"СССР - цивилизация будущего. Инновации Сталина" - читать интересную книгу автора (Кара-Мурза Сергей, Осипов Геннадий)

Глава 10 КРИЗИС ОБЩЕСТВОВЕДЕНИЯ В ПОЗДНЕМ СССР

Тяжесть и продолжительность кризиса России во многом обусловлены тем, что как раз к его началу в СССР «отказало» обществоведение, общественные науки. Отказало в целом, как особая система знания (об отдельных блестящих талантах и коллективах не говорим, не они в эти годы определяли общий фон).

Как и у всякой науки, главная социальная функция общественных наук заключается в том, чтобы формулировать запреты. Выражаясь мягче, предупреждать о том, чего делать нельзя. Обществоведение обязано предупреждать о тех опасностях, которые таятся в самом обществе людей, — указывать, чего нельзя делать, чтобы не превратить массу людей в разрушительную силу. Большие сбои мировое обществоведение стало давать уже с начала XX века. Оно, например, не увидело и не поняло опасности фашизма — сложной болезни Запада и особенно немецкого народа (хотя симптомов было достаточно). В этом предвидении оказалось одинаково несостоятельным как обществоведение, которое сложилось в парадигме либерализма, так и то, которое развивалось на методологической основе марксизма (исторический материализм).

Оно также не увидело и не поняло признаков «бунта этничности», который вспыхнул в конце XX века и в традиционных, и в современных обществах. Зрение обществоведов было деформировано методологическим фильтром — верой в то, что наш мир прост и устроен наподобие математически точной машины. В этой вере интеллигенция пряталась, как страус, от нарастающей сложности и нестабильности. Но в России перестройка и хаос 90-х годов привели к поражению даже и этой механистической рациональности.

Что значит «мы не знаем общества, в котором живем» (выражение Андропова, которое повторил и Горбачев)? Это как если бы капитан при начинающемся шторме, в зоне рифов, вдруг обнаружил, что на корабле пропали лоции и испорчен компас. Но перестройка лишь вскрыла ту глубокую деформацию советского обществоведения, которая стала нарастать с 60-х годов. Углубляясь в смыслы концепций Просвещения, как в их марксистской, так и либеральной версиях, обществоведение быстро отрывалось от традиционного знания России и от здравого смысла. На методологических семинарах и конференциях велись жалкие схоластические дебаты по проблемам, которые не пересекались с реальной жизнью. И этот сдвиг был системным.

Дж. Грей в своей грустной книге «Поминки по Просвещению» называет всю современную западную политическую философию «политическое мышление в духе страны Тлён». Он пишет, что ошибочное представление человека как индивида привело к бессилию либеральной мысли. Она, например, отбрасывает этничность и национализм как труднодоступное пониманию отклонение от нормы. По словам Грея, «подобное понимание господствующих сил столетия… не предвещает ничего хорошего современной политической философии или либерализму».

Какая беда, что наша российская интеллигенция, начиная с поколения Горбачева, впала в это же самое либеральное мышление «в духе страны Тлён» — вымышленной страны, которую увлеченно изучало сообщество интеллектуалов! В 50-е годы на философском факультете МГУ вместе учились Мамардашвили, Зиновьев, Грушин, Щедровицкий, Левада. Теперь об этой когорте пишут: «Общим для талантливых молодых философов была смелая цель — вернуться к подлинному Марксу». Что же могла обнаружить у «подлинного Маркса» эта талантливая верхушка советских философов для понимания России? Жесткий евроцентризм, крайнюю русофобию и отрицание «грубого уравнительного коммунизма» как реакционного выкидыша цивилизации, тупиковой ветви исторического развития. Но ведь образ России у Маркса — это и есть страна Тлён.

Конечно, сильное давление на сообщество обществоведов оказал политический интерес. Чтобы сломать такую махину, как Советское государство и хозяйство, надо было сначала испортить инструменты рационального мышления. В рамках нормальной логики и расчета невозможно было оправдать тех разрушительных изменений, которые были навязаны стране со ссылкой на «науку». Сегодня чтение солидных, академических трудов обществоведов перестроечного периода оставляет тяжелое чувство. В них нарушены самые элементарные нормы логического мышления и утрачена способность «взвешивать» явления.

Это выразилось в уходе от осмысления фундаментальных вопросов. Их как будто и не существовало, не было никакой возможности поставить их на обсуждение. Из рассуждений была исключена категория выбора. Говорили не о том, «куда и зачем двигаться», а «каким транспортом» и «с какой скоростью». Иррациональным был уже сам лозунг «иного не дано!».

В среде обществоведов, которые разрабатывали доктрину реформ, методологическим принципом стала безответственность. В ходе реформы это сказалось самым страшным образом. Пафос реформы был открыто оглашен как слом советской хозяйственной системы и создание необратимости. Сама декларация о необратимости как цели показывает глубинную безответственность — как философский принцип.

В Послании Президента РФ Федеральному собранию 2004 г. В.В. Путин говорит: «С начала 90-х годов Россия в своем развитии прошла условно несколько этапов. Первый этап был связан с демонтажем прежней экономической системы… Второй этап был временем расчистки завалов, образовавшихся от разрушения „старого здания“… Напомню, за время длительного экономического кризиса Россия потеряла почти половину своего экономического потенциала».

Это важное утверждение. Ведь реформа 90-х годов представлялась обществу как модернизация отечественной экономики — а теперь оказывается, что это был ее демонтаж, причем исключительно грубый, в виде разрушения «старого здания». На это согласия общества не спрашивали, а общество никогда бы не дало такого согласия. Речь идет о колоссальном обмане общества, совершенном с участием авторитетных обществоведов.

Наблюдалась поразительная вещь: ни один из ведущих экономистов никогда не сказал, что советское хозяйство может быть переделано в рыночное хозяйство западного типа. Никто никогда и не утверждал, что в России можно построить экономическую систему западного типа. Ситуация в интеллектуальном плане аномальная: заявления по важнейшему для народа вопросу строились на предположении, которого никто не решался явно высказать. Никто не заявил, что на рельсах нынешнего курса возникнет дееспособное хозяйство, достаточное, чтобы гарантировать выживание России как целостной страны и народа. Ведь если этого не будет, то уплаченную народом тяжелую цену за блага для «новых русских» уже никак нельзя будет оправдать.

Однако, сколько ни изучаешь документов и выступлений, никто четко не заявляет, что он, академик такой- то, уверен, что курс реформ выведет нас на безопасный уровень без срыва в катастрофу. А вот предупреждений об очень высоком риске сорваться в катастрофу было достаточно.

Итак, главные обществоведы страны не утверждали, что жизнеустройство страны может быть переделано без катастрофы, — но тут же требовали его переделать. Никакое научное сообщество не может принимать подобные катастрофические предложения без обоснования и критического анализа. Один этот штрих показывает, что к концу 80-х годов в СССР и России уже не существовало сообщества обществоведов как научной системы.

Горбачев и его «интеллектуальная команда» вместо «научного анализа» гнали общество, торопили, не давали опомниться и задуматься, представляли дело так, будто никакого выбора и не существует. Весь дискурс официального обществоведения был направлен на то, чтобы люди не поняли, что их ожидает в ближайшем будущем. Но ведь для общества как раз было жизненно важно разобраться именно в сути выбора, перед которым оно было поставлено, и основная масса народа надеялась на то, что гуманитарная интеллигенция — философы, историки, социологи — в этом разберется и честно растолкует остальным. Люди считали, что это — профессиональный долг обществоведения.

Вот как характеризовала суть перестройки академик Т.И. Заславская: «Перестройка — это изменение типа траектории, по которой движется общество… При таком понимании завершением перестройки будет выход общества на качественно новую, более эффективную траекторию и начало движения по ней, для чего потребуется не более 10–15 лет… Необходимость принципиального изменения траектории развития общества означает, что прежняя была ложной» [44].

Здесь сказано, что население и страну ждет не улучшение каких-то сторон жизни, а смена самого типа жизнеустройства, то есть всех сторон общественного и личного бытия. Речь идет даже не о том, чтобы с перекрестка пойти «другой дорогой», а о том, чтобы сменить тип траектории — пойти в другую сторону, да еще и «в другом измерении» (в глубь земли?).

Казалось бы, поставлена фундаментальная проблема и следующим шагом будет именно на таком фундаментальном уровне сказано, в чем же «прежняя траектория была ложной». Но нет, этот разговор велся (да ведется и сегодня) на уровне деталей бытового характера. Выезд за границу облегчить, вместо универсамов супермаркеты учредить, цену поднять так, чтобы очередей не было, разрешить образование партий — Жириновского, Явлинского, а то скучно без них.

А ведь за утверждением Т.И. Заславской стояли вещи экзистенцисиального уровня. Например, предполагалось изменение всех фундаментальных прав человека — на пищу, на жилье, на труд. От общества, устроенного по типу семьи, когда именно эти права являются неотчуждаемыми (человек рождается с этими правами), предполагалось перейти к обществу, устроенному по типу рынка, когда доступ к первичным жизненным благам определяется только платежеспособностью человека. Как могли обществоведы уклониться от обсуждения именно этой фундаментальной проблемы выбора и толковать о частностях?

Даже проблема ликвидации плановой системы хозяйства, частная по сравнению с общим изменением типа жизнеустройства, оказалась для обществоведения слишком фундаментальной. О ней говорилось мало и именно в технических терминах — что лучше учитывает потребительский спрос на пиджаки, план или рынок?

Г.Х. Попов писал в 1989 г.: «В документах июньского (1987 г.) Пленума ЦК КПСС „Основные положения коренной перестройки управления экономикой“ и принятом седьмой сессией Верховного Совета СССР Законе СССР „О государственном предприятии (объединении)“ есть слова, которые можно без преувеличения назвать историческими: „Контрольные цифры… не носят директивного характера“. В этом положении — один из важнейших узлов перестройки» [9].

Исторические слова! Значит, речь идет о чем-то самом важном. Так растолкуйте это людям, товарищи философы и экономисты! Но обществоведение, напротив, нанесло тяжелый удар по методологии понимания людьми самых простых и фундаментальных для их жизни вещей, по навыкам постановки вопросов, вычленения главного, выявления причинно-следственных связей.

Уже к середине 90-х годов мнение о том, что экономическая реформа в России «потерпела провал» и привела к «опустошительному ущербу», стало общепризнанным (пусть негласно) и среди российских, и среди западных специалистов. В 1996 г. видные экономисты Н. Петраков и В. Перламутров писали в академическом журнале «Вопросы экономики»: «Анализ политики правительства Гайдара — Черномырдина дает все основания полагать, что их усилиями Россия за последние четыре года переместилась из состояния кризиса в состояние катастрофы» [97].

Но ведь надо вспомнить, что влиятельные обществоведы прямо призывали людей принять перспективу «опустошительного ущерба», внушая, что в середине 80-х годов люди жили так плохо, что хуже не бывает. Вот, доктор философских наук, главный научный сотрудник АН СССР А.И. Ракитов пишет в академическом журнале о хорошо изученном явлении — первоначальном накоплении капитала в XVIII–XIX веках: «Первоначальное накопление капитала действительно жестокий процесс. Но эта жестокость того же рода, как жестокость скальпеля, разрезающего живую ткань, чтобы вырезать гнойник и освободить плоть от страданий. Однако жестокость „первоначального накопления“ ни в какое сравнение не идет с циничным надругательством над людьми и обществом эпохи окончательного разграбления, длящегося в нашей стране вот уже 70 лет» [103].

Можно ли считать эти утверждения рациональными, относящимися к сфере знания? Даже для пропаганды в боевых условиях это выглядит как гротеск, шокирующий мало-мальски образованного человека. Какой гнойник, какая плоть? От каких страданий освободил скальпель первоначального накопления английских крестьян, согнанных с земли, или десятки миллионов африканцев, угнанных в рабство? Но это говорит видный философ, ставший советником президента по вопросам науки. Русский интеллигент… Подобные высказывания — признак глубокого кризиса обществоведения.

Нобелевский лауреат по экономике Дж. Стиглиц дает ясную оценку: «Россия обрела самое худшее из всех возможных состояний общества — колоссальный упадок, сопровождаемый столь же огромным ростом неравенства. И прогноз на будущее мрачен: крайнее неравенство препятствует росту» [117].

Вдумаемся в этот вывод: в результате реформ мы получили самое худшее из всех возможных состояний общества. Значит, речь идет не о частных ошибках, вызванных новизной задачи и неопределенностью условий, а о системе ошибок, о возникновении в сознании проектировщиков реформы «странных аттракторов», которые тянули к выбору наихудших вариантов из всех возможных, тянули к катастрофе.

Перед нами явление крупного масштаба: на огромном пространстве при участии влиятельной интеллектуальной группировки искусственно создана хозяйственная и социальная катастрофа. Ее интенсивность не имеет прецедента в индустриальном обществе Нового времени. Украина — большая европейская страна с высоким уровнем научного и промышленного развития. В 2000 г. средняя реальная заработная плата здесь составляла 27 % от уровня 1990 года (в РФ 42 %, в Таджикистане 7 %).

Казалось бы, перед обществоведением возник очень важный в теоретическом и еще более в практическом плане объект исследований, анализа, размышлений и диалога. Но за прошедшие 15 лет никакого стремления к рефлексии по отношению к методологическим основаниям программы реформ в среде обществоведов не наблюдается! За исключением отдельных личностей, которые при настойчивой попытке гласной рефлексии становятся диссидентами профессионального сообщества.

В России 90-х годов на высказывание мнений, противоречащих доктрине реформ, была наложена цензура, по сравнению с которой советская идеологическая цензура показалась бы предельно либеральной. Даже почтенным иерархам экономической науки (например, академикам Д.С. Львову, Н.Я. Петракову или Ю.В. Яременко) был закрыт доступ к трибуне, так что их рассуждения в узком кругу специалистов превратились в «катакомбное» знание.

Американские эксперты А. Эмсден и др. пишут в своем докладе: «Тем экономистам в бывшем Советском Союзе и Восточной Европе, которые возражали против принятых подходов, навешивали ярлык скрытых сталинистов» [136]. В те годы этот ярлык означал маргинализацию человека как профессионала и был едва ли не опаснее, чем ярлык «фашиста». Но гораздо важнее состояние именно сообщества как целостности, мейпстрим.

Если отбросить предположения о том, что доктрина реформ являлась плодом сатанинского заговора против России, остается признать, что ее замысел включал в себя ряд ошибок фундаментального характера. Эти ошибки делались вопреки хорошо систематизированному историческому опыту России, вопреки предупреждениям множества советских и российских специалистов, вопреки предупреждениям видных зарубежных ученых. Этот факт также требует рефлексии, ибо говорит об очень глубокой деформации всей системы норм научной рациональности в отечественном обществоведении.

Назовем, только для примера, два положения, которыми обосновывалась радикальная реформа: утверждение, будто советское народное хозяйство переживало кризис и было на грани коллапса; утверждение, что кардинальная трансформация социально-экономической системы не приведет к социальному бедствию.

А.Н. Яковлев в интервью 2001 г. подтвердил первый тезис: «Если взять статистику, какова была обстановка перед перестройкой, — мы же стояли перед катастрофой. Прежде всего экономической. Она непременно случилась бы через год-два» [137].

Чтобы проверить эти слова академика РАН от экономики, каждый мог тогда и может сегодня «взять статистику» и убедиться, что, согласно всем главным показателям, прежде всего размеру инвестиций, никаких признаков кризиса, а тем более коллапса, в середине 80-х годов не было. Достаточно посмотреть на массивные, базовые индикаторы, определяющие устойчивость экономической основы страны. Никто в их достоверности не сомневался и не сомневается[85].


Таблица 2. ОСНОВНЫЕ ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ПОКАЗАТЕЛИ СССР ЗА 1980–1988 гг.



А вот итог ретроспективного анализа экономического состояния СССР в 80-е годы, обобщенный в [104]: «Исключительно важно подчеркнуть: сложившаяся в первой половине 80-х годов в СССР экономическая ситуация, согласно мировым стандартам, в целом не была кризисной. Падение темпов роста производства не перерастало в спад последнего, а замедление подъема уровня благосостояния населения не отменяло самого факта его подъема» [104].

Что касается второго тезиса — о том, что «невидимая рука рынка» принесет благоденствие населению, — то приверженность этой утопии хорошо характеризуется той агрессивностью, которую вызывали у интеллектуальной бригады реформаторов сомнения массы этого самого населения.

В.В. Радаев и О.И. Шкаратан так трактовали эти сомнения: «А что же нынешняя революция? (А это, безусловно, революция. Речь идет о смене формаций.)… На практике против первых, даже робких шагов в стороны рыночной экономики и гражданского общества решительно выступили разноликие социальные силы… Казалось бы, вот путь, вот спасение — рынок, кооперативы, частная собственность. Но вплоть до сегодняшнего дня идут острейшие дискуссии… На самом деле трагическим является консерватизм не отдельных групп, а тем более отдельных лиц, но огромных масс, верящих, что они сегодня живут при социализме и что его необходимо „исправить“. В сознании многих рыночные формы хозяйствования односторонне отождествляются с эксплуатацией, неравенством, безработицей. Да, пожалуй, нет для реформаторов более страшной преграды, чем народные предрассудки» [102].

Прошло 17 лет, «рынок, кооперативы, частная собственность», которых опасались «огромные массы», наглядно продемонстрировали, что они несут именно «эксплуатацию, неравенство, безработицу». Очевидно, что «огромные массы» оказались обладателями надежного достоверного знания и надежных рациональных методов предвидения. А видные обществоведы из АН СССР В.В. Радаев и О.И. Шкаратан дали совершенно ложный прогноз и оказались интеллектуально несостоятельными. И где же их рефлексия и профессиональный разбор причин такой огромной ошибки?

Как известно, одна из главных идей, положенных в основание российской реформы, сводилась к переносу в Россию англосаксонской модели экономики. Эта идея выводилась из, казалось бы, давно изжитого в просвещенном сознании примитивного евроцентристского мифа, согласно которому Запад через свои институты и образ жизни выражает некий универсальный закон развития в его наиболее чистом виде. Американские эксперты, работавшие в Москве, пишут: «Анализ экономической ситуации и разработка экономической стратегии для России на переходный период происходили под влиянием англо-американского представления о развитии. Вера в самоорганизующую способность рынка отчасти наивна, но она несет определенную идеологическую нагрузку — это политическая тактика, которая игнорирует и обходит стороной экономическую логику и экономическую историю России» [136].

Никаких шансов на успех такая реформа не имела. Экономисты и философы предлагали взять за образец Запад и приводили как довод цитаты из фон Хайека или Милтона Фридмана. Они ничего не объясняли в советской реальности, но оказывали магическое действие. На предупреждения, которые делали самые авторитетные западные ученые, не обращали внимания. А именно в этот момент Дж. Гэлбрейт заметил: «На деле экономические идеи всегда являются продуктом своего времени и места возникновения, с которыми они тесно связаны, их нельзя рассматривать независимо от того мира, который они объясняют» (см. [49]).

Народное хозяйство и жизнеустройство любой страны — это большая система, которая складывается исторически и не может быть переделана исходя из доктринальных соображений. Выбор за образец для построения нового общества России именно США — страны, созданной на совершенно иной, нежели в России, культурной матрице, — не находит рациональных объяснений. Трудно сказать, какие беды пришлось бы еще испытать российскому народу, если бы у реформаторов действительно хватило сил загнать Россию в этот коридор.

Дж. Грей пишет то, что знали и основоположники современной русской культуры, и подавляющее большинство граждан СССР: «Значение американского примера для обществ, имеющих более глубокие исторические и культурные корни, фактически сводится к предупреждению о том, чего им следует опасаться; это не идеал, к которому они должны стремиться. Ибо принятие американской модели экономической политики непременно повлечет для них куда более тяжелые культурные потери при весьма небольших, чисто теоретических или абсолютно иллюзорных экономических достижениях» [37, с. 192].

Дело вовсе не в идеологии, речь идет об исторически заданных ограничениях для выбора модели развития. Можно говорить о рациональности неолиберализма — в рамках специфической культуры Запада и его экономической реальности. Но это вовсе не значит, что постулаты и доводы неолиберализма являются рациональными и в существенно иной реальности, например, в России. Даже напротив, перенесение их социальной модели в иную экономическую и культурную среду практически наверняка лишает «их» обоснование рациональности. Это — почти очевидное элементарное правило. Анализируя причины краха неолиберальной реформы в России, мы должны понять природу «гибридизации» западного и отечественного научно-социального сознания, которая порождает синергическую интеллектуальную конструкцию, доводящую травмирующие свойства любой реформы до состояния абсурда, несовместимого с жизнью общества.

Дж. Гэлбрейт сказал об этих планах российских реформаторов: «Говорящие — а многие говорят об этом бойко, и даже не задумываясь — о возвращении к свободному рынку времен Смита не правы настолько, что их точка зрения может быть сочтена психическим отклонением клинического характера. Это то явление, которого у нас на Западе нет, которое мы не стали бы терпеть и которое не могло бы выжить» [47].

Психическое отклонение клинического характера — вот как воспринимался замысел реформы в России видными западными специалистами, не имеющими причин молчать! В 1996 г. американские эксперты, работавшие в РФ (А. Эмсден и др.), признали: «Политика экономических преобразований потерпела провал из-за породившей ее смеси страха и невежества» [136].

Страх — понятная эмоция специалистов, чьи рекомендации привели к катастрофе. Но почему этот страх не был обуздан рациональным научным знанием? Объяснить этот феномен — приоритетная задача социологии российского «общества знания». Какова природа невежества, которое «породило» политику реформ в России? Изживается ли это невежество сегодня? Какие социальные механизмы блокируют рефлексию сообщества обществоведов России? Каковы способы восстановления информационной системы, которая вновь свяжет эту общность дееспособной когнитивной структурой?

Катастрофический кризис, в создании которого активное участие принимало сообщество обществоведов, в свою очередь самый тяжелый удар во всей системе знания нанес по обществоведению. Состояние всех типов социально-научного знания характеризуется рядом общих черт, на фоне которых реализуются специфические сценарии и тенденции развития в каждой отдельной области (экономике, социологии, этнологии и пр.). Главными общими процессами и факторами можно считать следующие:

— кризис мировоззренческой матрицы советского проекта в 60—80-е годы XX века и производный от него кризис когнитивной основы советского обществоведения;

— кризис легитимности советской политической системы в 80-е годы и распад сообщества обществоведов; формирование группировок на идеологической и прагматической основе; «внешние» заказчики и спонсоры и их влияние на обществоведение;

— фрагментация информационной системы российского обществоведения; дискриминация при доступе к информационным ресурсам по идеологическим и экономическим основаниям;

— изменение системы отношений с «социальными заказчиками» и возникновение «интеллектуального предпринимательства» в сфере обществоведения;

— изменение системы господства в России и новая структура «научного фронта» в обществоведении;

— системный кризис в России и отход от норм рационального мышления в элите и в массовом сознании;

— общий кризис когнитивных структур Просвещения и давление постмодернизма.

Согласно этому перечню, первым фактором, определяющим состояние обществоведения, является воздействие на научное сообщество наследия советского периода. Инерция этого воздействия очень велика, и ее преодоление само по себе есть актуальная и сложная задача обществоведения, которая в явном виде даже еще не поставлена. Без рефлексии и рационального диалога с этой инерцией не справиться.

Важнейшей особенностью обществоведения в советское время был искажающий реальность методологический фильтр, через который оно видело свой предмет. Этим фильтром был специфический способ понимать общество в его развитии — исторический материализм.

Истмат — доктрина, ставшая частью идеологии. Доктрина быстро оторвалась от ее основоположников и стала жить своей жизнью, порой весьма «не по Марксу». Обществоведению нанесла вред прежде всего стереотипизация истмата — превращение его формул в расхожие догмы. Маркс писал даже: «Материалистический метод превращается в свою противоположность, когда им пользуются не как руководящей нитью при историческом исследовании, а как готовым шаблоном, по которому кроят и перекраивают исторические факты». То есть этот метод не просто может стать бесполезным, но и превращается в свою противоположность! А значит, приводит к совершенно ложным выводам.

Имея истмат как руководящую нить, классики марксизма дополняли его всеми достижениями современного им знания. Наши «профессора истмата», которые блокировали доступ к «немарксистскому» знанию, были в этом смысле антимарксистами.

Из ограничений, наложенных классиками на применение метода, следует, что для понимания конкретных процессов надо осваивать и другие, лежащие вне истмата методологические средства. Советское обществоведение нарушило ограничения, наложенные на применимость метода его творцами, и резко снизило познавательные возможности нашего общества.

Так, политэкономия уже с начала XIX века все более и более приобретала характер «позитивной» науки, заменяющей описание социальной реальности ее более или менее абстрактными моделями, тяготеющими к механистическому детерминизму. Из политэкономии заимствовал «чистые» модели и истмат. Включив в изучение общества категорию законов, Маркс сделал всю свою философию уязвимой для соблазна позитивизма. Сам он защищался от этого соблазна диалектикой, которая во многом компенсировала само разделение «субъект-объект». По-иному пошло дело у социал-демократов и особенно в советском истмате.

В декабре 1921 г. вышла книга Н.И. Бухарина «Теория исторического материализма. Популярный учебник марксистской социологии». Уже здесь было проведено разделение единой философии истории на два раздела — истмат и диамат. Завершен был этот процесс в классическом труде советского истмата, учебнике В.Ж. Келле и М.Я. Ковальзона «Исторический материализм», изданном массовыми тиражами [51].

На отдаление истмата от диалектики и усиление в нем механистического детерминизма впервые указала Роза Люксембург, но глубоко рассмотрел этот процесс А. Грамши. Он, прежде всего, высказал мысль о причине и даже необходимости этого процесса на определенной стадии общественного развития. Он писал в «Тюремных тетрадях»: «Когда отсутствует инициатива в борьбе, а сама борьба поэтому отождествляется с рядом поражений, механистический детерминизм становится огромной силой нравственного сопротивления, сплоченности, терпеливой и упорной настойчивости… Реальная воля становится актом веры в некую рациональность истории, эмпирической и примитивной формой страстной целеустремленности, представляющейся заменителем предопределения, провидения и т. п. в конфессиональных религиях… Но когда „подчиненный“ становится руководителем и берет на себя ответственность за массовую экономическую деятельность, то этот механицизм становится в определенном смысле громадной опасностью… Фатализм является не чем иным, как личиной слабости для активной и реальной воли. Вот почему надлежит всегда развенчивать бессмысленность механистического детерминизма, который, будучи объясним как наивная философия массы, и лишь как таковой представляющий элемент внутренней силы, с возведением его в ранг осознанной и последовательной философии со стороны интеллигенции становится причиной пассивности, дурацкого самодовольства» [35, с. 54–55].

Таким образом, если фатализм истмата и был когда- то полезен трудящимся как заменитель религиозной веры в правоту их дела, то в советское время положение изменилось принципиально. Теперь партийное обществоведение взяло на себя «ответственность за массовую экономическую деятельность», и фатализм стал «громадной опасностью» — «причиной пассивности, дурацкого самодовольства». И Грамши записал в «Тетрадях» такое замечание: «Что касается исторической роли, которую сыграла фаталистическая концепция философии практики, то можно было бы воздать ей заупокойную хвалу, отметив ее полезность для определенного исторического периода, но именно поэтому утверждая необходимость похоронить ее со всеми почестями, подобающими случаю» [35, с. 60].

Эти похороны не состоялись и сегодня — истмат лишь «вывернут» в фундаментализм механистического неолиберализма. Реформа 90-х годов никак не сказалась на статусе методологии истмата, потому что он с ней оказался вполне совместим — пролетарская революция не созрела, советский строй был реакционным, следовательно, надо способствовать развитию производительных сил в рамках капитализма.

Своей жесткой схемой смены формаций истмат подвел к мысли, что советский социализм был «ошибкой истории». И потому-то основная масса обществоведов от истмата сегодня совершенно искренне находится в одном стане с ренегатами марксизма.

Мы стоим перед фактом, который невозможно отрицать: советское обществоведение, в основу которого была положена марксистская методология исторического материализма, оказалось несостоятельно в предсказании и объяснении кризиса советского общества. Речь идет о фундаментальных ошибках, совершенных большим интеллектуальным сообществом, так что объяснять эти ошибки аморальностью или конформизмом членов сообщества невозможно. Те методологические очки, через которые оно смотрело на мир, фатальным образом искажали реальность. Идеологический конформизм интеллигенции мог так легко проявиться потому, что теория марксизма не налагала запрета на смену идеалов.

В марксизме и в русском коммунизме были общие черты, которые делали возможным их взаимодействие, но в то же время создавали и предпосылки для конфликта (который впервые выразился в расколе на большевиков и меньшевиков). Вплоть до 60-х годов XX века симбиоз советского строя и марксизма был одинаково необходим «обеим сторонам». Без этого симбиоза марксизм стал бы достоянием истории. Но, опершись на русский коммунизм, марксизм как интеллектуальное течение позже стал одним из соучастников его разгрома. Нельзя проходить мимо такого важного явления, как антисоветский марксизм 60—80-х годов на Западе и в СССР[87].

Критический анализ методологического оснащения доктрины марксизма является для постсоветского общества абсолютно необходимым, а для обществоведения он представляет профессиональный долг. Этот анализ тем более актуален, что как правящая элита, так и оппозиция в РФ продолжают, хотя частью бессознательно, в своих умозаключениях пользоваться инструментами исторического материализма — смена идеологических клише «победившей» частью общества на это никак не влияет.

Когда в перестройке был взят курс на ликвидацию советского общественного строя, это потребовало подавления и ликвидации особой подсистемы знания — предвидения угроз. В интеллектуальном плане это было одной из важнейших функций обществоведения.

Еще Аристотель писал, что возможны два типа жизнеустройства: в одном исходят из принципа «сокращения страданий», а в другом — «увеличения наслаждений». Советский строй исходил из первого принципа, он был создан поколениями, пережившими несколько волн массовых бедствий. Он весь был нацелен на предотвращение угроз. В этом СССР достиг больших успехов и даже сделал ряд важных открытий. Развитию этой части «общества знания» способствовало и наличие в мировоззренческой матрице советского строя компоненты общинного крестьянского коммунизма с присущей крестьянскому мироощущению культурой предвидения угроз в условиях высокой неопределенности.

Городское население 80-х годов, уже забыв о бедствиях, соблазнилось радикально перейти ко второму принципу жизнеустройства. Философ А.С. Панарин трактует этот большой сдвиг в сознании как «бунт юноши Эдипа», бунт против принципа отцовства, предполагающего ответственность за жизнь семьи и рода. Эйфория перестройки не предвещала катастрофы, пока худо-бедно действовали старые системы защиты от угроз, но затем старые системы стали устраняться, а общественное сознание утратило навыки предвидения угроз. Нарушилась социодинамика этого типа знания — произошел сдвиг к аутистическому мышлению, информация об угрозах стала активно отвергаться. Даже предчувствия исчезли. Это было признаком назревания большого кризиса, а потом стало причиной его углубления и затягивания. Не чувствуешь опасности — и попадаешь в беду.

В стране была отключена сама функция распознания угроз, подорваны необходимые для ее выполнения структуры и испорчены инструменты. Не желая слышать неприятных сигналов, общество как будто стало отключать системы сигнализации об угрозах — одну за другой. Это выражалось в планомерной ликвидации («перестройке») структур, которые и были созданы для обнаружения угроз и их предотвращения. Общество заболело чем-то вроде СПИДа. Ведь иммунодефицит и выражается прежде всего в отключении первого контура системы иммунитета — механизма распознания проникших в кровь веществ, угрожающих организму.

В норме опасность порождает функцию государства, а функция — соответствующую структуру. Наука и была в СССР той сложной структурой, которая своей познавательной работой покрывала спектр главных прямых опасностей для государства и общества. Но даже сегодня о науке спорят лишь в терминах ее экономической эффективности. Ах, ее продукция неконкурентоспособна! Да разве в этом главная функция отечественной науки? Ее главная задача — накладывать запреты, предупреждать о том, чего делать нельзя.

Уже с начала перестройки специалисты фиксировали это странное изменение в сознании людей — на время в обиход вошел даже термин «синдром самоубийцы». Операторы больших технических систем совершали целую цепочку недопустимых действий, как будто специально хотели устроить катастрофу. Вот на шахте Донбасса произошел взрыв метана, погибли люди. До этого был неисправен какой-то датчик, подавал ложные сигналы. Вместо того чтобы устранить неисправность, его просто отключили. Не помогло, сигналы беспокоили — и последовательно отключили около двадцати анализирующих и сигнализирующих устройств.

Но признаком общей беды это стало потому, что так вели себя люди в самых разных делах. Среди бела дня, при полной видимости, немыслимым образом сталкивались два корабля, которые вели опытные капитаны. Водители на шоссе вдруг разворачивались из правого ряда, даже не подав сигнала, и приводили к тяжелой аварии. От травм, случайных отравлений и несчастных случаев в России на пике этого процесса гибло очень много людей — до 400 тысяч человек в год.

Это был сигнал, который надо было услышать и принять срочные меры. Кстати сказать, после Чернобыля на Западе ожидали, что как раз из России будет сказано важное слово, что в СССР началось движение к новому пониманию рисков. Академик В.А. Легасов с его группой на основе анализа чернобыльской катастрофы высказали много важных мыслей, в чем-то у них были даже прозрения. Легасов задумал написать книгу «Дамоклов меч» — о девяти гранях смертельной угрозы для России; он собрал бесценный материал фактов и размышлений, но не довелось закончить. Нас увлекла перестройка, а Легасов как раз и предупреждал о порождаемых ею опасностях.

В 80-е годы интеллектуальное сообщество проявляло поразительное равнодушие даже к самым непосредственным угрозам безопасности. Вот простой пример. Как «технология» перестройки было использовано учение о культурной гегемонии Антонио Грамши. Суть его в том, что до слома политического и социального строя производится «молекулярная агрессия» в сознание — разрушается культурное ядро общества множеством мелких ударов и уколов. Когда люди окончательно сбиты с толку, можно переходить ко второму этапу. Это — теория огромной важности, имеющая общее значение для обществоведения (так, теория «молекулярной агрессии» в сознание — основа современной рекламы).

Казалось бы, сведения о принятии ее на вооружение противником в холодной войне должны были быть восприняты с полной серьезностью. Но как пренебрежительно пишет об этом в 1985 году историк проф. Н.Н. Николаев: «Для ЦРУ Поремский [деятель НТС] сочинил „молекулярную“ теорию революции. НТС вручил ЦРУ наскоро перелицованное старье — „молекулярную доктрину“, с которой Поремский носился еще на рубеже сороковых и пятидесятых годов. Под крылом ЦРУ Поремский раздул ее значение до явного абсурда… Этот вздор, адресованный Западу, конечно, поднимается на смех руководителями НТС, которые в своем кругу язвят: „У нас завелась одна революционная молекула, да и то пьяная“ [87]».

Н.Н. Николаев приводит изложение сути доклада об этой доктрине, сделанного в НТС в 1972 г., — и издевается над ним: «Если говорить серьезно и по существу, то притягательная сила описанной „идеологии“ близка к нулю, а быть может, величина отрицательная». Это написано в книге издания 1985 года, когда «агрессия» уже разворачивалась вовсю. А ведь эта технология и сегодня не изменилась, но никакого интереса не вызывает, хотя и в России есть специалисты по Грамши. На Западе же учение Грамши о гегемонии — почти обязательный для образования обществоведов предмет. Только в США за год защищаются десятки диссертаций, посвященных изучению трудов Грамши.

Большой программой перестройки была общая дестабилизация. Можно даже сказать, это была программа стравливания всех элементов общества, которые находились в скрытом, «дремлющем» конфликте. За столетия в сложном многонациональном и «многокультурном» обществе и государстве России было выработано множество явных и неявных механизмов разрешения, успокоения и подавления конфликтов. Эти механизмы отказывали очень редко, когда Россия попадала в историческую ловушку и возникала такая система порочных кругов, которую невозможно было разорвать в рамках сложившегося порядка. В конце 80-х годов это и произошло.

Во время перестройки была подвергнута разрушению вся политическая культура советского общества. Английский политолог Арчи Браун во введении к важной книге [144] дает такое определение: «Политическая культура — субъективное восприятие истории и политики, фундаментальные верования и ценности, фокус идентификации и лояльности, сумма политических знаний, чаяния, которые являются продуктом специфического исторического опыта наций или групп».

Из этого видно, что политическая культура является важной частью культурного ядра общества и в индустриальном обществе опирается на рациональное знание. Следовательно, подрыв сложившейся в обществе политической культуры неизбежно провоцирует тяжелый кризис. Западные политологи выделяют именно то направление во всей программе перестройки, которое в наибольшей степени противоречило политической культуре СССР и поэтому несло в себе предпосылки национальной катастрофы. А. Браун пишет, что важнейшей ценностью доминирующей советской политической культуры являлся порядок. Понимание того, какую угрозу представляют беспорядок и хаос, объединяло все социальные группы — рабочих, крестьян, интеллигенцию, управленцев.

Что хаос таит в себе смертельные угрозы для народа и государства — фундаментальная истина, накопленная за века знания об обществе. В американской политологии она выражается в такой сентенции: «Не пробуждайте к жизни те силы, с которыми вам нелегко будет совладать». Для России в основании ценности порядка лежал и ее собственный «специфический исторический опыт» — разрушение государственности и Гражданская война 1917–1921 гг. И что же общество наблюдало в ходе перестройки? Именно искусственное создание хаоса — с взрывом массовой преступности, кровопролития в национальных конфликтах и терроризма.

Советолог С. Бялер, директор Института международных изменений Колумбийского университета, сравнивает Горбачева с «Мартином Лютером, который стремился разрушить или существенно ослабить косные институты правящей церкви». Он точно определяет суть действий верхушки КПСС: «Начиная перестройку, Горбачев и его помощники в руководстве инициировали процесс, который не поддается полному контролю и которым нельзя всесторонне управлять» [144, с. 111].

Горбачев резко дестабилизировал состояние советской системы в целом, то есть сделал именно то, что категорически противоречило знанию. Это был колоссальный культурный срыв, такое отступление от норм рациональности, что даже профессиональные специалисты, которые к этому срыву нас и подталкивали, не могли его предвидеть. Видный американский советолог А. Брумберг признался: «Ни один советолог не предсказал, что могильщиком Советского Союза и коммунистической империи будет настоящий номенклатурный коммунист, генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза Михаил Горбачев» [15].

Но ведь сообщество обществоведов, в общем, поддерживало эту доктрину дестабилизации и в своей среде подавляло голос тех, кто пытался воззвать к здравому смыслу. Именно под таким давлением была исключена проблема угроз из обсуждения программы приватизации промышленности. Навык их предвидения сумели изъять и из массового сознания. Да, подавляющее большинство граждан не верило в благо приватизации с самого начала и тем более после ее проведения. Но 64 % опрошенных ответили: «Эта мера ничего не изменит в положении людей».

Рациональное управление рисками на любом уровне требует постоянного мониторинга опасностей и их восприятия. Для этого обществоведение должно вести одновременное изучение трех «срезов реальности»: объективно существующей системы угроз и источников риска; той «карты опасностей», которой мы обладаем в данный момент; той «системы страхов», которая складывается в сознании людей.

Эти три системы взаимосвязаны. Все они должны быть структурированы. Например, «система страхов», сложившаяся в общественном сознании, должна быть изучена и преобразована в «карту страхов» — образ, адекватность которого зависит от эффективности инструментов познания, которыми располагает наука.

Эффективность в предотвращении и преодолении угроз зависит прежде всего от того, насколько адекватна та «карта опасностей», исходя из которой государство и общество планируют и реализуют свои действия, а также от наличия достоверной «карты страхов» и средств воздействия на «систему страхов». Общественное сознание и страх — факторы исключительно динамичные. При эффективном, основанном на знании, управлении общество воспринимает угрозы адекватно, и реалистичный страх служит фактором снижения рисков. При ошибках власти страхи могут легко превращаться в факторы дестабилизации и источник внутренней опасности.

Во время перестройки российское общество пережило несколько приступов неадекватного страха, доходящих до уровня психозов, которые резко дестабилизировали ситуацию и углубили кризис. Еще важнее были случаи нечувствительности к назревающим угрозам.

Кроме того, механистическое сознание с трудом осваивает представление о синергизме опасностей. Суть его в том, что если две или больше опасности действуют совместно, как система, то их эффект может многократно (даже на порядки) превосходить сумму эффектов при действии каждой из опасностей по отдельности. Когда такие системы складываются, могут быть разрушены объекты, которые были совершенно неуязвимыми для каждой опасности, взятой отдельно.

Можно высказать как общее утверждение: катастрофы происходят именно в результате синергизма опасностей, который был не предусмотрен и не просчитан. Более того, искусство разрушения в том и состоит, чтобы создать в нужном месте и в нужное время этот синергизм слабых факторов (опасностей). Напротив, искусство управления рисками состоит в том, чтобы предвидеть возможность возникновения таких кооперативных эффектов и вовремя разрушать возникающие системы опасностей — также слабыми воздействиями.

Например, для СССР очень опасны оказались местные (национальные) элиты, складывающиеся на межведомственной клановой основе. Вплоть до 60-х годов эти системы регулярно разделялись с устранением назревающего в них синергизма. Благодаря этому сложилась изощренная система обратных связей, которая автоматически «гасила» зародыши опасных конфликтов, когда их динамика подводила к заданному порогу. Это касалось, например, конфликтов в межэтнических отношениях. Создание этой системы было великолепным достижением советского «общества знания», и она действовала так незаметно, что стабильность казалась естественным состоянием. Уже в 1986–1987 гг. эта система была разрушена, и очень быстро сложилась система обратных связей, ускоряющих развитие конфликтов. Изучение динамики развития конфликтов в Нагорном Карабахе, Приднестровье и в Чечне показывает, насколько неадекватными были действия власти и ее советников из «перестроечного» обществоведения.

Фундаментом для составления новой «карты опасностей» служит определение векторов и динамики, происходящих в России и в мире главных процессов и возникающих при этом противоречий. Пока что обществоведение от этого уклоняется: либералы и марксисты трактуют происходящее в понятиях истмата, «государственники» — в державной риторике, малопригодной для «инженерного» анализа.

События в России развиваются на фоне общего кризиса индустриальной цивилизации при большой открытости и ослаблении защитных сил Российского государства и общества. Следует учесть при этом, что кризис индустриализма порождает и в западном обществе целую систему страхов, искаженных неадекватным восприятием порождаемых им угроз.