"Под сенью Молочного леса (сборник рассказов)" - читать интересную книгу автора (Томас Дилан)Мышь и женщинаПеревод О. Волгиной На карнизах психиатрической лечебницы сидели птицы и хором славили приход весны. Сумасшедший из комнаты наверху взвыл по-собачьи, но не спугнул их, и трели не смолкли, когда он протиснул руки сквозь решетку окна над гнездами и вцепился в небо. Ветер разносил запах свежести вокруг белого здания и парка. Деревья рядом с лечебницей простирали над оградой зеленые руки и тянулись к большому миру. В парке сидели больные и смотрели то на солнце, то на цветы, то в одну точку, кто-то степенно прогуливался по дорожкам, слушая, как с резким хрустом перекатывался гравий под ногами. Детям в ситцевых платьицах разрешалось играть на лужайках в тихие игры. Здание казалось таким приветливым, как будто всю жизнь в нем царило только добро и светлые чувства. В центральной комнате сидел ребенок, рассекший себе сустав большого пальца ножницами. Возле главной дорожки, которая вела от дома к воротам, девочка, подняв руки, подзывала птиц. Тщетно манила она воробьев легкими движениями пальцев. Похоже на весну, сказала она. Воробьи восторженно зачирикали, затем смолкли. Снова послышался вой из комнаты наверху. Сумасшедший вплотную прижался лицом к оконной решетке. Широко открывая рот, он лаял на солнце, вслушиваясь в интонации голоса с беспощадной сосредоточенностью. Уставившись невидящими глазами на зелень парка, он слышал, как кружатся годы, как они тихо бредут назад. И вот уже не было парка. Железные решетки расплавились от солнца. Подобно цветку, трепетала и раскрывалась иная комната. Проснувшись затемно, он удерживал сон у самого краешка мозга, перелистывая снова и снова все, о чем грезил, покуда каждый мельчайший символ не наполнялся грузом присущего ему смысла. Но были и символы, которых он не мог вспомнить; они возникали и ускользали слишком стремительно, заглушенные шелестом листьев, жестами женских рук, околдовавших небо, шумом дождя и жужжанием ветра. Он помнил овал ее лица и цвет ее глаз. Она что-то говорила, но он помнил лишь тембр ее голоса. Снова и снова она устало перебирала слово за словом, и одно за другим они падали вслед за листьями и на языке ветра объясняли, чей собрат брюзжал по-стариковски в оконных стеклах. И было семеро женщин в неистовой пьесе какого-то грека, все на одно лицо, все с короной неистовых черных волос. Одна за другой они вытанцовывали одно и то же па и исчезали. Одно за другим к нему оборачивалось все то же лицо, нестерпимо измученное все тем же страданием. Сон изменился. Там, где были женщины, тянулась аллея деревьев. А деревья склонялись друг к другу и сплетали руки, превращаясь в черную чащу. Теперь он сам, нелепый в своей наготе, уходил все дальше в лес. Он наступил на сухую ветку и почувствовал боль. Опять возникло ее лицо. В этом сне он видел только ее усталое лицо и ничего больше. Изменчивые подробности сна и изменчивость неба, и колья деревьев, и зубастые кусающие прутья, все это было механикой ее бреда. Печать недуга на ее лице не была следствием греха. Скорее, недуг был в том, что она никогда не грешила и никогда не жила праведно. Он зажег свечу на столике из сосновых досок возле кровати. От пламени свечи по комнате заплясали тени, по углам извивались причудливые тела. Тогда он услышал стук часов. До этих пор он был глух ко всему, кроме ветра за окнами и внятных зимних звуков ночного мира. Но вот ровное тиканье застучало, как чье-то сердце, словно кто-то прятался в его комнате. Он больше не слышал ночных птиц. То ли плач их тонул в грохотанье часов, то ли они так озябли на ветру, что теперь только вздрагивали, нахохлившись. Он вспомнил темные волосы женщины среди деревьев и то, как семеро женщин вытанцовывали одно и то же па. Ему уже не хватало сил внимать голосу разума. Биение иного сердца звучало в груди. Убаюканный, он подчинялся ритму сна. Много раз он вставал, когда падало солнце, и в шальном мраке под звездами спешил к холму и чутьем узнавал ветер, ворошивший его волосы. Крысы и кролики с того громоздкого холма выходили во тьму, и тени исцеляли их от света сурового солнца. Темноволосая женщина тоже выступала из тьмы, срывала сотнями звезды и открывала ему тайну, вознесенную и сияющую в ночном небе выше всех планет, которые толпились за шторами. Он опять засыпал и просыпался с восходом. Он одевался, а в дверь царапался пес. Он впускал пса, и тот прижимался влажной мордой к его ладони. Для середины зимы погода стояла теплая. Дул ветерок, но не мог остудить пронзительность зноя. Стоило открыть окно спальни, и в неровных лучах солнца четкие линии света начинали пронизывать его образы. Он ел и старался не думать о женщине. Она поднялась из глубин тьмы. Теперь он снова ее утратил. Она утонула, умерла. В сверкающей чистоте кухни, среди белых шкафчиков, олеографических изображений старух, медных подсвечников, тарелок на полках, звуков чайника и часов он оказался в ловушке между верой в нее и отрицанием ее. Теперь он упорно искал линии ее шеи. Чаща ее волос нависала над темной поверхностью. Он узнавал ее плоть в нарезанном хлебе; а весенние воды несли ее кровь, которая еще струилась в руслах загадочного тела. Но другой голос твердил, что она умерла. Она была женщиной из неистовой повести. Он заставил себя вслушаться в голос, твердивший, что она мертва. Умерла, жива, утонула, воскресла. Два голоса перебивали друг друга у него в голове. Невыносима была мысль о том, что последняя искра в ней угасла. Она жива, вскрикнули оба голоса. Поправив простыни на постели, он увидел стопку бумаги и сел за стол, зажав карандаш в руке. Над холмом пролетел ястреб. Кричали морские чайки, парившие за окном на расправленных неподвижных крыльях. Крыса-мать в норке на склоне холма, рядом с норами кроликов, вскармливала детеныша, а солнце взбиралось все выше и выше в облака. Он положил карандаш. Однажды зимой, поутру, когда петух на садовой дорожке пропел последний раз и затих, та, которая так долго пребывала с ним, явилась во всей юной красе. Она плакала о свободе и просила не звать ее больше к нему в сны. Не будь ее в самом начале, то и начала бы не было. Он был совсем мальчиком, и уже тогда она умещалась у него в животе и ворочалась в мальчишеских бедрах. И вот у него родилась она, пребывавшая с ним с самого начала. И стали жить в его доме пес, мышь и темноволосая женщина. Эта рукопись передо мной — совсем не пустяк, думал он. Это сказание о творении. Это повесть о рождении. Он дал начало кому-то другому. Существо родилось не из чрева, но из души и круговерти мыслей. Он пришел в эту хижину на холме, чтобы существо у него внутри зрело вдали от человеческих глаз. Он понимал, о чем в последнем сне прокричал ветер, подхвативший женский крик. Дай мне родиться, прокричал он. И родилась женщина. Она облечена в его плоть, и он наделил ее жизнью, которая даст ей поступь, голос и песню. И еще он знал, что в этой стопке бумаги она создана совершенной. В карандашном грифеле таился прорицатель. Он поел и прибрал на кухне. Он вымыл последнюю тарелку и огляделся. В углу, возле двери виднелось отверстие, не больше монеты в полкроны. Он нашел квадратик жести, взял гвозди и заколотил отверстие, и ничто теперь не могло ни войти туда, ни выйти наружу. Потом он натянул куртку, дошел до холма и направился к морю. Осколки воды взмывали над стеной прибоя и рушились в расщелины скал, оседая в бесчисленных заводях. Он спустился к полукругу пляжа, и горки ракушек не рушились, когда он ступал по ним. Чувствуя, как бьется сердце в груди, он свернул туда, где скалы повыше лихо взбирались вверх, к траве. Там, у подножия, обернувшись к нему лицом, стояла она и улыбалась. Брызги волн задевали ее обнаженное тело, и пена морская вскипала, едва коснувшись ее ног. Она подняла руку. Он подошел к ней. Прохладным вечером они гуляли в саду за домом. Она ничуть не утратила красоты, спрятав наготу под одеждой. Обутая в домашние туфли, она ступала так же легко, как босыми ногами. Она шла, величаво подняв голову, и голос ее звенел чисто, как колокольчик. Он шагал рядом по узкой тропинке и слушал дружный, слаженный гомон чаек. Она показывала на птицу или на куст, разглядев неожиданную прелесть в крыльях и листьях, в унылом шипенье волн на гальке и зарождение жизни в сухих ветвях деревьев. Как тихо, сказала она, когда они стояли, вглядываясь в море и в темноту, сошедшую на землю. Здесь всегда так тихо? Если только прилив не приносит шторм. Мальчишки играют за холмом, влюбленные бродят по берегу. Поздний вечер превратился в ночь так внезапно, что там, где стояла она, встала тень под луной. Он взял за руку эту тень, и они вместе побежали к дому. Ты был одинок без меня, сказала она. В камине зашуршала зола, осыпаясь на решетку, он отпрянул к спинке кресла, испуганно заслонившись рукой. Как легко тебя испугать, сказала она, а я ничего не боюсь. Но, поразмыслив над своими словами, она снова заговорила, на этот раз негромко. Когда-нибудь я могу остаться без рук, без ног, не смогу ходить и дотрагиваться до тебя. Не будет сердца в моей груди. Посмотри, вот миллион звезд, сказал он. Они чертят узор в небе. Это узор букв, составляющих слово. Однажды ночью я подниму глаза и прочту это слово. Но она поцеловала его и развеяла все страхи. Сумасшедший вспоминал интонации ее голоса, слышал снова и снова шуршание ее платья, видел пугающий изгиб ее груди. Его собственное дыхание грохотало в ушах. Девочка стояла на скамейке и подзывала воробьев. Где-то мурлыкал ребенок, поглаживая черные опоры деревянной лошадки, которая вскоре заржала и улеглась. В первую ночь они спали рядом, обнимая друг друга в темноте. При ней тени в углу присмирели, выровнялись, утратив былое уродство. И звезды заглядывались на них, отражаясь в глазах. Завтра расскажешь, что тебе снилось, сказал он. Мне приснится то же, что всегда, сказала она. Хожу по узкой полоске травы, то вперед, то назад, пока ступни не сотрутся до крови. Семеро моих двойников шагают то вперед, то назад. И мне это снится. Семь — магическое число. Магическое? повторила она. Женщина лепит восковую фигурку, в грудь вонзает булавку, и человек умирает. Кое-кто одержим бесом, но говорит ему, как поступить. Девушка умирает, а ты видишь, что она ходит. Женщина превращается в холм. Она склонила голову ему на плечо и заснула. Он поцеловал ее в губы и провел рукой по волосам. Она заснула, но он не спал. Не смыкая глаз, он пристально смотрел в темноту. Теперь его захлестывал ужас, и над черепом смыкались топкие воды. Это я одержим бесом, сказал он. Она встрепенулась при звуке голоса, а затем голова ее вновь замерла, и тело вытянулось вдоль складок прохладной постели. Я одержим бесом, но я не говорю ему, как поступить. Он поднимает мою руку. Я пишу. Слова прорастают и начинают жить. Стало быть, она — бесовская женщина. Она что-то проворковала и прильнула еще ближе к нему. Ее дыхание согревало ему шею, а ступня лежала на его ноге, словно мышка. Спящая, она была прекрасна. Такая красота не могла быть порождением зла. Господь, к которому его так влекло одиночество, создал ее и дал ему в подруги, как Еву Адаму, Еву, сотворенную из ребра Адама. Он снова поцеловал ее, и она улыбнулась во сне. Господь со мной рядом, сказал он. Он засыпал не с Рахилью и просыпался не с Лией. Бледность рассвета лежала на ее щеках. Он легонько прикоснулся к ним кончиками пальцев. Она не шевельнулась. Но женщина не являлась ему во сне. И волосок женщины не слетал с неба. Господь спустился на облаке, а облако обернулось змеиным гнездом. Мерзкое шипение змей возвращало звук воды, и он снова тонул. Все глубже и глубже он падал, под зеленой зыбью, среди пузырьков, исторгнутых рыбьими ртами, все глубже и глубже, к костистому дну морскому. Потом вдоль белой шторы все шли и шли люди с единственной целью говорить безумные речи: Он стал невидимкой. У него не осталось ничего, кроме голоса. Он долетел до конца сада, и голос увяз в клубке радиоантенн и истек кровью, словно был осязаем. Люди в шезлонгах слушали, как репродукторы твердили: Он мало что мог припомнить, кроме обрывков фраз, поворота плеча, внезапного взлета или падения слога. Но постепенно весь смысл целиком втискивался в его мозг. Он мог истолковать любой символ из своих снов и брался за карандаш, чтобы все они встали ровно и четко на бумаге. Но слова не приходили. Вот будто послышалось царапанье бархатных лапок под половицей. Но когда он насторожился и замер, оттуда не донеслось ни звука. Она открыла глаза. Что ты делаешь? спросила она. Он положил лист бумаги и поцеловал ее, потом они оделись. Что тебе снилось ночью? спросил он, когда они поели. Ничего. Я просто спала. А тебе что снилось? Ничего, ответил он. Сотворение свершалось с истошным визгом в клубах пара над чайником, в лучах света, строившего гримасы на посуде и на полу, который она подметала, как девочки подметают пол в кукольном доме. В ней удавалось разглядеть только прилив и отлив созидания, только безбрежное течение жизни в беспечном движении мышц от лопатки до локтя. Он не мог объяснить, объятый ужасом, когда истолковывал символы, зачем море устремляет край каждой волны к благодатным и неизменным звездам, а уныло плывущей луне мерещится и не дает покоя конец пути. В тот вечер она придавала форму его образам. Она излучала свет, и лампа тускнела рядом с ней, хранившей живой огонь, и все поры ее руки источали сияние. И теперь в саду они вспоминали, как впервые бродили по этим тропинкам. Ты был одинок без меня. Как легко тебя испугать. Она ничуть не утратила красоты, спрятав свою наготу. Он засыпал рядом с ней, но лишь познав ее внешний облик, он испытал облегчение. И вот, сорвав с нее одежды, он уложил ее в травяную постель. Мышь дожидалась такого конца. Прищурив глаза, она бесшумно кралась под стеной кухни по проходу, замусоренному клочками обгрызенной бумаги. Осторожно ступая крошечными мягкими лапками, она пробиралась на ощупь в темноте, царапая коготками доски. Она потихоньку прокладывала себе путь между стенами, пищала на слепящий свет в щелях и прогрызала квадратик жести. Лунный луч медленно просачивался в логово, где мышь, совершая свой разрушительный труд, упорно пробивалась к свету. Последняя преграда рухнула. И вот, на чистых плитах кухонного пола тихо стояла мышь. Тогда, ночью он рассказывал о любви в Эдемском саду. Сад, где поселился Адам, простирался далеко на восток. Ева была создана для него, из него, кость от костей его, плоть от плоти его. Они были нагими, совсем как ты на морском берегу, но Ева уступала тебе в красоте. Они вкушали пищу с дьяволом и увидели, что они наги, и прикрыли свою наготу. В своих невинных телах они впервые увидели зло. Так значит, ты увидел зло во мне, сказала она, когда я стояла нагая. Я одинакова, обнаженная или одетая. Зачем ты спрятал мою наготу? Нельзя на нее смотреть, сказал он. Но ведь это красиво. Ты сам говорил, что красиво, сказала она. Нельзя на нее смотреть. Ты говорил, у Евы было невинное тело. И ты говоришь, что нельзя на меня смотреть. Зачем ты спрятал мою наготу? Нельзя на нее смотреть. Добро пожаловать, сказал дьявол сумасшедшему. Обрати свой взор на меня. Я расту на глазах. Смотри, как я умножаюсь. Видишь мой печальный эллинский взгляд? Жажда рождения отражается в моих черных глазах. Эх, славно потешился. Я приютский мальчик, обрывающий птицам крылья. Вспомни распятых львов. Кто знает, не я ли отворил двери гробницы, чтобы Христос выбрался на свободу? Но сумасшедший уже не раз слышал это приветствие. С того самого вечера через день после любви в саду, когда он сказал, что нельзя смотреть на ее наготу, он слышал, как это приветствие звенело в скользящем дожде, и видел, как слова приветствия вспыхивали в море. Когда первый слог зазвенел в ушах, он уже знал, что нигде нет спасения, и мышь выйдет наружу. Но мышь уже вышла. Сумасшедший закричал на кивающую девочку, когда, наконец, целый сонм птиц на ветке придвинулся ближе к ней. Зачем ты спрятал мою наготу? Нельзя на нее смотреть. Тогда зачем. Да нет, под другим деревом? Под этим нельзя, я нашел восковой крест. И пока она спрашивала его, без обиды, но смущенно, почему же возлюбленный находил ее наготу нечистой, он слышал, как разорванные строки старой погребальной песни врываются в ее вопросы. Тогда зачем, твердила она. Да нет, под другим деревом? Он услышал свой ответ. Под этим нельзя, я нашел говорящую колючку. Реальные предметы вытесняли нереальные, и, когда птица заводила песню, он слышал, как дрожали связки в глубине птичьей гортани. Она ушла, и в ее прощальной улыбке застыл вопрос. Она шагнула за край холма и скрылась в полумраке, где хижина стояла, словно еще одна женщина. Но она возвращалась десятикратно, в десяти разных обличьях. Она дышала прямо в его ухо, проводила тыльной стороной руки по его пересохшим губам и зажигала лампу в хижине за целую милю отсюда. Тьма густела, пока он пристально разглядывал звезды. Ветер кромсал новую ночь. Совсем внезапно птица вскрикнула над деревьями, и филин, изголодавшийся по мышам, ухнул где-то в лесу в миле отсюда. Наступил разлад между биением сердца и зеленым Сириусом, восточным оком. Он прикрыл рукой глаза, пряча звезду, и тихо пошел на свет, горевший в далекой хижине. И слились все стихии, ветра, огня и моря, любви и ухода любви, и сомкнулись в кольцо вокруг него. Он ждал, что увидит ее у огня, увидит ее улыбку и складки платья, но ее не было. Он подошел к лестнице и окликнул ее по имени. Он заглянул в пустую спальню и искал ее в саду. Но она ушла, и все волшебство ее присутствия покинуло дом. И все тени, которые, как он думал, были изгнаны ее приходом, толпились по углам и женскими голосами бормотали что-то друг другу. Он подкрутил фитиль лампы. Поднимаясь наверх, он слышал, как голоса по углам становились все громче, пока не стали отдаваться по всему дому и не заглушили ветер. Весь в слезах и с тупой болью в сердце он заснул и пришел, наконец, туда, где его отец восседал в нише, высеченной в облаке. Отец, сказал он, я исходил весь мир в поисках предмета, достойного любви, но я отверг его и теперь иду от города к городу, оплакивая свое уродство, слыша свой голос в голосах коростелей и лягушек, узнавая свое лицо в загадочных лицах зверей. Он протянул руки, готовый к тому, что слова польются из старческих уст, скрытых под седой бородой, заледеневшей от слез. Он умолял старика говорить. Говори со мной, твоим сыном. Вспомни, как мы читали великие книги на террасе. А ты, бывало, наигрывал песенки на ирландской арфе, и дикие гуси, словно семеро гусей Вечного Жида, взмывали с пронзительным клекотом в воздух. Отец, говори со мной, твоим единственным сыном, блуждающим по травяным лужайкам маленьких городков, среди звуков и запахов большого города, в пустыне, поросшей колючками, и в глубоком море. Ты же мудрый старик. Он умолял старика говорить, но, подойдя ближе и вглядевшись в его лицо, он узнал следы смерти на губах и на веках, и мышиное гнездо в спутанном клубке заледеневшей бороды. Не было сил лететь, но он летел. И кровь была жидкой, как у невидимки, но он и был невидим. Он рассуждал и в то же время безрассудно грезил, сознавая свою слабость и безумие полета, но не было сил превозмочь себя. Словно птица, он летел над полями, но вскоре птичье тело исчезло, и он стал летучим голосом. Распахнутое окно манило взлетавшими занавесками, как пугало подзывает мудрую птицу беспорядочными взмахами, и в распахнутое окно он влетел и опустился на постель рядом со спящей девушкой. Проснись, девушка, сказал он. Я твой возлюбленный, я прихожу по ночам. Она проснулась от его голоса. Кто звал меня? Я тебя звал. Где ты? Я на подушке, возле твоей головы, и говорю тебе на ушко. Кто ты? Я голос. Тогда перестань говорить мне на ушко, прыгай ко мне на руку, чтобы я могла потрогать и пощекотать тебя. Прыгай ко мне на руку, голос. Он тихо лежал, согревшись на ее ладони. Где ты? В твоей руке. В которой? В руке у тебя на груди, в левой. Не сжимай кулак, а то раздавишь меня. Разве не чувствуешь, как я согреваю твою руку? Я у самого основания пальцев. Поговори со мной. У меня было тело, но я всегда оставался голосом. Поистине, я есть голос, я прихожу к тебе по ночам, я голос на твоей подушке. Я знаю тебя. Ты тот тихий голосок, который мне не велено слушать. Голосок речист по ночам, но мне нельзя его слушать. С ним шутки плохи. Не приходи сюда больше. Ты должен уйти. Но я твой возлюбленный. Мне нельзя слушать тебя, сказала девушка и внезапно стиснула руку. Он мог пойти в сад, не замечая дождя, и зарыться лицом в сырую землю. Прижимаясь ухом к земле, он слышал огромное сердце под почвой и травой, напрягшееся перед разрывом. Во сне он кого-то просил: Подними меня выше. Теперь во мне всего десять фунтов. Я уже легче. Шесть фунтов. Два фунта. Мой позвоночник просвечивает сквозь грудную клетку. Секрет той алхимии, которая извлекала позолоченное мгновенье из робкого всплеска зыбких чувств, был утерян, как ключ от двери теряется в мелколесье. Секрет заблудился в ночи, и смятение последнего безумия перед могилой зверем набрасывалось на мозг. Он исписывал стопку бумаги, не ведая, что пишет, страшась слов, которые глядели на него теперь и не могли быть забыты. Вот и все об этом: была рождена женщина, не из чрева, но из души и круговерти мыслей. И он, давший ей выход из тьмы, любил свое творение, и она любила его. Но вот и все об этом: с человеком приключилось чудо. Он полюбил его, но не мог удержать, и чудо прошло. А вместе с ним жили пес, мышь и темноволосая женщина. Но женщина ушла, а пес околел. Он закопал пса в конце сада. Покойся с миром, сказал он мертвому псу. Но могила оказалась недостаточно глубока, а нависший край берега кишел крысами, и они прогрызли саван из мешковины. Он видел, как по городским тротуарам небрежно ступала женщина, ее упругую грудь облегало пальто, к которому пристали редкие стариковские волоски, белые на черном фоне. Он знал, что она жила только сегодняшним днем. Ее весна умерла вместе с ним. После лета и осени, порочного времени между прожитой жизнью и смертью, настанет час увядающих чар зимы. Он, постигший все тонкости каждой из четырех причин и разгадавший все четыре в каждом земном символе, нарушит хронологию времен года. Зима не должна наступить. Представь теперь древнее изображение времени: его длинная борода выбелена египетским солнцем, его босые ноги омыты Саргассовым морем. Смотри, какую трепку я задал старикану. Я остановил его сердце. Оно треснуло, как ночной горшок. Нет, это не дождь барабанит. Это сочится кровью треснувшее сердце. Паргелий и солнце сияют в одном и том же небе рядом с расколотой луной. Кружится голова от гонки солнца за луной и догоняющего луну свечения несметных звезд, и я мчусь наверх, чтобы снова прочесть о любви одного человека к женщине. Я скатываюсь кубарем вниз, чтобы увидеть, как в стене кухни зияет отверстие не больше монетки в полкроны, а на полу отпечатались мышиные лапки. Представь теперь древние изображения времен года. Ворвись в ритм движения древних чисел, в торопливую рысь весны, в легкий галоп лета, в печальную неспешную поступь осени и шарканье зимы. Придерживай, шаг за шагом, неуклонное превращение бега в ковыляющую походку на журавлиных ногах. Представь солнце, иные образы которого мне неведомы, кроме пробитого яблочка на ветхой мишени и расколотой луны. Мало-помалу хаос унялся, и предметы окружающего мира больше не были изъяты из своей оболочки, чтобы принять очертания его мыслей. Нечаянный покой снизошел на него, и снова послышалась музыка созидания, трепещущая в кристальных водах, — от священной грани неба до влажного края земли, где вздымалось море. Медленно наступала ночь, и холм тянулся к еще не взошедшим звездам. Он перелистал стопку бумаги и на последней странице написал твердой рукой: И умерла женщина. Это было достойным убийством. В нем рос герой во всей своей праведности и силе. Так получалось, что он, родивший ее из тьмы, должен отослать ее обратно. И так получалось, что она должна была умереть, не узнав, какая небесная десница сразила и низвергла ее. Он спускался с холма медленными шагами, как в торжественном шествии, с улыбкой, обращенной к хмурому морю. Он вышел на берег и, чувствуя, как бьется сердце в груди, повернул туда, где скалы повыше бесстрашно взбирались вверх, к траве. Там, у подножия, обернувшись к нему лицом, лежала она и улыбалась. Морская вода невесомо текла над ее наготой. Он приблизился к ней и провел кончиками ногтей по холодной щеке. Изведав последнюю печаль, он стоял в комнате у распахнутого окна. И ночь была островом в море тайны и смысла. И голое из ночи был голосом покоя. И лик луны был ликом смирения. Он узнал последнее чудо перед могилой и тайну, которая удивляет и сплачивает небо и землю. Он знал, что оказался бессилен пред оком Божиим и оком Сириуса, пытаясь сберечь свое волшебство. Женщина открыла ему, как удивительна жизнь. И вот теперь, когда, наконец, он постиг ликование и восторг крови в деревьях и измерил глубину заоблачного колодца, он должен закрыть глаза и умереть. Он открыл глаза и посмотрел на звезды. Миллионы звезд выписывали буквы одного и того же слова. И слово из звезд было ясно начертано в небе. Мышь выбралась из норки и одиноко стояла на кухне посреди сломанных стульев и разбитой посуды. Ее лапки застыли на фигурках птиц и девушек, которыми был расписан пол. Как можно тише она вползла обратно в норку. Как можно тише она пробиралась между стенами. В кухне не осталось ни звука, кроме звука мышиных коготков, царапавших доски. На карнизах психиатрической лечебницы все еще чирикали птицы, и сумасшедший, прижавшись к решетке окна над гнездами, лаял на солнце. Невдалеке от центральной дорожки девочка, встав на скамейку, подзывала птиц, а на квадратной лужайке танцевали три старухи, взявшись за руки, кокетливо морщась от ветра, под музыку итальянского органа, что доносилась из большого мира. Весна пришла, сказали санитары. |
||
|