"Сельский священник" - читать интересную книгу автора (Бальзак Оноре де)Глава V ВЕРОНИКА В МОГИЛЕВ начале следующего года, несмотря на всю сдержанность г-жи Граслен, друзья стали замечать в ее состоянии страшные предвестия близкой кончины. На все увещевания доктора Рубо, на самые хитрые вопросы самых проницательных ее друзей у Вероники был один ответ: она чувствует себя превосходно. Весной она совершила осмотр своих лесов, ферм и прекрасных лугов, но в ее детской радости ясно читались печальные предчувствия. Когда выяснилось, что необходимо возвести бетонную стену от плотины Габу до монтеньякского парка — вдоль подножия так называемого Коррезского холма, — Жерар решил огородить весь монтеньякский лес, присоединив его к парку. Г-жа Граслен назначила ежегодную сумму в тридцать тысяч франков на эти работы, которые требовали не менее семи лет, но зато должны были защитить великолепный лес от права порубки, предоставляемого местным властям по отношению к неогороженным частным лесным угодьям. Таким образом, три пруда долины Габу оказались в пределах парка. Посередине каждого пруда, гордо именовавшихся озерами, находился зеленый островок. В этом году Жерар, сговорившись с Гростетом, приготовил Веронике сюрприз ко дню ее рождения. Он построил на самом большом острове, расположенном во втором пруду, маленький домик, с виду довольно непритязательный, но внутри отделанный с изысканным вкусом. Бывший банкир охотно принял участие в заговоре, к которому присоединились также Фаррабеш, Фрескен, племянник Клузье и большинство богатых жителей Монтеньяка. Гростет прислал для домика прелестную мебель. Башенка дома, скопированная с колокольни Веве, производила чарующее впечатление на фоне зелени. Зимой Фаррабеш и Гепен с помощью монтеньякского плотника тайно соорудили, выкрасили и оснастили шесть лодок — по две для каждого пруда. В середине мая, после завтрака, который г-жа Граслен дала для друзей, они повели ее через великолепно разбитый парк, о котором последние пять лет Жерар заботился как архитектор и ботаник, в прелестный луг долины Габу. Там, у берегов первого озера, плавали две лодочки. Луг, орошенный несколькими чистыми ручьями, лежал в самом низу прекрасного амфитеатра, от которого начинается долина Габу. Искусно расчищенный лес, то образуя живописные заросли, то открывая глазу очаровательные просеки, окружал луг, придавая ему столь милую сердцу уединенность. На пригорке Жерар выстроил точную копию шале из Сионской долины, которым любуются все путешественники на пути в Бригг. В этом уголке он собирался поместить молочную ферму замка. С крытого балкона открывался вид на созданный инженером ландшафт, — пруды придавали ему сходство с прекраснейшими местами Швейцарии. День был великолепный. На голубом небе — ни облачка; на земле — пленительные картины, возможные только в чудесном месяце мае. Деревья, посаженные десять лет назад вдоль берегов, — плакучие ивы, вербы, ольха, ясени, голландские, итальянские и виргинские тополи, боярышник и терновник, акации, березы, все тщательно отобранные, расположенные в красивых сочетаниях на подходящей для каждого вида почве, — удерживали в своей листве испарения, легким туманом поднимавшиеся над водой. Водная гладь, ясная, как зеркало, и спокойная, как небо, отражала зеленую чащу леса; вершины деревьев четко вырисовывались в прозрачном воздухе, возвышаясь над подернутым дымкой плотным кустарником. Пруды, отделенные друг от друга мощными плотинами, сверкали, как три зеркала с различным углом отражения; вода звонкими каскадами переливалась из одного водоема в другой. По плотинам можно было пройти с берега на берег, не огибая для этого всю долину. С балкона шале сквозь деревья видны были бесплодные плоские степи общинных земель, беспредельные, словно открытое море, и резко отличавшиеся от цветущей природы озер и лесов. Когда Вероника увидела радость друзей, помогавших ей сесть в самую большую лодку, слезы выступили у нее на глазах, и она не могла произнести ни слова, пока лодка не достигла первой плотины. В то время, как все поднялись на плотину, чтобы перейти в следующую флотилию, Вероника заметила на острове прелестный новый домик и Гростета, сидевшего на скамье со всей своей семьей. — Им хочется, чтобы я пожалела о жизни? — спросила она у кюре. — Нам хочется помешать вам умереть, — ответил Клузье. — Нельзя вернуть жизнь мертвецам, — возразила Вероника. Господин Бонне бросил на свою духовную дочь суровый взгляд, и она снова замкнулась в себе. — Позвольте мне заботиться о вашем здоровье, — нежным, умоляющим голосом произнес Рубо, — и я сохраню для кантона его живую славу, а для всех нас — друга, связующего воедино наши жизни. Вероника опустила голову. Жерар начал медленно грести к острову, лежавшему посреди самого большого пруда. Вдали звенела вода, падающая из первого переполненного сейчас водоема, оглашая словно песней пленительный пейзаж. — Вы хорошо сделали, избрав для прощания со мной этот восхитительный уголок, — сказала она, любуясь красивыми деревьями, закрывшими своей густой листвой оба берега. В знак неодобрения друзья позволили себе лишь мрачное молчание, и Вероника, снова встретив взгляд г-на Бонне, легко соскочила на берег и постаралась принять веселый вид. Она снова стала владетельницей замка и была так очаровательна, что семья Гростета узнала в ней прекрасную г-жу Граслен прошлых дней. — Ты можешь еще жить! — шепнула ей на ухо мать. В этот прекрасный праздничный день, среди великолепия, созданного силами самой природы, ничто, казалось, не должно было огорчить Веронику, и все же именно тут настиг ее последний удар. Общество собиралось вернуться в замок к девяти часам по пролегающим через луга дорогам, которые, не уступая по красоте английским и итальянским, являлись гордостью инженера. Запасы камней, сложенных во время расчистки равнины вдоль дорог, позволяли содержать их в таком порядке, что через пять лет они стали походить на шоссе. При выходе из первого ущелья, со стороны равнины почти у самого подножия Живой скалы, гостей поджидали экипажи. Вся упряжка состояла из лошадей, выращенных в Монтеньяке. Это было первое поколение, годное для продажи; управляющий конным заводом отобрал десять лошадей для конюшни замка, и испытание их качеств входило в программу праздника. Коляска г-жи Граслен, подарок Гростета, была запряжена четверкой самых красивых горячих коней в простой сбруе. После обеда оживленное общество отправилось пить кофе в деревянной беседке, выстроенной по образцу беседок Босфора и расположенной на оконечности острова, откуда открывался вид на третий пруд. Домик Колора, — который, увидев, что ему не под силу выполнять трудные обязанности главного лесничего, сейчас занял место Фаррабеша, — составлял одну из главных прелестей пейзажа, замкнутого мощной плотиной Габу, красиво выделявшейся на фоне пышной зеленой растительности. Госпожа Граслен надеялась увидеть из беседки Франсиса, который бегал где-то возле питомника, выращенного Фаррабешем. Она разыскивала его взглядом, но никак не могла найти; г-н Рюффен показал ей мальчика: он играл с детьми внучек Гростета на берегу озера. Вероника испугалась, как бы он не упал в воду. Никого не слушая, она вышла из беседки, вскочила в лодку, велела высадить себя на плотине и побежала к сыну. Это небольшое происшествие послужило сигналом к отъезду. Почтенный прадед Гростет предложил вернуться по живописной тропинке, которая огибала последние два озера, следуя прихотливым извивам гористых берегов. Издали г-жа Граслен увидела, что Франсиса обнимает какая-то женщина в трауре. Судя по форме шляпы и покрою платья, женщина эта была иностранкой. Испуганная Вероника позвала сына, который тотчас же прибежал. — Кто эта женщина? — спросила она у детей. — И почему Франсис ушел от вас? — Эта дама назвала его по имени, — сказала одна из девчушек. В это время к ним подошли Жерар и матушка Совиа, опередившие остальных. — Кто эта женщина, дорогой мой мальчик? — спросила г-жа Граслен у Франсиса. — Я ее не знаю, — ответил малыш. — Но, кроме тебя и бабушки, никто меня так не ласкал. Она плакала, — шепнул он матери на ухо. — Хотите, я побегу за ней? — предложил Жерар. — Нет! — ответила г-жа Граслен непривычно резким тоном. С чуткостью, которую Вероника сразу оценила, Жерар увел детей навстречу остальным гостям и оставил ее с матерью и сыном. — Что она тебе сказала? — спросила старуха Совиа у внука. — Не знаю, она говорила не по-французски. — Ты ничего не понял? — спросила Вероника. — Ах, она повторяла без конца одно и то же, вот почему я и запомнил: Вероника оперлась о руку матери, не выпуская руки сына. Но едва она сделала несколько шагов, как силы покинули ее. — Что с ней? Что случилось? — спрашивали все у матушки Совиа. — О! Моей дочери совсем плохо! — прерывающимся глухим голосом ответила старуха. Госпожу Граслен отнесли в коляску на руках. Она пожелала, чтобы Алина с Франсисом сели с ней, и взяла в провожатые Жерара. — Вы, кажется, бывали в Англии, — сказала она ему, немного оправившись, — и знаете английский. Что значит: dear brother? — Кто же этого не знает! — воскликнул Жерар. — Это значит: Вероника бросила на мать и на Алину взгляд, от которого они затрепетали, но обе сдержали свое волнение. Радостные крики, сопровождавшие отъезд, великолепие солнечного заката, безукоризненный бег лошадей, скачка следующих за экипажами всадников — ничто не могло вывести г-жу Граслен из оцепенения. Мать поторопила кучера, и коляска первой подъехала к замку. Когда общество вновь соединилось, гостям сообщили, что Вероника заперлась у себя и никого не принимает. — Боюсь, — сказал Жерар друзьям, — что госпоже Граслен нанесен смертельный удар. — Куда? Как? — раздались вопросы. — В сердце, — ответил Жерар. На третий день Рубо выехал в Париж; он нашел положение г-жи Граслен настолько серьезным, что для спасения ее жизни решил обратиться за помощью и советом к лучшему парижскому врачу. Но Вероника согласилась принять Рубо лишь затем, чтобы положить конец уговорам матери и Алины, умолявших ее позаботиться о себе: она чувствовала, что ранена насмерть. Она отказалась видеть г-на Бонне, велев ему передать, что еще не пришло время. Все приехавшие из Лиможа друзья пожелали остаться подле Вероники, но она просила извинить ее, если она изменит долгу гостеприимства; ей хотелось остаться в полном одиночестве. После поспешного отъезда Рубо гости монтеньякского замка вернулись в Лимож растерянные и подавленные, ибо все, кого привез с собой Гростет, обожали Веронику. Друзья терялись в догадках относительно причины этого таинственного несчастья. Вечером, через два дня после отъезда многочисленного семейства Гростет, Алина ввела в комнату г-жи Граслен Катрин. Жена Фаррабеша остановилась как вкопанная при виде перемены, происшедшей с ее хозяйкой: Веронику нельзя было узнать. — Господи, — воскликнула она, — какую беду натворила эта несчастная девушка! Знай мы об этом с Фаррабешем, ни за что бы ее не пустили к себе. Теперь она проведала, что мадам больна, и послала меня сказать госпоже Совиа, что хочет поговорить с ней. — Она здесь! — вскричала Вероника. — Где же она? — Муж отвел ее в шале. — Отлично, — сказала г-жа Граслен, — оставьте нас и скажите Фаррабешу, что он может уйти. Передайте этой даме, что моя мать придет к ней, пусть она ждет. С наступлением ночи Вероника вышла из дому и, опираясь на руку матери, медленным шагом направилась через парк к шале. Луна блистала, воздух был чист, природа словно хотела подбодрить взволнованных женщин. Матушка Совиа по временам останавливалась, чтобы дать отдых дочери; страдания Вероники были так невыносимы, что они только к полуночи вышли на тропинку, спускавшуюся из лесу к поросшему травой пригорку, на котором поблескивала серебристая кровля шале. Озаренная луной спокойная гладь озер отливала перламутром. Легкие ночные звуки, отчетливо слышные в тишине, сливались в сладостную гармонию. Вероника присела на скамейку, и со всех сторон ее обступила прекрасная звездная ночь. Тихий разговор двух голосов и скрип песка под шагами двоих людей донеслись издали по воде, которая передает все звуки в тишине так же верно, как отражает предметы в спокойную погоду. Вероника различила мягкий голос священника, шелест его сутаны и шуршание шелковой, должно быть, женской, одежды. — Уйдем, — сказала Вероника матери. Они вошли в низкое помещение, предназначавшееся для хлева, и присели на ясли. — Дитя мое, — говорил священник, — я не браню вас, вы заслуживаете прощения, но по вашей вине может произойти непоправимое несчастье, ибо она душа этого края. — О сударь, я уеду сегодня же, — отвечала чужестранка, — но я должна сказать вам, что покинуть родину второй раз — для меня равносильно смерти. Если бы я хоть один еще день осталась в этом ужасном Нью-Йорке, в Соединенных Штатах, где не знают ни надежды, ни веры, ни милосердия, я умерла бы, даже ничем не болея. Воздух, которым я дышала, разрывал мне грудь, пища не насыщала меня, я умирала, хотя с виду была полна жизни и здоровья. Муки мои прекратились, едва я ступила на палубу корабля: я почувствовала себя во Франции. О сударь! Я видела, как умерли с горя моя мать и одна из невесток. Мой дедушка Ташрон и моя бабушка тоже умерли, умерли, дорогой мой господин Бонне, несмотря на невиданное процветание Ташронвиля. Да, мой отец основал поселок в штате Огайо. Этот поселок превратился чуть ли не в город, и треть принадлежащих ему земель обрабатывает наша семья, которой во всем помогает бог: посевы наши удались, продукты у нас отменные, и мы богаты. Мы даже выстроили католическую церковь. Все жители нашего города — католики, мы не допускаем людей другой веры и надеемся своим примером обратить тысячи сект, которые нас окружают. Истинную религию исповедует меньшинство в этой мрачной стране денег и расчета, где стынет человеческая душа. И все же я вернусь туда и лучше умру, чем причиню малейшее горе матери нашего дорогого Франсиса. Об одном только прошу вас, господин Бонне, проводите меня сегодня ночью на кладбище, чтобы я могла помолиться на — Ну что ж, — сказал кюре, — пойдемте. Если настанет день, когда вы сможете вернуться без помехи, я напишу вам, Дениза. Быть может, побывав на родине, вы будете меньше страдать на чужбине... — Покинуть родину теперь, когда она так прекрасна! Подумайте только, что сделала г-жа Граслен с потоком Габу, — сказала девушка, указывая на озаренный луной пруд. — И все эти владения будут принадлежать нашему дорогому Франсису! — Нет, вы не уедете, Дениза, — произнесла г-жа Граслен, появляясь в дверях хлева. Сестра Жана-Франсуа Ташрона всплеснула руками при виде заговорившего с ней призрака. Бледная, освещенная луной Вероника казалась привидением, которое возникло из сгустившегося за дверью мрака. Глаза ее сверкали, как звезды. — Нет, дочь моя, вы не покинете родную землю, ради которой приехали из такой дали, и вы будете тут счастливы, или бог откажется помогать мне в моих делах. Ведь это он послал вас сюда! Она взяла пораженную Денизу за руку и повела ее по тропинке на другой берег озера, оставив мать на скамейке вместе с кюре. — Предоставим ей поступать по собственной воле, — сказала старуха. Через несколько минут Вероника вернулась одна. Кюре и мать довели ее до замка. Очевидно, Вероника решила держать свой замысел в тайне, ибо никто в деревне не видел Денизу и ничего о ней не слышал. Госпожа Граслен слегла в постель и больше уже не вставала. С каждым днем ей становилось все хуже; она досадовала, что не может подняться, не раз пыталась выйти на прогулку в парк, но напрасно. И все же в начале июня, через несколько дней после рокового происшествия, сделав отчаянное усилие, она поднялась и пожелала принарядиться и надеть драгоценности, словно в праздничный день. Она попросила Жерара подать ей руку, — инженер, так же как все друзья, каждый день приходил справляться о ее здоровье. Когда Алина сказала, что ее хозяйка хочет погулять, все прибежали в замок. Г-жа Граслен, которая собрала все свои силы, казалось, исчерпала их во время этой прогулки. Она выполнила свое намерение огромным напряжением воли, и это неизбежно должно было привести к роковым последствиям. — Пойдемте в шале, но только вдвоем, — нежным голосом сказала она Жерару, глядя на него с некоторым кокетством. — Это, наверно, моя последняя вольная выходка: сегодня ночью мне снилось, что приехали врачи. — Вы хотите осмотреть леса? — спросил Жерар. — Да, последний раз, — ответила она и добавила таинственным тоном: — Но, кроме того, я хочу сделать вам одно странное предложение. Вероника велела Жерару сесть с ней в лодку на втором озере, к которому они пришли пешком. Когда инженер, удивляясь про себя тому, что она сделала такую дальнюю прогулку, взялся за весла, она указала ему на свой домик — это была цель их путешествия. — Друг мой, — продолжала она, помолчав и обведя долгим взглядом небеса, воду, холмы и берега, — у меня к вам весьма странная просьба, но я надеюсь, что мою просьбу вы исполните. — Любую! Я уверен, что вы можете хотеть только добра! — воскликнул он. — Я хочу женить вас, — продолжала она, — и вы исполните желание умирающей, уверенной в том, что она создаст ваше счастье. — Но я слишком безобразен, — возразил инженер. — Девушка эта хороша, она молода, она хочет жить в Монтеньяке. Если вы женитесь на ней, вы скрасите последние дни моей жизни. Нам нечего говорить о ее душевных качествах, это — существо избранное. А так как одного взгляда достаточно, чтобы оценить ее прелесть, молодость и красоту, то мы сейчас и увидимся с ней. На обратном пути вы мне ответите окончательно: После этого доверительного сообщения инженер стал грести так торопливо, что вызвал невольную улыбку на губах г-жи Граслен. Дениза, которая скрывалась от всех глаз в домике на острове, узнав г-жу Граслен, поспешила открыть дверь. Вероника и Жерар вошли. Бедная девушка вспыхнула, встретив взгляд инженера, который был поражен ее красотой. — Катрин позаботилась о вас? — спросила Вероника. — Как видите, сударыня, — ответила Дениза, показав накрытый к завтраку стол. — Вот господин Жерар, о котором я вам говорила, — продолжала Вероника. — Он станет опекуном моего сына, и после моей смерти вы вместе будете жить в замке до совершеннолетия Франсиса. — О сударыня, не говорите так! — Но посмотрите на меня, дитя мое, — сказала она Денизе, у которой сразу выступили слезы на глазах. — Она приехала из Нью-Йорка, — обратилась Вероника к Жерару. Этими словами она вовлекла Жерара в разговор. Он задал несколько вопросов Денизе, и Вероника отпустила их посмотреть третье озеро Габу и тем временем побеседовать. Около шести часов Жерар и Вероника возвращались в лодке обратно к шале. — Что вы мне скажете? — спросила она, глядя на инженера. — Даю вам свое слово. — Хотя вы и лишены предрассудков, — продолжала она, — я должна вам рассказать об ужасных обстоятельствах, вынудивших бедную девочку покинуть деревню, куда ее вновь привела тоска по родине. — Какой-нибудь проступок? — О, нет! — воскликнула Вероника. — Неужели бы я тогда знакомила вас? Она сестра молодого рабочего, который погиб на эшафоте... — А! Ташрона, — подхватил Жерар, — убийцы папаши Пенгре... — Да, она сестра убийцы, — повторила г-жа Граслен с невыразимой иронией, — можете взять обратно свое слово... Она не кончила фразы; Жерару пришлось на руках отнести ее в шале, где она пролежала несколько минут без чувств. Очнувшись, она увидела у своих ног Жерара, который воскликнул, едва она открыла глаза: — Я женюсь на Денизе! Госпожа Граслен подняла Жерара и, взяв его за голову, поцеловала в лоб. Заметив, что он удивлен подобным выражением благодарности, Вероника пожала ему руку и сказала: — Скоро вы узнаете разгадку этой тайны. Поторопимся вернуться на террасу, где ждут нас друзья. Уже очень поздно, а я очень слаба, но все же хоть издали я хочу попрощаться со своей дорогой равниной! День был знойный, но грозы, которые, пощадив Лимузен, прокатились в этом году по большей части Европы и Франции, достигли теперь бассейна Луары, и воздух к вечеру посвежел. На фоне ясного неба четко рисовались все линии горизонта. Какими словами описать чудесную музыку приглушенных шумов деревни, встречающей тружеников после возвращения с полей? Для того, чтобы воссоздать это зрелище, нужно быть и великим пейзажистом и живописцем человеческих лиц. В непередаваемом своеобразном единении сливаются усталость человека и усталость природы. Малейший шум полнозвучно отдается в разреженном воздухе остывающего жаркого дня. Женщины сидят у порога и, поджидая мужчин, с которыми зачастую прибегают и ребятишки, судачат между собой, продолжая усердно вязать. Над крышами вьется дымок, предвещая последнюю дневную трапезу, самую радостную для крестьян: после нее они лягут спать. В общем оживлении отражаются спокойные, счастливые мысли людей, завершивших трудовой день. Слышны вечерние песни, совсем непохожие на утренние. В этом сельские жители подобны птицам, чье вечернее воркование так отличается от веселых утренних трелей. Природа поет гимн отдыху, как по утрам поет она радостный гимн восходящему солнцу. Все живое окрашено нежными гармоническими красками, которые закат разливает по деревне, сообщая мягкий оттенок даже песку на проселочных дорогах. Если кто и посмеет противиться чарам этого прекраснейшего часа, его покорят цветы своим пьянящим благоуханием, неотделимым от нежного звона насекомых, от влюбленного щебета птиц. Распаханное поле за деревней подернулось легкой прозрачной дымкой тумана. На луговых просторах, прорезанных большой дорогой, обсаженной хорошо принявшимися, тенистыми тополями, акациями и японскими айлантами, гуляют огромные превосходные стада; коровы разбрелись по лугам — одни жуют жвачку, другие еще пасутся. Женщины, мужчины и дети заняты прекраснейшей из полевых работ: косят сено. Вечерний воздух, освеженный дыханием дальней грозы, доносит живительный аромат скошенной травы и уже увязанного в вязанки сена. Вся прекрасная панорама открывалась глазу до мельчайших подробностей; были ясно видны работавшие люди: кто, опасаясь грозы, поспешно метал стога, вокруг которых суетились подносчики с охапками сена на вилах; кто нагружал повозки вязанками сена; кто еще косил вдалеке; кто ворошил лежавшую длинными пластами траву, чтобы она скорее сохла; кто сгребал ее в маленькие стожки. Слышны были крики и смех ребятишек, кувыркавшихся в куче сена. Мелькали розовые, красные и голубые юбки, косынки, загорелые руки и ноги женщин, защищенных от солнца широкополыми соломенными шляпами, темные рубахи и белые штаны мужчин. Последние солнечные лучи просачивались сквозь листву тополей, посаженных вдоль канав, деливших равнину на неравные участки, и озаряли разбросанные по лугам повозки, запряженные лошадьми, пасущиеся стада, пестрые группы мужчин, женщин и детей. Погонщики быков и пастушки начали сгонять свои стада, сзывая их пением пастушьего рожка. Эта сцена была одновременно шумной и безмолвной — странное противоречие, которое удивит лишь людей, незнакомых с прелестями сельской жизни. С обоих концов в деревню непрерывной чередой въезжали повозки, нагруженные зеленым сеном. В этом зрелище было что-то завораживающее. И Вероника молча шла между кюре и Жераром. Когда через проулок между домами, расположенными ниже террасы и церкви, открылся вид на главную улицу Монтеньяка, Жерар и г-н Бонне заметили, что взгляды всех женщин, мужчин и детей устремлены на них, а главным образом, конечно, на г-жу Граслен. Сколько любви и признательности выражали эти лица! Какие благословения летели вслед Веронике! С каким набожным почтением смотрели все на трех благодетелей этого края! Так человек сливал свой благодарственный гимн с торжественной музыкой вечера. Госпожа Граслен не отрывала глаз от великолепной зелени лугов — самого любимого ее детища, но священник и мэр наблюдали за стоящими внизу крестьянами; в выражении их лиц трудно было ошибиться: на них читались скорбь, печаль и сожаления, смешанные с надеждой. Все в Монтеньяке знали, что г-н Рубо отправился в Париж за учеными людьми и что благодетельницу кантона сразил смертельный недуг. На всех рынках в округе десяти лье крестьяне спрашивали у жителей Монтеньяка: «Как чувствует себя ваша хозяйка?» И великая тайна смерти парила над деревней, над этой мирной сельской картиной. Далеко в лугах косарь, отбивавший косу, девушка с вилами в руках, фермер, стоявший на стогу, глубоко задумывались при виде этой великой женщины, славы департамента Коррезы, они искали признаков благодетельной перемены и любовались Вероникой, радуясь и забывая о работе. «Она гуляет, значит, ей стало полегче!» Эти простые слова были на устах у всех. Мать г-жи Граслен сидела на железной скамье, которую Вероника велела поставить в углу террасы, откуда открывался вид на кладбище. Она смотрела, как идет Вероника по дорожке, и слезы струились у нее по лицу. Мать знала, что, собрав все свое мужество, Вероника борется с предсмертными муками и держится на ногах лишь благодаря героическим усилиям воли. Эти почти кровавые слезы, пробежавшие по изрезанному морщинами пергаментному лицу, никогда не выдававшему ни малейшего волнения, вызвали ответные слезы у маленького Франсиса, который сидел на коленях у г-на Рюффена. — Что с тобой, дитя мое? — испуганно спросил воспитатель. — Бабушка плачет, — ответил мальчик. Господин Рюффен, который смотрел на приближавшуюся к ним г-жу Граслен, перевел взгляд на матушку Совиа, и сердце у него дрогнуло, когда он увидел это старое лицо римской матроны, окаменевшее от горя и залитое слезами. — Почему вы не уговорили ее остаться дома, сударыня? — спросил воспитатель у старой матери, немое горе которой было для всех священно. Вероника шла величественной походкой, держась с обычным своим изяществом, и тут у матушки Совиа, впавшей в отчаяние при мысли, что она переживет свою дочь, вырвались слова, которые многое объяснили. — Она ходит, — крикнула старуха, — ходит, а на ней эта страшная власяница, которая исколола всю ее кожу! При этих словах молодой человек похолодел. Он всегда восхищался грациозными движениями Вероники и содрогнулся, подумав об этой ужасной неусыпной власти души над телом. Любая парижанка, славившаяся непринужденностью обращения, осанкой и походкой, должна была бы уступить пальму первенства Веронике. — Она не снимает ее вот уже тринадцать лет, с тех пор, как перестала кормить малютку, — продолжала старуха, указав на Франсиса. — Здесь она сотворила чудеса, но если бы стало известно, как она живет, ее бы канонизировали. С тех пор, как мы здесь, никто не видел, чтобы она ела. А знаете, почему? Три раза в день Алина приносит ей кусок черствого хлеба и сваренные без соли овощи в глиняной миске, из которой разве только собак кормить! Да, вот как питается женщина, которая вернула жизнь всему кантону. Она молится, стоя коленями на подоле своей власяницы. Если бы она не умерщвляла свою плоть, говорит она, никогда бы вы не видели ее такой веселой. Я говорю это вам, — продолжала старуха шепотом, — чтобы вы все рассказали врачу, за которым поехал в Париж г-н Рубо. Если он запретит моей дочери продолжать покаяние, быть может, он спасет ей жизнь, хотя рука смерти уже занесена над ее головой. Взгляните на нее! Ах! Сколько сил понадобилось мне, чтобы вынести эти пятнадцать лет! Старуха взяла внука за руку, провела ею по своему лбу и щекам, словно эта детская ручонка источала целительный бальзам, и прижалась к ней поцелуем, полным любви, тайна которой принадлежит бабушкам наравне с матерями. Вероника вместе с Клузье, священником и Жераром была уже в нескольких шагах от скамьи. Озаренная мягким светом заката, она блистала пугающей красотой. На ее пожелтевшем лбу, прорезанном длинными морщинами, набегающими одна на другую, словно облака, лежала печать упорной мысли и внутренних тревог. Лишенное красок, совершенно белое лицо отличалось матовой зеленоватой белизной растений, не знающих солнца. Очерченное тонкими, но не сухими линиями, оно несло на себе следы ужасных физических страданий, порожденных муками нравственными. Душа и тело Вероники находились в непрерывном борении. Она была настолько измождена, что походила на себя не более, чем дряхлая старуха на свой девический портрет. В пылающих глазах отражалась деспотическая власть, которую дала ей христианская воля над телом, превратившимся в то, чего потребовала религия. Душа этой женщины влекла за собой тело, как Ахилл, воспетый языческой поэзией, тащил за собой труп Гектора; душа с победным кличем влачила тело по каменистым дорогам жизни; в течение пятнадцати лет она кружила с ним вокруг небесного Иерусалима, в который хотела войти не с помощью обмана, а торжествуя свою победу. Ни один из отшельников, живших в сухих, бесплодных африканских пустынях, не подавлял свои чувства более сурово, чем Вероника, живя в роскошном замке, в благодатном краю, среди живописной ласковой природы, под защитой огромного леса, из которого по слову науки — наследницы Моисеева жезла — забил источник изобилия, процветания и счастья для всей округи. Она созерцала плоды двенадцатилетних терпеливых трудов, достойных стать гордостью любого выдающегося человека, с той кроткой скромностью, которую кисть Понтормо придала неземному лику христианской Чистоты, ласкающей небесного единорога. Набожная владетельница замка шла, скрестив руки на груди и вперив глаза в далекий горизонт, а сопровождавшие ее спутники не смели нарушить молчание, глядя, как озирает она бескрайние, некогда бесплодные равнины, ныне полные жизни. Но вот Вероника остановилась в двух шагах от матери, которая смотрела на нее так, как, наверно, смотрела богоматерь на распинаемого Христа, и, подняв руку, указала на развилку шоссе, от которой отделялась монтеньякская дорога. — Видите коляску, запряженную почтовыми лошадьми? — улыбаясь, спросила она. — Это возвращается господин Рубо. Скоро мы узнаем, сколько часов осталось мне жить. — Часов! — воскликнул Жерар. — Разве я не сказала вам, что это моя последняя прогулка? — ответила она Жерару. — Разве не затем я вышла, чтобы последний раз полюбоваться этим прекрасным зрелищем во всем его блеске? — Она показала на деревню, все население которой высыпало в этот час на церковную площадь, и на зеленые луга, озаренные последними лучами солнца. — Ах, — продолжала она, — не мешайте мне видеть благословение божье в этих странных явлениях природы, которые позволили нам собрать урожай! Вокруг нас грозы, ливни, гром и град разят все, не зная ни отдыха, ни жалости. Так думает народ, почему же не думать мне так вместе с ним? Я хочу видеть тут доброе предзнаменование того, что ждет меня, когда я закрою глаза! Франсис встал и, взяв руку матери, провел ею по своим волосам. Вероника, тронутая этой красноречивой лаской, схватила сына в объятия, со сверхъестественной силой подняла его, усадила, словно грудного младенца, к себе на левую руку и, поцеловав, сказала: — Видишь эту землю, сын мой? Когда ты станешь мужчиной, продолжай дело своей матери. — Не много есть сильных, избранных людей, которым дано смотреть смерти в лицо, вступать с ней в долгий поединок и проявлять при этом мужество и искусство, достойные восхищения! Вы показали нам это ужасное зрелище, сударыня, — строго произнес священник. — Но вы, должно быть, не чувствуете к нам жалости. Позвольте нам по крайней мере надеяться, что вы ошибаетесь. Бог даст, вы завершите начатые вами труды. — Все я делала с вашей помощью, друзья мои, — ответила она. — Я могла быть вам полезна, но больше уже не могу. Все зазеленело вокруг нас, и теперь печально здесь лишь одно мое сердце. Вы знаете, дорогой мой кюре, что мир и прощение я могу найти только там... И она показала на кладбище. Никогда она так не говорила со дня своего приезда, когда ей стало дурно на этом же месте. Кюре взглянул на свою духовную дочь и, за многие годы научившись проникать в ее душу, понял, что в этих простых словах таилась новая его победа. Вероника должна была сделать над собой ужасное усилие, чтобы нарушить двенадцатилетнее молчание такой многозначительной фразой. И кюре, благоговейно сложив руки, с глубоким религиозным волнением посмотрел на эту семью, все тайны которой хранились в его сердце. Жерар, которому слова о мире и прощении показались странными, замер в изумлении. Ошеломленный г-н Рюффен не сводил глаз с Вероники. Тем временем несущаяся во весь опор коляска приближалась по обсаженной деревьями дороге. — Их пятеро! — воскликнул кюре, успевший сосчитать седоков. — Пятеро! — отозвался Жерар. — Как будто пятеро знают больше, чем двое? — Ах! — вскрикнула г-жа Граслен, схватив кюре за руку. — С ними главный прокурор! Зачем он приехал сюда? — И дедушка Гростет! — закричал маленький Граслен. — Сударыня, — сказал кюре, поддержав г-жу Граслен и отведя ее в сторону, — найдите в себе мужество, будьте достойны самой себя! — Чего он хочет? — повторяла она, опираясь на балюстраду. — Матушка! Старуха Совиа бросилась к дочери с живостью, несвойственной ее возрасту. — Я снова увижу его, — сказала Вероника. — Раз он приехал с господином Гростетом, — сказал кюре, — то, несомненно, у него добрые намерения. — Ах, сударь! Моя дочь умрет! — воскликнула матушка Совиа, увидев, какое впечатление произвели на дочь эти слова. — Может ли человеческое сердце вынести такие жестокие волнения? Господин Гростет все время не давал ему увидеться с Вероникой. Лицо г-жи Граслен пылало. — Итак, вы его ненавидите? — спросил аббат Бонне у своей духовной дочери. — Она уехала из Лиможа, чтобы не посвящать в свою тайну весь город, — сказала матушка Совиа, в испуге глядя, как быстро менялось и без того искаженное лицо г-жи Граслен. — Разве вы не видите, что он отравляет последние оставшиеся мне часы? Я должна думать только о небе, а он словно гвоздями прибивает меня к земле! — крикнула Вероника. Кюре взял г-жу Граслен под руку и повел ее за собой; когда они остались вдвоем, он устремил на нее свой кроткий взгляд, которым успокаивал самые сильные душевные бури. — Если это так, — сказал он, — приказываю вам как ваш духовник принять его, быть с ним ласковой и приветливой, сбросить с себя бремя гнева и простить его, как бог простит вас. Значит, живут еще остатки страсти в душе, которая, казалось мне, очистилась от скверны. Сожгите это последнее зерно ладана на алтаре покаяния, не то все в вас останется ложью. — Мне суждено было сделать еще и это усилие, теперь оно сделано, — ответила она, утирая слезы. — Дьявол таился в этом уголке моего сердца; я знаю, бог вложил в сердце господина Гранвиля мысль приехать сюда. Доколе будет господь разить меня? — воскликнула она. Она остановилась, чтобы мысленно произнести молитву, и, вернувшись к матери, тихонько сказала ей: — Дорогая матушка, будьте ласковы и добры с господином главным прокурором. Старая овернка содрогнулась от ужаса. — Надежды больше нет, — прошептала она, схватив священника за руку. В это время раздалось щелканье бича, и коляска, преодолев подъем, въехала через открытые ворота во двор; приезжие тут же направились к террасе. То были прославленный архиепископ Дютейль, прибывший в Лимож, чтобы посвятить в сан монсеньера Габриэля де Растиньяка, главный прокурор, Гростет и г-н Рубо, шедший об руку с одним из самых знаменитых парижских врачей, Орасом Бьяншоном. — Добро пожаловать, — сказала Вероника гостям. — А вам я особенно рада, — добавила она, пожимая руку главному прокурору. Изумление г-на Гростета, архиепископа и матушки Совиа было так велико, что им изменила обычная сдержанность, присущая старикам. Все трое переглянулись... — Я рассчитывал на заступничество монсеньера и моего друга господина Гростета, — отвечал г-н де Гранвиль, — чтобы вымолить у вас доброжелательный прием. Я горевал бы до конца своих дней, если бы не увидел вас. — Благодарю того, кто привел вас сюда, — сказала Вероника, глядя на графа де Гранвиля впервые за последние пятнадцать лет. — Я долго питала к вам недобрые чувства, но теперь поняла, что была несправедлива, и вы узнаете, почему, если останетесь в Монтеньяке до послезавтра. Господин Бьяншон, — продолжала она, здороваясь с Орасом Бьяншоном, — несомненно, подтвердит мои опасения. Сам бог послал вас, монсеньер, — сказала она, склоняясь перед архиепископом. — Во имя старой дружбы вы не откажетесь напутствовать меня в последние минуты. Какой милости я обязана тем, что собрались вокруг меня все, кто любил и поддерживал меня всю жизнь? При слове — Позвольте мне, — сказала она с обычной своей милой манерой, — удалиться вместе с двумя этими господами. Дело не терпит отлагательства. Она улыбнулась гостям и, опираясь на руки обоих врачей, направилась к замку неверной, медленной походкой, которая предвещала близкую катастрофу. — Господин Бонне, — сказал архиепископ, глядя на кюре, — вы сотворили чудеса. — Не я, а бог, монсеньер, — возразил кюре. — Говорили, что она умирает, — сказал г-н Гростет, — но она мертва, остался один дух... — Душа, — поправил Жерар. — Она всегда неизменна! — воскликнул главный прокурор. — Она подобна стоикам античных времен, — заметил воспитатель. Все молча прошлись вдоль балюстрады, рассматривая окрестный пейзаж, освещенный красными отблесками вечерней зари. — Для меня, видевшего эти места тринадцать лет назад, — сказал архиепископ, указывая на плодородные равнины, на долину и горы Монтеньяка, — все это кажется таким же чудом, как то, чему мы были сейчас свидетелями: почему вы позволили госпоже Граслен подняться? Ей следовало лежать. — Она лежала, — ответила матушка Совиа. — Но, проведя в постели десять дней, она захотела встать и последний раз осмотреть поместье. — Я понимаю, что ей хотелось попрощаться с делом своей жизни, — сказал г-н де Гранвиль, — но она могла умереть здесь, на террасе. — Господин Рубо советовал нам не спорить с ней, — возразила матушка Совиа. — Какое чудо! — снова воскликнул архиепископ, который не мог оторвать глаз от равнины. — Она возделала пустыню! Но мы знаем, сударь, — добавил он, обращаясь к Жерару, — как много заложено тут ваших знаний и трудов. — Мы все были только ее рабочими, — заметил мэр. — Да, мы были только руками, мыслью была она! Матушка Совиа оставила гостей, чтобы узнать о решении парижского врача. — Нам понадобится героизм, чтобы присутствовать при ее смерти, — сказал главный прокурор архиепископу и кюре. — Да, — откликнулся г-н Гростет, — но для такого друга надо идти на все. Обуреваемые мрачными мыслями, они молча ходили взад и вперед по террасе; в это время к ним подошли два фермера г-жи Граслен, которых послали снедаемые горьким нетерпением жители деревни, чтобы узнать приговор, вынесенный парижским врачом. — Они совещаются, мы сами ничего еще не знаем, друзья мои, — ответил архиепископ. Тут из замка поспешно вышел г-н Рубо, все бросились к нему. — Ну, как она? — спросил мэр. — Ей осталось не больше двух суток жизни, — отвечал г-н Рубо. — В мое отсутствие болезнь зашла далеко; господин Бьяншон понять не может, как она держалась на ногах. Такие необычайные явления можно объяснить только состоянием экзальтации. Итак, господа, — обратился врач к архиепископу и кюре, — она принадлежит вам, наука бессильна, и мой знаменитый собрат полагает, что вам едва хватит времени для свершения всех церемоний. — Пойдемте, вознесем богу свои молитвы, — сказал кюре прихожанам. — Ваше преосвященство, без сомнения, соблаговолит причастить ее святых тайн? Архиепископ наклонил голову, он не мог произнести ни слова, глаза его были полны слез. Каждый — кто сидя, кто опустив голову на руки, кто опершись на балюстраду — погрузился в свои мысли. Раздался печальный звон церковного колокола. И тут послышались шаги множества людей: все население деревни двинулось к порталу храма. Отблеск зажженных свечей осветил деревья в саду г-на Бонне. Зазвучало торжественное пение. Над полями царило угасающее зарево заката, птичий щебет умолк. Только лягушки тянули свою долгую, звонкую и тоскливую трель. — Пойду исполнять долг свой, — произнес подавленный горем архиепископ и медленным шагом направился в замок. Совет врачей происходил в большой зале замка. Огромная зала сообщалась с парадной спальней, отделанной красной камкой, — эту комнату тщеславный Граслен обставил со всей роскошью, принятой у финансистов. За четырнадцать лет Вероника побывала здесь не более шести раз, парадные апартаменты ей были совершенно не нужны, она никогда там не принимала; но выполнение последнего долга и борьба с последней вспышкой возмущения лишили ее сил; она не в состоянии была подняться к себе. Когда знаменитый врач взял больную за руку и нащупал пульс, он только молча посмотрел на г-на Рубо; они вдвоем подняли ее и понесли на стоявшую в спальне кровать. Алина поспешно распахнула дверь. Как на всех парадных кроватях, на этой кровати не было белья. Врачи уложили Веронику поверх красного камчатного покрывала. Рубо открыл окна, поднял занавеси и позвал кого-нибудь на помощь. Прибежали слуги и матушка Совиа. В канделябрах зажгли пожелтевшие свечи. — Видно, суждено было, — улыбаясь, воскликнула умирающая, — чтобы моя смерть стала тем, чем и должна быть смерть для христианской души, — праздником! Во время осмотра она добавила: — Главный прокурор сделал свое дело — я умирала, он поторопил меня... Старуха мать взглянула на дочь и поднесла палец к губам. — Я буду говорить, матушка, — ответила ей Вероника. — Подумайте! Перст божий виден во всем: я умираю в красной комнате. Матушка Совиа вышла, испуганная ее словами. — Алина, — крикнула старуха, — она заговорила, она заговорила! — Ах, барыня уже не в здравом уме! — воскликнула верная служанка, которая в это время несла простыни для Вероники. — Бегите за господином кюре, сударыня! — Вашу хозяйку нужно раздеть, — сказал Бьяншон вошедшей Алине. — Это будет нелегко, на сударыне надета власяница из конского волоса. — Как! В девятнадцатом веке еще существуют подобные ужасы? — воскликнул великий врач. — Госпожа Граслен никогда не позволяла мне даже прощупать желудок, — заметил г-н Рубо, — я мог следить за ходом болезни лишь по ее лицу, по состоянию пульса, по сведениям, которые получал от матери и горничной. Веронику перенесли на диван, пока устраивали постель на парадной кровати, стоявшей в глубине комнаты. Врачи переговаривались вполголоса. Матушка Совиа и Алина хлопотали с бельем. На лица обеих овернок страшно было смотреть, сердца их разрывались от страшной мысли: «Мы готовим для нее постель последний раз, здесь она и умрет!» Осмотр был недолгим. Прежде всего Бьяншон потребовал, чтобы Алина и матушка Совиа, не слушая больную, силой разрезали власяницу и надели на нее рубашку. Во время этой процедуры врачи вышли в залу. Проходя мимо них с завернутым в салфетку страшным орудием покаяния, Алина сказала: — Тело госпожи Граслен — сплошная язва. Оба врача вошли в комнату. — У вас, сударыня, воля более сильная, чем у Наполеона, — сказал Бьяншон после того, как задал Веронике несколько вопросов, на которые она отвечала с полной ясностью мысли, — вы сохраняете все свои умственные способности в последнем периоде болезни, когда император утратил могучую силу своего интеллекта. Судя по тому, что я знаю о вас, я могу говорить вам правду. — Умоляю вас об этом на коленях, — сказала она. — Вы можете точно измерить, сколько мне еще отпущено жизненных сил, они все понадобятся мне на последние несколько часов. — Тогда думайте только о своем спасении, — сказал Бьяншон. — Если бог оказывает мне милость, позволяя мне умереть сразу, — произнесла Вероника с ангельской улыбкой, — поверьте, что милость эта пойдет на благо церкви. Присутствие духа необходимо мне теперь, чтобы выполнить замысел божий, а Наполеон к этому времени завершил уже предначертанный ему путь. Оба врача в изумлении переглянулись, услышав эти слова, произнесенные так непринужденно, словно г-жа Граслен беседовала с ними в своей гостиной. — А! Вот и врач, который исцелит меня! — сказала Вероника, увидев входящего архиепископа. Она собрала все силы, чтобы сесть, опираясь на подушки, любезно попрощалась с г-ном Бьяншоном, попросив его принять от нее не деньги, а подарок за добрую весть, которую он принес ей; она шепнула несколько слов матери, и та увела врача. Беседу с архиепископом Вероника отложила до прихода кюре, а пока выразила желание немного отдохнуть. Алина бодрствовала подле своей хозяйки. В полночь г-жа Граслен проснулась и спросила, где архиепископ и кюре. Служанка указала на них — они молились за Веронику. Она знаком отправила мать и Алину, и по второму ее знаку оба пастыря подошли к кровати. — Монсеньер и вы, господин кюре, я не скажу вам ничего, что не было бы вам уже известно. Вы, монсеньер, первый заглянули в мою совесть, вы прочли в ней почти все мое прошлое, и этого беглого взгляда оказалось для вас достаточно. Мой духовник, этот ангел, которого послал мне бог, знает больше; ему я должна была признаться во всем. Ум ваш просвещен духом церкви, с вами я хочу посоветоваться, что мне делать, чтобы умереть истинной христианкой. Вы, суровые святые души, верите ли вы, что небо ответит прощением на самое глубокое раскаяние, какому предавалась когда-либо грешная душа? Думаете ли вы, что я исполнила свой долг на земле? — Да, — ответил архиепископ. — Да, дочь моя. — Нет, отец мой, нет, — возразила она, выпрямившись и сверкая глазами. — Здесь, рядом, лежит в могиле несчастный, который несет на себе бремя ужасного преступления, а в роскошном замке живет женщина, которая славится своими благодеяниями и добродетелями. Все благословляют эту женщину! Все проклинают несчастного юношу! На преступника пало всеобщее осуждение — я пользуюсь везде почетом. Я больше него виновна в злодеянии, а в тех добрых делах, что принесли мне столько славы и признательности, большая доля принадлежит ему. Мне, обманщице, воздают почести; он, жертва своей скромности, покрыт позором! Через несколько часов я умру, и весь кантон будет оплакивать меня, весь департамент будет славить мои благодеяния, мое благочестие, мои добродетели; а он умер, провожаемый проклятиями, на глазах у толпы, привлеченной на площадь ненавистью к убийце! Вы, мои судьи, вы милосердны; но я сама слышу властный голос, и он не дает мне покоя. Ах! Рука господа, более жесткая, чем ваша, разила меня изо дня в день, словно предупреждая, что еще не все я искупила. Мои грехи можно искупить только публичным покаянием. Он теперь счастлив! За свое преступление он принял позорную смерть перед богом и людьми. А я все еще обманываю весь мир, как обманула земное правосудие. Каждая дань уважения оскорбляет меня, каждая похвала ранит мое сердце. Разве не видите вы в приезде главного прокурора веление неба, согласное с голосом, который кричит мне: сознайся! Оба священника, князь церкви и смиренный кюре, эти сильные умы, молчали, опустив глаза. Судьи, слишком взволнованные величием и покорностью грешницы, не решались произнести свой приговор. — Дитя мое, — сказал архиепископ, поднимая свое прекрасное лицо, изможденное постом и молитвой, — вы идете дальше требований церкви. Слава церкви в том, чтобы сочетать свои догмы с нравами каждой эпохи, ибо церкви суждено идти вместе с человечеством веками веков. По ее решению тайная исповедь заменила исповедь публичную. Эта замена создала новые законы. Достаточно тех страданий, которые вы претерпели. Усните с миром: бог услышал вас. — Но разве желание преступницы не согласно с законами ранней церкви, которая дала небу столько святых, мучеников и проповедников, сколько есть звезд на тверди небесной? — пылко возразила Вероника. — Кто же воззвал: — В этих словах я вижу расчет, дитя мое, — сурово сказал архиепископ. — В вас сильны еще страсти, особенно та, которая, казалось мне, уже угасла... — О, клянусь вам, монсеньер, — воскликнула Вероника, прервав прелата и глядя на него остановившимися от ужаса глазами, — сердце мое очищено раскаянием, на какое только способна согрешившая женщина: я вся полна лишь мыслью о боге. — Предоставим, монсеньер, правосудию небесному идти своим путем, — сказал кюре дрогнувшим голосом. — Вот уже четыре года я противлюсь этому намерению, в нем заключается единственный повод для споров между мною и моей духовной дочерью. Эта душа открыта передо мной до дна, земля больше не имеет на нее прав. Пятнадцать лет рыданий, слез и покаяния искупили общую вину двух грешников; не думайте, что отголоски страсти звучат в ее жестоких угрызениях. Давно уже это горячее раскаяние чуждо пылких воспоминаний. Да, потоки слез погасили жаркий пламень. Я ручаюсь, — продолжал он, положив руку на голову г-жи Граслен и показав прелату ее полные слез глаза, — я ручаюсь за чистоту этой ангельской души. К тому же в ее замысле я вижу желание восстановить честь отсутствующей семьи, которая по воле провидения имеет здесь своего посланца. Вероника взяла дрожащую руку кюре и поднесла ее к губам. — Вы часто были ко мне суровы, дорогой пастырь, но теперь я поняла, где кончалась ваша апостольская кротость! Вы, — обратилась она к архиепископу, — вы, верховный владыка этого уголка божьей державы, будьте моей опорой в страшный час позора! Я склонюсь на коленях, как последняя из женщин, а вы поднимете меня, дав мне прощение, и, быть может, я стану равна тем, кто не знал падения. Архиепископ молчал, мысленно взвешивая все доводы и возражения, которые прозревал своим орлиным оком. — Монсеньер, — снова заговорил кюре, — религия подверглась жестоким испытаниям. Возвращение к старинным обычаям, вызванное тяжестью вины и покаяния, может превратиться в торжество церкви, за которое все будут нам благодарны. — Скажут, что мы фанатики. Скажут, что мы потребовали этой ужасной исповеди. — И архиепископ снова погрузился в размышления. В это время, предварительно постучавшись, вошли Орас Бьяншон и Рубо. Когда дверь отворилась, Вероника увидела свою мать, сына и всех домашних, молившихся за нее на коленях. Священники из двух соседних приходов тоже были здесь, они пришли, чтобы прислуживать г-ну Бонне, а также затем, чтобы приветствовать знаменитого прелата, которому французское духовенство единодушно прочило кардинальский сан, надеясь, что его высокий, истинно галликанский ум способен просветить священную коллегию. Орас Бьяншон должен был вернуться в Париж, он пришел проститься с умирающей и поблагодарить ее за щедрость. Врач ступал медленными шагами, догадавшись по выражению лиц обоих священников, что речь идет о ране душевной, которая привела к телесному недугу. Уложив Веронику, он взял ее за руку и пощупал пульс. Глубокое безмолвие сельской летней ночи придавало торжественность этой сцене. Большая зала с распахнутыми настежь двухстворчатыми дверьми была ярко освещена; все молились, стоя на коленях, кроме двух священников, сидя читавших свои требники. По одну сторону роскошной парадной кровати стояли прелат в фиолетовой рясе и кюре, по другую — оба врача. — Она не знает покоя даже в смерти! — сказал Орас Бьяншон, подобно всем богато одаренным людям умевший находить слова, достойные великих событий, свидетелем которых он бывал. Архиепископ встал, словно движимый внутренним порывом; он позвал г-на Бонне, и, направившись к дверям, они пересекли спальню, затем залу и вышли на террасу, где провели в беседе несколько минут. Увидев, что они возвращаются, закончив обсуждение спорного церковного вопроса, Рубо поспешил к ним навстречу. — Господин Бьяншон просил передать, чтобы вы торопились. Г-жа Граслен умирает в страшном возбуждении, не имеющем отношения к ее болезни. Архиепископ ускорил шаг и, подойдя к г-же Граслен, смотревшей на него с тревогой, сказал: — Ваше желание будет исполнено! У Бьяншона, не снимавшего руки с пульса больной, вырвался жест удивления, он посмотрел на Рубо и на обоих священников. — Монсеньер, это тело больше не подчиняется законам науки. Ваши слова вдохнули жизнь туда, где уже царила смерть. Вы заставите меня верить в чудеса. — В нашей больной уже давно жива только душа! — сказал Рубо, и Вероника поблагодарила его взглядом. В этот миг счастливая улыбка, появившаяся на губах у Вероники при мысли о полном искуплении, придала ее лицу выражение небесной чистоты, так красившее ее в восемнадцать лет. Страшные морщины, проведенные жизненными тревогами, темные краски, серые пятна, все меты времени, наделившие пугающей красотой это лицо, выражавшее только страдание, — одним словом, все ужасные перемены в облике Вероники исчезли; казалось, до сих пор она носила маску, и маска эта упала. Последний раз повторился чудесный феномен, при котором красота жизни и чувств этой женщины находила верное отражение на ее лице. Все в облике Вероники очистилось и просветлело, словно мечи, сверкавшие в руках слетевших к ней ангелов-хранителей, озарили ее своим отблеском. Такой она была, когда в Лиможе называли ее — Наконец я снова вижу мое дитя! — воскликнула она. Выражение, с каким произнесла старуха слова В десять часов утра монсеньер Дютейль, облаченный в епископские ризы, вошел в комнату г-жи Граслен. Прелат и г-н Бонне с таким доверием относились к этой женщине, что не стали давать ей никаких советов относительно границ, которых должна она держаться в своих признаниях. Вероника увидела, что духовных лиц больше, чем было их в приходе Монтеньяка, — здесь присутствовали священники из соседних общин. Четыре сельских кюре собирались прислуживать монсеньеру. Великолепные церковные украшения, которыми одарила г-жа Граслен свой приход, придавали церемонии особую пышность. Восемь мальчиков из хора, в красных с белым одеждах, стояли двумя рядами от кровати до выхода в залу, держа в руках высокие подсвечники золоченой бронзы, выписанные Вероникой из Парижа. По обе стороны возвышения стояли убеленные сединами ризничие с крестами и хоругвями. Преданные Веронике прихожане принесли деревянный алтарь из ризницы, убранный и подготовленный для того, чтобы монсеньер мог служить перед ним мессу. Г-жа Граслен была глубоко взволнована, — подобные заботы церковь уделяет лишь коронованным особам. Двери из залы в столовую были открыты, и Веронике виден был весь первый этаж замка, где собралось почти все население деревни. Друзья позаботились о том, чтобы в зале находились только домочадцы. Впереди, у дверей спальни, столпились ближайшие друзья и люди, на чью скромность можно было положиться. Г-да Гростет, де Гранвиль, Рубо, Жерар, Клузье и Рюффен поместились в первом ряду. Все они стояли, чтобы голос кающейся не был слышен никому, кроме них. К тому же рыдания друзей заглушали признания умирающей. Впереди всех стояли две женщины, на которых страшно было смотреть. Первая была Дениза Ташрон; чужеземная, квакерски простая одежда сделала ее неузнаваемой для земляков, но тут присутствовал человек, которому трудно было забыть ее; появление Денизы оказалось лучом света в страшной тайне. Главный прокурор внезапно постиг истину; роль, в которой он выступал перед г-жой Граслен, открылась ему в полной мере. Судейского чиновника, этого сына девятнадцатого века, меньше других подверженного власти религиозных догм, охватил ужас, ибо только теперь он понял, какую тайную драму переживала Вероника в особняке Граслена во время процесса Ташрона. Эти трагические дни вновь возникли в его памяти, освещенные горящими глазами старухи Совиа, которые, пылая ненавистью, словно изливали на него два потока расплавленного свинца. Эта женщина, стоявшая в десяти шагах перед ним, не простила ему ничего. И человек, представлявший земное правосудие, содрогнулся. Бледный, раненный в самое сердце, он не смел взглянуть на ложе, где женщина, которую он так любил, сраженная рукою смерти, лежала, собирая все силы, чтобы победить агонию величием своей страшной вины. При одном взгляде на сухой профиль Вероники, четким белым пятном выделявшийся на красной камке, у него кружилась голова. В одиннадцать часов началась месса. Когда кюре из Визе прочел апостола, архиепископ снял стихарь и встал на пороге двери. — Христиане, собравшиеся здесь, дабы присутствовать при таинстве соборования хозяйки этого дома, — сказал он, — вы, соединившие свои молитвы с молитвами церкви, дабы предстательствовать за нее перед господом и испросить ей вечное спасение, знайте, что в свой смертный час она сочла себя недостойной принять святое причастие, не свершив в назидание ближним публичного покаяния в самом большом своем грехе. Мы противились ее благочестивому намерению, хотя обычай публичного покаяния был принят в первые дни христианства. Но поскольку бедная женщина сказала нам, что речь идет о восстановлении доброго имени одного из сынов этого прихода, мы предоставили ей свободно следовать зову раскаяния. После этих слов, произнесенных с мягким пастырским достоинством, архиепископ отошел в сторону, уступив место Веронике. Умирающая выступила вперед, опираясь на руки двух величественных, всеми почитаемых людей — кюре и старой матери; не подарило ли ей материнство тело, а матерь духовная, церковь, — душу? Вероника преклонила колени на подушке и, сложив руки, на мгновение задумалась, из какого-то небесного источника в своем сердце черпая силы для того, чтобы заговорить. В эти минуты молчание стало страшным. Никто не смел взглянуть на соседа. Все глаза были опущены. И все же, когда Вероника подняла глаза, она встретилась с взглядом главного прокурора, и выражение его бледного лица заставило ее покраснеть. — Я не могла бы почить в мире, — слабым голосом заговорила Вероника, — если бы оставила о себе ложное представление, которое все вы, слушающие меня, могли себе создать. Вы видите перед собой великую грешницу, которая вверяет себя вашим молитвам и пытается заслужить прощение публичным признанием в своей вине. Вина эта столь тяжела, последствия ее так ужасны, что, быть может, никакое покаяние не может ее искупить. Но чем больше унижений перенесу я на земле, тем меньше буду я опасаться гнева божьего в царствии небесном, куда я стремлюсь. Отец мой, относившийся ко мне с доверием, двадцать лет назад поручил моим заботам юношу из этого прихода, который отличался примерным поведением, способностями к наукам и превосходными душевными качествами. Юноша этот был несчастный Жан-Франсуа Ташрон. С тех пор он привязался ко мне, как к своей благодетельнице. Каким образом чувство мое к нему стало греховным? Об этом, я думаю, мне позволено умолчать. Быть может, вы сочтете, что самые чистые чувства, руководящие нами в земной юдоли, незаметно уклонились от правильного пути, станете искать оправдания в необычайной самоотверженности, в человеческой слабости, во множестве причин, как будто смягчающих тяжесть моей вины. Но даже если сообщниками моими были чувства самые благородные, я не стану от того менее виновной. Я предпочитаю открыто сказать, что, стоя по своему воспитанию и общественному положению выше этого мальчика, которого доверил мне мой отец и от которого меня должна была отделять свойственная нашему полу стыдливость, я роковым образом послушалась голоса дьявола. Я испытала слишком сильное материнское чувство к этому юноше, чтобы остаться равнодушной к его робкому и безмолвному обожанию. Он первый оценил меня по достоинству. Быть может, меня соблазнил ужасный расчет: я подумала, как скромен будет мальчик, обязанный мне всем и по воле случая стоящий от меня так далеко, хотя по рождению мы оба равны. Наконец, слава о моей благотворительной деятельности, об исполнении религиозного долга служила завесой, скрывающей мое поведение. Увы! Свою страсть я таила в тени алтарей, и это, без сомнения, один из величайших моих грехов. Самые добродетельные поступки, любовь к матери, мое благочестие, подлинное и искреннее, несмотря на мои заблуждения, — все служило жалкому торжеству безрассудной страсти, и я чувствовала, как опутывают меня неразрывные узы. Моя бедная обожаемая мать, которая слушает меня сейчас, долго, сама того не зная, была невинной сообщницей зла. Когда глаза ее открылись, я совершила уже столько опасных поступков, что она нашла в своем материнском сердце силы молчать. Ее молчание превратилось в высшую добродетель. Любовь к дочери победила любовь к богу. Ах, я торжественно снимаю с ее души эту тяжесть! Она закончит дни свои, не принуждая лгать ни лицо свое, ни свои глаза. Пусть будет чиста от осуждений ее материнская любовь, пусть ее благородная святая старость, увенчанная всеми добродетелями, предстанет во всем своем блеске, освобожденная от цепи, которая невольно влекла ее к бесчестию!.. Тут голос Вероники пресекся от рыдания; Алина подала ей нюхательную соль. — Даже преданная служанка, которая оказывает мне эту последнюю услугу, относилась ко мне лучше, чем я заслуживала, она делала вид, что не знает того, что ей было хорошо известно. Но она была посвящена в тайну сурового покаяния, умерщвлявшего мою плоть, которая, наконец, сдалась. Итак, я прошу прощения у людей в том, что обманывала их, подчиняясь ужасной человеческой логике. Жан-Франсуа Ташрон виновен меньше, чем общество могло думать. Ах! Я умоляю всех, кто слушает меня! Подумайте, как был он молод, как опьяняло его и мое раскаяние и невольные соблазны. Больше того! В нем говорила честность, но честность плохо понятая, и она-то привела к величайшему несчастью. Мы оба не могли больше выносить эту непрестанную ложь. Он взывал, несчастный, к моей гордости, он хотел, чтобы эта роковая любовь не была постыдна для меня. Я, только я виновна в его преступлении! Вынужденный необходимостью, бедный юноша, виновный лишь в безграничной преданности своему кумиру, избрал самый непоправимый, самый опасный из всех запретных путей. Я узнала обо всем лишь в день преступления. Но в момент выполнения ужасного замысла рука божья опрокинула все здание ложных расчетов. Я прибежала, услышав крики, которые до сих пор звучат в моих ушах. Я догадалась о кровавой борьбе, но не в моей власти было остановить ее, я сама была причиной ее безумия. Ташрон был тогда безумен, я утверждаю это. Тут Вероника посмотрела на главного прокурора, а из груди Денизы вырвался глубокий вздох. — Он лишился разума, когда увидел, как неожиданно рухнуло все, что считал он своим счастьем. Несчастного юношу совратило с пути собственное сердце; роковая неизбежность вела его от проступка к преступлению, от преступления к двойному убийству. Одно мне ясно: он вышел из дома моей матери невинным, а вернулся туда преступником. Только я одна во всем свете знала, что не было здесь ни преднамеренности, ни тех отягчающих обстоятельств, что стоили ему смертного приговора. Сотни раз я хотела признаться во всем, чтобы спасти его, и сотни раз героическим усилием, продиктованным мне свыше, смыкала свои уста. Возможно, именно то, что я была там, в нескольких шагах, и придало ему ужасное, постыдное, позорное мужество убийцы. Один он бежал бы. Я воспитала эту душу, развила этот ум, облагородила это сердце, я знала: он неспособен на низкие чувства. Воздайте справедливость этому невинному орудию, воздайте справедливость тому, кто благодаря милосердию божьему мирно спит в могиле, которую орошали вы слезами, догадываясь, без сомнения, об истине! Карайте и проклинайте виновную, она перед вами! Придя в ужас от совершенного преступления, я все сделала, чтобы скрыть его. Мне, не имевшей своих детей, отец поручил чужое дитя, чтобы я привела его к богу, а я привела его на эшафот! Ах, осыпайте меня упреками, разите меня, час мой пришел! Когда Вероника произнесла эти слова, глаза ее засверкали неукротимой гордостью. Архиепископ, который стоял позади Вероники, осеняя ее епископским жезлом, вышел из своего бесстрастного спокойствия, он протянул правую руку и прикрыл глаза кающейся. Раздался глухой стон, словно вырвавшийся в предсмертной муке. Жерар и Рубо подхватили упавшую в глубокий обморок Денизу Ташрон и унесли ее из комнаты. Когда Вероника увидела это, глаза ее погасли, она взволновалась. Но вскоре душевный покой мученицы вернулся к ней. — Теперь вы знаете, — продолжала она, — я не заслуживаю ни похвал, ни благословений за все, что я здесь сделала. Во имя неба я вела тайную жизнь, исполненную сурового покаяния, и небо будет судить ее! Жизнь моя, известная всем, была отдана исправлению совершенного мною зла; свое раскаяние я запечатлела в делах, которые оставят неизгладимый след на этой земле; быть может, оно будет существовать вечно. Оно живет в золотых полях, в растущей деревне, в ручьях, устремившихся с гор в равнину, некогда дикую и бесплодную, а теперь зеленую и цветущую. Ни одно дерево не будет срублено здесь в течение столетия без того, чтобы местные жители не вспомнили, чьи угрызения совести взрастили его. Кающаяся душа, вдохнувшая жизнь в этот край, будет еще долго жить среди вас. То, что приписывали вы таланту и достойно примененному богатству, сделано наследницей своего раскаяния, той, что совершила преступление. Долг обществу возвращен, на мне одной лежит ответ за жизнь юноши, оборванную в расцвете сил; мне была она доверена, и с меня спросят отчета!.. Слезы хлынули из глаз Вероники, погасив пылавший в них огонь. Она помолчала. — И еще есть среди вас человек, который честно выполнил свой долг и тем навлек на себя мою ненависть, как казалось мне, вечную, — продолжала она. — Он был для меня первым орудием моей пытки. Все произошло слишком недавно, ноги мои слишком глубоко погрузились в кровь, чтобы я могла заглушить в себе ненависть к правосудию. Я поняла, что, пока хоть зерно гнева живет в моем сердце, не умрут во мне греховные страсти. Мне не нужно было прощать, я лишь очистила тайное прибежище, где скрывалось зло. Как ни дорого далась мне эта победа, но она одержана. Вероника увидела залитое слезами лицо главного прокурора. Земное правосудие тоже способно испытывать муки совести. Когда кающаяся подняла голову, чтобы продолжать исповедь, она встретилась с полными слез глазами старца Гростета, который протягивал к ней руки, словно умоляя: довольно! И тут эта неподражаемая женщина услышала такие раздирающие рыдания, что, тронутая столь сильной любовью, успокоенная бальзамом всеобщего прощения, она почувствовала, как охватила ее смертельная слабость; увидев, что силы Вероники иссякли, старая мать бросилась к ней и, словно в дни своей молодости, на руках отнесла ее в постель. — Христиане, — сказал архиепископ, — вы слышали исповедь кающейся. Она подтвердила приговор правосудия земного и может успокоить его сомнения или тревоги. Вас же слова ее побудят снова присоединить молитвы ваши к молитвам церкви, которая служит мессу, дабы испросить у всевышнего милосердное прощение в ответ на столь великое раскаяние. Служба возобновилась. Вероника следила за ней с видом такого глубокого внутреннего покоя, что казалась другой женщиной. На лице ее появилось выражение непорочной чистоты, освещавшее его в те дни, когда она невинной девушкой жила в родительском доме. Заря вечной жизни уже окрасила ее лоб белыми и золотистыми бликами. Вероника внимала таинственной музыке и черпала жизненные силы в своем желании последний раз соединиться с богом. Кюре Бонне подошел к кровати и дал Веронике отпущение грехов. Архиепископ помазал ее святым елеем, и на лице его отразились отцовские чувства, показавшие всем молящимся, как дорога была ему эта заблудшая, но вновь обретенная овечка. Совершив помазание, прелат закрыл для всего земного эти глаза, причинившие так много зла, и замкнул печатью церкви слишком красноречивые уста. Уши, слыхавшие столько дурных внушений, стали глухи навек. Чувства, укрощенные покаянием, были теперь освящены, и дух зла потерял власть над этой душой. И все величие и глубина таинства предстали перед людьми, увидевшими, как увенчались заботы церкви исповедью умирающей. Приготовленная к причастию, Вероника вкусила тела господня с чувством надежды и радости, растопившим льды неверия, на которые так часто наталкивался кюре. Потрясенный Рубо стал в этот миг католиком! Зрелище это было и трогательным и страшным; но оно было настолько торжественно, что искусство живописи, быть может, нашло бы в нем сюжет для одного из своих шедевров. Когда, после причастия, умирающая услыхала, как читают евангелие от Иоанна, она знаком попросила мать привести к ней сына, которого раньше увел из комнаты воспитатель. Увидев преклонившего колени Франсиса, прощенная мать почувствовала себя вправе благословить свое дитя и, возложив руки на его голову, испустила последний вздох. Старуха Совиа стояла рядом, не уходя с поста, как все последние двадцать лет. Эта по-своему героическая женщина закрыла своей многострадальной дочери глаза и поцеловала их один за другим. Тогда все священники и ризничие окружили кровать. Освещенные трепетным пламенем свечей, они затянули грозную мелодию De profundis, и звуки ее поведали крестьянам, стоящим на коленях перед замком, друзьям, молящимся в комнатах, и всем слугам, что мать кантона скончалась. Рыдания и стоны сопровождали заупокойное пение. Исповедь владетельницы замка не вышла за порог спальни, ее слышали только друзья. Когда крестьяне соседних сел вместе с жителями Монтеньяка пришли один за другим, чтобы, бросив зеленую ветвь, сказать со слезами и молитвой последнее прости своей благодетельнице, они увидели какого-то подавленного горем судейского; он стоял на коленях, держа в своих руках холодную руку женщины, которую, сам того не желая, ранил так жестоко, но так заслуженно. Два дня спустя главный прокурор, Гростет, архиепископ и мэр, держа за концы черное покрывало, провожали тело г-жи Граслен к месту последнего упокоения. Ее опустили в могилу при полном молчании. Не было произнесено ни слова, ни у кого не хватало сил заговорить, глаза у всех были полны слез. «Это святая!» — шептали люди, уходя по дорогам кантона, который она возродила, и слово это как бы вдохнуло душу в созданные ею поля. Никому не показалось странным, что г-жу Граслен похоронили рядом с Жаном-Франсуа Ташроном. Она не просила об этом; это старая мать, движимая любовью и состраданием, посоветовала ризничему положить рядом тех, кого земля разлучила так жестоко, но общее раскаяние соединило в чистилище. Завещание г-жи Граслен было таким, как все ожидали. В Лиможе она учредила стипендии в коллеже и основала койки в богадельне, предназначенные только для рабочих; она ассигновала значительную сумму — по триста тысяч франков каждые шесть лет — на приобретение части деревни, называемой Ташроны, где завещала выстроить приют для бедных стариков кантона, для больных, для родильниц, не имеющих крова, для подкидышей; приют должен был носить имя Ташронов. Вероника пожелала, чтобы уход за больными был поручен сестрам-монахиням и выделила четыре тысячи франков на жалованье хирургу и врачу. Г-жа Граслен просила Рубо быть главным врачом приюта, подыскать себе в помощь хирурга и наблюдать с санитарной точки зрения за постройкой здания вместе с Жераром, который назначался архитектором. Кроме того, она завещала в дар монтеньякской общине обширные луга, доходы с которых должны были идти на уплату податей. Церкви был оставлен фонд помощи для особых случаев: на эти деньги следовало оказывать поддержку молодым людям и детям Монтеньяка, проявившим склонности к искусству, наукам или какому-нибудь ремеслу. В своем стремлении к разумной благотворительности завещательница указала суммы, ассигнуемые на поощрение талантов. Весть о смерти Вероники, встреченная повсюду как общественное бедствие, не вызвала никаких пересудов, оскорбительных для памяти этой женщины. Такая сдержанность была как бы воздаянием почести ее высоким добродетелям со стороны благочестивых тружеников, возродивших в этом уголке Франции чудеса, описанные в «Нравоучительных письмах»[41]. Жерар, назначенный по завещанию опекуном Франсиса Граслена, поселился в замке; через три года после смерти Вероники он женился на Денизе Ташрон, в которой Франсис обрел вторую мать. |
|
|