"Принцессы, русалки, дороги..." - читать интересную книгу автора (Шевелёва Екатерина Васильевна)ИЗ ДНЕВНИКА НЕБАЛЕРИНЫ[1] Документальная повестьИтак, снова в Англию. За окном самолета облака, похожие на тяжелые сине-зеленые в мохнатых белых шапках волны Ламанша, которые воздвигались за кормой парохода тогда, в 1946 году. Несмотря на почти вертикально встающую палубу и грубый ветер в спину и в лицо, с достоинством звучала английская речь. Любителями штормовой погоды оказались не только мужчины в плотных куртках и коротких трусах с засунутыми за высокие шерстяные носки трубками, но и дамы в шляпках с крупными цветами и в туфлях на босу ногу. И даже дети с завитыми растрепанными локонами. По пароходу тогда бродил вместе с горьковато-соленым ветром беспокойный и радостный дух дальних странствий. Наверно, не только лично в моем представлении, но и в душе моего поколения — «комсомольцев первых пятилеток», как называют нас, — беспокойное и радостное дыхание большого пути связано с накрененной палубой или мерным перестуком вагонных колес, с протяжными низкими гудками паровозов и кораблей. Не с рейсами скоростных самолетов. ...Уже не облака, а туман за окном — как взбудораженная растрепанная вата. Солидный, как бы железный шлепок. Сели. Кто-то кричит: «Лондон!» Из кабины пилота выходят капитан нашего Ту-104 и штурман-англичанин. Капитана «Товарищи! Посадка произведена в Мэнстоуне!» Англичанин: «Лондон закрыт туманом. Здесь мы сели на военный аэродром. Вам придется подождать некоторое время в самолете». Дальше — больше: выясняется, что этот аэродром — американская военная база. В прямоугольнике запасного люка, ведущего из кабины пилотов наружу, видны два офицера в серо-голубом, стройные, подтянутые, и африканец в хаки. Сидим. Ждем, Как всегда в подобных случаях, минуты кажутся часами, а часы — годами. Из круглого окошка нашего салона видна сплошь серая бетонная площадь этого американского военного аэродрома. Около самолета — спорящие голоса. Один с типично английским произношением, другой — с американским. Кажется, нам снова придется подниматься в воздух и лететь в Лондон. Сто лет ждем в прилетевшем самолете. Может, не 1956-й год сейчас, а... какой? Вошел таможенник — сутуловатый приветливый старичок, который явно хотел как можно скорей провести таможенную процедуру. Он, улыбаясь, промурлыкал: «Морнинг, морнинг» (с добрым утром), что, казалось бы, означало «все в порядке». Но мы продолжаем сидеть. По-видимому, таможеннику доставляло удовольствие подарить нам характерную частицу своей родины — прославленную английскую вежливость, порой даже автоматическую... Во время первого моего знакомства с Лондоном — в составе советской женской делегации — горничная в гостинице «Рембрандт» на Бромтон роуд, узнав, что мы уезжаем, сверкнула улыбкой: «Прекрасно! Счастливого пути!» Через несколько минут нас известили, что отъезд откладывается. Помня, как обрадовала горничную предыдущая информация, я смущенно объяснила ей, что мы остаемся. В ответ сверкнула та же улыбка: «Прекрасно! Приятного пребывания вам здесь!» Юноша лифтер, которому скажешь «спасибо», незамедлительно ответит той же «формулой» вежливости. Служитель театра, пробираясь сквозь толпу в фойе, повторяет не «разрешите пройти» или, допустим, «посторонитесь, пожалуйста», а «благодарю вас!». В учреждениях висят плакатики: «Кип смайлинг!» («Сохраняйте улыбку!»). Кондуктор троллейбуса или автобуса объявляет посадку законченной, и длинная очередь замирает; никому не придет в голову возбужденно повиснуть на подножке, расстраивая свою нервную систему и нарушая спокойствие окружающих... Хозяин магазина объявляет, что такого-то предмета в продаже нет, и очередь не спорит, пусть даже видит она названный предмет на прилавке. Молчаливо подразумевается, что хозяин придерживает товар, имеющийся в ограниченном количестве, для самых давних и самых постоянных покупателей, подчеркивая тем самым уважение к устойчивости, неизменности, постоянству... Объектом моего первого удивления в тот первый приезд сюда был вежливый... английский полисмен. В Дувре, при пересадке с парохода на поезд «Золотая стрела», мне пришлось искать носильщика. Чиновник, направлявший поток пассажиров, громко повторял по-английски, как заведенный: «На таможню! На таможню!» Я подумала, что, поскольку носильщиков возле парохода нет, они ждут пассажиров на таможне. И, вовлеченная в людской поток, оказалась именно там, на таможне, запоздало поняв, что совершила недозволенное, нарушила все московские советы, предупреждения, предостережения — «оторвалась от делегации»! Да еще как оторвалась! Стою одна, без билета, отобранного контролером, без вещей и без какого бы то ни было ориентира, указывающего на возможность возврата в привычное окружение. Наверно, на всю жизнь запомнила я те минуты. Самое себя с затравленно растерянным взглядом и лихорадочно дрожащей улыбкой. Самое себя, тридцатилетнюю женщину, впервые попавшую за границу «Дуню», которую «пустили в Европу», «впервые в жизни одетую «по моде» (нас специально принарядили для поездки) — не в гимнастерку военных лет или «юнгштурмовку» предвоенных, а в длинный бежевый «труакар» и модную шляпку, углом вверх. Чувствующую себя нелепо и даже унизительно в наряде, как бы с чужого плеча. И запомнила некоего, высшего — в моем представлении — таможенного чина, внимательно слушавшего мое объяснение бедствия, в которое я попала, излагаемое на «классическом» английском времен дореволюционного путешествия моей мамы в европейские страны. Высший таможенный чин слушал, чуть склонив голову набок, как будто внимая взъерошенному щебету неизвестной птицы. Объявил свое решение: «Провожу вас к полисмену!» Наверно, для страха есть предел, так же, как для боли: за «критической чертой» чувство страха превращается в тупое восприятие кошмара. И, предвидя неизбежное избиение пресловутой «дубинкой» — о, мои знаменитые товарищи по перу с их красочными выступлениями в советской прессе об ужасах капиталистической действительности!! — я подавленно повторила на своем классическом английском времен молодости моей мамы: «Вы будете сопровождать меня до полицейского, не правда ли». А полисмен-то оказался человеком с изысканной жестикуляцией, с интеллигентной физиономией под характерной, хорошо известной мне по описаниям, высокой каской. А полисмен-то мгновенно вник в суть моего «бедствия» и, с элегантной настойчивостью раздвигая толпу, прямо-таки доставил меня к запасному выходу на пристань, где сдержанно волновались мои спутники. Любезно улыбнулся напоследок. Рассказала я про необыкновенное происшествие нашему лондонскому консулу. Он процитировал ленинское замечание о том, что капиталисты в Англии веками научились управлять народом без насилия. Авторитет английской полиции прочно завоеван несколькими поколениями полисменов, передачей традиций от отца к сыну. Хотя в Англии должность полисмена не наследуется, но, в силу традиции, сыновья полисменов идут по стопам отцов. Стараются сохранить и приумножить отцовскую и дедовскую вышколенность, выдержку, предупредительность. Даже внешнюю осанку предков стараются воспроизвести! Полисменов обучают в специальных школах, подбирают особым образом — так, что все они рослые, подтянуто-осанистые, широкоплечие. «Простым англичанам, — рассказывал мне консул, — внушают, что полисмен не нагрубит и постарается помочь, если к нему обратишься за помощью. По-видимому, практичные государственные деятели Англии давно; поняли, что власти выгодно культивировать в народе уважение к полиции, олицетворяющей в глазах народа именно эту власть!.. Но времена меняются, — добавил консул, — простые англичане, встающие в ряды демонстрантов, все более осознают, что их «вежливая» полиция способна не только избивать, но и убивать людей!..» Насколько справедлива была эта последняя фраза я вижу сейчас, читая английскую газету «Таймс» за 17 июня 1981 года. Газета откровенно рассказывает о бесчинствах британской полиции в кварталах Брикстона — этого, по выражению газеты, «фронта на юге Лондона».
— Ох, легче долететь, чем выбраться из самолета! Так «сегодня» врывается во «вчера», в прошлое. Прямоугольник запасного люка заполняет фигура военного в темно-серой форме, фотографирующего наш Ту. Заметив это, таможенник доверительно сообщает нам: — Американец! Еще в полете кто-то сказал: «Можно будет написать фантастический рассказ, начав его примерно так: мы прилетели в Лондон в тот час, когда вылетели из Москвы». Говоривший имел в виду, что разница во времени между Москвой и Лондоном — три часа, и Ту-104 пролетает это расстояние за три часа. В действительности ситуация оказалась еще более фантастичной: прилетели на американскую военную базу, откуда англичане никак не могут нас вызволить! Кто-то и еще кто-то сетует: — Когда же, наконец, кончится наше «сиднем сидение»! В момент нарастающего ворчания балетмейстер-педагог побеждает балетмейстера — усталого путешественника, начинает исподволь направлять нудное течение времени в русло творческого ожидания встречи с еще не знакомыми зрителями. Как примут они «Ромео и Джульетту» Шекспира, которого кое-кто пытался и пытается превратить в «объективного созерцателя жизни» и которого Большой театр, естественно, чувствует и понимает совсем иначе. Сумеет ли балет Большого донести до англичан свое понимание великого Шекспира как страстного борца за высокие гуманистические идеалы, за равенство людей, против власти золота? Как гения, скорбящего о несовершенстве окружающего его мира? Какова эта страна, эта еще не увиденная воочию Англия, сын которой, великий Байрон, создавал образы одиноких свободолюбивых бунтарей и закончил свою жизнь в осажденном греческом городе Миссолунги как участник национально-освободительной борьбы греков против турецкого господства? Что за город современный Лондон, где когда-то Диккенс нашел чудесные образы рядовых тружеников, верящих в торжество добра на земле? ...Сейчас, в 1981 году, готовя эту документальную повесть для печати, сожалею, что еще не были написаны в ту пору ни талантливая глубокая книга об Англии Всеволода Овчинникова «Корни дуба», ни тонконаблюдательная книга Ларисы Васильевой «Альбион и тайна Времени». Эти произведения современной прозы несомненно помогли бы артистам Большого в их творческой подготовке к общению с лондонскими зрителями... Еще час прошел. И еще час прошел... Видно, не везет мне на встречи с Англией! В прошлый раз Лондон предстал перед нами темным, хмурым массивом. На перроне вечернего вокзала, под частой сеткой дождя, смутно вырисовывались контуры легковых машин, ожидающих своих пассажиров. За вокзалом улицы не стали светлей. Тусклые окна магазинов. Незажженные, несмотря на поздний час, уличные фонари. Неужели в Лондоне в конце 1946 года все еще соблюдаются правила затемнения военного времени? — спрашивали мы себя тогда. Возле предназначенного нам тогда отеля «Рембрандт» на одной из центральных лондонских улиц Бромтон-роуд стоял газетчик с висевшим на шее карманным фонариком. В кружке света видно было, что старик мог бы без грима сниматься в роли Бернарда Шоу — высокий лоб, иронический прищур глаз, белая овальная борода. Газетчик выкрикивал вечерние новости: некая миссис Пирс налетела в центре Лондона в темноте на почтовый ящик; некоему мистеру Брауну в ресторане подали к обеду сырого цыпленка; некая Джейн Милстоун не могла в потемках разобраться с подвенечным нарядом, порвала платье, потеряла брошку. Наша женская делегация проявила тогда вполне понятное женское любопытство: в чем причина стольких злоключений? Тогда «Бернард Шоу» сообщил нам то, что, очевидно, не считалось новостью, так как продолжалось уже две недели: в Лондоне идет забастовка рабочих газовых предприятий. Примечательно, что пресса освещала забастовку в аспекте ее влияния на жизнь рядовых англичан — браунов, пирс, милстоунов — вот, мол, как нарушают смутьяны ритм твоего благополучного быта, уважаемый сосед!.. Слякотным осенним утром 1946 года, в скверике, в районе Сити, я увидела спящих на скамейках людей. Один из них, молодой человек лет 25 в рваном комбинезоне и шарфе, который когда-то был пестрым, дремал сидя, другой растянулся во всю длину скамейки, третий съежился, стараясь, наверное, уместиться поудобней на узкой доске; четвертый, старик, поодаль вытирал лицо грязной тряпкой — утренний туалет! Когда я обратилась к нему, этот человек, одетый буквально в какое-то рубище, вежливо снял шляпу и изысканно поклонился. — Да, мисс. Люди, спящие здесь, — безработные. Мы любим этот сквер: тут более удобные скамейки, чем в других местах. Лондон переполнен, ночлег дорог, приходится экономить... Впрочем, безработных сейчас в Англии немного — 372 тысячи из 20 миллионов рабочих. По данным на июль-август 1946 года. Эти данные должны радовать хорошего англичанина, мисс, даже если он попал в число «немногих»... А «немногим» наша демократия обеспечивает, как видите, спокойную старость на лоне природы... Для того чтобы пройти в Темпл, вам надо свернуть налево. И грязный оборванный человек снова с улыбкой поклонился. Я оглянулась на остальных трех безработных и встретилась взглядом с молодым человеком в комбинезоне, которого, очевидно, разбудили наши голоса. Он тоже вежливо приподнял шляпу, но на лице его, суровом и сосредоточенном, не было и тени улыбки. Он явно не хотел понять иронии моего собеседника-старика, он не был настроен юмористически. ...Наконец-то мы не в самолете, а в автобусах. Водители написали от руки на листках из блокнота: «Bolshoi» и прилепили листки к стеклам машин. Двинулись автобусы. За окнами — серое небо, покрывшее хмуро-зеленые поля. По обочинам дороги — группы местных жителей. Ярко-зеленая кофточка и желтая в серых зигзагах юбка, светло-коричневый костюм в светлую клетку, синяя куртка с желто-лиловым полосатым воротником, свитер голубовато-зеленый, свитер светло-коричневый, свитер белый. А лица кажутся почти одинаковыми. Может быть потому, что на всех лицах — приветливые улыбки. Полисмен на обочине дороги: каменное черное изваяние с широченными белыми нарукавниками. Стоит, расставив ноги, руки в боки. Водитель головного автобуса добродушно указал полисмену на листок с надписью «Bolshoi». Каменное изваяние вдруг ожило, энергично махнуло рукой, улыбнулось. Проезжаем какой-то город. То, что «какой-то», выясняется потом. Сначала, вспоминая литературные описания окраин лондонской столицы, мы восклицаем: «Лондон!» Потом еще какой-то город — Лондон? Нет! И еще какой-то «Лондон». Нет, это — Кливленд. И еще какой-то «Лондон»... Словом, Англия, кажется, состоит из многих «Лондонов». И наконец, действительно Лондон! Заклеенные рекламами встречные автобусы и троллейбусы: кажется, будто на вас мчатся двухэтажные дома. На одних изображены громадные строгие глаза, как будто озирающие улицу, — реклама владельца оптического магазина. На других красуется смеющаяся корова — реклама мясных консервов. Встречаются нам поющие кошки — реклама фабрики граммофонных пластинок. Чертики, пляшущие на краю стакана, — реклама пива. Обилие реклам! Пропасть изобретательности вложена в них. Старомодные и новомодные легковые машины. Горбатые мощные такси с багажниками над головами пассажиров. И вдруг навстречу нам — громоздкая колесница, явно техническое достижение прошлых веков. Ее возница играет на рожке, мелодично требуя уступить дорогу Прошлому... Нас затерло в тяжело дышащей, фыркающей бензинными парами уличной пробке. Чудесным образом она «рассосалась», но почти тут же нас втянуло в новый бензинно-рекламный хаос. Кто-то из артистов говорит: — Лондон — город, который сначала завязывает узлы, а потом распутывает их! Рано-рано утром, пока все еще спали, вышла поздороваться с английской столицей и увидела ее как бы освещенную легкой улыбкой. Вокруг меня был город с неотчетливыми смягченными красками, так хорошо запечатленными па полотнах известного английского художника XIX века Вильяма Тернера. Ведь у него даже штормовое море с полуразбитым кораблем изображено в мерцании спокойного серебряного света. Вчерашний мелкий дождь не прекратился, но за облаками угадывалось солнце. И казалось, что пышная влажная зелень чудесных парков, здание парламента, похожее на громадную резную шкатулку, высокие, стройные башни Вестминстерского аббатства, ажурные стрелы подъемных кранов вдали над Темзой — все как бы прикрыто голубоватой стеклянной сеткой дождя. Кстати, дождь вскоре прошел, потом снова полил и снова внезапно прекратился. Хорошая и плохая погода сменялась с поразительной быстротой, словно подчеркивая многогранность лондонского пейзажа. Лондон — город различных масштабов, различных стилей, различных эпох. Порой кажется, что находишься в колоссальном музее, где экспонаты средневековья представлены почему-то рядом с американской усовершенствованной стиральной машиной, а гравюры старых мастеров помещены по соседству с нарочито «современными» полотнами, изображающими лиловые и серые, изогнутые и угловатые фигуры «людей XX века». Может быть, это впечатление естественно, так как Лондон вмещает в себя двухтысячелетнюю историю. Две тысячи лет назад Юлий Цезарь вторгся в Англию и завоевал ее. Историки указывают даже точную дату: июль 54-го года до нашей эры и утверждают, что древняя английская крепость на северном берегу Темзы, называвшаяся по-кельтски Лин-дип, превратилась в римский Лондиниум, а спустя много сотен лет стала современным Лондоном, деловой центр которого, Сити, занимает территорию древнего Лондиниума (2,6 квадратного километра в центре столицы). Весь Лондон, так называемый Большой Лондон, занимает площадь в 1820 квадратных километров. Если взглянешь на Вестминстерское аббатство, которому около девятисот лет, с противоположной стороны Темзы, например, от больницы св. Томаса, то левее готических башен аббатства увидишь многоэтажные прямоугольники зданий, в которых помещаются различные конторы лондонских дельцов. На Риджен-Стрит, улице, что ведет к Пиккадилли-Серкес, то есть к центру фешенебельной части Лондона, расположены просторные, оборудованные по последнему слову техники магазины, с эскалаторами, вращающимися дверьми, стеклянными стенами, залами для отдыха и т. д. А буквально через несколько шагов, на небольшой улочке Хеймаркет, встречаешь «солидный», как уверяет реклама, магазин, со ржавыми железными перилами, с выщербленными каменными ступенями, ведущими во флигелек, построенный 220 лет тому назад. Пестрая толпа заполняет лондонские улицы, и особенно густа она в районе Сити. Постоянно живет в Сити сравнительно немного горожан, но уже рано утром тут, в деловом центре Лондона, в Английском банке, в главных конторах различных промышленных предприятий, по-видимому, бывают многие сотни тысяч людей. Здесь, как мы убедились впоследствии, можно встретить провинциалов, прибывших из различных графств Англии, вождя какого-то уцелевшего индейского племени с костяным ожерельем на шее, который приехал в Лондон из Канады, девушку с островов Тихого океана в пышных мелких кудрях, похожих на темный мох, смуглого индийца в тюрбане. Пестроту улиц еще более подчеркивает обилие реклам. И — снова смешение эпох! — на расстоянии трех минут ходьбы от Флит-стрит, одной из улиц в районе Сити, знаменитой улицы журналистов, где помещаются редакции и типографии многих английских газет, находится знаменитый Темпл, мир рыцарских теней, древний монастырь, основанный в 1185 году рыцарями ордена тамплиеров. На гордых камнях сохранилась эмблема рыцарей-тамплиеров: ягненок, поднявший красное знамя, перечеркнутое золотым крестом. Мне показалось, что и этот словно снятый с пасхального кулича ягненок и многое другое вносит элемент фантастики, элемент сказочности в облик английской столицы. В самом деле сказочно выглядят круглые желтоватые башни Тауэра с крестообразными прорезями — окнами; эти башни немного напоминают гигантские «бабы» из песка для детских игр, выложенные Гулливером в стране лилипутов. Сказочно выглядят музейные работники Тауэра, рослые джентльмены, одетые в длинные синие казакины с крупной красной вышивкой. Сказочен мост возле Тауэра, так называемый Тауэр-Бридж: две прямоугольные башни шоколадного цвета с белыми, как будто облитыми глазурью, макушками. На сказочно громадный, затейливо облитый глазурью тульский пряник похож Хемптон-Курт, дворец короля Генриха VIII, построенный в 1514 году. Пряничные украшения, бесчисленные зубцы, башенки, флюгера... Как будто вот-вот появится золотой петушок на шпиле какого-либо дворца, а за старыми дворцовыми стенами блеснет молочная река, текущая меж счастливых кисельных берегов. Но грязные доки с нависшим над ними, как чугунная плита, пароходным дымом, по митинги бастующих напоминали о том, что для столицы Англии характерно не только смешение стилей, смешение эпох, сказочность, фантастика... За завтраком разговариваю с известными солистами Большого — Сергеем Коренем и Сусанной Звягиной. Корень напоминает, что почти полвека прошло с тех пор, как русский балет последний раз был в Лондоне. Тогда известный театральный деятель Дягилев привез в Англию «Петрушку» и «Шахразаду». — Наверно, на наши спектакли придут и те лондонцы, которые видели русский балет тогда. Если они живы, конечно! — говорит Корень. — И будут смотреть на нас, стараясь понять, «что сделала с балетом Советская власть!» — заключает Звягина. После завтрака идем на репетицию в театр Ковент-Гарден. Идем по улочкам, на которых валяются охвостья зелени, разбитые и загнившие фрукты. И хмурые, улочки, где громоздятся, почти влезая друг на друга, темные грузовики, странно солнечно пахнут лимонами, апельсинами, бананами. — Великолепный аромат юга! — замечает кто-то из артистов. — Принципиально согласен с вами. Пахнет Азией и Африкой. У нас там колонии, — отвечает наш провожатый из гостиницы. Как прочно вбита в англичанина привычка считать себя собственником далеких стран, не виденных им никогда! «У нас там» — говорит рядовой служащий средней лондонской гостиницы «Шафтсбери». Но почему так знакомо звучит в Лондоне это словечко «принципиально»?.. Ах, да! Бернард Шоу. Великий сатирик вложил в уста одного из действующих лиц пьесы «Человек судьбы» такое рассуждение о своих соотечественниках: «Когда англичанин желает чего-нибудь, он никогда не говорит, что он этого желает. Он терпеливо ждет, покуда в его уме, неизвестно каким образом, не сложится пламенное убеждение в его нравственном и религиозном долге, заключающемся в том, чтобы покорить себе обладателей желанного для него предмета... И всегда на все у него готова эффектная поза нравственного человека... Никогда вы не найдете, чтобы англичанин был неправ. Он ничего не делает без принципов. Сражается с вами из принципа патриотизма, грабит вас из принципа деловитости; подерется он с вами — это принцип мужественности...» Не слишком ли зло высмеивал Бернард Шоу Англию и ее граждан?.. Но ведь на то и сатира, чтобы бичевать пороки, и разве мудрая и даже благожелательная терпимость по отношению к «злому жанру» не является одной из составляющих могущества нации?! ...Знаменитый рынок Ковент-Гарден когда-то занимал отведенное для него довольно ограниченное место. Но растет население города, и рынок растет: мясо, овощи, фрукты захлестывают ближайшие переулки. Рынок уже разместился во всех этих узких улочках и переулках, окружающих театр. — Вот это торговля! Смотрите, театр Ковент-Гарден оказался в самом центре рынка! — говорит наш провожатый. В его словах гордость. Не пойму только: он гордится театром, устоявшим в окружении рынка, или настойчивостью рынка, теснящего театр? А через несколько минут мы убедились, что в самом центре рынка — множество англичан, для которых искусство важнее торговых лавок. Неподалеку от главного входа в театр Ковент-Гарден собрались, как показалось мне, просто-напросто безработные. Серые от бессонницы небритые лица, запыленные пальто и куртки. — Попробую собрать материал для корреспонденции в «Труд»! — сказала я артистам. Не раз я слышала, что англичанин, где бы он ни был, держится обособленно, неохотно вступает в разговор. И я решила, что называется, не набрасываться па людей с расспросами, а просто смешаться с толпой, прислушаться к репликам, к замечаниям. Но почти тотчас ко мне обратился человек в добротном пальто: — Может быть, вы знаете: надо ли надеяться хоть на что-нибудь? Я вчера не ужинал, сегодня не завтракал! Мне подумалось, что слишком уж пал духом этот хорошо одетый английский безработный, и я сказала: — Уверенность у вас должна быть, а не только надежда! — У скольких человек может быть полная уверенность? — деловито спросил англичанин. — У всех! Мои слова произвели потрясающий эффект. Люди вскочили с тротуара, забросали меня вопросами: как я могу подкрепить свое заявление о том, что билеты на гастроли Большого театра получат все? Знаю ли я, в каких спектаклях, кроме премьеры, будет танцевать Уланова? И вообще, что я толком знаю о дополнительной продаже билетов? Вот тебе на! О билетах я ровно ничего не знала. И не от желания читать лондонцам лекции, а просто пытаясь хоть как-то компенсировать людей за разочарование, я стала рассказывать невыспавшимся и еще не позавтракавшим людям у Ковент-Гардена все, что более или менее знала о советском балете. Рассказала о составе труппы: Уланова, Стручкова, Жданов, Фадеечев, Корень, Карельская, Тимофеева, Кондратьева, Ильющенко, Звягина, Варламов, Хохлов... Сказала даже об идейности советского искусства. У меня оказались хорошие слушатели. И они в свою очередь рассказали о себе. Несколько ночей учитель лондонской начальной школы Кристин Харви провел на тротуаре. Он укрылся принесенным из дома одеялом, а под голову положил стопку газет. Кристин Харви был одним из первых в очереди и мог не волноваться. Рядом с ним на тротуаре три ночи подряд провели Ричард Лидер — рабочий лондонской ювелирной фабрики, Табмен Лоренс — служащий отеля «Клариджес», Питер Нолз — работник ресторана, Мэри Мотафрем — медицинская сестра и многие другие — около ста человек. — Эти люди, стоящие за входными билетами на первый спектакль Большого, куда нумерованные места давно распроданы, — гораздо более удивительное явление Лондона, чем безработные, — сказал служащий театра Ковент-Гарден. ...У каждого города своя специфика. Мне всегда казалось, что лондонцы — люди, любящие спокойный распорядок в быту, склонные к уравновешенному образу жизни. Пожалуй, я не поверила бы, если бы меня стали уверять, что пожилой служитель лондонской гостиницы способен провести три ночи под открытым небом для того, чтобы увидеть на сцене «Ромео и Джульетту». Может быть, и сами англичане не предполагали, что произведение, написанное великим английским драматургом, вдохновившее советского композитора Сергея Прокофьева и занявшее постоянное место в репертуаре Большого театра, может внести существенную поправку в установившийся распорядок обыденной жизни. Люди вокруг меня позабыли о своей привычке не завязывать неожиданных бесед. Мне говорили о том, что местные рабочие театра самоотверженно трудились без перерыва и без сна с пятницы до понедельника — лишь бы обеспечить начало гастролей Большого в назначенный срок. Мне говорили о том, как важно, чтобы разные люди разных стран — люди искусства, науки и литературы и просто туристы — ближе знакомились друг с другом. Огромное значение прибытия в Лондон советского балета, пожалуй, действительно яснее всего раскрывается, когда всмотришься в обычную жизнь города. Лондонец, для которого «уик энд» («конец недели») с детства был почти священным, в субботу и в воскресенье разгружает декорации и устанавливает их в театре. Лондонец завязывает искренний разговор о политике с незнакомым человеком... И было ясно, что, во всяком случае, не о продолжении «холодной войны» думают мои собеседники — простые англичане. Вот уже два дня идут «классы» и репетиции, почти непрерывные, так, что даже журналистам — не только артистам — не совсем ясно, когда «вчера» перешло в «сегодня». «Классы» — это нечто вроде ежедневного обязательного разыгрывания «гамм» балета, ежедневного повторения азов балетного искусства. «Классы» ведет советский балетмейстер. Комната для занятий артистов балета в Ковент-Гардене вся в зеркалах, но маленькая, не более двадцати семи метров. — В такой зеркальной каморке могут нормально поработать человек пять-шесть, а надо заниматься всем! — говорит балетмейстер. Занимаются по сменам. Сейчас здесь уместилось человек тридцать. Полная демократия: солисты и кордебалет. Передо мной: Тимофеева, Карельская, Звягина, Жданов, Корень... Меньше одного метра на каждого! В комнате душно, а если включить вентиляцию — слишком холодно. И в бесконечных коридорах, ведущих сюда из артистических уборных, — сквозняки. Когда я шла в эти «классы» вместе со всеми артистами, через сцену, по бесконечным коридорам, я уже чувствовала себя чем-то вроде, прошу прощения, щенка, попавшего в лебединую стаю, правда, в тот момент, когда лебеди были без их поэтического оперения. Но «лебеди» отнеслись вполне терпимо к необычному гостю в их коллективе. Из двух имевшихся в классе стульев мне был предоставлен один как рабочее место, поскольку я раскрыла блокнот. На другом стуле навалено все будничное оперение «лебедей»: халаты, туфельки на каблуках, сумочки... Пришел Леонид Михайлович Лавровский, художественный руководитель гастролей. — Это уже третья смена! — объяснил ему балетмейстер, показывая на выполняющих различные упражнения «лебедей». У него самого сзади на рубашке — широкая мокрая полоса от пота. Усталый, он уселся на кончик стула, рядом со мной, и продолжал занятия: — Хорошо. Повыше корпус немножко. Наверх, наверх, ногу в сторону и обратно! Через первую позицию приседать. На вытянутой ноге делай. Поясницу подтяни. Не заваливай корпус на станок. На опорной стой как следует. «Фон-дю», пожалуйста! На полупальцах, на полупальцах! На мизинец приседать больше, Юра, а то ты заваливаешь на большой палец! Так будете делать! — И балетмейстер показывает жестом правой руки, что именно должен делать артист, как обычно летчики рассказывают о фигурах высшего пилотажа. «Классы» продолжаются. — Оседаешь на ноге, оседаешь! Поясницу больше подтягивать! Не раскачивай корпус! Раз-два-три! Провести вперед «пассе». Вытянуть ногу. Провести вперед на «плие». Повыше, Муза! Повыше корпус держи, Юра! Подъем косишь! Станок! Так по праву называется рабочее место артиста балета в комнате для занятий. В поте лица рождается здесь искусство. Происходит некая предварительная, абсолютно необходимая черновая работа, предшествующая «сотворению мира»: тело артиста должно стать эластичным и упругим, покорным и собранным, стать материалом, той «глиной», из которой будет «вылеплена» красота. И вот начинается «сотворение мира»: уже не «классы», а репетиция. Леонид Михайлович Лавровский — стройный, широкоплечий, подтянутый, в сером, отлично сшитом костюме. Рядом с Леонидом Михайловичем — наша красиво причесанная, изящно одетая переводчица, потому что в спектакле будет участвовать присутствующий сейчас на репетиции «Ромео и Джульетты» английский «миманс» — статисты. Лавровский дает указания артистам размеренно, выразительно, так, словно декламирует стихи, а не ведет репетицию. Мне надо было съездить на телеграф, передать корреспонденцию в Москву, Поехала и задержалась. Освободилась только через три часа. Сначала хотела ехать прямо в гостиницу, потом решила заглянуть в театр — вдруг утренняя репетиция еще не закончилась? Вошла в зал и не сразу поняла, где же Лавровский? Леонид Михайлович был без пиджака. Стоял художественный руководитель не за своим пультом, а у барьера оркестра. Переводчица, раскрасневшаяся, как от бега, и уже отказавшаяся угнаться за словами, которые художественный руководитель не декламировал, а выкрикивал, молча стояла, машинально пытаясь поправить растрепавшуюся прическу. — Знаю, что никто не ел с утра! Ничего не поделаешь! — кричал Лавровский. — Тимофеева, Самохвалова, отойдите от центра, а ты, Костя, — на середину!.. Ну, смех, улыбки, пошли! Там стойте, там стоять! Когда Тибальд бьет, нужно отпрянуть назад, а когда падает Меркуцио — к нему! Упади, Сережа!.. Затянуто падаешь!.. Хорошо! А теперь уже с ужасом: смерть на лице написана. Вся сцена — в одном движении! Бросились вперед. Подожди, Костя! Не надо разговаривать: мы все уже устали до предела!.. И артисты, и Лавровский в самом деле устали. То и дело единое течение репетиции как бы распадалось: Меркуцио-Корень сидел в то время, когда ему нужно было лежать, мать — Ильющенко — прислонилась к декорации, а ей уже надо было играть горе... Но снова и снова проверялась техника танца, слаженность действия. И не только это. Нет! Одновременно проверялась духовная подготовленность артиста к выражению больших чувств. И такая репетиция началась давно. Началась, когда в советской школе юноши и девушки учились любить прекрасное. Когда в комсомоле они верили в крепкую дружбу — честную, прямую, которая, по русской пословице, познается в беде и в основе которой — любовь к человеку! Давно началась эта репетиция... Вчера, здесь же, на репетиции «Лебединого озера», когда Нина Тимофеева, минуту назад изящная нежная гибкая царевна-лебедь, вбежала за кулисы, дыша, как запаренная лошадь, к ней подошла Римма Карельская — исполнительница той же партии Одетты-Одиллии и стала заботливо объяснять что-то. А вот еще один, на первый взгляд совсем незаметный, пустяковый случай: тренер-методист, наблюдавший из-за кулис репетицию, выбежал на сцену, чтобы поднять оброненный артистом букет («Кто-нибудь может споткнуться, получить растяжение!»). В обязанности тренера-методиста не входит наблюдение за репетицией и тем более за реквизитом. Но он делал это и считал, что иначе и быть не может. Рядом со мной за кулисами Левашов. На сцене Евдокимов выполняет свою вариацию в «па-де-де» с Богомоловой. — Отлично! — восклицает Левашов, хотя Евдокимов еще не закончил движения, и объясняет: — Уже видно было, что у него получится! Такие, казалось бы, незначительные эпизоды не случайны. В них — проявление того, о чем артистам Большого только что сказал оперный режиссер Ковент-Гардена. — Отличительные черты вашего искусства — вдохновение и коллективизм! Столь простыми и легкими, естественными и само собой разумеющимися кажутся черточки коллективизма. Но совсем не просто и не легко складывается коллектив в любом советском театре, в любом творческом объединении, в любом учреждении. Становление коллектива — ведь тоже, по существу, борьба за коммунизм. Борьба за чистоту человеческих отношений. Борьба за дружбу, против сплетен, кляуз, зависти. Борьба за талант, против бездарности. Против выскочек, особенно против бездарных выскочек. Немало еще у нас поражений в борьбе за коллективизм. Но больше побед, что закономерно н естественно, потому что семена их были заложены в плодотворную почву в дни Октября. Известно, что лучший отдых — смена обстановки. Мы решили хотя бы на часок съездить в Кью-Гарденс, — лондонский ботанический сад, пользующийся мировой известностью. В самом деле — мир волшебной сказки. Монументальные деревья. Вековые бархатные газоны, на которых пышные маргаритки напоминают лебяжий пух. Я заговорила со старым садовником, убиравшим газон. В ответ на мой вопрос, почему деревья и кусты посажены так редко, так далеко друг от друга, он сказал, подумав: — У нас есть пословица о том, что все ветки растут так, как им удобней... Посмотрите, как пышны кроны платанов, сосен, кедров — это потому, что им дали место для вольного роста. Пусть растут как хотят. Садовник посмотрел на меня мудрыми глазами рембрандтовского «Старика» и убежденно произнес: — Так и в жизни. У нас свободная страна — каждый волен расти, как ему удобнее! — Сколько лет вы здесь работаете? — Шестьдесят лет, миссис. Подстригаю газоны, слежу за клумбами, что под открытым небом. В оранжереях работают другие. Я начал помогать отцу, когда мне было лет восемь... — Неужели вам никогда не хотелось быть не просто садовником, а самому планировать такие же сады или, скажем, выращивать какие-нибудь новые, необыкновенные цветы? — наивно воскликнула я. Старик покачал головой, но вдруг его глаза блеснули огоньком далекой молодости. Давней мечты. — Много лет тому назад я хотел работать в оранжерее, миссис, — сказал садовник, — но, видите ли, мой отец работал здесь... — Так почему же вы говорите, что у вас в стране каждый может расти, как ему хочется? Я тут же пожалела, что спугнула откровенность моего собеседника. Он не понял моего удивления, нахмурился. И закончил разговор вежливым: — Благодарю вас! «Любая красавица может завоевать титул королевы» — так рекламирует английская печать Международный конкурс красоты, происходящий в Лондоне. Газеты с таким увлечением рассказывают о «грациозности, изяществе, легкости и пластичности движений» участниц конкурса, словно речь идет о балеринах или будто авторы подобных статей задались целью противопоставить Конкурс красоты спектаклям Большого. Вместе с несколькими нашими артистами я пошла посмотреть «международных красавиц». В конкурсе принимают участие 24 страны, которые предварительно провели «соревнования красавиц» у себя, определили своих финалисток и вручили им денежные призы. Новая Зеландия прислала официальным отказ на том основании, что «конкурс носит несколько эротический характер». Отказ Новой Зеландии был широко разглашен — видимо, для того, чтобы подогреть интерес публики к предстоящему событию. Представительницы 24 стран съехались в первоклассный лондонский отель «Ховард», тот самый, в котором живет Галина Сергеевна Уланова. Заключительный смотр — в театре «Лицеум». Сюда мы и пришли. У входа купили «Проспект конкурса». В нем указаны, так сказать, необходимые габариты претенденток на титул «мисс Мира», например рост не должен превышать 5,5 фута, объем бюста не должен быть больше 36 дюймов. Зрительный зал театра «Лицеум» ярко освещен и пышно разукрашен флагами стран-участниц, гирляндами и букетами цветов, пестрыми лентами. В ложах бельэтажа и бенуара накрыты столики с шампанским и пломбиром, изготовленным в форме женских фигур. Из зрительного зала на сцену идет помост, устланный коврами, по которому поднялись представители прессы и жюри. Зрелище передается по всем каналам телевидения. На сцену вышел развязный конферансье, стал оглашать состав жюри, в котором оказалась даже наряду с какой-то американской кинозвездой миссис Иден, жена премьер-министра. Появилось восемь фанфаристов, сыграли туш. Конферансье объявил: «Представление красавиц начинается». На сцену вышли цепочкой 24 участницы конкурса в бальных туалетах. Проходя мимо стола жюри, каждая кандидатка замедляла шаг, поворачивалась лицом и спиной к судьям, старалась сделать несколько грациозных движений. Члены жюри обменивались репликами, записывали что-то в блокноты. Пока красавицы переодевались для следующего своего появления перед жюри, на сцену вышел женский шотландский ансамбль народных инструментов — волынок, который отлично исполнил несколько народных мелодий Шотландии. И снова появились красавицы. Теперь все они были в купальных костюмах, но, видимо, далеко не все участницы этого зрелища привыкли обнажаться перед публикой. Со старательной развязностью красавицы — конторщицы и секретарши, мечтающие об удаче, — подходили к жюри. Изящества не получалось. Под оценивающими взглядами высокопоставленных лиц девушки сутулились, оступались, натыкались друг на друга. Потом все 24 какой-то нелепой стайкой уселись на помосте. Конферансье вызывал всех поочередно на сцену. Каждая участница лепетала в микрофон нечто вроде приветствия... английскому народу. В полуфинале участвовало шесть девушек. А из-за кулис выглядывали на сцену отвергнутые красавицы в своих будничных платьицах. Потом осталось две претендентки: «мисс Америка» и «мисс Германия». Конферансье объявил, что первое место и титул «Мисс Мира 1956 года» присуждается претендентке из ФРГ. Конферансье нажимает кнопку, механизированная сцена поворачивается. Появляется приз — легковая машина и трон, на котором восседает «Мисс Мира 1955 года». Она вручает корону новой победительнице. Корона падает. Вопль зрительного зала. Публика начинает расходиться. Мы узнаем, что кроме девушки, выигравшей это соревнование красавиц, есть и другие удачливые игроки: на конкурсе работал тотализатор, многие зрители делали ставки. Совсем как... на скачках или на бегах! На улице мы еще раз увидели отвергнутых красавиц. Администраторы конкурса, покрикивая «живее-живее», отправляли бывших претенденток на титул королевы в общем автобусе в гостиницу «Ховард». За неделю до премьеры у меня и у нескольких солистов Большого оказался совершенно особенный «вечер отдыха»: Дина и Джеймс Олдриджи пригласили нас к себе домой. С Джеймсом и Диной Олдриджами я познакомилась и подружилась еще в Москве в 1953 году. И тогда, и в 1956 году, и теперь, в 1981 году, готовя это повествование для печати, я не знала и не знаю, правильно ли в данном случае сказать «подружилась»? Да, все-таки именно так: подружилась! В наше время громадных скоростей и расстояний дружба не умещается в четырех стенах, не очень печалится от разлук и не требует обязательного обмена письмами. Грозные, тревожные события потрясают землю, вычерчивают пути, на которых встречаются — может быть, на час, а может быть, лишь на миг — политический деятель и пытливый студент, прославленный писатель и рядовой журналист, известный ученый и простой рабочий. Разные люди с совершенно разными судьбами и биографиями обмениваются рукопожатием, которое, может быть, так и останется единственным на всю жизнь, не случись второй встречи! Но тепло рукопожатия сохраняется! Не умещаясь в четырех стенах, дружба в наш век умещается в крепких рабочих ладонях, в летящей над землей песне, на горячей газетной полосе... «И на странице любимой книги!» — добавят читатели Джеймса Олдриджа, люди разных профессий, граждане разных стран. Тысячи людей в Советском Союзе могут — каждый — сказать: «Мой друг Джеймс Олдридж!» Очень многие обменялись рукопожатием с английским писателем на читательских конференциях, на улицах Москвы и Ленинграда, в театрах, в музеях. А у очень многих дружба с ним сложилась иначе. — Вы встречались с Джеймсом Олдриджем? — спросила я когда-то рабочих на читательской конференции во Дворце культуры завода имени Лихачева. — Я знаю его. Летчик. Хороший товарищ. Смелый. Сражался против фашистов в Греции, — сказал старый литейщик, видимо, запомнивший первые романы Олдриджа «Дело чести» (1942) и «Морской орел» (1944), посвященные героической борьбе греческого народа с фашистскими захватчиками. Позднее я случайно встретилась с тем же рабочим. Он подошел к московским писателям и журналистам, выступавшим в Парке культуры и отдыха имени Горького, в «Клубе интересных встреч», и сказал: — Помните, вы меня спросили про нашего друга Джеймса Олдриджа? Я тогда не знал, что он не только летчик. Он и дипломат!.. Так оказалось, что у меня и у малознакомого мне пожилого литейщика с завода имени Лихачева есть связывающий нас человек, известный английский писатель, которого старый рабочий никогда не видел, но о котором он говорил — «друг!» Видимо, прочитав роман «Дипломат», за который Всемирный Совет Мира присудил Джеймсу Олдриджу в 1953 году Золотую медаль, рабочий решил, что Олдридж не только остро и гневно, но и со знанием дела разоблачает буржуазную дипломатию. Может быть, чаще, чем любого другого выдающегося писателя, читатели отождествляют Джеймса Олдриджа с людьми, о которых он пишет романы, повести, пьесы и рассказы, особенно с любимыми его героями — мужественными и сильными тружениками, умеющими стойко переносить невзгоды и выйти победителями из самых тяжелых испытаний. Как случилось это? Как случилось, что сына редактора далекой провинциальной газеты, человека, родившегося за тысячи километров ст Советского Союза, на юге Австралии, и живущего в Англии, называют другом тысячи граждан нашей страны? Мы — в старом аристократическом районе Лондона, где все улицы начинаются со слов «королевский» или «королевская». Олдридж объясняет: — Наш район был процветающим в эпоху королевы Виктории, когда в руки владельцев этих домов текло золото из Индии. Сейчас некоторые здания должны быть снесены, для того чтобы расширить улицы. Пока еще этот разумный план далек от претворения в жизнь. Жили Олдриджи тогда в маленькой квартирке, почти под чердаком в секции пятиэтажного дома, где все этажи еще сравнительно недавно занимала одна семья. — Сдавать секцию нескольким семьям считалось в высшей степени неаристократичным. Но традиции аристократизма уступают место требованиям жилищного кризиса! — говорит Олдридж. Весь дом принадлежит вдове некоего генерала. Поднимаемся по крутой лестнице, устланной еще довольно пушистым и мягким, но уже выцветшим красным ковром, которому, как с гордостью утверждает наша хозяйка дома, не менее ста лет. Гостиная Олдриджа, очевидно, одновременно и кабинет писателя, и столовая. В одном углу — накрыт стол для ужина, в другом — на книжных полках и на столе — книги, рукописи. Низкие удобные кресла, низкий круглый стол без скатерти, электрический камин. Уютно, славно. Беседе легко завязаться здесь. По мнению Олдриджа, совершенно очевидно, что средний класс Англии уже почувствовал приближение своего конца, как господствующего класса, связанного с высшими кругами общества; он стремится приблизиться к рабочему классу, к труженикам. Олдридж объяснил, что полевение, захватившее интеллигенцию и средний класс, выразилось не только в том, что казначеем лейбористской партии избран Бивен. Полевение также, например, и в том, что Грэм Грин, написавший когда-то книгу о том, почему он не покончил жизнь самоубийством (Грин — католик, для которого самоубийство великий грех), написал своего «Тихого американца». Очень интересно говорил Олдридж и о существующей в Англии боязни проявления сильных чувств на сцене. Опасаются того, что порыв силы и страсти перекинется со сцены в зрительный зал и за его пределы. И в этой боязни силы искусства — тоже проявление особенности исторического момента. Класс буржуазии боится, что искусство своим страстным движением, своими переживаниями большого эмоционального накала высвободит запертые внутренние силы протеста. Мне еще больше, чем раньше, понравилась Дина — красавица и умница, жена, товарищ и помощник Джеймса Олдриджа. Она сказала о муже: — Джимми не был баловнем судьбы, рано начал работать, чтобы помочь родителям пережить трудности, связанные с экономическим кризисом в Австралии в тридцатых годах. Действительно, Джеймс Олдридж был в четырнадцать лет рассыльным в редакции мельбурнской газеты, в шестнадцать — начинающим журналистом. В 1938 году, приехав в Англию, Олдридж посещал Оксфордский университет, слушал в Лондоне лекции по экономике, учился в летной школе, сотрудничал в лондонских газетах. Джеймс Олдридж сам писал, что он прошел «университет, не столь суровый и трудный, как у Горького, но близкий ему по существу». Однако родственность биографии с людьми труда — это еще не подлинная близость к труженикам, считающим Олдриджа своим другом. «Какой секрет настоящей дружбы с тысячами людей знает писатель?» — спрашивала я себя. Мы вновь и вновь возвращались в беседе к гастролям Большого, говорили о неясном будущем Англии, об одиночестве человека во многих странах мира. — Вам это, пожалуй, трудно понять. Советские люди живут не только в своем доме, не только в своей квартире, а в целой стране, и это отражается в советском искусстве. У нас — иначе. Моя единственная прочная основа в этой стране — моя семья, мой домашний очаг, — сказал Олдридж. И писатель вдруг загорелся и стал вспоминать встречу за встречей в Советском Союзе. Это были странные на первый взгляд встречи — не с людьми, а с вещами, предметами, с материальным миром, так сказать. Олдридж рассказывал, как его поражает размах жилищного строительства в Москве (в этом он был похож на сотни и тысячи приезжающих к нам иностранцев); он говорил, что в Англии сейчас особенно остро чувствуется жилищный кризис, что квартиры дороги (в этом мнении с ним, разумеется, были солидарны и другие его соотечественники). Но говорил о о строительстве жилых домов Олдридж тем не менее по-своему. За техникой строительства, за архитектурой («ваша архитектура лучше, чем наша, так как она проста»), за новыми проспектами и новыми улицами Москвы Джеймс Олдридж видел тех, кто строит новые дома, представлял себе судьбы рабочих, творческую радость их труда, их гордость — строителей нового, их мечты о мире, мечты людей труда, созидателей всего, чем живет человечество. — Я смотрю на вещи, даже на так называемые мелочи, и вижу тех, кто делает ботинки, платья, замки для дверей. Я стараюсь проследить по вещам историю людей, которые сделали и делают все, что окружает нас, — строят, шьют, красят, обтачивают, изменяют жизнь к лучшему! — говорит писатель. Да, собственно, герои романов Олдриджа, такие непохожие друг на друга, разве они не обладают одним и тем же драгоценным огоньком творческого вдохновения созидателей большого прочного мира?! Разве не мечтают они о мире, где не только домашний очаг, но и вся страна будет прочной основой человеческого счастья?! Наверно, именно эта внимательность к окружающему миру, созданному людьми труда, глубокое уважение к людям, созидателям всего, чем живет человечество, и делает Джеймса Олдриджа близким другом и нашего искусства, и сотен тысяч тружеников, таким другом, встречи с которым — даже мимолетные — запоминаются на всю жизнь. За час до премьеры спектакля «Ромео и Джульетта» меня вызвала к служебному входу молодая женщина из той очереди «безработных», которым я, сама того не ведая, наобещала билеты. Патриция Мотафрем. Она буквально атаковала меня решительными мольбами о пропуске. Чуть поодаль от служебного входа — член парламента Сидней Сильвермен и миссис Сильвермен, давний друг моей семьи и всего Советского Союза Айвор Монтегю со своей очаровательной Хелл (имя, в переводе означающее «ад»), Джеймс Олдридж и Дина Олдридж (тоже — говорю с гордостью! — мои друзья). Их всех Лавровский обещал пропустить к нему в ложу. Кинулась я искать Лавровского, обегала весь театр и снова вернулась к служебному входу в полном отчаянии. — Скажите привратнику, что вы передаете ему устную просьбу господина Лавровского! — прошептала, уцепившись за мое плечо, Патриция. Я сказала. С таким же успехом я могла обращаться к любой мраморной статуе в Британском музее. Никакого впечатления не произвела та же просьба, повторенная мною уже не от имени Леонида Михайловича, а от имени наших балетных звезд поочередно и всего коллектива. — Здесь нет ни господина Лавровского, ни госпожи Улановой. Здесь только вы! — изрек привратник, сообщив при этом, что разговариваю я именно с ним, Джо Кеттли. — Хорошо, я прошу вас, господин Кеттли, пропустить наших гостей. — Напишите распоряжение! Я растерянно оглянулась на Патрицию. Та выхватила из сумочки листок бумаги. — Пожалуйста, поскорей напишите все наши фамилии и распорядитесь, чтобы нас пропустили. И тогда я написала документ, самый, наверно, фантастический из всех тех, которые мне случалось писать и подписывать: Прошу немедленно пропустить в ложи театра Ковент-Гарден всех друзей Советского Союза, ожидающих у служебного входа, а в первую очередь таких-то. Я старательно написала фамилии наших именитых гостей, приглашенных Лавровским, и включила в список Патрицию Мотафрем. Протянула бумагу привратнику. — Пожалуйста, пропустите их! — Подпишите распоряжение! — сказал господин Джо Кеттли. Я подписала. Мое «распоряжение» не вызвало у господина Джо Кеттли никаких сомнений. Он пропустил всех наших гостей, спрашивая у каждого его фамилию и проверяя по моему списку. А перед самым началом премьеры я стояла за кулисами, и — не знаю, как другим, — мне казалось, что дни, недели, месяцы и годы сконцентрированы в этом вечере. Наша советская молодежь, наши юноши и девушки должны были показать англичанам их великого Шекспира: балетную труппу Большого в основном составляет молодежь. В первых рядах партера театра Ковент-Гарден — меха, бриллианты, оголенные плечи, безупречно белые манишки, безупречно черные галстуки. На переполненных ярусах и галерее не видно мехов и драгоценностей. Здесь значительно меньше, чем внизу, нарядных туалетов, но гораздо больше улыбок. Это те же улыбки, что встречают наших артистов в хмурых, ведущих к театру Ковент-Гарден торговых улочках, где затейливыми узлами запутывается движение грузовиков. В театре свыше двух тысяч зрителей. Уже лондонские друзья не раз приносили букеты в гостиницу, где разместилась труппа Большого театра. Уже были волнующие встречи и будут еще. Но встреча, которая состоится через несколько минут, когда поднимется занавес в театре Ковент-Гарден, эта первая встреча советского Большого театра с лондонским зрителем — самая важная. «Посмотрим советский вариант Шекспира!» — заявила одна из газет. Всего только несколько часов назад закончилась последняя репетиция спектакля. Нелегко после громадной сцены Большого танцевать на сравнительно маленькой сценической площадке Ковент-Гардена. Еще вчера Лавровский снова и снова отрабатывал с труппой наиболее трудные сцены. Усталые артисты репетировали и смех, и улыбки, еще и еще раз темпераментно исполнял танец шута Георгий Фарманянц, танцевал свою партию великолепный артист Сергей Корень, и Галина Уланова, как всегда забывая о том, что она великая, что она примадонна, послушно выполняла просьбы режиссера. Сейчас для Лавровского уже не было Сережи Кореня, Юры Жданова, Кости Рихтера. Сейчас за занавесом, который поднимется через несколько минут, не было уже послушных учеников, там находились большие артисты, влюбленные в свое искусство. Все, что мог сказать им Лавровский, он уже сказал. Теперь Леонид Михайлович с волнением ожидал появления в необычной обстановке, в незнакомой аудитории персонажей, созданию которых на сцене посвятил немалую часть своей жизни. Сейчас, перед тем как поднимется занавес, не было больше учеников, ежедневно десятки раз проделывающих необходимые учебные движения. Сейчас уже никому не скажешь: «Не раскачивай корпус!», «Стой как следует на опорной ноге!». Кропотливая черновая работа на сегодня закончена. Сейчас на сцене она превратится в искусство. Письма, письма, письма. Телеграммы. И снова письма. Почти все адресованы Галине Улановой. «Великой госпоже Улановой и всей ее великой балетной труппе «Большого». Попадаются и такие: «Переводчице Большого, которая, конечно, есть». «Переводчице» — то есть мне. В мои обязанности входит: прочитать всю (!) почту, ответить на все (!) письма и телеграммы хотя бы одной строчкой или телефонным звонком, попросить разрешения у авторов наиболее интересных откликов опубликовать их личные впечатления, их мысли и рассуждения. Однажды дозвонилась в далекую (по английским понятиям) деревню. Автор письма спросил: — Где и когда вы собираетесь напечатать? Ответила: — В Москве... Откровенно говоря, еще не знаю когда. Мой собеседник сказал, помолчав: — Ну что ж, пусть даже через много лет... Пусть наши внуки узнают, какое нам выпало счастье. — Это ирония? — настороженно спросила я, услышав в словах «много лет» тихую критику в адрес московской прессы. — Перечитайте мое письмо и другие письма, и вы увидите, как англичане далеки от иронии, восторгаясь вашим балетом. ...Письма, письма, письма! Одно из них, пользуясь давним-давним разрешением автора Адриенны Гринвуд (еле дозвонились мы тогда ей), я привожу сейчас почти полностью: Ист Гринстед Сассекс окт. 1956 тел. Ист Гринстед 929 С великой радостью в сердце я набралась смелости написать вам, дорогая госпожа Уланова. Поэтому простите эту вольность неизвестного друга и поклонницы — сорокашестилетней женщины из крохотной деревни в Сассексе. Было так чудесно услышать сегодня утром по радио, которое у меня есть, что вы и ваша труппа работали всю ночь напролет, чтобы сделать цветной фильм, и теперь у меня в сердце великое счастье и благодарность. Пожалуйста, примите мою благодарную признательность за то, что вы отдали ваше время и вашу чудесную личность и даете нам, обыкновенным деревенским жителям, случайную возможность увидеть ваш танец. Есть так много людей, которые любят хорошую музыку и балет, которые живут и работают в маленьких отдаленных деревнях, которые не могут найти ни времени, ни денег, чтобы поехать в город, стоимость проезда в автобусе и театральных билетов у нас гораздо выше того, что могут позволить себе большинство семей, а также, работая на фермах, надо кормить животных, а если содержишь сад для рынка, растения надо поливать и бороться с насекомыми, поэтому невозможно быть в отлучке целый день. И в с е - т а к и е с т ь т а к м н о г о женщин и детей, которые отдали бы что угодно, лишь бы увидеть вас. И т е п е р ь, п о с к о л ь к у ф и л ь м с д е л а н, появилась возможность получить некоторую долю той красоты, которую вы дарите. Я сама отдала бы что угодно, чтобы иметь возможность повезти моих дочерей, Кэрол — 11/2 и Сюзанну — 161/2 — увидеть вас и вашу замечательную труппу, так же, как я видела многих великих звезд и балетные труппы в Лондоне, когда была молодая. А также моя мать танцевала в балетной труппе Ковент-Гардена, когда мой отец впервые встретил ее. Я много лет училась балету, но судьба была неблагосклонна ко мне: у меня слабое сердце, и пришлось отказаться... Обе мои дочки учились балету, не для сцены, а для красоты. А потом я уже не могла больше тратить на это деньги... Мы жили много лет на севере в Йоркшире, и все те годы я надеялась, мечтала снова увидеть балет. Больше всего мне хочется сидеть в солидном театре с моими девочками и наблюдать их лица, когда начнется музыка и балет развернет свое повествование перед их глазами. Я хотела бы почувствовать вместе с ними волнующее пробуждение, которое испытывают душа, ум и дух, когда вся музыка и красота движения увлекает человека из реального мира в сферу неведомого чуда, где только великие личности, как вы, могут выразить великую охваченность радостью, восторг и любовь. Только вам дай этот великий дар рождать в себе и доносить до других искусство, которое благодаря любви и тяжелой работе вы довели до совершенства. Н е т б а р ь е р о в д л я И с к у с с т в а, Музыки, Танца и Оперы. В этом мире Музыки и Балета Красотой наслаждаются, Красоту любят люди разных стран, рас и вероисповеданий. Все это кажется несущественным, когда мы все разделяем великое чувство счастья и радости как равные, когда наши ум, душа и дух едины. Вы, дорогая госпожа, и ваша замечательная труппа дали такое великое счастье многим здесь, в Великобритании, и многие будут с гордостью говорить своим детям, что они видели ваш танец. Как чудесно с вашей стороны, что вы поехали в Кройдон, там будет очень много жителей Сэррея и Сассекса, которые получат возможность увидеть вас... А мое сердце тоскливо сжимается потому, что я не смогу увидеть вас, ведь из-за моего больного сердца я не смогу стоять в очереди, а на предварительный заказ билетов нет средств. И вот мне грустно, потому что вы так близко и все-таки недосягаемы для меня. Значит, еще одна мечта так и останется неосуществленной... И все же есть считанные просветы на моем ограниченном горизонте существования. Я еще могу видеть, слышать и еще могу двигаться. Хотя каждое наступление зимы почти убивает меня... Как я хотела бы, чтобы однажды в солнечный день вы сели в машину и совершили прогулку по прелестным местам Сэррея и Сассекса, полюбовались бы нашими милыми старыми деревнями, с их коттеджами и церквами, постояли бы на холмах, чувствуя на щеках легкое прикосновение ветра и видя вокруг вспаханные поля и деревья, наполненные веселым щебетом наших малиновок... Здесь истинная красота Англии... С глубоким уважением, добрыми мыслями и хорошими пожеланиями хорошего здоровья, счастья и счастливых воспоминаний, да хранит Вас Бог, искренне Ваша PS. Надеюсь, вы воспримете мое письмо как проявление симпатии и признательности. Это очень личное письмо, никто не знает, что я написала вам, но я так благодарна Вам за Ваш фильм и Вашу многочасовую работу для его создания. Кручусь как белка в колесе: из Ковент-Гардена с почтой к Улановой, от нее — на телеграф, передаю в Москву ежедневную корреспонденцию о гастролях Большого, из телеграфа — в наше отделение ТАСС посмотреть сообщения из Москвы... В этом кручении нет возможности почувствовать, или, вернее, прочувствовать, необычность обстановки. Но вот вдруг проняла меня эта необычность и, казалось бы, в самые будничные минуты дня: я торопилась со сцены в кафетерий для артистов по лабиринтовым коридорам Ковент-Гардена, по святая святых, недоступному даже лондонцам — любителям балета. Бежала, что называется, как дома, по почти подземным ходам, которые кто-то из нас в шутку назвал «траншеями». Узкие коридоры выкрашены по-модному, в разные цвета: одна стена — белая, другая — зеленая, низкий потолок — красный. Аккуратно закрашены и трубы отопления, идущие вдоль стен, и какие-то толстые тяжелые провода, обвившие стены и потолок. Но все равно трубы и провода напоминают ушедшие глубоко в землю корни деревьев, а к самим лабиринтовым коридорам плотно пристала кличка «траншеи». Навстречу мне шел англичанин в синей спецовке. Дружелюбное «хелло» и вежливый, но глубоконастойчивый вопрос: — Почему ваша примадонна Карельская не сделала сегодня «фуэтэ» в 3-м акте «Лебединого»?.. Все рабочие сцены заметили, что она вместо 32 поворотов на месте пошла по кругу!.. Пришлось пообещать — полушутя-полусерьезно, — что в следующий раз Карельская сделает «фуэтэ» — 32 поворота на месте. Рабочий, с которым я встретилась в «траншее», как и многие его товарищи, явно любил танцы. «В каждом народе живет любовь к танцам», — подумала я. Наверху грохотало так, словно там разыгрывалось сражение! Я остановилась. Где-то далеко-далеко в памяти хранилось: человек с красной ленточкой на сюртуке с дочкой на руках — мой отец; и оружейные залпы революции 1917 года, и красноармеец, который, сорвав с головы кепочку, швырнул ее на белесую мостовую и с разлета пошел вприсядку. Что сделала Советская власть из обыкновенной девчонки, дочки обыкновенных московских служащих? Был бы у девчонки танцевальный артистический талант — стала бы балериной! А так стала сначала работницей московского завода, потом — журналисткой, потом поэтом... (А может быть, поэтом была все время?..) И вот бегаю как дома по святая святых королевского Ковент-Гардена! Не только в Ковент-Гардене, но и за его стенами толпа поздно вечером по окончании спектаклей долго аплодирует выходящим из театра Галине Улановой, Стручковой, Жданову, Фадеечеву и вообще советскому балету, вообще советскому искусству, Москве, как крикнул кто-то из толпы. Какую же особенную «магию», по выражению английской прессы, привез в Лондон балет Большого театра? Что это за сила, раздвигающая стены Ковент-Гардена, выносящая свет рампы, радость музыки и танца, творческого созидания со сцены на вечерние туманные улицы Лондона? Именно об этом однажды зашла речь в небольшом номере гостиницы «Ховард», где жила скромная женщина, великая балерина Галина Сергеевна Уланова. — Мы хотим в каждом спектакле сохранить богатое хореографическое наследство русского балета и в то же время решить по-новому драматургическую сторону спектакля. Во многих английских постановках действия или совсем нет или оно не опирается на высокую идейную основу. Вот, например, фильм «Красные башмачки». В нем подчеркивается роль судьбы, с которой человек бороться не в силах. Мы же, наоборот, стремимся подчеркнуть активную борьбу человека за счастье. У них сохранились и «Жизель» и «Лебединое озеро», но только как музыкальные спектакли: условные жесты, условность мимики. Советский балет отказался от условного жеста, от условной мимики. Мы стремимся создавать сценический образ по логике человеческого поведения. — говорила Галина Сергеевна. Она напомнила о том, что в советском искусстве всегда подчеркивается жизнеутверждающая борьба человека. И слова эти тем более весомы, что их искренно и убежденно произнесла актриса, взволновавшая тысячи лондонцев в спектаклях «Ромео и Джульетта» и «Жизель». Галина Сергеевна считает, что балет Большого театра встретился в Лондоне с квалифицированным, серьезным зрителем, понимающим и чувствующим искусство. — Артисты лондонского балета «Сэдлерс Уэллс», с которыми мы здесь познакомились, очень пытливые и вдумчивые. Видно, что они хотят понять пашу методику, наши принципы работы. Часто артисты балета «Сэдлерс Уэллс» приходят на утренние занятия к нам в «классы», — говорила Уланова. ...Был поздний вечер. Уже закончился напряженный трудовой день труппы балета Большого театра в Лондоне. Галина Сергеевна Уланова, разговаривая со мной, деловито зашивала розовую атласную туфельку. Такая черновая подготовка к очередному спектаклю еще не была закончена... |
||
|