"На грани жизни и смерти" - читать интересную книгу автора (Паниев Николай Александрович)

ДЕНЬ СЕМЬДЕСЯТ ТРЕТИЙ

Первый новый год после великой революции в России начался на берегах Невы шквальными ветрами и метелями. Белая круговерть, словно гигантская юла, разгуливала по площадям, проспектам и улицам.

В метельный январский вечер 1918 года по опустевшей улице медленно двигался человек, напоминавший живой сугроб. Подойдя к зданию с темными окнами, он поднялся на крыльцо и принялся шумно топать ногами, отряхиваться. Старая Лукерья, выглянув в окно, в испуге перекрестилась, потом, узнав одного из своих постояльцев, поспешила отпереть дверь.

Снежные метели бывают и в Болгарии, но разве можно было сравнивать тамошнюю зиму — теплую, мягкую, солнечную — с русской матушкой зимой, известной своими крепкими морозами, пронизывающими насквозь ветрами... Если бы не длинный бараний тулуп — подарок чабанов, кочующих с отарами в болгарских горах, то Христо Балев, пожалуй, окоченел бы в морозном Петрограде. А ведь он не хотел брать в лодку этот огромный тулуп, боясь, что он будет ему помехой в трудном и опасном морском путешествии из Варны к русским берегам. Товарищи, бывавшие в России, посоветовали ему не бросать подарок. Декабрь в Варне напоминал начало весны; на юге России — в Одессе и Севастополе — тоже стояла теплая погода, а вот в Петрограде, куда предстояло добраться Христо Балеву, зима была в разгаре, стужа не щадила тех, кто был легко одет... И, надо сказать, Балеву тулуп здорово пригодился, молодой болгарин не расставался с ним и в доме, плохо отапливаемом сейчас.

Но сегодня, несмотря на спасительный тулуп, Христо Балев изрядно продрог, пока шел от Смольного до своей квартиры. Он мечтал о кружке горячего русского чая возле печки-времянки, где хозяйничала приветливая и сердобольная тетка Лукерья, которую он называл по-болгарски «леля». Еще он думал, что надо будет отстучать на машинке сообщение в Софию о том, как большевики относятся к Учредительному собранию. Товарищи в Смольном ввели его в курс последних важных событий. А в конце разговора один из них как бы между прочим сказал, что вечером устраивается представление для красногвардейцев, и пригласил Балева в театр. Но Христо отказался, сославшись на то, что дома его ждут друзья-интернационалисты, да и старый-престарый «ундервуд»...

Тетка Лукерья, открывшая ему дверь, всплеснула руками. Она была здесь и за уборщицу, и за истопницу, обстирывала своих постоятельцев, грела им чай...

Отряхивая веником снег с тулупа Балева, не переставая сокрушаться, говорила:

— Гляжу, батюшки мои, не человек движется, а снежная гора. Кто, думаю, этот горемыка, небось продрог до костей. Ан это свой... Ну я тебя, родимый, живо чайком горяченьким напою, вот и отойдешь, согреешься.

— Точно така! — сказал Христо Балев по-болгарски и улыбнулся. Это было его излюбленное выражение, которое всем было понятно без перевода.

Однако долго распивать чай и греться у печки не пришлось. На столе он увидел записку. Иван Пчелинцев писал: «Христо, приходи в театр. Не пожалеешь. Тетя Лукерья объяснит, как добраться». Расспросив у тетки Лукерьи дорогу к театру, Христо Балев облачился в тулуп и вышел.

На улице он бросил взгляд на большой особняк напротив с темными зашторенными окнами. Когда ему сказали о представлении, у него мелькнула мысль об актрисе, которая жила в этом особняке: «Интересно, будет ли она?»

* * *

Небольшой частный театр, где прежде выступала любительская труппа, вскоре после революции распахнул свои двери перед красногвардейцами, матросами, рабочими... Для большинства этих зрителей даже такой театр с маленькой сценой, обветшалым занавесом и простыми стульями был невидалью — они входили в зал, охваченные непривычной робостью. Артисты-любители старались вовсю, и благодарные зрители награждали их бурными аплодисментами. Нынешним же вечером, как понял Христо, будут выступать настоящие артисты, среди которых немало знаменитых.

В театре были две ложи, напоминавшие простые загородки, — они предназначались для почетных гостей. В левой ложе расположилась группа мужчин в гражданской одежде. Большинство из них были иностранцы, активно участвовавшие в русской революции. В другой, справа, сидели мужчины и женщины, многие из которых были хорошо известны сидевшим в зале по встречам в штабе революции — Смольном.

* * *

На сцену вышел мужчина в кожанке и громко, словно он выступал на большом солдатском митинге, обратился к залу:

— Товарищи революционные солдаты и матросы, рабочие красного Питера! Разрешите от имени народного комиссариата просвещения приветствовать вас, дорогие новые хозяева нашего рабоче-крестьянского, солдатско-матросского театра.

Сразу было видно, что человеку в кожанке часто приходилось держать речи. Привыкшие к митингам и собраниям зрители встретили его слова шумными рукоплесканиями. Воодушевленный таким приемом оратор продолжал:

— Дорогие товарищи, перед вами, новыми хозяевами, сейчас выступят артисты театров революционного Петрограда. Разумеется, те, кто понял и принял нашу революцию. Они уполномочили меня передать вам, дорогие товарищи, боевой сердечный привет!

Иван Пчелинцев наклонился к Христо Балеву и, стараясь перекрыть гром аплодисментов, сказал:

— Она будет непременно! А как же без нее?

Мужчина в кожанке торжественно объявил:

— Первым делом будет исполнена сцена из знаменитого балета великого русского композитора това... Чайковского Петра Ильича под названием «Спящая красавица»...

Иван Пчелинцев сильно толкнул Балева в бок:

— Ну что я говорил!

* * *

В креслах оркестра, только наполовину занятых музыкантами, появился худой как жердь дирижер. Не успел он поднять свою палочку, как вдруг на сцену выбежала балерина. Дирижер с растерянным видом опустил палочку. Конфуз! Такого еще не бывало. По ложам пробежал шумок. Почему балерина очутилась на сцене, не дождавшись музыкального вступления?

Женщина на сцене прижала руки к груди, с заметным волнением начала говорить:

— Я балерина, поэтому у меня свой язык, свой способ общения со зрителями. Это язык танца, язык движений.

Христо Балев, невольно приподнявшись, впился немигающим взглядом в балерину. Она продолжала:

— Но сегодня, когда я увидела вас, моих новых и, надеюсь, постоянных зрителей, мне захотелось поговорить с вами другим, более понятным языком... языком поэзии. Я не драматическая актриса, стихов со сцены не читаю. Но очень люблю стихи. С детства... Стихи и песни. Детство мое прошло в деревне, возле Твери. Здесь, наверное, есть мои земляки, тверские?

— Есть! Имеются! — раздались голоса из зала.

Один матрос, парень неробкого десятка, вскочив с места, весело крикнул:

— Тверяки... они везде! А как же! Давай, землячка, не робей!

Зал одобрительно загудел.

— Мне хочется прочесть одно стихотворение, я думаю, что оно вам понравится. Оно посвящено нашему городу и написано совсем недавно. Вот послушайте...

* * *

Леопольд Гринин стоял у окна, медленно водя пальцем по причудливым узорам, нарисованным морозом на стекле. Улица была пустынна. Вдруг он увидел толпу вооруженных людей, которая двигалась по заснеженной улице. Леопольд быстро отдернул руку, будто стекло вмиг раскалилось и обожгло пальцы. «Не иначе как идут усмирять, а может, кого-нибудь и... к стенке», — подумал он. Вид этой темной массы на фоне белого безмолвия вызвал в душе щемящую тревогу. Мимо особняка часто проходили такие толпы. За эти немыслимо перевернувшие всю его жизнь осенне-зимние месяцы Леопольд перевидал немало вооруженных людей. Но ему хотелось верить, что эта чернь с винтовками, тяжеленными деревянными маузерами и бомбами на кожаных поясах непременно уберется из города, исчезнет, как дурной сон. Правда, крушение новой власти почему-то затягивалось, и это вселяло тревогу. Большевикам поначалу давали пять-шесть дней существования, потом прибавили месяц, накинули еще один. Но должен же быть конец этому! Леопольд надеялся, что этот конец удастся положить европейским союзникам, которые вначале было ограничились тем, что подняли большой шум в прессе по поводу большевистского переворота, но теперь обещают силу свою показать, мощью оружия восстановить вековой порядок в России. Россия знавала смутные времена, но черни никогда не удавалось надолго взять власть...

Его размышления были прерваны появлением еще одной толпы, которая была больше первой и запрудила всю улицу. Леопольд не на шутку забеспокоился. Что происходит? Солдаты и матросы шли спокойно, не торопясь, и у Леопольда мелькнула мысль, что они идут на какое-то свое сборище. Наверное, опять будут митинговать, орать «Да здравствует!» и «Долой!». Ох, дались им эти два слова! Повсюду только их и слышишь, словно в русском языке нет иных слов! Даже люди его круга нет-нет да и вставят эти словечки в свою речь. Да что говорить о других! Он вчера за обедом выкрикнул «Долой!» по адресу большевиков, временно захвативших власть, на что Анна не без иронии заметила, что он не на митинге. Вспомнив об Анне, Леопольд задумался: почему это она сегодня так поспешно, никому ничего не сказав, куда-то уехала? Интересно, возвратилась ли она? Леопольд быстро накинул на плечи стеганый халат и вышел из комнаты. В гостиной никого не было. Пойти к Дине спросить? Нет, надо выдержать характер: он на нее обижен, в последнее время она держится с ним ужасно. Оставался Кирилл. Но если брат засел на сочинительство стихов, то к нему лучше не соваться. Да и дверь в комнату брата была заперта Черт побери, в этом доме не найдешь живой души! Леопольд, мысленно продолжая проклинать все на свете, уже было направился к дверям своей комнаты, как вдруг из детской появился Костик, протирая кулачками заспанные глаза.

— Изволили проснуться? — спросил Леопольд племянника, переходя на привычный шутливый тон.

— Мама еще не приехала? — спросил Костик.

— А разве она уехала? Куда?

— Она сказала, что будет танцевать.

Леопольд долго смотрел на мальчика широко раскрытыми от удивления глазами.

— Танцевать? — наконец выдавил он из себя. — Она сказала это тебе? — допытывался Леопольд.

— И тете Дине сказала. Тетя Дина тоже будет в театре.

— В каком театре? — нетерпеливо переспросил Леопольд, тряхнув Костика за плечи.

— В мамином, — испуганно произнес мальчик и, вырвавшись, убежал в детскую.

Леопольд сжал кулаки. Ему вдруг пришло в голову, что между этими движущимися к центру города толпами вооруженных людей и отсутствием Анны существует какая-то связь. Неужели то, что сказал Костик, правда? Он стоял в гостиной в полной растерянности, не зная, что предпринять. Нет, к черту запреты, надо немедленно поговорить с братом. Должен же тот, черт побери, знать, что делает его супруга. Леопольд дернул ручку двери, постучал. Ответа не последовало. Потом заглянул в детскую, но там, кроме старенькой глухой няни, никого не было. Няня никогда не знала, что делается в доме, и спрашивать ее о чем-либо было излишне. Оставалось одно — ехать в театр, вернее, попробовать добраться в эту пакостную погоду до центра города пешком или на случайно подвернувшихся санях.

Выйдя из дома, Леопольд пошел в том же направлении, в котором двигалась толпа вооруженных людей. Он почти был уверен, что, идя по их следам, непременно достигнет цели. Костик сказал «в мамином». Неужели распахнул свои двери Мариинский? А как же гневные, полные протеста письма, летевшие из императорского театра в Смольный на имя народного комиссара, ведающего делами искусства? Неужели пошли на компромисс с большевиками? Господи, что же это будет? Какой позор! Талантливейшие актеры, цвет театральной России! Эти мысли всю дорогу не давали покоя Леопольду. Он и не заметил, что очутился на площади перед театром. Ступени были занесены снегом, видно, что сюда давно не ступала нога человека. Мальчик, должно быть, перепутал. Где же тогда ее искать? У кого спросить? С ним поравнялась новая толпа солдат. Леопольд посторонился, исподлобья разглядывая небольшую группу вооруженных людей. Один из них, видимо, главный, торопил: «Живей, братва, не то придем к шапочному разбору!»

Держась на расстоянии, чтобы его не приняли за шпиона, Леопольд двинулся за ними. Через несколько минут солдаты вошли в неказистое помещение частного театра, в который Леопольд и его друзья никогда не заглядывали. Правда, однажды они ввалились туда веселой компанией, преследуя смазливую курсистку, ринулись за кулисы, наделали много шума, до смерти перепугали зрителей и персонал театра.

Следом за солдатами он вошел в жалкое фойе. Зал не мог вместить всех желающих, и вооруженные люди толпились в фойе, пытаясь через открытые двери увидеть то, что происходит на сцене. Стоять среди этих людей Леопольду было невмоготу. Что же делать? Он уже хотел было повернуть обратно, как со сцены донесся знакомый женский голос. Боже мой, неужели Анна? Да, голос был ее, но почему она читает стихи? Леопольд прислушался. И вдруг кто-то тронул его за руку Леопольд, вздрогнув, обернулся. Перед ним стоял худощавый молодой человек в студенческой тужурке и молча, глазами, приглашал следовать за ним. Леопольд оказался за кулисами. Он смотрел на сцену и не верил своим глазам. Его невестка-балерина, жена поэта, стояла на сцене и, глядя в зал, набитый солдатней, громко читала стихи. Нет, не может этого быть! Леопольд зажмурился, снова медленно открыл глаза. Да, это была Анна. Ее лицо горело, глаза сияли. Она продолжала читать стихи. После чтения стихов какое-то мгновение в зале стояла тишина, потом последовал новый взрыв восторга, неистовее прежнего. Все встали, кто-то крикнул «ура!». Зал мощно подхватил. Громкое «ура!» долго гремело под сводами. Балерина еще раз вышла на сцену, просительно подняв руку, сказала:

— Стихи, которые вам так понравились, сочинил один... молодой поэт. Он мой земляк, из Твери. Он здесь, в театре.

Актриса, улыбаясь, смотрела в сторону ложи, где сидели иностранцы. И все сидящие в зале повернули головы к ложе. На лице Христо Балева появилось удивление. Кто же среди них поэт? Похоже, что Иван Пчелинцев тоже был в неведении. В это время их общий друг Павел поспешно выбрался из ложи.

— Вот так Павлуша! — радостно воскликнул Пчелинцев. — Вот тебе и тихоня!

Христо Балев вышел из ложи. Пчелинцев последовал за ним. Павел стоял в полутемном углу коридора и нервно курил. Балев подошел к нему, хлопнул по плечу, крепко пожал руку и похвалил:

— Молодец, Павлуша! Добре! Хорошо! Браво!

Пчелинцев принялся добродушно выговаривать Павлу:

— Ну и конспиратор! Поэт-подпольщик! И от кого скрывал? От своих товарищей!

Из зала послышались звуки музыки. Все трое бросились к дверям и, привстав на носки, через головы стоящих людей стали смотреть, как танцует Анна Гринина.

В это время к зданию театра подошла группа молодежи. То были студенты, курсистки... Они столпились у входных дверей и стали прислушиваться.

Одна из девушек испуганно сказала:

— Странная тишина. Выход Грининой без аплодисментов, без цветов. Кошмар!

— Миледи! Дело не в этом, а в том — перед кем выступает! — запальчиво воскликнул один из студентов, брезгливо скривив рот.

— Что же там происходит? Почему тихо? — В словах девушки в очках был испуг.

И тут из театра вырвался гром рукоплесканий. Аплодисменты перемежались восторженными криками.

* * *

Благодарные зрители неистово рукоплескали. Шквал аплодисментов утих, когда на сцену поднялись два друга — матрос и солдат. Но куда девалась вся смелость Василия Захарова и Тиграна Григоряна? Матрос, заметно смущаясь, произнес:

— Уважаемая землячка! Спасибо вам... согрели душу... Не обессудьте, мы от всего сердца...

Тигран торжественно протянул актрисе каравай черного хлеба, добавив:

— Хлеб. По-кавказски — ац, пури, чурек. Бери!

Тигран крепко нажал большим пальцем на хлеб, пробуя, очень ли черствый. Улыбаясь во весь рот, сказал:

— Крепкий, как Арарат. Но, душа любезный, с чаем будет хороший, как теплый-теплый кавказский хлеб. От всего сердца, душа любезный! На здоровье!

Растроганная балерина взяла каравай, прикоснулась к нему губами. Потом сделала шаг к матросу и солдату, смущенно топтавшимся на месте, расцеловала их. Кто-то в ложе, где сидели товарищи из Смольного, громко крикнул: «Вот как целуют революцию!»

* * *

В своей уборной балерина почувствовала, что силы покидают ее... Она тяжело опустилась в глубокое кресло, сильно сжала голову руками... Кто-то стучал в дверь. Может быть, даже сразу несколько человек...

— Я никого не могу принять... сейчас, — тихим голосом попросила Анна Орестовна свою верную гримершу Настю.

Настя направилась к двери с ключом, но после еще одного настойчивого стука в комнату вошли двое. Гринина узнала в одном из них веселого француза, который, конечно же, пользуясь знакомством с русской балериной, считал своим долгом выразить ей восхищение. Второго она видела впервые, но в том, что он тоже был иностранцем, не сомневалась. Не успел Бланше закончить просьбу о коротком интервью для него и коллеги из Болгарии, как вошел Леопольд, бросил на мужчин быстрый оценивающий взгляд, поторопил балерину:

— Вас ждет... толпа. Советую с черного хода. Там будут сани...

— Пойдемте, — балерина поднялась. — Я, право, устала, господа, — сказала она гостям.

— Болгарский журналист Христо Балев, — представил Бланше своего друга.

Гринина протянула руку.

— Господин болгарин, — улыбнулась она. — Мы, кажется, с вами соседи? Интервью можно и завтра, не так ли?

— Как вы пожелаете, госпожа Гринина, — сказал Балев. — Для летчика «завтра» надежда, для журналиста существует только «сегодня».

— Закон пишущих, мадам, — не замедлил подтвердить это француз.

Леопольд уже стоял у выхода, нетерпеливо поглядывая на Гринину.

— Надеюсь, что сани не умчатся без нас, — произнесла с улыбкой балерина. — Что ж, господа, я буду кратка. Сегодня я... на стороне революции. Навсегда. Этого вам достаточно, господа?

— Слова, достойные великой женщины! — воскликнул Бланше. — Русской женщины и балерины!

Настя помогла накинуть на плечи Анны Орестовны тяжелую доху.

— Благодарю вас. Передадим ваши слова в Болгарию! — взволнованно, произнес Балев и низко поклонился балерине.

* * *

Театральный подъезд был запружен вооруженными людьми. Анна Гринина с трудом пробиралась к извозчичьим саням. Возле саней балерину окружили студенты и курсистки, протягивая ей крохотные букетики цветов. Леопольд, ни на кого не глядя, с высокомерным видом подошел к Анне, подчеркнуто вежливо помог ей сесть в сани, потом уселся сам и, бросив презрительный взгляд на толпу матросов и солдат, сердито крикнул извозчику:

— Трогай!

Сказать привычное «Пшел!» не решился: не те времена.

Сани медленно тронулись. Чтобы развеселить приунывших друзей, Жорж Бланше сделал вид, что стреляет в надменного мужчину, который увез балерину:

— Пиф-паф!

Пчелинцев, кивнув в сторону удаляющихся саней, заметил:

— Такой еще будет стрелять в революцию.

* * *

По дороге домой Леопольд долго молчал, изредка бросая косые взгляды на Анну, державшую в руках каравай. Всем своим видом Леопольд выказывал свое возмущение и презрение. Уголки губ Анны тронула легкая улыбка. Это привело его в бешенство. И он не выдержал:

— Изволите играть в революцию? Русская балерина перешла на сторону революции? Как эскадрон... Перемахнули на ту сторону. Что ж, лошадок обычно за это кормят. Вот и дали нам хлеба... И мы лобызаемся с мужичьем. Срам и позор! На всю Россию! На весь мир! Муж ваш в опале, ему на горло сапогом наступили...

Анна насмешливо бросила:

— А вам, Лео, и наступить не на что... Вы неуязвимы...

Леопольд зло сверкнул глазами. Сани остановились у подъезда. Соскочив на тротуар, Леопольд уже без напускной галантности, небрежно протянул руку Анне, а другой рукой взял у нее каравай хлеба и бросил бедно одетому мальчугану, неожиданно очутившемуся рядом.

Анна Орестовна посмотрела на мальчугана, который переминался с ноги на ногу, не зная, что делать с хлебом.

— Ешь на здоровье, мальчик! — сказала она и, не взглянув на Леопольда, быстро пошла к подъезду. Леопольд сунул извозчику деньги и торопливо зашагал следом за Анной.

Старик извозчик, покачав головой, сердито сплюнул.

— Ишь скотина! Хлебом бросаться вздумал. — Повернувшись к пареньку, добавил: — Запомни это, Тимка! Пригодится! Ну а теперь садись, господин хороший, подвезу. Чего доброго, околеешь на морозе. Одежонка-то у тебя, вижу, совсем худая.

— Не околею! — сказал Тимка, которого почему-то на этот раз не тянуло прокатиться в санях. Он долго стоял в раздумье. Хлеб ему бросили как собаке — это, конечно, было обидно. Но зато сама Анна Орестовна Гринина улыбнулась ему, сказала доброе слово.

— Ну же, садись да поживее!

Голос старика вывел Тимку из оцепенения. Он сел на краешек сиденья, бережно прижимая к груди хлеб. Сани тронулись. Тимка не спускал глаз с дома, в котором скрылась Анна Орестовна. В светлом квадрате большого окна мелькали тени людей. Мальчику показалось, что тот злой человек, который швырнул ему хлеб, поднимает руку, словно хочет кого-то ударить. Тимка спрыгнул в сугроб, бросился к парадной двери и неистово забарабанил в нее кулаками.

* * *

После возвращения Анны и Леопольда у Грининых разыгралась бурная сцена. Вне себя от ярости, Леопольд кричал:

— Какой стыд! Позор! Балерина Гринина тешит солдатню! На всю Россию, на весь мир позор!

Муж балерины Кирилл Васильевич пытался урезонить младшего брата:

— Леопольд! Ради всего святого, перестань! Господи, до чего мы дожили, что творится. Это не жизнь, а сплошной хаос, ад... Где же выход?

Леопольд сделал рукой движение, словно нажимал спуск пистолета.

— Спасение вот в этом, дорогой брат, певец России! Только не-ко-му! Некому стрелять. Нет силы, способной свернуть шеи этим скотам, спасти Россию от позора. Этот сброд растопчет нас, уничтожит. А я жить хочу! Жить!

Анна Орестовна, до этого молча наблюдавшая за разыгравшейся на ее глазах сценой, презрительно бросила Леопольду:

— Вдобавок ко всему прочему вы еще и... трус!

Лицо Леопольда перекосилось, словно от пощечины. Он угрожающе поднял руку и шагнул к Анне. Она смотрела на него в упор, в уголках губ опять играла улыбка, которая всегда выводила Леопольда из себя. В ней сквозили ирония и торжество. Да, эта женщина, которая после рождения сына подумывала уже покинуть сцену и заняться преподаванием, своим служением революции торжествовала победу и над ним. Ее муж предостерегающе окликнул:

— Анна!

Поэт хорошо знал своего брата и понимал, что назревает большой скандал. Раздался звон разбитого стекла. Ворвавшийся в комнату ветер всколыхнул шелковую гардину. Испуганно выключив свет, Леопольд бросился к окну. В полосе света уличного фонаря мелькнула убегающая фигурка. Он узнал — это был тот самый мальчишка.

Леопольд процедил сквозь зубы:

— Мерзавец! Ему дали хлеба, а он... камень в окно...

Это и впрямь был Тимка. Он бежал, крепко прижимая к груди каравай...

Анна Орестовна повернула выключатель, и в комнате вновь зажегся свет. Леопольд принялся затыкать дыру в окне подушкой.

— Это вам даром не пройдет, мадам, — произнес он угрожающе. — Подождем лучших времен. А времена эти, смею вас заверить, не за горами.

Достав из кармана газету, Леопольд потряс его в воздухе:

— Да-с, мадам, вы весьма опрометчиво сделали ставку на... новых хозяев России. Вот что пишет «Дейли телеграф»: «Советское правительство может пасть в любой момент, и ни один здравомыслящий человек не станет утверждать, что оно удержится у власти...» То-то. Поигрались, и баста! Цивилизованный мир не даст нас... не даст истинную Россию в обиду. Поиграли в правителей, в комиссаров, пора и честь знать.

— Кто же, по-твоему, о нас печется? — с недоверием спросил Кирилл Васильевич. — Премьер Англии, американский президент?

Ироническая улыбка не сходила с лица Анны.

— И тот и другой, — объяснила она мужу. — Только все они пекутся прежде всего о себе. О своих концессиях, о судьбе своих капиталов в России, которую они обдирали как липку. И уж кому-кому, а интеллигенту, каковым мните себя вы, Леопольд, следовало бы знать это. Все у вас рисовка, поза... Слова... Вы только и умеете, что произносить в великосветских салонах витиеватые, напыщенные речи. «Ах наши славные, героические русские женщины-декабристки! Я бы поставил им мо-ну-ме-нт в центре Петербурга»... Сплошная мишура.

— Уж не возомнили ли вы себя... декабристкой? — язвительно спросил Леопольд.

— Нет, — спокойно ответила Анна. — Моя революция совершилась в октябре.

— Декабристки последовали в Сибирь за своими мужьями, а эти... Вы на что способны? — не унимался Леопольд.

— Декабристки, да будет вам известно, не просто ехали в Сибирь за своими мужьями, они готовы были принять муку за дело своих мужей. За их идеал. За их веру. Их мужья, кстати, были... настоящими мужчинами. Они действовали, а не занимались болтовней. А если мой муж...

— Ну, ну, это интересно! Если ваш муж пожелает покинуть этот ад, который именуется ре-во-лю-цион-ной Россией, то вы...

— Этот вопрос мы с мужем способны решить сами, — со спокойной уверенностью ответила Анна. — А вам не мешало бы знать, что в тяжелую минуту покидают дом, друзей, родину только... подлецы. Спокойной ночи.

Анна направилась в детскую. Поправила одеяло, сползшее со спящего Костика, и, подойдя к окну, вгляделась в пугающую пустоту темной улицы.

— Боже мой, где же Дина? — прошептала она.

* * *

Братья долго молчали. Когда Кирилл Васильевич начал говорить, в его голосе звучала укоризна:

— Ну к чему эти душераздирающие сцены, Лео? Не понимаю я, ты-то чего из себя выходишь? Меня, поэта, скажем, лишили голоса... поэтического слова. Я вынужден молчать, и для меня это трагедия! А ты... лишился чужих будуаров, возможности наслаждаться своей велеречивостью в салонах, играть в карты... Извини, Леопольд, но ты ведь никогда не занимался настоящим делом!

— А ты, брат, тоже хорош! Нет, не она, а ты за ней... к черту на рога пойдешь! Что ж, я умываю руки. Вы со своей супругой, уверен, плохо кончите. Англичане, американцы, французы не отдадут Россию в руки черни! Вот об этом тебе стоило бы сочинить стихи, не то найдутся другие, обгонят. Сегодня твоя обожаемая супруга читала солдатне стихи. Знаешь, кто их автор?..

Леопольд вдруг умолк, заметив в окне соседнего дома условный сигнал. Потом повернулся к брату и, кивнув в ту сторону, тоном заговорщика произнес:

— Там собралась совесть России. Ее цвет. Настоящие интеллигенты. Таких не купишь. И очень печально, что в столь тревожный для родины час среди них нет ни тебя, дорогой поэт, ни балерины с ее распрекрасной сестрицей...

Кирилл устало махнул рукой.

* * *

Многие хорошо знавшие Кирилла и Анну не переставали удивляться тому, как они, такие разные во всем, объединили свои судьбы... Кирилл от природы был неразговорчив, не очень-то любил бывать в обществе, где часто чувствовал себя скованно и неуютно. Был он честнейшим человеком не только в личной семейной жизни, но и во всем, что касалось творчества, литературных связей. Ни у кого не возникало ни малейшего сомнения в том, что он до глубины души предан своей супруге, семье. Анна же была весела, общительна, у нее было много друзей, знакомых, в обществе она держалась непринужденно, легко сходилась с людьми. Она прощала Кириллу его слабости, была верна ему.

В последнее время Кирилл Гринин находился в состоянии творческого кризиса. Революция, новая жизнь требовали новых чувств, новых слов... Правда, некоторые журналы предлагали публиковать ему лирические стихи, но он отказывался сотрудничать с изданиями, которые считались большевистскими. Ему приводили в пример высокочтимого им Блока, который сразу же бесповоротно перешел на сторону революции, но Гринин упорно стоял на своем. Ему никогда и в голову не приходило, что на него может повлиять младший брат, которого он считал бездельником. А получилось, что в отношении к новой власти он стоял на тех же позициях, что и Леопольд. Правда, если разобраться поглубже, то дело тут вовсе не в Леопольде. Большинство знакомых Кириллу людей, имена которых известны не только в России, но и за ее пределами, не желают сотрудничать с большевиками. Так почему же он должен быть в числе тех, кто принял революцию? Вот только Анна и ее сестра осуждают его, он это чувствует. А сегодняшний поступок Анны окончательно выбил его из колеи. Ситуация пренеприятнейшая, что и говорить. Он и Леопольда не осуждает, хотя брат, конечно, вел себя грубо, несдержанно. Леопольду легко: ни жены у него, ни детей, вольный, как ветер. А он... У них с Анной никогда не было недоразумений. Теперь все повисло на волоске. Как поведет себя дальше Анна? Как будут реагировать на ее поступок люди их круга? По городу ходят упорные слухи, что большевики находятся в критическом положении, что их дни сочтены. Не сегодня-завтра в Петроград войдет белая армия или союзники. Что тогда будет с его женой?! Ну зачем ей, балерине, нужно было уподобляться тем, кто, следуя примеру Маяковского, трубит на всех перекрестках славу революции?! Благо бы прочла что-нибудь лирическое для смягчения душ этих мужиков с винтовками. Ан нет, ее угораздило петь дифирамбы «красному Питеру»! Зачем ей все это понадобилось? После такого долгого успеха на сцене Мариинки, в мире балетного искусства ей, матери прелестного сына, надобно уже о спокойной жизни среди юных танцовщиков, своих учеников, подумать!

После ухода Леопольда, заявившего, что он идет к людям, которых считают совестью России, Кирилл Гринин долго сидел в гостиной. Голова разламывалась от тягостных дум. Часы пробили полночь. Устало махнув рукой, он побрел в свою комнату. С Анной встречаться не хотелось, тем более что она, наверное, была не одна, а с Диной.

Дина, младшая сестра Анны, студентка медицинского факультета, возвращалась обычно поздно. На расспросы старшей сестры отвечала, что бывает в редакции петроградской газеты «Известия», где познакомилась с Иваном Пчелинцевым — одним из редакторов, ответственным за международную информацию.

На другой день после скандала в доме Грининых Дина в сопровождении Тимки шагала в институт. Мальчуган, живший на их улице, почему-то решил, что девушка-студентка нуждается в защите, и вот уже несколько дней подряд провожал ее на занятия.

Высокая девушка в нарядной шубке и беличьей шапочке и щупленький, бедно одетый мальчуган лет десяти представляли разительный контраст.

— Ну вот мы и пришли, товарищ Тимка, — с улыбкой сказала Дина.

— А после собрания? — поинтересовался мальчуган, преданно заглядывая ей в лицо.

— После собрания? Ты о чем? — не поняла Дина.

— Смена... караула будет?

— Смена караула? Кто это тебя научил? — Дина весело рассмеялась.

— Тот, кто придет... на смену... провожать, — обиженно пробормотал Тимка и убежал.

Дина вошла во двор, где ее окружили студенты. Шумной ватагой двинулись к зданию института.

* * *

Двери Марианского театра, как и некоторых театров революционного Петрограда, пока были закрыты. В Смольный и другие советские учреждения посылались письма протеста. Группы творческой интеллигенции отказывались служить новой власти, заявляли, что не принимают революцию, не видят вокруг ничего, кроме хамства и разора. Советская власть терпеливо разъясняла ошибочность таких взглядов, старалась открыть им глаза на происходящее. Великий Блок призывал «всем телом, всем сердцем, всем сознанием» слушать революцию. Самые непримиримые, замкнувшись в себе, плакались о «святой Руси», жаждали восстановления «старого порядка». Среди таких были и те, кто собрался в подвальной комнате букинистической лавки, которая находилась по соседству с особняком Грининых. В полутемную комнату, где находилось с полдюжины сумрачных, интеллигентного вида мужчин, неслышно вошел тщедушный старичок. Это был хозяин лавки. Окинув взглядом присутствующих, старый букинист елейным голосом произнес:

— Вечер добрый, господа хорошие! Не спится? Эх, потревожили сон России, и некому пожелать ей спокойной ночи.

Одутловатый мужчина с окладистой бородой нетерпеливо пробасил:

— Ну что там? Какие новости?

— Светопреставление! — всплеснул руками старичок. — В Учредительном, говорят, идет борьба не на жизнь, а на смерть. Большевики разошлись не на шутку. Распустят Учредительное собрание, нам хоть живыми в гроб ложись. А кое-кому и горя мало. Спящую красавицу изображают перед недремлющей солдатней... Так-то, господа хорошие.

Бас с недоверием спросил:

— Это вы про кого?

— Про вашу любимицу. Да-с!

Бас сделал нетерпеливое движение, казалось, он хотел подняться во весь свой богатырский рост, но, видимо, раздумал.

— Быть того не может! — громче прежнего пробасил он.

В комнату вошел Леопольд. Все смотрели на него выжидающе. Леопольд по виду старичка догадался, что тот уже успел сообщить о поступке Анны Грининой.

— Это правда? — без обиняков спросил бас у Леопольда.

Леопольд опустил голову. Бас в гневе швырнул бокал из-под шампанского, разбив его вдребезги. Затем сгреб лежащие на столе листы бумаги и, размахивая ими, закричал:

— Какого же черта мы пишем эти протесты большевикам?

И, увидев входящего в комнату моложавого мужчину с офицерской выправкой, пророкотал сердито:

— Еще один родственничек пожаловал! Вот и ответствуйте, милостивые государи! Извольте объяснить честному обществу, что все это значит? Как вы, например, представитель русского офицерства, оцениваете поступок этой дамы?

Мужчина с офицерской выправкой — капитан царской армии Александр Кузьмич Агапов — спокойно спросил:

— Русское офицерство прежде всего хотело бы знать, о каком поступке речь?

— Как? Разве вы не в курсе? Деверь молчит, повесив голову, а кузен делает невинные глаза, — съязвил бас.

— Речь идет о том, что ваша кузина выступала перед солдатней, большевиками! — выкрикнул прямо в лицо Агапову длинноволосый мужчина, театральный художник.

Агапов бросил вопросительный взгляд на Леопольда.

— Может, ее... заставили? — нерешительно заметил мужчина с репинской бородкой.

В подвале воцарилась гнетущая тишина.

— Нет, ее заставить... Аннушку заставить невозможно! — убежденно произнес Агапов.

— Стало быть, это осознанное предательство? Нечего сказать, обрадовали вы нас, господин капитан! — возмутился бас.

— У вас был уговор бойкотировать, господа? — спросил Агапов.

— Уговор? Простите, господин Агапов, да вы в своем ли уме?! — еще пуще возмутился бас. — Какие еще нужны уговоры, когда Россия гибнет, чернь уничтожает ценности, создаваемые веками, когда искусству русскому грозит... Вам ли, русскому офицеру, не знать всего этого?!

— И вы убеждены, что она заодно... с большевиками? — Агапов не терял самообладания

— К сожалению, Александр, это так, — глухо произнес Леопольд. — Сегодня твоя кузина, а моя невестка, как это у них называется... браталась с солдатней и матросней.

— Позор! — пропищал старичок букинист.

— Вы бы, господин капитан, проучили ее, — посоветовал художник. — Да и сестрицу ее не мешало бы...

Помрачневший Агапов сказал:

— Боюсь, что это не по моей части!

Повернулся и вышел. Леопольд продолжал стоять с опущенной головой.

* * *

В холодной аудитории, окруженная однокурсниками, Дина взволнованно говорила:

— Государство не может обойтись без художников слова и кисти, без певцов и актеров. Почему же народу, взявшему власть в свои руки, не иметь своих певцов, своих поэтов, своих художников?

— Вся беда в том, — выкрикнул нетерпеливо один студент, — что этим самым певцам дела нет до народа! Им нужна публика, зрители. Аплодисменты сытых!

В аудиторию вошли Иван Пчелинцев и Христо Балев. Пчелинцев сказал:

— Революционный привет, товарищи!

Студенты молча смотрели на вошедших, но Пчелинцева это не смутило.

— Стало быть, на повестке дня вопрос об интеллигенции? — спросил он. — Обсуждаете, с кем она, русская интеллигенция? Интерес вполне законный. И товарища Ленина это заботит, и всю нашу партию. Да, пожалуй, и народу небезразлично, как поведут себя люди, которые на народные деньги, именно на народные деньги, обучались музыке, изящной словесности, художеству...

— Простите, с кем имеем честь? — поинтересовался бородатый студент.

Пчелинцев, успев обменяться с Диной взглядами, с улыбкой ответил:

— Представитель большевистской прессы. Газеты «Известия». Надеюсь, слыхали? А этот товарищ — болгарский коммунист. Его фамилия Балев. Христо Балев. Недоучившийся эскулап вроде вас. За социалистическую пропаганду исключен из университета в Софии, а потом за бунтарство в Париже. Мы с товарищем Балевым просим извинить за вторжение, но мы пришли к вам не как представители прессы, у нас миссия, если можно так выразиться, провожатых...

Дина, смутившись, сказала:

— Садитесь, товарищи. Мы сейчас закончим. Так вот. Часть интеллигенции пока еще бойкотирует революцию. Но такие известные поэты России, как Александр Блок, Владимир Маяковский, Сергей Есенин, Валерий Брюсов, с нами...

Пчелинцев добавил:

— И не только поэты. Известные певцы, художники, композиторы с нами, с революцией. Вы знаете балерину Анну Гринину? Она тоже с нами Эх, видели бы вы, что вчера творилось в театре! Это был подлинный триумф. Верно, товарищ Балев?

— Точно така! — подтвердил болгарин и с улыбкой добавил: — Я гость, и кто знает, придется ли мне еще побывать в вашем прекрасном городе. На память о нашей встрече я хотел бы, с вашего разрешения, если позволите, прочитать вам стихи, которые мне очень пришлись по душе и которые я послал в Болгарию для перевода на болгарский язык. Это отрывок из новой поэмы Александра Блока, поэта, имя которого упоминала только что товарищ Дина.

Балев откашлялся и, сразу посуровев, начал декламировать отрывок из поэмы «Двенадцать».

Полный восхищения взгляд Пчелинцева, казалось, говорил: «Вот так Христо! Ну и молодчина!»

Дина сначала растерялась, но по мере чтения стихов лицо ее светлело. Студенты замерли. Они ожидали, что болгарин произнесет пламенную речь в духе его земляка — тургеневского Инсарова, а он принялся декламировать новую поэму Блока. Наградой гостю были дружные аплодисменты студентов.

* * *

Враги революции ушли в глубокое подполье. Конспиративным квартирам заговорщиков в Петрограде, казалось, не было счета. В них собирались люди, давно оторвавшиеся от народа и видевшие в революции только разрушительную силу. Одна из таких квартир была прибежищем весьма разношерстных противников Советской власти: среди них были правые эсеры, меньшевики, анархисты... Хозяин квартиры анархист Арц — небольшого роста, в очках, с острой бородкой — созвал экстренное совещание своих приверженцев.

— Господа, дело идет к тому, что большевики, видимо, распустят Учредительное собрание и Россия окажется во власти дикарей, — без обиняков начал Арц. — Русская интеллигенция говорит Ленину и его комиссарам «нет». Но этого мало, Тем более что кое-кто смалодушничал, пошел к большевикам на поклон. Вы, видимо, уже наслышаны о концерте мадам Грининой и еще некоторых предателей. Самое опасное, что их примеру могут последовать другие. Поэтому предлагается принять следующие экстренные меры. Всех видных интеллигентов надобно взять под наблюдение и постараться воспрепятствовать их ренегатству, измене России. Все средства хороши, вплоть до... физического уничтожения предателей.

— Первой нужно проучить эту Гринину! — истерично выкрикнула рыжая женщина.

— Нет-нет, трогать ее пока не стоит, — поспешно сказал Арц. — Расправа над ней была бы на руку большевикам. Для начала надо бы попугать господ, которые собираются у известного всем вам букиниста по соседству с Гриниными... Попугать как следует... А потом свалить все на большевиков. Вот, мол, как большевики расправляются с русской интеллигенцией. Господа, действовать надо не мешкая! Сегодня, насколько мне известно, все у букиниста в сборе. Небось до утра будут сидеть и заниматься великим словоблудием. Удобный момент, господа, привести наш план в исполнение... Охотники есть?

— Не понимаю, что нам это даст? — выразил сомнение бородатый. — Охотимся за мелюзгой, в то время как крупная дичь...

— Крупная дичь — особая статья! — отпарировал Арц. — В свое время, господа, по Смольному будет нанесен решающий удар. А перед этим надо покончить с разными там красными французами, поляками, болгарами... С этим интернационалом. Коммунисты-иностранцы собрались в Петрограде и пописывают статейки о популярности Ленина, большевиков в России и посылают их в свои страны. К их голосу многие прислушиваются.,.

В прихожей задребезжал звонок. Заговорщики испуганно переглянулись. Звонок повторился. По знаку Арца бородатый мужчина подошел к двери, тихо спросил:

— Кто там?

— Агапов. Капитан Агапов, — послышалось в ответ.

Все посмотрели на Арца, который уже поспешно раскладывал на большом столе пасьянс. Арц опять подал знак: можно открыть дверь.

Вошедший огляделся, спросил у бородатого:

— Господин генерал дома?

Бородатый в недоумении пожал плечами:

— Милостивый государь, я всю жизнь мечтал носить генеральские эполеты, однако, увы...

Гость быстро спросил:

— Разве не здесь проживает генерал Покровский?

Подошедший Арц манерно произнес:

— Если не ошибаюсь... капитан Агапов?

В дверь опять позвонили. Один долгий звонок, два коротких. Бородатый поспешил без разрешения открыть дверь. Вошел приземистый мужчина с непомерно большой головой.

Арц съязвил:

— А, сам капитан Яблонский! Как говорится, не было ни гроша, да вдруг... два капитана сразу. Вы знакомы, господа?

Капитан Яблонский осторожно поинтересовался у Агапова:

— Вы тоже к нам?

— Нет, я к генералу...

— Ах да, к вашему любимому генералу! Его превосходительство проживает этажом выше, но, сдается мне, пребывает... в бегах.

Агапов, сдерживая гнев, произнес:

— Как прикажете понимать ваши слова, господин капитан?

В разговор вмешался Арц:

— Проходите, господа. За чашкой чая или... стопкой водки разберетесь. Прошу к столу.

Агапов наотрез отказался:

— Благодарю покорно, господа. Дела. Значит, мой генерал живет этажом выше?

— Да, ваш генерал... выше, — насмешливо произнес Яблонский.

— Надеюсь, он дома, — не обращая внимания на насмешку, сказал Агапов и, отдав честь, удалился.

Арц сказал Яблонскому, кивнув в сторону двери:

— Не красный. И не будет. Предан генералу. «Мой генерал»... За Россию будет драться. Вместе с Покровским.

Яблонский поинтересовался:

— За какую только Россию?

— За генеральскую, — хитро прищурил глаза Арц. — А вот, интересно, за нашу с вами, капитан Яблонский, будет бороться капитан Агапов?

— Будет, если прикажет... генерал. Он же оловянный солдатик!

— На таких вот оловянных и держится армия, — оборвал его Арц. — Такие нам и нужны. До за-ре-зу!

— Втяните генерала, — предложил Яблонский. — За ним пойдут и такие...

— Пути господни неисповедимы. Кто знает, с кем придется драться, с кем брататься, — тоном- пророка произнес Арц.

Бородатый предложил:

— А не пропустить ли нам, уважаемые дамы и господа, как в старые добрые времена, по маленькой?

* * *

Внутренняя контрреволюция собирала силы для решительного удара по новой власти в России. Заговорщикам всех мастей — крупным и мелким — оказывали помощь империалистические державы, штабы и разведки союзнических армий.

Одним из тех, кто активно боролся с Советской властью, был опытный контрразведчик генерал Покровский. Вот к нему и направился Александр Кузьмич Агапов.

Войдя в большую мрачную гостиную, капитан Агапов увидел Покровского. Генерал перелистывал массивный альбом.

— Как это называется, господин капитан? — неожиданно спросил генерал после того, как они молча обменялись приветствиями, показывая Агапову старую литографию. На литографии был изображен расстрел парижских коммунаров: группа мужчин и женщин возле полуразрушенной стены; направленные на них дула винтовок...

— Экзекуция, — ответил гость.

— Не совсем точно, господин капитан, — возразил генерал, покачав головой. — Экзекуцией, капитан Агапов, в русской армии называлось наказание. Шпицрутенами, шомполами, розгами. Бывало, конечно, что и до смерти забивали... А это, Александр Кузьмич, уничтожение, стирание с лица земли врагов... Как псов бешеных... С корнем... навсегда.

С каждым произнесенным словом лицо Покровского все больше багровело, глаза налились кровью... Генерал явно был чем-то взбешен. Агапов смотрел на руки генерала, нервно перелистывающие старый альбом с французскими литографиями, стараясь понять, что вывело его из равновесия.

— Да-с, вырывали с корнем! — повторил генерал, сердито уставясь на Агапова.

— Французам тогда... было легче, господин генерал, — заметил Агапов.

— Да-с, господин капитан. Тогда было легче. То был век минувший. В девятнадцатом веке были свои трудности. В двадцатом свои. Тьеру потребовалось не так уж много времени, чтобы подавить революцию. Немногим более двух месяцев держалась эта Парижская коммуна.

— Н-да, — задумчиво произнес Агапов, — наши добрые союзники пророчили, что власть большевиков не продержится и столько...

— Времена пророчеств и гаданий на кофейной гуще давно прошли, Александр Кузьмич, — уже мягче сказал генерал. — Дело надо делать, действовать надо, господин капитан, а не кликушеством заниматься. Английскому премьеру, разным президентам и королям чужестранным не Россию жалко — они бояться изволят, что русская революция, — он взглянул на известную картину Айвазовского, висевшую на стене, — могучим девятым валом прокатится по всей земле.

— Что ж, ваше превосходительство, раз так, стало быть, им есть резон помочь как можно скорее подавить русскую революцию, расправиться с большевиками...

— Да-а! — задумчиво протянул генерал и, глядя на рисунок в альбоме, продолжил: — Если этим головорезам удастся добиться перемирия, а значит, передышки на фронте, то они, пожалуй, смогут сколотить свою армию, которая будет воевать против нас с вами, господин капитан.

— Армию? — удивился Агапов. — Из кого?.. Шайку, банду, сброд — да. Но армию! И кто же этой... армией будет командовать?

В тоне Агапова слышалось глубокое возмущение, и только присутствие генерала мешало ему разразиться потоком бранных слов. Генерал же как-то вдруг сник.

— Будут, как они выражаются, агитировать... вас, капитан, меня... Возможно, найдутся такие, кто согласится...

— Согласится воевать против своих? Против России? Ну это уж слишком!

Покровский тяжело поднялся, с решительным видом принялся вышагивать по комнате. Агапов замолк и невольно вытянулся, готовясь услышать из уст посуровевшего генерала какие-то чрезвычайно важные слова. И он не ошибся. Покровский принялся высказывать этому капитану, к которому относился с симпатией, мучившие его мысли:

— Эти играющие в политику белоручки, эти болтуны в Учредительном собрании не способны дать настоящий бой большевикам. Их разгонят, как свору псов. Из-за не-сос-тоя-тель-ности своих депутатов Россия потеряла высокую трибуну, откуда должны были звучать сигналы SOS, обращенные к цивилизованному миру, откуда должны были раздаваться мольбы спасти русскую империю, народ русский, нас с вами, капитан Агапов. Мы теряем время, упускаем последние шансы, даем стянуть на своей шее петлю. А завтра у большевиков появится армия. Да, да, армия, капитан Агапов. Моя разведка донесла о планах создания армии. И название уже есть. Рабоче-крестьянская армия. Заслуга принадлежит их главарю Ленину. Вот так-то, мой дорогой капитан. Рабочая и крестьянская. А если иметь в виду, что этих самых рабочих и крестьян в России огромное большинство, то... Понимаете? Ведь это означает, что миллионы фанатиков получат оружие. Миллионы фанатиков с оружием в руках! Представляете?

Капитан Агапов, пожав плечами, спросил:

— Что это за армия без офицеров, без генералов?

Генерал Покровский, понизив голос, доверительно сказал:

— Нас с вами, господин капитан, ждут большие, я бы сказал, исторические дела. Я верю и надеюсь на вас. Только между нами. Слушайте внимательно. Готовится план похода на Петроград. И это в конце концов самое главное.

Генерал ткнул пальцем в рисунок, изображающий расстрел парижских коммунаров.

— Эта... экзекуция покажется скоро детской игрой. Да-с, детской игрой, мой дорогой капитан.

В передней раздался звонок. Генерал и капитан переглянулись. Агапов осторожно подошел к двери, прислушался.

Из-за двери донесся тревожный женский голос:

— Ради бога, откройте!

Агапов и генерал снова переглянулись. Покровский медлил. В дверь забарабанили кулаками, тогда он, вытащив пистолет, кивнул Агапову — открывайте! В переднюю вбежала женщина. Она бросилась к Агапову со словами:

— Ради бога, спасите ее! Вы обязаны!

— Кого? — спросил сбитый с толку Агапов.

— Вашу кузину, Анну Гринину. Ради бога! Скорее!

* * *

Редакция газеты «Известия» приютилась в двух комнатках Смольного. Неподалеку жили коммуной журналисты. Коммуна эта была по тем временам не обычная, а интернациональная. Среди журналистов находилось немало иностранцев, часть из них принимала участие в Октябрьской революции. После победы революции задача состояла в том, чтобы через прогрессивные газеты информировать общественность ряда стран Европы и даже далекой Америки об истинном положении дел в Советской России. Зарубежные журналисты и публицисты — большинство из них были коммунистами — являлись своего рода летописцами великой революции, которая живо интересовала многих людей в разных концах мира.

Сообщения из красного Питера шли и в Болгарию. И одним из тех, кто делал это, был коммунист, боевой пилот Христо Балев.

После большого митинга в начале декабря в Софии в поддержку революции русских рабочих и крестьян Христо Балев неожиданно был вызван к самому Деду. Так называли (по-болгарски — дядо) Димитра Благоева. На предписании, которое было выдано Балеву, стояла его подпись. Создатель и руководитель партии рабочего класса в Болгарии, легендарный дядо поручил храброму летчику Христо Балеву любой ценой пробиться в красный Петроград, сообщить русским товарищам о митинге, о солидарности с Октябрьской революцией и Советской властью. И совсем неожиданным для авиатора, который лучше чувствовал себя в воздухе, чем на земле, было партийное поручение быстро привыкнуть к роли журналиста и сообщать о событиях в революционной России.

Вот так болгарин Христо Балев оказался в питерской коммуне журналистов-интернационалистов.

* * *

Сегодня Христо Балев проснулся раньше всех. Хотя болгарин полночи просидел за пишущей машинкой: нужно было сообщить в Софию о последних важных событиях в Петрограде, утренний свет разбудил его. Балев шагнул к окну, бросил взгляд на еще не проснувшуюся улицу, по которой медленно прохаживался патруль красногвардейцев. Будить остальных было рано. И вдруг, будто вспомнив что-то важное, бросился к календарю, с лихорадочной быстротой сорвал листок. Потом побежал в комнату, где на трех койках безмятежным сном спали его друзья. Балев сел за рояль, занимавший чуть не полкомнаты, изо всех сил ударил по клавишам. Спавшие открыли глаза, с недоумением уставились на пианиста, игравшего «Марсельезу».

Иван Пчелинцев спросил:

— Христо, по какому случаю музыка, которая способна разбудить самого дьявола?

Балев продолжал играть. Поляк Холмский, сделав из газеты рупор, крикнул:

— Другарю, ну что тебе в голову взбрело?

Балев сделал последний аккорд и торжественно произнес:

— Взбрело? Нет, не взбрело. Это факт! Понимаете, товарищи, исторический факт! Точно така!

— Что? Что это такое? — протянул Холмский.

— Нет, братцы, Балев не станет зря... Что-нибудь, верно, случилось, — сказал Пчелинцев.

Балев, поднял над головой сорванный листок календаря с цифрой «4», загадочно спросил:

— Что это такое?

— Ну четыре, четверка, — первым ответил Пчелинцев.

Балев весело мотнул головой:

— Нет, не просто четверка. Семьдесят два это. Понимаете? Да, вчера, четвертого января, было семьдесят два. А сегодня уже семьдесят три. Непонятно? Эх, пойду к Жоржу Бланше, он сразу поймет, что к чему.

И быстро вышел из комнаты. Пчелинцев как ужаленный вскочил с постели:

— Христо! Балев! Постой!

Потом, обращаясь к друзьям, укоризненно произнес:

— Эх вы! Да и я тоже хорош. Человек «Марсельезу» играет, сияет весь, а мы... Айда за ним, не то Бланше на весь мир раструбит, что он первым разгадал.

Все трое поспешили в комнату, где жил Бланше. Они вошли в тот момент, когда Балев пытался разбудить француза.

— Ура! — крикнул Пчелинцев.

— Ура! — поддержали его двое товарищей.

— Ура! — присоединился к ним Христо Балев.

Француз ошалело смотрел на орущих людей, потом вскочил с постели и подбежал к окну, но, видно, ничего особенного на улице не обнаружил. Четверо заговорщиков, лукаво перемигнувшись, подняли с постели Бланше и с криком «ура!» понесли его по коридору.

— Пой! — сказал Балев французу, опять заиграв «Марсельезу».

Двое русских и поляк подхватили. Глядя на них, Бланше тоже запел. В комнату заглянули несколько иностранцев. Они с удивлением смотрели на поющих. Балев энергично замахал им рукой, приглашая присоединиться. «Марсельеза» мощно звучала на разных языках.

— Товарищи, другари, камарады! — взволнованно обратился к интернационалистам Иван Пчелинцев, когда последние аккорды стихли. — Сегодня большой, знаменательный день. — И, сделав паузу, сказал: — Камарад Жорж Бланше! Парижская коммуна продержалась сколько дней?

На лице француза появилась широкая улыбка. Он радостно воскликнул:

— О! Теперь понял. Теперь мой голова хорошо понял, очень хорошо понял! Семьдесят два дня, камарады.

— А русской революции уже семьдесят три! — воскликнул Пчелинцев. — Нашей революции, Октябрьской революции уже семьдесят три дня, товарищи!

— Ура! — крикнули интернационалисты.

Все радостно обнимались, кричали, смеялись.

Иван Пчелинцев — негласный старшина в коммуне — обвел всех взглядом, проникновенно произнес:

— Большое русское спасибо, дорогие друзья, за сердечные слова, тебе, Христо, за то, что ты обратил наше внимание: Октябрьская революция живет уже семьдесят три дня. Напишите об этом, друзья! Напишите о нашем празднике. Каждый из вас, дорогие друзья, своими глазами видит, как трудно приходится нашей революции. Враги прочили нам считанные часы, дни, неделю существования, потом увеличили срок до месяца. Они были уверены, что уничтожат нас, сметут, как в свое время парижских коммунаров. Миру, который наши враги залили потоками вражеской лжи и клеветы, нелегко понять, что происходит на самом деле в России. Вот почему мы так ценим вашу работу, ваш голос, голос друзей новой России. Пусть это будет несколько строчек, пусть они публикуются далеко не во всех газетах, но ваши слова ценятся на вес золота. Это слова правды о нашей партии, о нашем вожде, о классе, совершившем великую резолюцию. Да, товарищи, нашей революции уже семьдесят три дня. Впереди еще много трудностей. Враги готовятся дать нам бой, наступают труднейшие для революции дни. Но мы верим, что наша революция выстоит. Она непобедима! Она вечна, как мир!

Откуда-то появился плакат со словами: «Париж-72, Питер-73...»

И вдруг на улице загремели выстрелы.

Журналисты бросились к окнам. Мимо дома бежали какие-то люди, стреляя из револьверов...

К одному из окон в доме напротив прильнуло лицо мальчика. Это был Костик Гринин. Выстрелы не прекращались. Послышалось дребезжанье разбитого стекла.

Христо Балев первым выбежал в коридор, остальные бросились за ним.

* * *

В то раннее утро люди Арца, предводительствуемые капитаном Яблонским, провели задуманную провокационную операцию: напали на тех, кто собрался у старого букиниста. После выстрела Яблонского Леопольд успел захлопнуть дверь. Все в панике ринулись к потайной лестнице.

Анна Гринина видела из окна, как на улице после выстрела упал лицом в снег человек, в котором она узнала баса из Мариинки. Она кинулась в детскую комнату. В этот момент пуля террористов угодила в окно... Анна Гринина, увидев на лице сына кровь, в ужасе бросилась к нему. А через секунду в комнату вбежал Агапов, сжимая в руке пистолет...

На улице Иван Пчелинцев заметил человека, стреляющего с крыши. Пчелинцев, не раздумывая, навел на него наган, и тот упал, скатился на край крыши...

Балев вбежал в подъезд дома Грининых, чуть не сшиб с ног насмерть перепуганного Леопольда. Оба остановились как вкопанные и, тяжело дыша, впились друг в друга глазами. Леопольд перевел взгляд на наган Балева и упавшим голосом спросил:

— За что вы... нас? Что вам надо? Кто вы такой?

— Медленно говори, медленно, — попросил Балев.

Сбегающий с лестницы Агапов натолкнулся на Балева и Леопольда. Агапов решил, что он должен спасти Леопольда, и вот-вот должен грянуть выстрел. Вбежал Павел и крикнул:

— Стой! Стой! Не стреляйте!

Агапов, обернувшись к Павлу, презрительно бросил:

— Что вам здесь надо, убийцы?

— Это вы не по адресу, капитан Агапов. Вот они, убийцы. — Павел кивнул на раненого Яблонского, которого вели под руки подоспевшие красногвардейцы. — Мы не имеем с такими ничего общего.

— Кого я вижу! — удивился Агапов. — Капитан Яблонский?

— Он самый. Наемник анархистов, — ответил Павел.

Агапов проводил Яблонского долгим взглядом.

И тут он увидел Пчелинцева, с которым они были давно знакомы. Пчелинцев кивнул Агапову, сказал:

— У вас, Александр Кузьмич, еще есть время понять... многое. И чем скорее это будет, тем лучше.

— Для кого лучше? — глухо произнес Агапов.

— Для вас, разумеется. Да и нашей революционной армии была бы польза...

Агапов вспомнил разговор с Покровским, хмуро перебил:

— С предателями России мне не по пути!

Пчелинцев спокойно возразил:

— С предателями — да. Это вы верно сказали, Александр Кузьмич. А мы вас призываем встать на сторону той России, за которой будущее.

Агапов отвернулся и, взяв под руку Леопольда, быстро поднялся по широкой лестнице в дом.

* * *

Утреннее происшествие горячо обсуждалось в редакции. В перестрелке был тяжело ранен Юлиус Незвал. В больнице, куда молодой чех был быстро привезен, шла борьба за его жизнь. Во время утренней перестрелки Балев видел, как небольшого роста, весь какой-то квадратный, большеголовый мужчина целился в Незвала. И поэтому он особенно переживал, что не успел первым выстрелить в убийцу, опоздал прикрыть своего товарища!.. После долгого молчания болгарин, волнуясь, сказал:

— Мы знали только одних русских. Освободителей Болгарии от турок. А выходит, они... разные.

Иван Пчелинцев, набивая табаком трубку, заметил:

— Такие же разные, как и...

— Да, конечно, — быстро согласился Балев. — Есть разные болгары, разные румыны, разные французы... Я это знаю. Но русский человек... Понимаете, товарищи... Для нас, болгар, русский человек — это... это...

— А тебе встретился Леопольд Гринин, — заметил Пчелинцев.

— К сожалению, таких еще много, — сурово сказал Пчелинцев. — А сегодня утром, товарищи, была провокация. Эсеров, анархистов. И прочего охвостья. Врагов нашей революции. Так что, друг мой Балев, знай, что есть и такие русские, которые по ту сторону баррикад. И знай, что враги революции идут на любые подлости. А потом сваливают на большевиков. Не пожалели даже ребенка...

* * *

Маленькому Костику грозила потеря зрения. Осколки стекла попали в глаз. Вызванный врач на вопросы родителей только беспомощно разводил руками.

Когда врач, откланявшись, наконец ушел, Агапов озабоченно сообщил:

— Профессора Невского здесь нет. Он в Одессе. Обратно пока его не ждут. Все же остальные не лучше...

Агапов, глазами показал на дверь, намекая на ушедшего врача.

— Боже мой, что же делать? — тревожно прошептал Кирилл Васильевич. — Где искать помощи? Куда подевались, врачи?

— Надо продолжать поиски, — решительно произнесла; Дина.

— Может, они... выловлены большевиками? — буркнул Леопольд.

— Прекратите ненужные разговоры! — повысил голос Агапов. — Что вы конкретно предлагаете? — повернулся он к Леопольду.

— Одесса! — коротко ответил тот.

— В Одессу? — переспросил Кирилл Васильевич. — Там ведь тоже эти...

— Кто? — спросила Анна Орестовна.

— Как кто? Большевики, — ответил ее муж.

— В нас пока стреляют не они, — заметила она.

— За ними дело не станет, — процедил сквозь зубы Леопольд.

— Какое это имеет значение сейчас? — опять повысил голос Агапов. — Большевики, меньшевики, эсеры, анархисты. Надо спасать мальчика. И надо решать: ехать в Одессу или нет. Родители, слово за вами.

— Я... я на все согласен, — сказал Кирилл Васильевич, беспомощно глядя на жену. Анна, помолчав, кивнула в знак согласия...

Стало быть, Одесса. Решено. Анна Орестовна встала, окинула всех взглядом. Словно прочтя мысли Леопольда, четко, со свойственной ей категоричностью сказала:

— Грешно покидать родину, когда она в беде. Запомнила и всем советую запомнить эти слова генерала Брусилова. Поэтому я вернусь... непременно вернусь сюда, в наш красный Питер. На иное пусть никто не надеется. Мы все вернемся в Питер. Всем сердцем, своей честью клянусь, вернемся с моим исцеленным мальчиком.

* * *

Гроб с телом Юлиуса Незвала стоял в холле особняка — коммуны интернационалистов. Погибший товарищ лежал под знаменем своей страны, которая была далеко от революционной России, но которая знала о первом государстве пролетариата и по газетным сообщениям молодого журналиста-коммуниста. У гроба стояли его друзья по боевому перу. Каждый из них сказал на своем языке о погибшем товарище. Последнее прости произнес Иван Пчелинцев:

— Три недели тому назад товарищ Юлиус пришел к нам, чтобы рассказывать людям своей родины о том, что происходит в революционной России. Его оружием было перо. А он сражался как герой и погиб в вооруженной битве, как погибали парижские коммунары И все же его судьба иная, чем судьба давних коммунаров. Он дождался семьдесят третьего дня. Прощай дорогой Юлиус! Пролетариат новой России, большевики гвардии Ленина не забудут своего верного друга-интернационалиста!

Там, где висел плакат «Париж-72, Питер-73», Жорж Бланше прикрепил портрет Юлиуса Незвала.

— Так создаются пантеоны солдат и друзей русской революции, — тихо произнес он.

* * *

На следующий день Анна Гринина медленно шла по набережной Невы, долго смотрела на реку, на Зимний... Словно прощалась с Питером. Она стояла перед Зимним, не замечая, что на нее издали смотрят новые знакомые — Василий и Тигран. Они были на часах и окликать кого-либо не имели права. От них не укрылось, как Гринина поднесла к глазам платок.

— Вася-джан, она плачет? — с тревогой прошептал Тигран.

— Эх, убил бы того гада, кто ее обидел! — сердито выпалил матрос.

— Вай, на мелкие куски! — сверкнул глазами темпераментный кавказец.

Анна Орестовна бросила в Неву несколько серебряных монет. Постояв немного, быстро пошла через площадь.

Предстоящий отъезд Грининых был неожиданным для многих. Дина не могла себе представить, что она останется одна в этом большом доме, что ей придется расстаться с Аннушкой и Костиком. От этой мысли девушка не находила себе места. Даже поэта ей было жаль, хотя после революции в их отношениях появился холодок. Отъезд Леопольда ее не трогал, он всегда был для нее чужим.

По ночам, оставшись одна в своей комнате, Дина плакала. Такое с нею раньше случалось крайне редко. Она умела держать себя в руках. А теперь раскисла, ничего не могла поделать с собой... Умом она понимала, что ради спасения зрения Костика надо идти на любые жертвы, но сердце ничего не хотело знать, болезненно ныло. Что делать? Кто даст совет? Иван Пчелинцев сказал, что можно было бы попытаться привезти в Петроград профессора Невского, только по нынешним временам это дело нелегкое. Иван постарался раздобыть нужные бумаги, с помощью которых Гринины могли бы благополучно добраться до Одессы. «А в Одессе товарищи помогут непременно... Только нужно предъявить им это письмо», — сказал он Дине, вручая небольшой конверт.

Дожидаясь сестру, которая прощалась с городом, Дина закрылась в своей комнате. Но вскоре в дверь постучались. Дина медлила. Она догадалась, кто это мог быть. Что делать — открывать или нет? Стук повторился. Дина прекрасно понимала, что Леопольд (она была уверена, что это он) так просто не отступится.

— Кто там?

— Я... мне надо поговорить с тобой, Дина.

Немного поколебавшись, Дина повернула ключ в замке. Леопольд шагнул в комнату и сказал, словно Дине это было неизвестно:

— Мы... едем, Дина.

Дина молчала.

— А ты? — спросил Леопольд.

Дина продолжала хранить молчание.

— Ты... остаешься?

Дина всем своим видом давала понять, что говорить им не о чем. Леопольд продолжал:

— С кем? Как ты будешь жить одна... в этом аду?

Это было любимое выражение Леопольда, которое Дину приводило в бешенство. Пожав плечами, она холодно сказала:

— Как и все.

— Кто это «все»? Голоштанные комиссары, беспризорники, всякая шваль? Нечего сказать, хороша компания!

— Каждому свое...

— Ты вычеркнула меня из...

— Давайте лучше прекратим... Вернетесь — поговорим, — уклончиво сказала Дина.

Она знала, что кто-кто, а Леопольд рад отъезду из Петрограда. Одесса все же ближе к загранице, да и обстановка там переменчивая: сегодня большевистская власть, а что будет завтра — неизвестно. Союзники не забывают, наведываются, сейчас находятся недалеко от Одессы. Ответом «вернетесь — поговорим» Дина вовсе не собиралась подавать Леопольду какую-то надежду. Ей хотелось узнать, как он будет реагировать на эти слова, как смотрит на возможность возвращения домой. Леопольд сразу выдал себя с головой вопросом:

— Ты еще надеешься?

— На что?

— На то, что мы... вернемся?

— Даже у птицы есть свое гнездо.

— А если оно разорено, это гнездо?

Дина смотрела на Леопольда с презрением, не в силах сдержать гнева:

— Значит, бежите, Леопольд Васильевич? Позвольте спросить, куда?

— Ты же знаешь... В Одессу... нам надо.

— Так вот, после Одессы и поговорим. Вы поняли меня, Леопольд Васильевич? После Одессы.

— Ты хочешь, чтоб мы перешли на «вы»? Ну что же... Вы подвергаете испытаниям мои чувства к... тебе?

— Не я. Жизнь. Новая жизнь всех нас подвергает испытаниям. Не завидую тем, кто не выдержит. Родина обойдется без таких. А они нет — не обойдутся. Нет!

* * *

На вокзале была невообразимая толчея. Пассажиры с трудом пробивались к вагонам, втиснуться в которые стоило нечеловеческих усилий. Гринины и их немногочисленные провожающие при виде этого столпотворения вавилонского вконец растерялись. Агапов, одетый в штатское, нес на руках Костика. Глаз у мальчика был перевязан. Анна Орестовна и Кирилл Васильевич одеты по-дорожному. У одного только Леопольда вид был франтоватый, правда, костюм его был несколько скромнее тех, в которых он привык щеголять, вероятно, ему не хотелось привлекать к себе внимание.

Гринины пробирались к своему вагону, вовсе не уверенные в том, что им удастся попасть в него, а тем более занять места, помеченные в билетах. Мытарства, которые — они в этом не сомневались — ожидали их в дороге, начинались уже здесь, на вокзале, напоминающем потревоженный муравейник. С большим трудом протолкавшись к своему вагону, Гринины неожиданно увидели Пчелинцева. Высунувшись по пояс из окна вагона, он махал им руками. За ним маячили физиономии Павла и Христо Балева, которые тоже жестикулировали и что-то кричали. Пчелинцев, перекрыв гул толпы, крикнул, чтобы Гринины подавали вещи в окно, а сами пробирались к дверям. Анна Орестовна поняла, что эти трое заняли для них места и никакая сила не в состоянии заставить их покинуть свой пост. Это тронуло ее до глубины души.

— Большое вам спасибо, господа, то есть... товарищи! — сказала она. — Не стоило так затруднять себя. Нам, право, неловко...

— Плохие мы были бы друзья, товарищ Гринина, если бы не помогли, — ответил Иван Пчелинцев. — Поторопитесь занять места, пока мы удерживаем позиции, не то...

Леопольд и Кирилл Васильевич сделали вид, что все происходящее их не касается и поэтому вовсе не интересует. Прибежала запыхавшаяся Дина в сопровождении помощника народного комиссара, того самого, что выступал тогда в театре. За ними увязался юркий Тимка. Помощник комиссара, протолкавшись к Анне Орестовне, сообщил:

— В Одессе вас встретят, устроят. Туда звонили из Смольного. Одесские товарищи обязательно постараются помочь. Но если... выйдет какая осечка, товарищ Гринина, то вот вам документы на беспрепятственный обратный проезд.

— Благодарю вас, — негромко сказала балерина и улыбнулась. — Я... знаете... серебряную монету... бросила в Неву.

— Ты, Анна, и без серебряной монеты вернешься, — громко, чтобы слышали все, сказала Дина. — Потому что ты у нас... русская. Ты настоящая, Аннушка.

Внимание всех присутствующих привлекло появление группы юношей в студенческих фуражках, с красными повязками на рукавах. Они остановились около вагона. Узнав в Кирилле Гринине известного поэта, один из студентов — самый бойкий на вид — спросил:

— Что, уезжаете, господин Гринин? Неужели покидаете Россию?

Нахлынувшая толпа оттеснила студентов от вагона.

Этот короткий эпизод был воспринят присутствующими по-разному. Кирилл Васильевич еще больше помрачнел, отчего лицо его стало каким-то серым, и поспешил подняться в вагон. Он прокладывал дорогу Анне, следом за ней Агапов нес Костика. Леопольд с высокомерным видом замыкал шествие.

В купе Агапов поспешно стал прощаться. Он задержал руку Анны Орестовны в своей и тихо сказал:

— Ну с богом, Аннушка! Нас с тобой с детства учили любить матушку-Русь. Вылечите Костика и возвращайтесь. Без Питера, без России... нам не жить!.. А я буду здесь... буду защищать Россию до конца!

В наступившем молчании Дина спросила:

— Какую только Россию?

— Ту, что нас с вами, кузина, родила, вырастила, людьми сделала! — сердито ответил Агапов и поспешил выбраться из вагона.

Анна Орестовна, увидев на перроне в толпе провожающих знакомых матроса и солдата, приветливо помахала им рукой. Узнала она и мальчика Тимку. Господи, как все это неожиданно!

Многие родственники не пришли провожать, не говоря уже о коллегах по театру. А эти люди, которых она еще вчера не знала, пришли. То были представители новой России. Сколько добра они сделали Грининым! Анна не представляла себе, как бы им удалось выехать, не будь этих людей... Ну что за славные парни! Анна подумала, что Иван Пчелинцев, этот симпатичный молодой человек, вероятно, пришел из-за сестры. Ей были известны некоторые подробности складывающихся отношений между Диной и этим журналистом из большевистской газеты, которую, кстати, она изредка читала благодаря младшей сестре. Дина познакомила Анну не только с Пчелинцевым, но и с Павлом, которого представила как поэта, добавив, что стихи у него неплохие. Гринина была воспитана на прекрасных образцах поэзии. Раньше, до революции, вернее, до начала второй мировой войны, в доме у них часто собирались известные поэты. Они читали свои новые произведения. Стихи Павла вначале не то чтобы не понравились Анне, просто их стиль, патетика были непривычны. Павел славил революцию, новую жизнь. Анна не решилась показать его стихи Кириллу, зная, что мужу они не понравятся. А вот стихотворение о красном Петрограде ее захватило, голос поэта — окрепший, построжавший — взволновал ее. Больше того, ей казалось, что поэт услышал, разгадал ее собственные мысли и чувства, а потом выразил их в стихах. Это заставило Анну отважиться на поступок, который так удивил всех: она прочитала стихи Павла со сцены революционным солдатам и матросам. Тонкими чертами бледного лица Павел был похож на студента из небогатой интеллигентной семьи. Полувоенная одежда мешковато висела на нем, словно была с чужого плеча. Кто знает, думала Анна Орестовна, может быть, такие, как Павел, и образуют костяк новой русской интеллигенции.

Рядом с Павлом и Иваном Пчелинцевым стоял болгарин, который не спускал с Анны Грининой больших глаз.

— Ой, сколько народу нас провожает! — воскликнула Анна Орестовна.

Перекрыв шум толпы, донеслись удары вокзального колокола. Иван Пчелинцев сказал:

— Ну что ж, пора прощаться. Как говорится, ни пуха ни пера. Счастливого пути и скорого возвращения.

— Приятно пытуване! — пожелал Балев.

— Это по-болгарски? — спросила Анна Орестовна. — О, как все понятно!

— Сестра брата, брат сестру всегда поймет, — с заметным акцентом произнес Христо.

Паровоз пронзительно загудел, лязгнули буфера. Поезд медленно, словно нехотя, тронулся.

Капитан Агапов поспешил удалиться, но ему не терпелось еще раз взглянуть на дорогие лица кузины, Костика, махнуть на прощание рукой. Он отошел к концу перрона и стал дожидаться отправления поезда, не замечая, что по ту сторону будки стрелочника пристроились Вася и Тигран. Когда вагон, в котором ехали Гринины, поравнялся с ними, они принялись отчаянно махать руками. Вася, приставив ладони рупором ко рту, крикнул:

— Счастливого возвращения, землячка!

И Тигран:

— Душа любезный, приезжай!

Увидев на ступеньках вагона Тимку, матрос приказал:

— Прыгай, прыгай!

Тимка прыгнул и наткнулся на Агапова. Подоспевший матрос невольно встретился взглядом с- Агаповым. Тот отвернулся и быстро зашагал по перрону... Вася кивнул в его сторону:

— Тоже земляк. Только этому земляку-тверяку на узкой дорожке не попадайся...

* * *

Дел у Христо Балева и его друзей-интернационалистов было невпроворот. Главное — сообщения в свои газеты. Народы должны были знать, что происходит в революционной России, как живет молодое государство в это чрезвычайно трудное время. Со дня Октябрьской революции прошло уже около трех месяцев. Положение в России, по словам вождя революции Ленина, было тяжелым, временами прямо-таки критическим. Писать обо всем происходящем понятно, доходчиво было нелегко. Приходилось допоздна сидеть над статьями, отстукивать на старых, видавших виды машинках новости из Советской России.

Христо Балев был хорошим конспиратором и боевым пилотом, а тут ему надо было писать, писать, писать... и осваивать пишущую машинку. За этим занятием и застал Балева в редакции Иван Пчелинцев. Христо медленно, двумя пальцами стучал по клавишам... Иван, глядя на муки товарища, улыбнулся и весело спросил:

— Что, трудновато? Сочинять трудно, печатать тоже... Точно така?

— Мне бы аэроплан, Ванюша, а я барабаню по этим чертовым клавишам! Но что поделаешь! Из Болгарии приказывают: давай, Балев, давай! Пока настучал статейку, почему большевики распустили Учредительное собрание, думал, машинка...

— Рассыплется, — подсказал Пчелинцев.

— Да, да. Точно така. А куда, куда рассыплется, Ванюша?

— Ко всем чертям.

— Вот-вот! И даже дальше. Но все же в Софии разобрались, что к чему. Говорят, неплохо бы распустить и наш парламент. Понимаешь, Ванюша, какая получается...

— Петрушка, — опять подсказал Пчелинцев.

— Точно така. Парламент называется народным, а болгарского народа там...

— С гулькин нос.

— Совершенно верно! Точно така!

— Ну, летчик-журналист, сегодня тебя ждет сенсация. Думаю, что от такого известия забьется не только твое сердце старого вояки. Все наши друзья обрадуются, — сказал Пчелинцев и вытащил из кармана листок бумаги. — Слушай, Христо. У нашей власти, у нашего народа будет своя армия. Первое в мире рабоче-крестьянское войско. Красная Армия. Вот об этом историческом декрете, который подписали Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин), Верховный Главнокомандующий Н. В. Крыленко, народные комиссары по военным и морским делам П. Е. Дыбенко и Н. И. Подвойский, сообщи своим в Болгарию. Эх, Христо, вот возьмем и вступим с тобой в ряды рабоче-крестьянской! Точно така?

— И аэропланы будут?

— Ну а как же? Будут, Христо, обязательно будут.

— Я тогда... эту машинку...

— Ко всем чертям!

— И даже дальше. А сам — туда! — Ткнув пальцем вверх, Балев крикнул по-болгарски: — Небе́! Небе́!

Христо Балев на радостях схватил Пчелинцева за плечи, приподнял, закружил, продолжая кричать:

— Небе́! Небе́!

Павел с порога удивленно смотрел на происходящее. Лицо у него было грустное. Балев отпустил Пчелинцева.

— Что случилось? — настороженно спросил Иван.

— Плохие вести из Одессы.

— Напрасно поехали?

— Да. Профессора, на которого надеялись, оказывается, уже там нет.

— Возвращаются? — допытывался Пчелинцев.

— А кто обманул? — сердито спросил Балев. — Этот... Леопольд?

— Леопольд теперь уговаривает ехать за границу, — сообщил Павел.

— И беда ему на руку, — сказал Пчелинцев.

— Аэроплан, Ванюша, мне нужен аэроплан, и они будут здесь! — выпалил Балев.

* * *

В большой комнате в Смольном собралось много военных. Пришел и болгарский летчик-журналист Христо Балев. Человек, который сидел за столом, встал и подошел к большой карте России, испещренной разноцветными стрелками, линиями, кругами, надписями.

— А теперь, товарищ Балев, посмотрим, — сказал он, — где именно на воздушной трассе Петроград — Одесса ваш аэроплан может стать... мишенью для наших общих врагов.

Водя по карте указкой, он говорил негромко, как бы про себя:

— Опасность подстерегает вас здесь. И здесь. Это уже наверняка. Здесь тоже сильный огневой заслон. Не прорваться на аэроплане... Можно, конечно, проскочить в районе Одессы...

— Как это... проскочить? — не понял Балев.

Военные улыбнулись. Бородатый моряк объяснил:

— Значит, удачно пролететь. Допустим, это получится. Ну а дальше?

— А в Одессе сесть можно? — с надеждой в голосе спросил Балев. — Там немало болгар. Они защищают русскую революцию.

— Не только можно, но и нужно! — сказал главный в этой комнате. — Об этом, товарищ Балев, мы и хотели с вами поговорить. Надо как можно скорее попасть в Одессу, а оттуда пробраться в Севастополь, куда, по нашим сведениям, возможен приход военных кораблей из Болгарии. Под предлогом ремонта... А крейсер «Надежда» уже в Севастополе.

— Зачем? — удивился Балев.

— Чтобы подавить революцию. Таков тайный замысел вашего царя.

— Никогда! Нет! Няма! — взволнованно, путая русские и болгарские слова, произнес Балев. — В 1905 году, когда революционный «Потемкин» ушел из Одессы, ему навстречу был выслан крейсер «Надежда»... Ни одного выстрела не прозвучало с «Надежды». Ни одного, товарищи! Понимаете? И сейчас не прозвучит!

Человек у карты, пристально глядя на Балева, сказал:

— Верим! И надеемся! А для верности, товарищ Балев, но настоянию болгарских товарищей мы хотим переправить вас в оккупированный Севастополь. Дел в Севастополе более чем достаточно. У вас будут помощники. Два-три проверенных товарища. До Одессы долетите на самолете. А из Одессы в Севастополь придется добираться морем. Ну вам не привыкать, правда?

— Точно така! — ответил Балев.

* * *

В комнате, где стоял рояль, не было никого, кроме Павла. Он спал крепким, безмятежным сном — ему нисколько не мешал пробивающийся в окна солнечный свет. Он не проснулся даже тогда, когда в комнату шумной гурьбой ввалились Пчелинцев, Балев, Бланше, американец Вильямс, румын Бужор, серб Влахов и венгр Мюнних.

— Как вам нравится? — пошутил Иван Пчелинцев. — Все на ногах, все заняты делом, а наш друг знай себе похрапывает и, должно быть, видит распрекрасные сны. Нет, так дело не пойдет. Давайте-ка разбудим этого соню!

Все горячо поддержали его. Жорж Бланше сел за рояль и, ударив по клавишам, принялся барабанить вальс. Павел заворочался, это было верным признаком, что музыка до него «доходит». Пчелинцев, набросив на себя простыню, принялся изображать балерину. Остальные, заразившись веселостью, последовали его примеру. Никто не заметил, как вошел Дзержинский. Некоторое время он с недоумением смотрел на этот странный балет. Недоумение сменила улыбка. В глазах Феликса Эдмундовича запрыгали веселые искорки. Первым заметил Дзержинского Пчелинцев.

— Здравствуйте, Феликс Эдмундович. Извините за...

— Революционный привет интернационалистам. Так, кажется, вас называют? — произнес Дзержинский.

Пчелинцев растолкал Павла. Все еще пребывая в сладком полусне, Павел сказал:

— Эх, братцы, где я сейчас был! На «Спящей красавице». И Аврору танцевала знаете кто?

Увидев Дзержинского, Павел вскочил с постели.

— Извините, Феликс Эдмундович!

— Ну, полно, полно! — Дзержинский добродушно махнул рукой. — Значит, в театре побывали? Между прочим, поздравляю. Насколько мне известно, вас прочат в комиссары театра.

— О, пардон! — воскликнул Бланше. — Павлюша без прима... балерина Гринина не пойдет за комиссар театр.

Дзержинский, пряча улыбку, серьезно сказал:

— К сожалению, там не только Грининой недостает, товарищи. Некоторые служители Мельпомены все силе не желают служить народу. Но время рассудит. Владимир Ильич и все мы, его соратники, убеждены в том, что искусство должно служить народу. И нам предстоит претворять это в жизнь.

— Простите, но, по-моему, тут какое-то недоразумение! — Павел в недоумении пожимал плечами.

— Наша революция породила немало таких... недоразумений, которые на поверку оказываются дальновидным и смелым решением многих важных проблем, — ответил Дзержинский. — Но театры не в моем ведении, и я вас агитировать не собираюсь. Вот с товарищем Пчелинцевым у меня будет разговор. А еще мне бы хотелось сказать вам, дорогие товарищи... Кстати, поляки среди вас есть?

— Товарищ Холмский отсутствует, — ответил Пчелинцев.

— Ну тогда, с вашего разрешения, придется мне его заменить... для полного кворума... интернационала, — пошутил Дзержинский и, тут же посерьезнев, продолжал: — Товарищи, вы делаете большое дело, ваша работа не имеет цены. Народы мира хотят знать правду о нашей революции. Помните слова Маркса о том, что революция после окончательной победы даст всем хлеб и розы. У нас будет много хлеба. Будут и розы... под стать болгарским. А теперь прошу прощения, товарищи. Рад был познакомиться. А сейчас мне нужно переговорить с товарищем Пчелинцевым. Не возражаете, если я его уведу от вас?

Дзержинский и Пчелинцев вышли из комнаты.

Феликс Эдмундович Дзержинский давно присматривался к Пчелинцеву, и от него не укрылись сильный характер и незаурядные способности молодого журналиста. Дзержинский сразу же, без обиняков изложил цель своего прихода:

— Так вот, дорогой товарищ Пчелинцев, думаю, я не открою вам особого секрета, если скажу, что опытных разведчиков у нас раз, два, три и обчелся. Учимся по ходу действия, применительно к обстоятельствам, в ходе выполнения заданий. Нам очень нужны наши, красные разведчики, контрразведчики. Вот мы и приглядываемся, изучаем. Правда, для обстоятельной проверки времени просто-напросто нет. Нам надо действовать. Немедленно. Последние события свидетельствуют об этом. Владимир Ильич прав, когда говорит, что действовать следует быстро, смело, широко, умно. Враги, как внутренние, так и чужеземные, зададут нам немало, мягко выражаясь, головоломок. А если ставить вопрос со всей серьезностью, то схватка с опытной, коварной агентурой, щедро субсидируемой разведками зарубежных государств, не за горами, причем это будет борьба не на жизнь, а на смерть... Ну а теперь, товарищ Пчелинцев, пора перейти к сути. Я предлагаю вам на время оставить журналистику и заняться тем, о чем шла речь.

— Все это так неожиданно, Феликс Эдмундович, — признался Пчелинцев.

— Что поделаешь! Время, в которое мы живем, полно неожиданностей, — сказал Дзержинский. — Приходится перестраиваться на ходу. Жду вас с ответом в любое время дня и ночи.