"Невозможно остановиться" - читать интересную книгу автора (Тоболяк Анатолий Самуилович)6. У МЕНЯ ДОМАПоследовательности изложения — вот чего я придерживаюсь. Я, Лиза, придерживаюсь последовательности изложения. Согласись, жизнь реальная не допускает сочинительских эффектов, при которых будущие события вдруг внедряются в сегодняшние, наплывает прошлое, чтобы соединиться с настоящим… и эти три измерения, переплетаясь, как лесные тропки, создают впечатление полнокровности литературного бытия. В действительности движение всегда последовательно и единонаправленно: с востока на запад по солнечному кругу. Невозможен, Лиза, возврат назад или скачок — через календарные даты — вперед. Да и событий, будем честными, немного. Из прошлого помнится десятка два узловых эпизодов, а настоящее вполне укладывается в слова «проснулся», «пошел», «сделал», «заснул». Будущее — игра воображения. Чего уж тут мудрить! Встаешь, идешь, делаешь, засыпаешь. В идеале часовой текст для чтения должен вмещать час жизни героя, а не так, как бывает в книжках: всю жизнь от рождения до смертного ложа. Но при таком буквализме, Лиза (учу тебя, будущего литератора), есть опасность мелкомасштабности, сужения зрения на бытовых частностях, — опасность дикого занудства, не прощаемого нетерпеливым читателем. Последовательное движение может обернуться топтанием на месте под уличными часами с застывшими стрелками. С другой стороны, что поделаешь? Раз вышли мы из квартиры Мальковых, то вынуждены пройти или проехать по улице, прежде чем куда-нибудь попадем. Так ведь? А надо ли это описывать? Надо, строго говоря. Однако, читатель-сирота (у читателей сиротский вид за книгой, замечала?) может возмутиться: какого, мол, хрена! На кой мне знать, на каком транспорте вы ехали? Укладывай, автор, свою Лизу сразу в постель, к чему ты, кажется, ведешь. Давай конечный результат без промежуточных звеньев. То есть предлагается вырвать частицу времени из общего потока, произвести его усечение, резекцию. Но при таком хирургическом вмешательстве выпадает, например, главка «В автобусе» на пять так, примерно, страниц, на десять реальных минут, необходимых для того, чтобы добраться до моего микрорайона… жаль! Да-а, такие вот сложности в нашем ремесле. Приходится описывать действительность избирательно. Это похоже на то, как набиваешь походный рюкзак не всем, что есть в доме, а лишь необходимым в дороге. От последовательности изложения все-таки не отказываюсь. После квартиры Мальковых привожу Лизу Семенову к себе, в свою однокомнатную, пообещав подарить книжку. Да, я квартиросъемщик. Это результат либеральности Клавдии. Она не выгнала меня, как собаку, на улицу под снег и дождь, чего я, в общем-то, заслужил, — нет, мы чинно-благородно разменялись. А свой угол, если даже нет в нем животного домашнего тепла, все-таки ценен и необходим. Здесь может стоять кухонный стол, пригодный как для еды, так и для одиноких посиделок над листом бумаги; есть вода, свет; есть вполне приличная тахта; имеется исправный репродуктор, обеспечивающий живую связь с Москвой, — а больше, я полагаю, ничего не надо Теодорову, ну, разве еще тарелки, ложки, кастрюля, сковорода. Бытовое обеспечение, таким образом, превосходное. Теодоров законно горд. И он не понимает, почему его гостья Лиза, осматривая квартиру (а хозяин норовит показать ей даже туалет), хмурится и не удерживается от вздоха. — Что, Лиза? Что-нибудь не так? — тревожно спрашиваю я. — Живете вы по-спартански. Мы все еще на «вы», но скоро должны, видимо, перейти на более дружеское обращение… — Чаю, Лиза? — широко предлагаю я на кухне. — А у вас есть заварка? — Ах, черт! Нет. И сахару тоже. — Тогда, пожалуй, не надо, — отвергает она несладкий кипяток. Капризная какая! — думаю я. И предлагаю новый соблазн: — А вот моя рукопись. Хотите взглянуть? — Шевелю исписанными листками на кухонном столе. Она бросает быстрый взгляд и зримо пугается: — У вас такой почерк? — Какой? — Шизичный. Гм… М-да… Довольно-таки сложная натура, думаю я. Но хозяйской уверенности не теряю. Есть еще в запасе книжки Теодорова на разных языках, театральные афиши с его именем — это сильнодействующее крайнее средство. Пойдемте, Лиза, в комнату. Садитесь на тахту, стул ненадежен. Неважно, что застелена, неважно. Курите, Лиза, вот пепельница. А вот типографские свидетельства многолетнего упрямства Теодорова, вбившего себе однажды по дурости в голову, что он сможет выразить себя через перо и бумагу. Попадаю в точку: глаза моей гостьи разгораются. — Вы столько написали? — искренне удивляется она, раскладывая книжки и журналы на коленях и тахте. — Так получилось, — не отрицаю я своей плодовитости. Издал я десять так, примерно, повестей да еще четыре пьесы. Это немало, если учесть, что писал их исключительно в часы просветленного сознания, отрешась от дружеских застолий. Все остальное время (тысячи дней) у писателей типа Теодорова уходит на процесс самоистребления, никак не связанный с ручкой или машинкой. Но Лизе это не обязательно знать. Она видит готовую продукцию, правильно? В достаточном количестве, правильно? И, следовательно, думает, что этот Теодоров при его шизичном почерке и порочных наклонностях способен все-таки к умственным полетам. Она сама пробует писать рассказы (пока только для себя), так почему бы не получить консультацию у профессионала? Начинается все просто, охотно объясняет Теодоров. Однажды у младенца возникает желание высказаться. Дитя чувствует, что немота тяготит его. Хватит «уа, уа!». Пора сказать «мама, папа» и другие интересные слова. С Теодоровым это случилось лет в четырнадцать. Действие первого рассказа происходило в Париже. Герой носил аристократическую фамилию. И пошло-поехало. Остановиться стало невозможно. Много лет он пользовался в дневное время журналистским лексиконом, а по вечерам переходил на иную словесность, запрещающую такие обороты, как «трудовой подъем», «высокая производительность труда», «выполнение социалистических обязательств» и так далее. Кое-что стало получаться, но до тиражирования было еще далеко. Ошибка, говорит Теодоров нравоучительно, превращать писание в серьезную, мучительную работу. Если обливаться потом, кряхтеть и надрываться, то можно родить только рекорд по поднятию тяжестей. Ни в коем случае! — учит Теодоров, а Лиза серьезно слушает. Ежеминутное удовольствие, радость и любопытство должен испытывать автор, даже если он хоронит кого-то на своих страницах. Можно и всплакнуть, не возбраняется. Можно захохотать вдруг над какой-нибудь строкой. Словом, назидает Теодоров, а Лиза серьезно слушает, происходит увлекательная игра по правилам самого сочинителя. Желательно, подчеркивает Теодоров, кладя ладонь на руку Лизы, знать предмет, о котором пишешь. Если, к примеру, еще ни разу не любил, то влюбиться на бумаге чрезвычайно трудно. Важен личный опыт поцелуев, объятий, — особо подчеркивает Теодоров. Или другой пример. Не передашь качественно ощущение от ледяного спирта, льющегося в глотку, если сам пьешь исключительно теплый компот, да-а. Или безденежье. Надо испытать самому, что это такое, прежде чем лишать беднягу-героя средств к существованию. Все это элементарно. Но есть странности, отклонения. «Вот у меня, — говорю я, нервно закуривая, — герои почему-то всегда моложе реального автора. Наверно, я не поспеваю за своим возрастом, как считаете, Лиза?» — И начинаю дрожать. И сглатываю комок в горле. — Что с вами? — пробуждается гостья от задумчивости. — А разволновался что-то. Это вы виноваты, Лиза. Слушайте, Лиза. А не прилечь ли нам? Лежа удобней беседовать. — Обнимаю ее за плечи. Она отстраняется. — По-моему, вы вчера належались. У вас были возможности. Разве не так? — Я вчерашним днем не живу, Лиза. Вфсамом деле, отчего бы нам не прилечь? — Зачем вам это нужно? — спрашивает она, немигающе глядя. Неплохой вопрос. Хороший вопрос. — Как объяснить, Лиза? Предположим, мы созданы друг для друга, но сами об этом не знаем. Может такое быть? — И снова обнимаю за плечи. Она бегло усмехается: — Если даже так, то что?.. — Ну-у, проверив это, мы могли бы пожениться, — предполагает Теодоров. — Слушайте, не дурите. — А почему нет? Годы мои еще не старые. Средние годы. С большим сексом я, правда, расстался, но не трудно наверстать. Пью, правда. Но я отучусь, если меня бить каждое утро скалкой. — О, Господи! Неужели вам сорок? Похожи на мальчишку… — Одна проблема, Лиза: замужем ли ты? Ничего, что я на «ты»? — Ничего. Я не замужем. И что из того? — А была замужем? — развиваю я интересную тему. — Нет, не была. — Вот видишь! А замужем быть интересно. Так говорили мои бывшие жены. — Почему же вы расстались? — смеется она. (Красивая все-таки! Диво дивное, как говорит мой дружище, поэт Илюша.) — Все из-за безнадеги, — вздыхаю я. — Как понять? — Высший смысл утерян, — смутно поясняю я и чувствую выразительное шевеление в паху. — Жизнь, Лиза, очень занудливая штука. — Я бы не сказала. — Ну, ты юное создание! Кстати, ты коренная москвичка? — придвигаюсь я вплотную. Тотчас же слабое шевеление преобразуется в энергичное движение. Я закидываю ногу на ногу, удивляясь собственной прыти. — Да, коренная. — Родители там? — Да. И две сестры. «Многовато», — думаю я и спрашиваю: — Такие же неотразимые, как ты? В ответ ослепительная улыбка. Удачный комплимент отпустил Теодоров. Молодец! — Сколько из-за тебя было смертоубийств, Лиза? — Ни одного, представьте. — Ну а как насчет светлой, чистой любви? Знаешь, что это такое? — Вы что, интервью берете? — Я же инженер человеческих душ. Я, Лиза… Тут Теодоров, недоговорив, накидывается, мерзавец, на свою гостью. Давно уже, ох, давно не прибегал он к насилию… верней, давно не выступал активным инициатором, да еще к тому же в трезвом состоянии. Под действием агдама все происходит само собой, элементарно просто, как у двух, скажем, инфузорий, а вот в такие мгновенья (внезапные) надо проявить изобретательную страсть, вспомнить, как осуществляются, например, поцелуи… атавистические поцелуи… словом, оправдать свою несдержанность уникальностью обуревающих тебя чувств… Странно, что все у меня, мерзавца, получается. (А вот с Суни бы сейчас ни в жизнь!) Опрокинул Лизу на тахту. Затяжной поцелуй. Головокружение. Дрожу очень естественно. Расстегиваю неверными пальцами ее курточку. — Слушай… слушай… — бьется она. — Не надо, а? Зачем? Что за бред! Что за прагматизм такой! Почему не надо? Что нам мешает? Какие такие физические несоответствия? Какие социальные бури? — Надо, — бормочу. — Еще как. Будь умницей, Лиза. — Ах, черт возьми! — вдруг восклицает она, отталкивая меня. — Всегда одно и то же. Вот что бесит! Ошибается, конечно. Никогда нельзя сказать заранее и наверняка, во что выльется новая близость, чем обернется — рутиной или чудом дивным. Никакой опыт не помогает — ни писательский, ни житейский. Всегда есть вероятность всемирного открытия, потрясающего «ну и ну!». Так я сбивчиво думаю. Так я ей говорю. — Выйдите… к чертям… я сама! — просит, сдаваясь, Лиза. Просьба эта нелепа, наивна. Но послушание в таких случаях необходимо, товарищи. Я выскакиваю в ванную комнату и здесь очень быстро сбрасываю с себя одежду. Думаю: а ведь мог бы сейчас висеть у этой стены высококачественный труп, с запашком, без мыслей и желаний. Думаю: надо что-нибудь подарить соседям за спасение, что-нибудь ценное — пучок редиски, например. Дрожу, как новичок, в нетерпении, но при этом быстрым, опытным взглядом оцениваю степень своего возбуждения. И вот, набрав воздуху в грудь, вхожу в комнату. Вот он я, Лиза. Вот ты. Давай знакомиться, Лиза. И юркаю к ней под одеяло, крепко обнимая. — Слушай… подожди… — задыхается она. — А у тебя это есть? Сейчас опасно… такой период… Какая хозяйственная Лиза! К сожалению, нет у меня этого изделия. Но я буду осторожен. Обещаю. Очень-очень осторожен. В критический момент, Лиза… ну, как бы это объяснить цивилизованными словами?.. исчезну, выскользну. Сброс на сторону, Лиза… как ядерные отходы, понимаешь? — бормочу ей на ухо. Коленями пытаюсь раздвинуть ее упрямые, молодые, крепкие ноги. Сопротивляется, не дается. — Нет, подожди… А ты чистый? — Стерильный я. Из парной. — Я не о том… Я вообще… — Не бойся. Все хорошо. Ничего страшного, — убеждаю ее, прикрывая рот губами. Сверху, как главнокомандующий с холма, я вижу, как нежно искажается ее лицо. Глаза закрываются: прощай, жизнь! Порывисто дышит. Направляет меня туда — не знаю куда… то есть туда — знаю куда: в заветное свое местечко, в свой потайной скрадок. Я пугаюсь: что такое? в чем дело? Неужели я так бессовестно велик сегодня? Или она так узка и труднодоступна? Мелькает дикая мысль: не навредить бы, не покалечить… ей еще жить да жить! Приговариваю, как лекарь: — Так вам не больно? А так? — Ты черт! — слышу. — Громила… насильник… О, зверюга! — Что ты, милая? Какой же я зверюга? Я… я гуманист, — тоже начинаю нести околесицу. — Вот так. Ничего страшного. Конец пути. Тупик, Лиза. — Побудь там… не шевелись. — Могу… но сложно. Послушно затихаю. Дыхание рот в рот. Язык у Лизы горячий и сладкий, как… как не знаю что. На многое способен такой язычок, думаю. Целую грудь. Захватываю губами ее сосок. (Молочка, видите ли, захотелось Теодорову!) Лиза стонет и вдруг изгибается дугой, приподнимая меня… такая сильная! — Давай… убивай дальше! — слышу ее злой шепот. (Бредит!) То есть ограничение снято. Так надо понимать. Да и невозможно пребывать в неподвижности. Я стискиваю зубы… накатывает знакомая волна нежности… ну, держись, Лиза! — Говори! Не молчи! — требует она. Глаза открытые, но незрячие. — Говори, что чувствуешь. — Я… Лиза… чувствую… высокую ответственность за тебя… — А хорошо тебе? Хорошо? — О да! А тебе, Лиза? Не боишься уже? — Нет! Скажи что-нибудь хорошее! Пожалуйста! То есть любит беседовать. И я тоже люблю такой вот осмысленный разговор. — Ты… Лиза… лучше всех… — придумываю я комплимент, вздымаясь вверх. — О, Господи! — Ты… это самое… неземная. — Ужас! — У тебя, Лиза, даже попочка интеллектуальная… честно говорю! Не то, что у других! — Хватит! Лучше молчи! Смена диспозиции, смена верховного командования. Теодоров попадает в некоторую зависимость от Лизы. Иной кругозор у него теперь. Да и Лизе иным кажется этот мир. Она, склонив лицо, ритмично приподнимаясь, видит, например, как мой воспаленный, одичалый, но не потерявший ориентиров дружок то ныряет в небытие, то вновь появляется на воле. — Боже… здоровенный! — мистически шепчет она, содрогаясь. — Это… он… ради тебя! Я сжимаю ее груди, тереблю соски, пробираюсь к ягодицам. — Говори! Не молчи! Говори еще! — неутомимо просит она. Что же еще? Много у меня дельных мыслей. О, Лиза, любимая! — могу я воскликнуть, и это будет честно и искренне на данный момент. О, Лиза! Сколько вас было, разновозрастных и разномастных! О, Лиза, знала бы ты, какие бляди попадались мне! Им я тоже говорил добрые слова, называл, случалось, любимыми и жалел, жалел их, пропадающих и не виноватых в своей судьбе… Давно я понял, а может быть, всегда понимал. Изначально, что связывают нас родственные человеческие узы, единство бытия, Лиза, и смерти. Каждый нуждается друг в друге и молит вслух или немо о помощи. Но, сказав «любимая», я, Лиза, не сказал «люблю», пойми. Любимых много, но любимая небывалая бывает одна, в единственном своем предназначении. Самое горькое, Лиза, любя всех, пребывать в одиночестве, без надежды вновь обрести любимую. Вот так, Лиза, любимая. — Повтори! — просит она. — Любимая. — Врешь… но хорошо! Спасибо! Спасибо! И начинает двигаться так быстро, так сильно и иступленно, что темпераментный писатель Теодоров сипит: — Сейчас, Лиза… слышишь?.. сделаю ядерный сброс. Поберегись! — Нет, не уходи! Голос у нее такой, что мурашки бегут у меня по спине. Припадает ко мне грудью, закрывает губами рот — и вот когда мы полностью сливаемся, переходим друг в друга… единое тело, единый стон… и, освобождаясь от горячего семени, я (кажется мне) чувствую оргазм не своим привычным органом, а ее, Лизиным, заимствованным… Да-а. Вот так. И замираем оба, распадаясь поодиночке, покончив счеты с жизнью. Однако же воскресаем. Лиза (я не сразу почему-то вспоминаю ее имя) просит усталым, незнакомым, каким-то пожилым голосом: — Дай, пожалуйста, сигарету. Я молчу, не шевелюсь. — Слышишь? Дай сигарету, — повторяет она. Я шарю рукой по полу рядом с тахтой. Достаю пепельницу и ставлю себе на грудь. Сигареты, спички… Вкладываю сигарету ей в губы, подношу огонек. Как постарела, осунулась! что же такое я с ней сделал? Закуриваю сам и мысленно молю ее: только помолчи, пожалуйста! Ничего не говори, ни слова… минут так сто. Ибо я, Теодоров, люто не люблю мгновенного переключения от безумства к благодарным ласкам с поцелуями, к роевой бытовой трепотне. Поэтому помолчи, Христа ради! От этого многое зависит в дальнейших наших отношениях. Так тяжело, безотрадно в эти минуты, знали бы вы! Почти всегда, за редким исключением. Словно я продал ни за грош бессмертную свою душу. Невосполнимую потерю чувствую, невозможность возврата к себе бывшему. При этом, представьте, ни малейшей мужской гордости за одержанную победу, ну, ни малейшей. Наоборот, думаю: пропадите вы все пропадом, вы, молоденькие и зрелые, со своим смертельным единообразием! Каждый раз так выхолащиваете Теодорова, что опять и опять возникает перед ним легкий образ петли. У-у, как мне плохо, Лиза Семенова! Не прикасалась бы ко мне, отодвинулась бы, что ли. Убери, пожалуйста, свою ногу с моей, а то могу неосознанно пнуть. Зачем добивался, чего добился? Разве мало мне для разрядки дружка Агдама и его родственников? Нет же, слабоволен и безудержен, хотя козе понятно, что никакие красивые тарталетки… виноват, старлетки?.. не заменят мне раздражительной жены Клавдии. Не заменит мне новый чистый лист бумаги, заполненный новыми словами, тех стародавних записей, что рождались без умствований, с пылу-жару, в нерассуждающей горячке молодости. И вот легкий образ петли, стало быть. На кухонном столе небольшая прощальная записка: ушел, мол, в новые края, откуда не возвращаются, подожду вас там, обустрою место. Пых-пых! — дымлю. Пых-пых! — дымит Лиза. Молчит уже минуты три, небывалый в некотором роде случай. Думает, наверно: «Балда я, балда! С кем связалась! Он же мертв, хоть и кажется живым, этот Теодоров. Ну, понимает кое-что в сексе, ну, не хам, не быдло, ну и что? Он же перегорел давно и сейчас мечтает, чтобы я ушла. Балда я, балда!» А Теодоров от тоски кромешной, переходит незаметно к писательскому анализу: «Значит, так, Лиза. Вот ты какой оказалась Лизой! Совсем недавно я давал тебе урок словесности. Был, так сказать, твоим наставником. Полагал, что и в постели буду им. И что же, Лиза? Ведь я чуть ли не в учениках побывал у тебя за эти двадцать, примерно, минут, и не оставила ты мне ни одной загадки о себе. Жаль-то как, зеленоглазая, страшно жаль!» — Так. Довольно! — вдруг рывком садится она на тахте. Гасит на моей груди… то есть, в пепельнице на моей груди окурок. — Что такое? — неохотно приподнимаюсь я на локте. — Пойду домой! — А что случилось? Полежи, отдохни… помолчи. — Зачем? Не нужна я тебе. Я же вижу. — С чего взяла? — неестественно удивляюсь я. — Слушай, Юрий, я ведь не безмозглая. И опыт общения с мужчинами у меня есть, мог бы заметить. — Я заметил. Но зачем бежать? Ночуй здесь. — А ты хочешь этого? Ну-ка соври! — Хочу, — вяло вру я. — Поцелуй, тогда поверю. Но не формально поцелуй! — Видишь ли, Лиза… Не люблю я, когда… Но мысль не успеваю развить до конца. Сильный стук во входную дверь прерывает меня. Мы замолкаем. «Кто это?» — спрашивают меня глаза Лизы. «А хрен его знает!» — отвечаю, пожимая плечами. — Не открывай. — Она сама откроется. У меня замок на соплях. Так и есть. Гость стучит покрепче. Нажимает, видимо, плечом, зная о неустойчивости запора, — и вот я уже слышу знакомый густой бас: — Теодор! Ты дома? Не успеваю ответить, как он появляется в проеме двери. Он — это бородатый, черный, рослый малый с сумкой через плечо. Егор Русланов. — Здорово! — громко радуется он, увидев меня. — Извини, вторгся. Не знал, что ты… Здравствуйте! — приветствует он Лизу. Она молча, не отвечая смотрит на него; причем, не пытается спрятаться с головой под одеяло, как некоторые… Я слышу на лестничной клетке множественные голоса. — Привет! — говорю. — Сколько вас там? — сварливо спрашиваю. — Несколько приблудных. Мы с поезда, — басит Егор с широкой, дружелюбной, винно-водочной улыбкой. — Позвать? Я смотрю на Лизу: как, мол, считаешь, Лиза, можно их позвать? Или не надо? И читаю в ее глазах: ну-ну, Теодоров, принимай решение. Вот сейчас выяснится, нужна я тебе или нет. Сейчас я пойму твою истинную сущность. — Двигайтесь на кухню, Егор, — говорю я. — И прикрой эту дверь. — А вы как… появитесь? — А ты как думаешь? — Ага! Понял. Ждем! — радостно басит он. Прихлопывает дверь и зычно зовет с порога. — Ребята! Давай сюда. Теодор в наличии. Тут же раздаются голоса, шаги — компания внедряется в квартиру. — А почему не встречает? — слышим мы. Это несомненно Илюша. Пьяненький уже, определяю я. Русланов не соизмеряет свой рык с местной звукоизоляцией. — Теодор с девочкой, — сообщает он. — Какая-то новенькая. На него, беспардонного, шикают; смеются; шаркают обувью, снимая; звенят стеклом — следуют на кухню. — Ну вот, — смиренно говорю я. — Познакомишься с моими друзьями. Все поэты. Все лирики. — Спасибо. Обойдусь! И она вскакивает с тахты — ослепительно белая, не тронутая солнцем, узкобедрая, груди торчком. — Обиделась, что ли? — спрашиваю я. Ничего не отвечает, лишь раздувает ноздри тонкого носа, быстро, как-то свирепо одевается. Я тоже натягиваю трусы, джинсы, светлую безрукавку. — Послушай… — миролюбиво говорю. (Все-таки чувствую свою вину.) — Меня не поймут, если ты уйдешь. — А мне плевать! — Ну, хочешь… я представлю тебя под псевдонимом? — предлагаю я. — Еще чего! Не хочу. — А чего ты хочешь, Лиза? — К себе хочу. В общежитие. — А в туалет, извини, не хочешь? Там зеркало есть. — Обойдусь. Что ж, больше предложить мне нечего. Возможности мои исчерпаны. Выходим в прихожую, и я, прикрывая ее от взглядов с кухни, вывожу на лестничную площадку. — Дальше не провожай! — требует она. — Хорошо. — Беру ее за бесчувственную руку. — Значит, Лиза, так… Нам надо еще встретиться. Познакомиться. — Не вижу смысла! Так независимо… нагло так отвечает, надо же! А не она ли еще десять минут назад на моей персональной тахте… Заткнись, заткнись, гнусный Теодоров! — обрываю сам себя. На кухне начинают скандировать: ТЕ — О — ДО — РОВ! ТЕ — О — ДО — РОВ! Прощаемся. Обходимся без поцелуев. Она быстро сбегает вниз. Я несколько секунд стою неподвижно. Что ж, думаю, прости, Лиза. Ты все-таки славное существо. Но, по сути, — думаю, — твой локальный рай, Лиза Семенова, не столь заманчив и интересен, как дружеское застолье. |
||
|