"Дорога в Средьземелье" - читать интересную книгу автора (Шиппи Том)МОРОК СМАУГАМорок — понятие сложное и таит в себе опасность. Пожалуй, единственное, что удалось с полной определенностью доказать антропологии XX века, — это что люди отличаются друг от друга, и даже, казалось бы, исключительно естественные или инстинктивные человеческие проявления бывают обычно так безнадежно запутаны в сетях местных обычаев, что выделить какие–то «общечеловеческие универсалии» практически невозможно. Ничто не говорит о том, чтобы Толкин уделял внимание современной антропологии, но ему это вряд ли и требовалось. Древние тексты предоставляли ему сколько угодно примеров того, как вещи, немыслимые в древнюю эпоху, в наши дни начинают подчас казаться вполне естественными, и наоборот. Поведение людей тоже меняется — это очевидно всем. Но разве не прячется под хитросплетениями разновременных обычаев хоть что–нибудь постоянное, неизменное? Что–то такое, что связывало бы современного англичанина с его англосаксонскими предками, — ведь, согласно свидетельству филологии, даже целое тысячелетие непрестанных языковых изменений не смогло уничтожить глубинной преемственности между языком «Беовульфа» и языком сегодняшней Англии? По–видимому, Толкин размышлял над этим вопросом в течение многих лет. В 1923 году он опубликовал в журнале «Грифон» (орган Йоркширского колледжа в Лидсе) стихотворение под названием Есть ли вина на Беовульфе? Действительно ли он «положил глаз» на сокровище? Подпал он под действие драконьего проклятия или нет? По крайней мере одно неоспоримо — отбитое им в сражении с драконом сокровище принесло в итоге ему самому — смерть, а народу, которым он правил, — бедствия. Может быть, это наказание за тень алчности, которая, как намекает поэт, на мгновение затмила сердце Беовульфа? А может быть, «драконье проклятие» — это и есть алчность, возникающая в человеке, когда он видит перед собой груду сокровищ? Толкин высказывает такое предположение в стихотворении 1923 года, где последовательно, строфа за строфой, рассказывается о сокровищах, переходивших от эльфа к гному, от гнома к дракону и так далее. Эта цепочка заканчивается портретом одряхлевшего, жалкого, побежденного врагами короля. После его смерти золоту уготовано забвение. Так и со всеми персонажами стихотворения: в начале его они молоды, веселы, храбры и полны жизни, в конце — немощны, богаты и скупы. Причина их деградации — золото. Можно ли уподобить путь, пройденный этими персонажами, пути, пройденному человечеством? Человечество тоже начинало с «героики», а кончило «коммерциализмом», «материализмом» и «индустриализмом», то есть целым рядом однозначно современных понятий, которые, может быть, и не относятся напрямую к золоту и сокровищам, но определенно подразумевают в виду то «идолопоклонство артефакту», которое К. С. Льюис, в явном единомыслии с Толкином, называл «великим всеобщим грехом современной цивилизации»[178]. Если хорошенько подумать, напрашивается еще и другая аналогия. Молодой герой, воспылавший некогда страстью к сокровищам, превратился к концу жизни в старую развалину. Надо думать, и у «великого всеобщего греха современной цивилизации» тоже должен был в древности иметься «молодой» прототип… По–видимому, заканчивая «Хоббита», Толкин много размышлял об этой преемственности греха, соединившей древность и современность. В последних главах «Хоббита» бал правит жадность. Менее всего заражен ею эльфийский король: он любит артефакты, любит изделия искусных мастеров, но не потому, что они дорого стоят, а потому, что они прекрасны, и в итоге он вполне удовлетворяется изумрудами Гириона. Бард несколько более современен, но его поведение тоже можно оправдать, поскольку его мотивы носят конструктивный характер. Относительно неуязвим и Бильбо, предпочитающий вульгарному «богачеству» обычную «зажиточность». А вот гномы питают к драконьему сокровищу чувства по–настоящему сильные, причем особенно волнует их «зачарованное золото» — «Хаос» и «морок», овладевшие Торином, действуют одновременно и на физическом, и на умственном, и на нравственном планах. «Драконья болезнь», которую «подхватывают» Торин и Магистр Озерного Города, — одновременно и магического, и нравственного происхождения. В основе легенды о «драконьей болезни» лежит древнее суеверие, согласно которому драконы, собственно говоря, достойны жалости: обуянные жадностью и отчаянием, они добровольно заточают себя в стенах собственной пещеры только ради того, чтобы в свое удовольствие «возлежать на золоте», как говорится об этом в сагах. Естественно, золото, рядом с которым они проводят столько времени (см в «Хоббите»: «…Бильбо явно недооценил власти золота, на котором дракон пролежал много веков…»), уже и само источает миазмы алчности. Однако нельзя отделаться от ощущения, что проклятие вступает в силу, только когда внешнее давление встречается с внутренней слабостью. Это ощущение становится особенно сильным, когда речь идет о гномах с их пылкой любовью к творениям собственных рук, или о Магистре, который думает только о «торговле и пошлинах, товарах и золоте», презирает старые песни, а его торжественная речь, она оказывается отмечена явной печатью современности, или, точнее, эпохи, наступившей после индустриальной революции. За историческими изменениями кроется сложный и многоскладчатый веер мотивов. Здесь полезно вспомнить сцену в конце романа Курта Воннегута «Механическое пианино» (1952), где борцы с автоматизированным государством, едва добившись первой победы, сами как одержимые бросаются осваивать машины. Обе книги, «Хоббит» и «Механическое пианино», говорят об одном и том же, и говорят довольно жестко: вещи, а конкретнее — именно вещи металлические, хороши как игрушки, для забавы, но удержать контроль над этими «игрушками» очень трудно, и поняли это люди только в двадцатом столетии. Отсюда «преемственность жадности», которая тянется от эльфийского короля к Магистру Озерного Города. Именно поэтому начиная с 1923 года Толкин так много размышлял над словом Однако в цепи есть еще одно звено, с которого, собственно, эта цепь и начинается: дракон Смауг. Его имя представляет собой еще одно «реконструированное» слово: это форма прошедшего времени, Разговор Бильбо и Смауга поистине блистателен. Как и многое в книге, он написан с оглядкой на эддический «образец» — на песнь «Речи Фафнира». Умирая от раны, которую нанес ему Сигурд, дракон Фафнир успевает побеседовать со своим убийцей. Как и Бильбо, Сигурд отказывается сообщить дракону свое имя и отделывается загадками (опасаясь, как бы дракон его не проклял). Как и Смауг, Фафнир пытается посеять раздор между своим собеседником и его товарищами. Между прочим, дракон говорит, что золото всегда пробуждает в человеке жадность. Два сюжета существенно расходятся, только когда Сигурд съедает драконье сердце. Благодаря этому он начинает понимать язык птиц (еще один важный для «Хоббита» мотив). И все же в «Речах Фафнира» Толкину было почти нечем поживиться. Беседа Фафнира и Сигурда сводится к простому обмену информацией; в ней, как сказал Толкин о «Беовульфе», слишком много Самое примечательное в Смауге — странная, витиеватая манера изъясняться. Собственно говоря, этот стиль очень напоминает агрессивно–вежливую изысканность, характерную для представителей британского «высшего общества». Об этом говорят, например, раздраженность и авторитетный тон в голосе Смауга, хотя в данном случае уместнее была бы формальная вежливость, разбавленная толикой неуверенности. «Для вора и лжеца у тебя слишком хорошие манеры» — с такими словами обращается дракон к Бильбо при первой их встрече (иронизирует он или нет, неизвестно). «…Оказывается, ты знаешь мое имя, зато я вот не припоминаю твоего запаха! Можно ли спросить, кто ты и откуда сюда явился?» В таком тоне какой–нибудь полковник–аристократ мог бы отвечать безвестному попутчику, который попытался бы завести с ним беседу в вагоне железной дороги: простите, ведь мы, кажется, не представлены? В то же время не дает о себе забыть и «звериная» природа ящера — она проявляет себя прежде всего в похвальбе: «Кому как не мне знать запах и вкус гномов!» — а позже в том, как дракон, желая показать Бильбо свое бронированное брюхо, перекатывается с живота на бок, подобно гигантскому спаниелю, очень собой довольный, «что с его стороны было уже просто глупо». В процессе чтения то и дело натыкаешься на живейшие парадоксы, каких Древний мир, ни слухом, ни духом не ведавший о научном рационализме, породить никак не мог бы: например, у Смауга есть крылья, но есть и реальная тяжесть, — об этом нам напоминается, когда дракон покидает логово: он «бесшумно взмыл в воздух и полетел по ветру во тьму, тяжело и медленно, словно чудовищная ворона»(154). В холодном чреве этой рептилии таится огонь, который посверкивает у дракона из–под век, когда тот притворяется спящим, и вспыхивает у него в глазах «подобно алой молнии», когда он забавляется или чем–то заинтересован. Парадоксы, переходы от животного начала к разумному, контраст между скрипуче–церемонной вежливостью в речах Смауга и немудрящей радостью, которую он получает, убивая, — все это привносит в характер Смауга что–то особенно злобное и порочное. Эта «порочность» и есть главная характеристика дракона. Автор, пользуясь современным языком, говорит о ней так: «…Смауг просто подавил его [Бильбо] своей личностью». Все это придает правдоподобия тем сведениям о драконах вообще, которыми нас то и дело потчует рассказчик, например: «Именно такое действие и оказывают разговоры с драконами», — т. е. таковы вообще «драконьи чары», под действием которых хоббита «охватывало безотчетное желание выйти из туннеля, снять кольцо и выложить все начистоту». Ни в одном из древних текстов подобного мотива нет, но, доверительно вливая яд в уши Бильбо («. На следующем этапе «Хоббит» неожиданно предстает романом Но дальше намека дело не идет, и можно легко понять почему. Когда читаешь «Хоббита», постепенно возникает стойкое впечатление, что Толкин в работе над текстом исходил не из идей, а из слов и имен, из совпадений и противоречий народных сказок, из таких частностей, как неудовлетворенность Толкина «Речами Фафнира» (отсюда Смауг), из размышлений о состязании в загадках из «Речей Вафтруднира»[184] или «Саги о короле Хейдреке». (Неизвестным нам путем эти размышления привели к возникновению Голлума.) Я не могу не предположить, что в то время для Толкина в творческом плане важнее всего были два схожих между собой отрывка из «Беовульфа» и «Сэра Гавэйна». В обоих отрывках авторы как бы намекают на то, что за пределами повествования остаются еще целые миры, о которых им теперь попросту недосуг поведать. Древнеанглийский поэт ссылается на «далекие путешествия», которые совершал Зигмунд–драконоубийца, на «злые дела и битвы, о которых дети человеческие» (возможно, в отличие от потомков чудовищ) «никогда ничего так и не узнали». Его средневековый последователь, автор поэмы «Сэр Гавэйн и Зеленый Рыцарь», шесть столетий спустя замечает, что сэр Гавэйн никогда не добрался бы и до начала своего Приключения, «не будь он крепок, как сталь, неутомим и стоек в вере», — так часто приходилось ему сталкиваться на своем пути с ящерами, волками, лесными троллями и «ограми, которые преследовали его, сойдя с высоких пустошей». Вполне в этом духе, сообщается нам, было и обратное путешествие Бильбо: «Много трудностей пришлось ему преодолеть и пережить много приключений, прежде чем он добрался до дому», поскольку «Дикие Земли — они и есть Дикие Земли; в те дни, помимо гоблинов, там водились и другие опасные твари». Некоторые из этих опасностей читатель краем глаза уже приметил — неизвестно чьи «глаза в темноте», звери, чьи уши «при известии о гибели Смауга вставали торчком». Но сюжет «Хоббита» — это по самой сути своей рассказ о путешествии через «мрачные и опасные места», причем эпизоды с Голлумом, волками, Беорном и пауками связаны между собой не больше, чем сами эти персонажи. По–настоящему кончается «Хоббит» не сценой хаоса и разгрома в норе Бильбо(156), а сценой, в которой, незадолго перед возвращением домой, Бильбо с сожалением прощается с Дикими Землями, а архаический Тукк, проснувшийся было в его душе, снова уступает место «эдвардианскому»[185] Бэггинсу. «И вот, проделав долгий путь, Бильбо и Гэндальф добрались до того самого места, где они попали когда–то в лапы гоблинам. Но на этот раз они оказались тут не ночью, а утром и, посмотрев назад, увидели внизу широкую равнину, освещенную ясным утренним солнцем. За равниной раскинулось Чернолесье, отливавшее на расстоянии голубизной, а на опушке темной зеленью: даже весна не смогла высветлить чернолесской листвы! А еще дальше, на краю окоема, маячила Одинокая Гора. На ее вершине смутно белел еще не растаявший снег. — Вот так! На смену огню приходит снег, и даже драконы не вечны! — промолвил Бильбо и повернулся спиной к своему Приключению». В Средьземелье Приключение несет в себе современный смысл, но существует не для того, чтобы проповедовать современные ценности. Если мир реальный и мир вымышленный как–то связаны между собой, то потому лишь, что Малое Творение следует тем же законам, по которым построено Большое Творение — Первичное Искусство Истины. |
||
|