"Город М" - читать интересную книгу автора (Болтышев Валерий Александрович)Глава пятаяА Егорушке опять приснился сон. Ему снилась река. Но, исчезая за каждым поворотом, река была то лесом, то небом. И в ней – кроме рыб – жили звери и птицы. К тому же, она начиналась нигде и текла никуда. А лес, состоящий из деревьев, вдали делался мхом. Но вдоль реки он был рекой, срастаясь с ней и стекая в нее сырым подспудным сумраком. И даже зверь, идущий к водопою, не знал, где и когда трава леса станет травой реки. Что же касается неба, то оно было всем. Синее или бронзовое, оно было водами, поскольку светилось от самого дна. И в нем стоял лес. И оно росло в лесу – от земли, как деревья, и было всем, кроме деревьев,– поляной, запахом, шевелением ветки. Словом, мир не давался глазам. И поэтому был невидим. Более того, он не имел глаз, кроме тех, что были им самим. Порой под вечер он бывал очень красивым – черный лес, бледная река и красный закат,– хотя делалось это без умысла. А порой наступала ночь, и мир исчезал в ней – без страха и сожалений. Ночь означала ночь. Закат означал закат. Ничего не значила только жизнь, потому что она была всем, как небо, и начиналась ниоткуда, как река, а смерть происходила слишком неожиданно, чтоб приобрести смысл. И первого, кто счел, что это не так, сьел медведь. Чужак появился однажды утром. Он выполз на берег и стал пить из реки. Но это был чужой берег и чужая река, и, напившись, он закрыл глаза и стал умирать, потому что умел это делать, и потому что эта река и эти деревья вокруг для него означали смерть. В невидимом мире еще никто не умирал так тщательно. И медведь, сидя в камышах, не мог понять, чем занят гость, похожий на жабу-переростка. Но от чужака несло гнилью – может быть, это был дух умирания, а может, так вонял обломок стрелы, торчащий под ребром,– а медведь был голоден, и потому чужак умер скорей, чем предполагал. Правда, он, по-видимому, ценил свой вариант смерти – чтоб долго и закрыв глаза – и жутко выл, ощеривши пасть и царапая медвежий бок. Но медведь вспомнил об этом только через полгода, когда – сам тощий и облезлый на манер чужака – он не смог уйти от волчьей стаи, а из распоротого бока вместе с кишками вывалился ком червей – мелких, беленьких и прилипших друг к дружке для пущей круглости. Так медведь, съевший первого чужака, стал первым медведем, съеденным глистами. Но очень скоро рысь с аскаридами в брюхе, лось, высосанный бычьим цепнем, паршивый заяц, раздутый хорек сделались гораздо чаще здоровых – особенно вдоль реки, куда выполз чужак, и куда по его следам, будто в червячий ход, выбирались теперь другие. Убивать их было просто: каждый из них был слаб. Но их следовало убивать без еды, то есть – просто убивать, а этого в невидимом мире не умел никто. Каждый из них был вонюч, поскольку жрал все подряд. И каждый был чужаком, потому что сжирал куда больше, чем мог прокормить собой, перестав жрать. Он был устроен для жратвы, как цепень, но был прожорливей цепня, поскольку знал, что может умереть, и жрал нажравшись – про запас и от одиночества. В сущности, как тот, на берегу, всякий чужак был уже мертвец и занимался тем, что оттягивал срок, и мир, на который он смотрел глазами мертвеца, казался ему жестоким и несправедливым. Но, даже боясь его, чужак не имел другой возможности, как снова – идти и жрать. Правда, поздней, когда мир настоящий отступил далеко, а чужаки – средь враждебного леса, под кровавым закатом – набрели на железнодорожную станцию и назвали ее "Пантелеевка", они освоили еще одно дело, которое здорово напоминало жратву, и потому иногда отодвигало ее на второй план. Дело происходило следующим образом. Набрав нужный вес, чужак покупал гармонь и шел на поскотину, где паслись молодые самки в ожидании самца и последствий. Там он начинал топать ногами и приседать, делая вид, что обеспокоен лишь тем, как бы шире улыбнуться, хотя на самом деле его беспокоил отросток, который обычно использовался для сброса мочи, а теперь несоразмерно опухал и на манер компаса вел сперва в сельпо, а затем на пастбище. Самки с приходом гармониста начинали повизгивать и бегать кругом, притворяясь, будто не знают ничего этого и не знают даже, есть ли у него что-нибудь, кроме гармошки. В действительности же каждая пыталась пуще разболтать грудя – самые прыгучие на всю Пантелеевку,– хотя и тут причина была вовсе не в груди, а в отверстии, которое в обиходе именовалось срамным словом, но доставляло кучу хлопот, поскольку заткнуть его можно было только отростком гармониста и ничем другим, даже очень его напоминающим. Как только это происходило, гармонист откладывал гармонь и, сперва изобразив паровоз на тягунке, делал то, что называлось "Вечный зов", а затем – замычав, как заблудившаяся корова, разбрасывал семена. Примечательно, что сам процесс, происходящий по законам трения, был значим сам по себе, как жратва. И если б для осеменения как такового нужно было что-то цедить, взбивать и перемешивать отдельно – скажем, в жестянке из-под консервов – или пыхтеть пусть то же самое, но хотя бы на муравьиной куче, чужаки бы перевелись. Но, похоже, их кто-то здорово надул. И "сытый по горло" тут же пялил голодный глаз, и с восхода до восхода Пантелеевку сотрясал галоп, отчего поезда, даже самые тяжелые, проносясь мимо станции, гремели и подпрыгивали куда громче, чем на любом другом перегоне. А поезда пролетали сквозь. И уносились вдаль. Они неслись и неслись - с запада на запад, с запада на запад, с запада на запад - и обратно. Это географическое обстоятельство обнаружилось однажды по весне, когда на лугу – прямо за поскотиной – выросла вдруг большая и светлая школа, а в ней – рыжий человечек с костылем, который сказал, что будет теперь учителем, и объяснил костылем по карте, что запад простерт в любую даль от Пантелеевки – будь то восток, который свой и потому Дальний Восток, или юг, который чужой и потому Ближний Восток, или север, где следует искать нефть. Так говорил человечек. Он учил три дня и научил еще: махать проходящим поездам, выговаривать слово "Азебаржан" и торговать молодой редиской на перроне, и все три занятия привились, но если первые два получались хорошо, то третье – напротив – не получалось никак, потому что поезда на станции не останавливались. Стоит признать, что в силу местной евгеники станционный народец (тем паче – купно, как вдоль путей) удивлял издалека и очень пугал вблизи, будучи коряв, разлапист и скудорыл так, что поезда старались проскочить пантелеевскую редиску с разгону, и пантелеевцы совершенно зря облепляли собой перрон, который уже не вмещал всех торгующих. Правда, иногда, пролетая на полном ходу, поезд цеплял одного-другого за телогрейку и умыкал вдаль – разносить по белу свету упругое семя. Но перрон все равно оставался переполненным до тех пор, пока человечек с костылем не сказал, что лучше, пожалуй, будет теперь почвоведом, и очень многие ушли в нефтяники, где квартиру обещали в течение двух лет, и только малая часть пустила корни тут, на родной земле, прямо перед вокзальчиком, дымя махрой и приходя в ветхость среди просторов Нечерноземья. Что же касается человечка с костылем, то он – как почвовед – пытался прорасти далеко в поле, но не сумел и засох, мотаясь на костыле, как флаг. И это было удобно, потому что перед непогодой он шуршал иначе, чем обычно. Следующий виток истории – а то, что снится именно история, Егорушка понял немного погодя и по одному совершенно безошибочному признаку, о котором будет сказано ниже,– так вот, следующий виток произошел тоже немного погодя, поскольку в три пополуночи на ТЭЦ-2 (в виду жалоб на перебои с горячей водой) случилась авария, и Егорушка, разбуженный будильником в три без десяти, взял подзорную трубу и встал у окна. Труба была старенькая, медная. Она заедала во втором колене, и, прежде чем сделаться наблюдателем, Егорушка некоторое время ругал ее, сунув между ног и в двуручной дерготне напоминая самурая, занятого харакири. Наконец, вправив медный сустав, Егорушка с помощью своей трубы нашел во тьме другую – большую и кирпичную трубу ТЭЦ, оснащенную двумя рубиновыми огоньками для отпугивания гражданских летчиков. И сделал это очень вовремя, потому что фонарь, на который смотрел он, вдруг замигал и погас, а труба – будто ракета, наоборот – вышвырнула в небо струю огня и, осветившись еще раз, но уже откуда-то снизу, сложилась куда проще Егорушкиной, которая взад заедала еще мертвей, чем вперед. – У, твавь! – рявкнул Егорушка. В ответ рявкнуло взрывом. Запоздалый грохот ударил в окно. Телогреец, дремавший на тумбочке с телефоном, сдуру схватил винтарь наперевес. – Не фпите, товавиф? – глуша канонаду, улыбнулся Егорушка. – Никак нет! – взревел часовой. – А фево так? – хитро прищурился Стуков.– Нофью фпя-ат!.. – Оно, конечно! – проорал часовой между двумя взрывами. – Только не вфе,– сказал Стуков.– Не вфе. Не кавдый. Я не фплю. Вы не фпите. Они не фпят. – Ишь ты чего! – сказал часовой, который имел приказ удивляться на третью фразу. – Бевуфловно. Некотовые, бевуфловно, фпят. А некотовые – наобовот – не фпят. И это ав-хи-вав-нейфая фтука! Вевно? А как нумаене вы, товавиф? – Так точно! – Офень ховофо,– кивнул Егорушка и посерьезнел.– У меня к вам пвофьба: товавиф, помогине фловыть тву-бу! М-да… История имеет целый ряд признаков. Во-первых, история – это то, чего нет. И чего, кажется, быть не могло. Во-вторых, история – то, что начинается, когда все.уже кончилось, и потому – неважно. Но самый главный признак настоящей истории – ее герой, который должен быть раздет, разут или, в крайнем случае, лыс, что является гарантом повышенной судьбоносности. Достаточно вспомнить, например, плешивого пророка Елисея. Или пьяненького Ноя. Или богоборца Иова, разодравшего свои одежды (которого, кстати, Егорушка знал лично и характеризовал в основном с положительной стороны). Вот почему, вернувшись в Пантелеевку, Егорушка сразу понял, что снится история. Голый человек вошел в Пантелеевку со стороны леса. Он был гораздо голее Иова, поскольку не разрывал никаких одежд, и был гол apriori, если не считать бороды и огромной гривы, развивающейся за спиной. Впрочем, огромной была и спина. А на плече пришелец нес пожарный лом. "Где здесь начальство?" – спросил он, оглядев площадь. Пустившие корни зашелестели, как зимняя лебеда на ветру, тыча пальцами в пустой вокзал. "Там?" – спросил пришелец. Пустившие корни замотали пыльными головенками. "Это хорошо",– сказал бородач и, перехватив лом, скрылся за бывшей дверью. Собственно говоря, бывшим был и сам вокзальчик – тлен и мерзость запустения, за давностью лет уже переставшая быть мерзостью, глядела из всех углов. Бывший пол, проросший мхом и бесцветной подземельной травой, тихо расступался под ногами и понемногу сходил в болотце, что было в маленькой комнате без потолка, и, расталкивая ряску, его переплывал уж. По бывшим стенам, друг на дружку карабкаясь, толклись несъедобные грибы. А бывшая печь – судя по запаху – когда-то служила дуплом старой сове-сипухе. Найти начальника средь этой нежити было, конечно, сложно, тем более – хорошо зная, как пахнет старая сова на гнезде, пришелец совсем не знал, что такое начальник. Но вот наконец в одном из боковых закутков – темном и очень кривом – он скорей почувствовал, чем почуял начальника где-то поблизости, и это "где-то" было под пяткой, и, осторожно опустившись на четвереньки, голый пришелец сперва обнаружил в полу наглухо задраенный люк, а затем постучал в него кулаком. Крышка люка представляла из себя лист толстой брони заподлицо с цементным полом. По всей видимости, она не поднималась в течение многих лет. Вросшая в цемент, она едва отозвалась на кулак. Но когда затихло утробное гудение, снизу послышалось столь же утробное дыхание. "Где здесь начальство?" – спросил пришелец на четвереньках. "Что нужно?" – не сразу откликнулся люк. "Нужно начальство". "Я – начальник станции. Спрашиваю, что нужно?" "Нужно убить начальника". "Вот как… Опять? – буркнул люк.– А для чего?" "Я – Волк,– сказал пришелец.– Я пришел защищать свой ручей". В этом месте истории спящий Егорушка поморщился. Он догадался, что смотрит уже продолжение, и что сон снился без него, а самую середку – как телевизор по сортирным причинам – он пропустил за болтовней и трубами. "Фука я фука…",– подумал во сне Егорушка. Спросить "че тут было" было не у кого. Оставалось одно – не понимать. К примеру, он не понял, откуда в Пантелеевке взялся какой-то начальник. Правда, убрав "какой-то", он рассудил, что начальник есть начальник, и гораздо трудней было бы объяснить его отсутствие. Короче говоря, он решил, что начальник в Пантелеевке был давно. Или просто всегда. Еще быстрей Егорушка расправился с бункером, в котором прятался начальник, в дальнейшем именуя его "кабинет". Все остальное – включая броню – Егорушка, питавший ностальгическую слабость к влезанию на броневики, принял с участием и знанием дела. Хуже обстоял вопрос с голым бородачом. Здесь не хватало деталей. Деталюшек. Деталюшечек. То есть тех, примерно, двух с половиной частей сна, которые прокрутились дуриком. Но, так или иначе, Егорушка прозорливо определил бородача в дикари, опять-таки очень прозорливо заметив по ходу событий, что пыркаться на начальника – хотя бы и Пантелеевки – да и вообще хоть чего-то всерьез норовить в этой стране может только какой-нибудь совершенно дикий Тарзан (про которого в домоуправлении рассказывал однажды прораб Емлекопов). Что же касается пропущенных деталей, то на самом деле все было гораздо бедней, чем он предполагал. Пропущено было буквально следующее: 1. Два года назад в газете "По пантелеевскому пути" появилась статеечка, которая начиналась намеком на прежние страдания автора от цензуры, а затем вкратце, но бойко пересказывала мультяшный вариант киплинговского "Маугли", расходясь с первоисточником лишь в мелочах: местный Маугли был похищен в селе каких-то старообрядцев, живет не в стае, а совсем один, и – по рассказам пантелеевских старожилов (впрочем, никогда его не видевших) – нападает на операторов по добыче нефти. В конце прилагался реестр пропавших операторов. 2. Вслед за статьей во сне шла очень красивая панорама пантелеевской тайги – с цепью гор на горизонте,– которая затем сменилась видом небольшой поляны, где, в подтверждение вышеизложенного, действительно сидел голый человек с бородой, а также некогда ручной и говорящий скворец Петруша, который, кроме дурацкого "Петруша – птичка", знал еще тридцать шесть человеческих слов и объяснял Волку их значения. Посреди поляны рос шиповниковый куст. Мимо куста тек ручей. По ручью плыли мазутные пятна. Волк, сидя на берегу, хмуро глядел им вслед. 3. И наконец, последний эпизод, ускользнувший от Егорушки (если не отвлекаться на пейзажи), выглядел таким образом: Волк сидел уже не на берегу, а на человечке в мазутной робе, который визжал, что его прислало начальство. Следующим кадром Волк с пожарным ломом на плече уже входил в Пантелеевку. Между тем пожар на ТЭЦ-2 продолжал греметь. И, хотя несчастье развивалось строго по графику, спящий Егорушка ругал его "фукой", потому что теперь во сне был подземный кабинет и наверняка исторический, но из-за пальбы крайне невнятный разговор, из которого к Егорушке просачивалось разве что все то же "начальство". Только бубнил про начальников не Волк, а по-рыбьи высохший зеленоватый старец со свечой. В другой руке – как дохлого гуся – он держал виолончель, смычка к которой, судя по всему, не имелось: бункер был мал, и вся остальная утварь, состоящая из пенсне на осетровом носу старца, была на виду. Правда, еще – в потолке – торчал крюк с веревочной петлей, заскорузлой от многократного намыливания и примеривания. Еще раз обозвав ТЭЦ, Егорушка влез ухом под подушку. "Смею вас уверить, нечто подобное я ожидал,– проскрипел ржавый тенорок.– Как сказано – не мир, но… лом. К несчастью, обстоятельства таковы, что лом принесен втуне. Я не тот начальник, коего вам надобно". "А где тот?" – спросил Волк. "Признаться, сам факт его существования кажется мне сомнительным. Однако вполне допустимо, что сомнения эти – суть незнания,– усмехнулся старец.– Я слишком давно здесь, чтобы знать, что происходит там". "Что же делать?" – спросил Волк. Осторожно поставив свечу на пол, а виолончель к стене, старец снял брюки и остался в длинной белой рубахе, похожей на покойницкую. "Ранее розыском виновных ведал полицейский департамент,– сказал он.– Назовитесь следователем. Скажите, что документы утеряны. Или украдены. Придумайте нелепое имя. И – да поможет вам Бог… Хотя – должен сказать, что мне вас жаль". "Почему?" – спросил Волк. "Потому что Бог вам не поможет,– помолчав, ответил старец.– Потому что Бог тоже – давно сидит в заколоченном погребе. И не имеет сил сделаться хотя бы удавленником… А посему – вот, возьмите мои штаны. Возьмите, возьмите. Можете думать, что это – в долг. Когда получите револьвер, не сочтите за труд вспомнить старика". "Хорошо",– сказал Волк. И повернулся к лестнице. "Постойте! – голосишко тонко вильнул и замер.– Скажите: а там,– подняв свечу, старик указал ею в темноту под потолком,– скажите: что – там? О н и?.." "Хренота какая-то! – подумал Егорушка.– Проповедь-хреноповедь. Модернисты-педерасты…" Обижаться было глупо, и он, конечно, обиделся, определив разговор дурацким, а сон целиком – упадническим и непонятным народу. Если бы сон был картинкой на гвозде, Егорушка велел бы ее порвать. А если б это было кино, он включил бы свет. Но сон был сон, и Егорушка просто поболтал головой, чтоб вытряхнуть из нее всю эту белиберду, и охвостья сна, взболтанные самым гоголь-могольным способом, замелькали черт те как и, вдобавок, без звука: Волк то куда-то бежал вдоль путей, обгоняя тепловоз, то – наоборот – плыл среди водяных трав, подкрадываясь к задремавшему налиму, то – уже бритый и в милицейской форме – сидел в комнате с расколотой табличкой "Следователь по особо ва" и листал папку с надписью "Дело Пинчука", а затем вдруг прыгал под стол, а в окне – в стекле – появлялись сразу три пулевые дырочки… В конце концов, уже без малого проснувшийся Егорушка увидел его на большом пустыре – опять с бородой и с каким-то типом, страсть похожим на первосвященника Каиафу. Но чему следовало сниться дальше – узнать про это Егорушке было уже не суждено, потому что, заметив вдруг Стукова, Волк выхватил из-за спины автомат и прицелился ему в лоб, и, ослепленный кровавой мутью, Егорушка сразу же умер, едва успев еще раз обругать нехороший сон, и утреннее солнце, взошедшее над Егорушкиной постелью, долго и ярко плавилось в его немигающих глазах. Когда небо над котлованом разделилось пополам, а сурепка выкрасилась в розовый цвет, к блюдцу с медом вместо пчелы прилетел шмель. Ворча, как цирковой медведь, он сперва повертелся на краю, что было неловко и не нужно, зато вполне соответствовало цирковым законам, и только потом, отработав хлеб в поте лица, отправился его есть. Анна сорвал травинку и пощекотал шмеля под крылом. – Знаете что,– тихо сказал он.– Ошибка всего одна. Бог вовсе не сидит в погребе. Все гораздо хуже: он торгует копеечными пирожками. В станционном буфете. На станции Пантелеевка. Хотя… Вы ездили туда? – Да,– кивнул Волк.– Когда получил пистолет. Я сказал, что мне нужно в командировку. Ему было слишком плохо. Он был умный. И очень обрадовался. – Это называется "дело Пинчука",– криво усмехнулся Анна.– Когда хочется как-нибудь скорей умереть. Или как-нибудь значительней заболеть. Или,– Анна усмехнулся еще,– или, скажем, добросовестно расследовать дело, выданное тебе по ошибке. Все это называется "дело Пинчука." И все это одинаково зря. – Почему? – спросил Волк. – А неважно… Неважно. Потому что помогать я вам все равно буду. Не возражаете? – Анна хмыкнул и погладил шмеля по спине.– Кстати, вы, должно быть, знаете… Что он говорит? – Кто? – Да вот. Шмель. – Очень просто,– ответил Волк.– Он говорит: "Вот мед". – Только и всего? – сказал Анна.– Впрочем, я так и думал… Главка № 6 ("Город М", буклет-путеводитель, из разделов "С думой о завтрашнем дне" и "Завтрашнее дно") …Первые упоминания о "граде М" появляются задолго до его основания. Так, в книге "Правит" есть притча о том, как три мытаря – Кронштейн, Пуансон и Шлагбаум – чуть было не проникли в "сие зажилище", но были остановлены зрелищем содомского греха, коему своевременно предалась городская стража. По глупости мытари принялись осуждать грех, и потому все трое подверглись ему врасплох, после чего поспешили "отрясти прах со своих ног". Притча кончается словами: "Не судите да не познаша вас будете". Для нас же особую ценность представляет скрупулезное описание сторожевой башни, в которой якобы все и произошло и которая являет собой дощатое зданьице с буквой "М" на дверце. Подобные строения сохранились во многих местах города (фото 3). …О суровости полового уклада в древнем М говорит и факт бытования пословицы "Что ни поп, то и батька", а также – слов "попустительство", "популяризация", "поприще" и т.д. …Кроме того, следующее историческое место города – Голая горка, Голгорка – по свидетельству современников служила пьедесталом для огромного памятника бело-рыже-пегой корове, которую эмцы считали своей прародительницей, вдобавок вскормившей на своих сосцах основоположников местного религиозного учения – четырех Матвеев (фото 5). По-видимому, миф имеет под собой вполне реальное основание: характерное распространение фамилий Коровин, Коровкин и даже Быков, и – особенно – ряд исторических документов, утверждающих, что город М населен удивительным множеством, причем – нигде более не виданных видов и подвидов homo sapiens (и даже не homo)2, говорят о том, что скот, скотство, скотоводство и скотоложество играли очень важную роль в жизни города. …С Голой горкой были связаны и попытки деятельности духовной. Ведь именно здесь, по преданию, во время застольной ссоры, а потом – драки основоположников (фото 5) родилось новое вероучение и его памятник – "Евангелие от четырех Матвеев". Существует гипотеза, по которой один из Матвеев был Макар – вероятно, подпасок,– сменивший имя для конспирации. Что же касается самой доктрины, то не следует преувеличивать ее самобытности: матвеевское евангелие с его основными догмами ("Каждой твари – по пиджачной паре!", "Почитай отца своего, Матвея" и "Птицы небесные не сеют, а жрут") есть не что иное, как апокрифическая ветвь позднего язычества3. Это подтверждается и характером культовых действий, которые сопровождались – вместо просьб – угрозами в адрес богов, показыванием кулаков, языков и проч., но – на всякий случай в большой толпе и без поводов для персональной ответственности… …К духовной жизни следует отнести, вероятно, и факт пребывания в городе М народовольца Бурьянова-Фенина. Сосланный в Сибирь, он провел здесь три с половиной часа, в течение которых вел путевые записки и подвергался наказанию розгами возле здания городской гауптвахты (ныне – роддом № 2). Чем было вызвано зверство, сказать трудно, хотя бытует мнение, что Бурьянова выпороли просто так, по просьбе любопытствующих горожан. Известно, что во время экзекуции народоволец повторял: "Народ отомстит за меня!", а народ, толкая друг дружку, спрашивал: "А это хто, а?" Именно здесь поэт Некрасов записал знаменитый впоследствии диалог "Не засти, Андрей! – Не толкайся, Кузяха! – Смотри, умирает, смотри!" Он выбит на мемориальной доске, установленной на месте экзекуции… …Да, молодеет М! Кажется, совсем недавно: 1980-й, в связи с 700-летием со дня основания города М, Мать Великого Вторника… …Что же представляет из себя город М теперь? Да ничего (фото 12) "Паскуднейшая дыра!" – вот что начертано на знамени, реющем над сонмом трущоб. "Гадкий городишко М!" – заявляем мы со всей откровенностью, которая накопилась за долгие годы гордости4… …Вот они – мы, Господи-и! (фото 17)… …Любимым зрелищем горожан стали олимпиады среди слепых. Краткое содержание первой части: В некотором городе М бывший журналист Анна встречает человека по имени Волк. Волк расследует давнее дело о похищении трупов из судебного морга ("дело Пинчука"). Руководствуясь спортивными соображениями, Анна обещает Волку свою помощь. Все остальное в основном отвратительно. |
|
|