой выход, жизнь, мама, несчастье, люблю. А я говорил: люблю, никогда в жизни, первый раз, плевать на всех, люблю, самая красивая, никто, никогда, случилось, не бойся, твой…» |
||
|