"Приключения-76" - читать интересную книгу автора (Сборник)

4


Они увидели друг друга почти одновременно, и оба, как по команде, выстрелили.

Немец, вероятно, заметил Игнатьева первым и слегка шевельнулся, чтобы выстрелить, и тот обнаружил его.

Впрочем, Игнатьев скорее не увидел, а почувствовал, что мелькнувшая метрах в двухстах пятидесяти от него среди развороченных снарядами черных глыб земли тень принадлежит тому, кого он ищет.

Конечно, это могло померещиться Игнатьеву, потому что его глаза, рыскавшие по облитому солнцем холму, устали, и темное пятно могло появиться в них от перенапряжения.

Но и опыт, и острое сознание опасности подсказали ему, что это не так, что надо стрелять в эту тень. Только снайпер мог забраться в одиночку далеко на ничейную полосу, оставив позади окопы передней линии своей обороны, и только снайпер, искусный и терпеливый, был способен так долго, не выдавая себя, выжидать удобный для удара момент.

Немец вполне мог воспользоваться своим же, разрушенным, окопом. А почему нет? Просто, остроумно даже. И выходит, не ошибся Игнатьев, если это, конечно, Бабуке был тут, на этой самой «Вольте»... Гутен таг!..

Выстрелив и сразу перезарядив винтовку, Игнатьев отпрянул в снег, но, видимо, промедлил, потому что вражеская пуля ударила в шапку — словно кто-то рывком, больно зацепив волосы, сдернул ее с головы. Хорошо, что капюшон белого маскировочного халата был затянут плотно, иначе немец видел бы теперь Игнатьева достаточно ясно. Игнатьев замер, лихорадочно соображая, что предпринять. Он не был уверен в точности своего выстрела, хотя обычно с такого расстояния, ведя огонь навскидку, без подготовки, он пробивал из пяти раз четыре консервную банку. Но попал ли сейчас? Игнатьев решил притвориться мертвым и предоставить немцу, если он остался невредимым, самому находить выход.

Им обоим ничего больше не оставалось, как лежать — Игнатьеву в снегу, немцу — среди земляных глыб — и ждать либо темноты, чтобы незаметно разойтись, либо испытывать стойкость и выдержку другого. Должно же быть понятно немцу, как это понятно Игнатьеву, что любая оплошность с его стороны будет стоить слишком дорого. Пока они не видят друг друга, а только приблизительно догадываются, где кто залег, еще можно рассчитывать, что уцелеют. Небольшой бугорок, за которым случайно оказался Игнатьев, и неглубокая выемка в снегу, где он залег, давали ему некоторые шансы: если не поднимать голову, немцу попасть в него не удастся. Но эти укрытия, как ни парадоксально, давали преимущества и немцу: Игнатьев попал в ловушку, из которой никуда нельзя податься, не рискуя получить пулю.

Нужно было лежать, не шевелясь, сливаясь с неподвижным мертвым снегом, чтобы не колыхнулась ни единая морщинка или складка одежды, чтобы и малейшее перемещение даже крохотной тени не выдало Игнатьева, живого и невредимого, противнику. Нужно было лежать затаив и дыхание, потому что оно было теплым, а мороз крепчал, и зыбкое облачко у рта тоже было бы заметно. Игнатьев, наблюдая за тем местом, где прятался немецкий снайпер, даже смотреть туда старался не слишком пристально и долго: а что, если враг почувствует этот взгляд? Ведь все существо немца, до последнего нерва, должно быть сейчас как бы нацелено на Игнатьева, только на него...

Игнатьев озяб. Ватные брюки и куртка уже не грели, ноги и руки застыли. Холод охватывал живот, грудь, пробирал до костей. Так, без движения, не мудрено и закоченеть. Игнатьев заставлял себя не думать об этом, сосредоточивая мысль на опасности, которая могла вдруг прилететь с холма. «Вот ударит, вот-вот ударит, выстрелит — и конец. Кто его знает, может, прицеливается уже, выбирает, куда лучше пулю всадить...» Но, странно, как ни старался Игнатьев, чувство страха не приходило, и было по-прежнему холодно.

Немец не подавал признаков жизни. Это можно объяснить, положим, тремя причинами. Он либо ушел скрытым от Игнатьева путем, либо погиб, а может, был ранен, либо так же, как Игнатьев, секретится, невредимый. Из этих трех вариантов Игнатьев выбрал последний, самый для себя нежелательный. На войне, тем более снайперской, лучше рассчитывать на худшее. Однако, что бы там ни было, Игнатьев решил действовать. Его потянуло что-то предпринять, выкинуть что-то неожиданное, лишь бы покончить с неизвестностью.

Обдумывая, с чего начать, Игнатьев вспомнил Морозюка и пожалел, что рядом нет напарника. Зря не взял его с собой, а как просился! Сидит, наверное, с биноклем, переживает... Вдвоем было бы легче обмануть противника. Уловок для этого Игнатьев знал много и не раз пользовался ими, да и сейчас, будь Морозюк под боком, сочинил бы кое-что. Напарник, укрывшись от прямого выстрела, мог безопасно демаскировать себя — тут бери немца в переплет. Одному это не так сподручно. В одиночку, вызывая огонь на себя, ты становишься одновременно и охотником и приманкой. В такой канители гляди в оба.

В замысле Игнатьева не было ни удальства, ни опрометчивости. Был расчет, слагаемый из того, что в его положении можно было и следовало учесть. Пока я не высовываюсь ни на столечко, рассуждал Игнатьев, немец достать меня не может. Понимает ли это он? Возможно, потому, что стрелял лишь раз, этого для проверки мало, а больше и не пытался: сообразил, гад.

Игнатьев решился. Он долго вытаскивал из-под капюшона сбитую на затылок шапку, перетянул ее под живот и, не поднимаясь, выпростал наружу. Затем, опершись о правую ногу, стал сдирать с левой сапог. Сделать это было нелегко: уж очень плотно накрутил портянки. Игнатьев провозился немало, даже согрелся, натрудясь, но сапог все-таки сполз наполовину с ноги. Теперь Игнатьев, изогнувшись, перетащил шапку под собой к сапогу и надел ее на носок. Все получилось как хотел. Игнатьев действовал так медленно, что немец вряд ли заметил: иначе бы дал о себе знать.

«Ну, повоюем? — усмехнулся Игнатьев. — Нас уже, можно сказать, двое, а ты, милок, один...»

Отдышавшись, Игнатьев проверил установки прицела. Конечно, в первый раз он стрелял наугад, и сейчас нужно было все уточнить, потому как работа предстояла секундная и нешуточная. От крайнего комка земли на холм падала тень, она могла сойти за неплохой ориентир для определения расстояния. Игнатьев мысленно представил себе мелькнувшую там голову немецкого снайпера, сравнил с размерами тени. Метров двести до нее будет, ну, может, двести десять, двести пять. Значит, цифра прицела должна быть «два». Ветерок справа... Метра три в секунду дует, не меньше. Поправку и на него надо сделать. Хоть ерундовую, сантиметра на три, а надо. Столярная точность требуется, не плотницкая, товарищ прораб. Да еще мороз учесть, градусов пятнадцать сегодня. «Гарно прохладно», — сказал бы дядько Морозюк и не ошибся бы: гарно... Получается поправка на дальность метров пятнадцать, и прицел должен быть не два, а два с половиной.

Такие задачки Игнатьев решал автоматически, не задумываясь, и если бы стрелять пришлось сразу, он был и к этому готов.

Как ни всматривался Игнатьев в нагромождения земли на вершине холма, ни намека на присутствие немца не обнаруживал. «Окоп у него там опять? — засомневался Игнатьев. — Спрятался и сидит, как мышь в норе, попробуй соблазни его шапкой, коли он ничего не видит. Если так, ему и голову подставишь — прозевает. Так отчего я все-таки чувствую, что он здесь, что не ушел, а вынюхивает, караулит? Вот не вижу его, а знаю: сидит, ждет. Где? За каким комком? Который на собачью морду похож или за «арбузом»?» — Игнатьев без устали обшаривал глазами рваную верхушку холма, но все было тщетно: враг таился.

И вдруг Игнатьев почувствовал смутное желание смотреть в одну точку — между двух небольших глинистых глыб, напоминающих короткие кривые рога: его взгляд так и приковывало, притягивало, словно присасывало сюда: казалось, что-то заманивает, подзывает Игнатьева, тревожно возбуждая.

«Чертовщина!» — поморгал глазами Игнатьев и повел их в сторону, чутко прислушиваясь к самому себе: не возникнет ли вновь этот интуитивный позыв? Так и есть! Ему опять нестерпимо захотелось увидеть те глыбины... Он всмотрелся в них и вздрогнул, сообразив наконец, что произошло. «Нет, нет, — прошептал он, — этого быть не может, чепуха!»

Однако, как ни успокаивал себя Игнатьев, это было: они смотрели прямо друг на друга, смотрели глаза в глаза.

Игнатьев мог поклясться, что это так, что ему не мерещится, — вот они, глаза врага, злобные, колкие — и неподвижные, неподвижные, как воткнутые в тебя...

Что ж, Игнатьев принял этот вызов, деваться-то было некуда. Головы и лица немца он не видел, мешали комья земли, да и глаза на таком расстоянии вряд ли можно было различить, но если не их блеск, не выражение этих глаз, то мысль и чувство, бьющиеся во взгляде врага, проникали в Игнатьева остро, явственно. Это была жажда убийства, это была ненависть.

Так смотрели они друг на друга долго. Игнатьев понял, что наступил решающий срок, и весь напрягся, собравшись в комок, словно перед прыжком. Сейчас надо быть готовым ко всему и на все. Если немец не выдержит, вскинет винтовку, надо успеть выстрелить раньше него и откинуться, хоть чуточку, на полшага. Тогда можно уцелеть. В противном случае... Стрелять-то они будут почти вместе, а немец стрелять умеет.

Но тут впереди вдруг начали рваться снаряды...

Тайницкий молча сидел на ящике из-под консервов, подперев кулаками голову, и такие у него были укоризненные глаза, что лучше бы закричал, затопал ногами по обыкновению, — все было б легче... Нет, молчит. Игнатьев, стоя навытяжку перед комбатом, ежился под его взглядом, как нашкодивший сопляк: черт дернул ослушаться и устроить новый переполох! Но он не хотел, честное слово, не хотел этого... Если бы знал, что так паршиво получится, и шагу не сделал бы, ей-ей! Да и зачем обижаться-то в общем итоге? Немца минометчики, видать, по просьбе Морозюка, пристукнули, Игнатьев твой — вот он, жив-здоров, пожалуйста, брей-стриги в свое удовольствие. И больше такого не будет, это уж точно, теперь учен стал, аж перетрухнул малость...

Однако Тайницкий молчал, а поэтому помалкивал и Игнатьев. Все, что требовалось, объяснил, остальное — твоя воля, комбат. Рядом солидно вздохнул Морозюк. Игнатьев скосил на него глаза. Наверное, улыбается в усы. Эх, мировой мужик... Вот оно, мое главное преимущество!..

Тайницкий перехватил взгляд Игнатьева, согласно покачал головой и наконец нарушил молчание.

— Да, да, — сказал устало Тайницкий, — ему скажи спасибо, старшина. Слышишь, Иван Петрович, спасибо тебе, — он повернулся к Морозюку и поклонился.

— Та що я? Я... — смешался тот. — Взаимодействие, товарищ майор, чи як?..

— Да, да... — кивнул Тайницкий. — А ты, — возвысив голос, он поднялся и шагнул к Игнатьеву, — а ты отогрелся, отъелся... — И, видно не сдержав себя, рявкнул: — А ну, с глаз долой!

Игнатьев метнулся в дверь, довольный таким окончанием разговора: могло быть и хуже. Морозюк поспешил за ним. А вслед несся крик: Тайницкий отводил душу. Впрочем, в этом, кроме громких звуков, ни для кого ничего устрашающего не было. Он выкрикивал, лишь меняя интонацию, свою обычную и казавшуюся только ему весьма суровой угрозой: «Я вам завязки-то завяжу!» Что под этим подразумевалось, кому и какие завязки Тайницкий собирался завязывать, для всех и по сей день неизвестно.

Когда Отто Бабуке очнулся, его удивила тишина. Отто испугался: оглох? После грохота мин, минут пятнадцать взрывавшихся, право же, не только вокруг и рядом, но и в нем самом, тишина давила на уши. Действительно, почему не слышно ни звука? Может быть, он и очнулся от этой наступившей внезапно тишины?

До него долетел невнятный, торопливый и прерывистый, похожий на стрекот кузнечика, перестук. Отто напряг слух. Часы! Его часы. Их слегка позванивающий ход успокаивал: жив, жив, жив.

Отто открыл глаза. Над ним пламенел закат. Оказывается, его швырнуло в полузасыпанный окоп. Он лежал на спине, раскинув руки, а ноги, задранные вверх, упирались в обломки бревен рухнувшего блиндажного перекрытия. Вероятно, мина, а может быть, и не одна, взорвалась рядом. Комки земли были большие и твердые, тело, избитое ими, ныло и дергалось. Однако резкой боли Отто не чувствовал, как будто не ранен. Он шевельнулся, проверяя это. Не ранен! Но двигаться было невыразимо трудно, и он лежал, соображая, что делать теперь. Позвать на помощь? Мальчики-артиллеристы недалеко, могут услышать. Но если русский снайпер все еще тут и услышит тоже? Не он ли и навел своих минометчиков на цель? Вероятно, разумнее полежать, не подавая признаков жизни, до наступления темноты, прийти в себя и лишь тогда попытаться выползти из окопа, если хватит сил, разумеется.

Долго ли он пробыл в таком положении? Наверное, часа два, не меньше, потому что, когда начался обстрел, солнце еще было относительно высоко. Странно, однако, что холода Отто не чувствовал. Перед самым обстрелом он чертовски замерз. Этот русский, вероятно, превосходно экипирован, у них ведь чудесные меха, иначе не объяснить, почему Отто в своем толстом трико из лебяжьего пуха и альпинистском костюме так замерз, что в отчаянии был уже готов на рискованный шаг, а русский снайпер даже не пошевелился, продолжая испытывать его, Отто, выносливость.

Если бы русский вел себя иначе, Отто справился с этой задачей самоуправления легче. Но поразительно: русский избрал точно такую же тактику, как и он, Отто Бабуке! Единственно возможную и поэтому правильную! Русский выжидал. Русский испытывал его. Это был вызов. И это было невыносимо! Нарочитая бездеятельность русского постепенно превратилась для Отто в нестерпимое издевательство, в оскорбление. Отто понимал, конечно, что неподвижность, обманчивая безжизненность противника подобны заряду взрывчатки: тронешь — погибнешь. Но его тянуло сделать это, потому что он был не в силах терпеть это непостижимое равенство бесконечно! Так можно было сойти с ума.

Грохот русских мин оборвал страшную дуэль... Да, страшную, признался Отто. Однако, бог мой, время тянется и тянется, а сколько еще придется лежать, притворяясь мертвым, чтобы остаться в живых! Лежать вниз головой, чувствуя, как приливает к ней кровь, затуманивая тяжелеющий мозг... Лежать под холодными и рваными, как куски железа, комьями земли, изнывая от наполнившей тело боли.

Оберсту Хунду, несомненно, уже доложили о случившемся. Наверное, думает, что Отто погиб. Как он воспринял это? Притворился растроганным? Отдал распоряжение вытащить тело «славного героя рейха»? А сам равнодушен, как покойник...

Наконец закат погас. Вначале Отто сполз вниз и, отдышавшись, стал медленно, превозмогая боль, выкарабкиваться из окопа. Обсыпавшаяся мерзлая земля была скользкой, он сорвался на дно окопа, едва удержавшись от крика, и, передохнув, снова полез. Как он ненавидел в эти минуты всех! И этого русского, который мог в любое мгновение появиться здесь и добить его, и этого Хунда, и этих дрезденских мальчишек, которым не составляло бы никакого труда уже прибежать к нему на помощь, и тех, других, кто видел, как били по нему русские, и кто отсиживается сейчас в своих норах, дрожа за свои шкуры. Отто ненавидел их всех, всех. И даже свое тело, не повинующееся ему, ненавидел и презирал Отто Бабуке.

И все-таки он поднялся наверх. И долго лежал, глотая снег. И, дрожа от холода и страха, прислушивался, не идет ли тот, русский...

Отто пополз. Потом поднялся и пошел, спотыкаясь и припадая на руки. Потом, тяжко ступая, приблизился к врытой в землю противотанковой пушке.

— Кто это? — визгливым, дрожащим шепотом спросили из темноты, но он все-таки узнал голос мальчика, подпевавшего ему бархатным баритоном.

Кажется, Отто ответил ему. А может быть, и промолчал. Однако вскоре увидел себя в их землянке, и они одинаково испуганно и до удивления похожими выпученными глазами смотрели на него, ничего не говоря. Три пары пустых круглых глаз...

Увидев, что Отто дрожит, кто-то из них поднес ему стакан. Он выпил. Это был шнапс. Ему дали поесть. Он ел что-то напоминающее бумагу.

Мальчик с бархатным баритоном положил перед ним футляр с флейтой.

— Чтобы вы не забыли, господин капитан, — сказал он. И спросил: — А где ваша винтовка, господин капитан?

Действительно, где? Флейта, вот она, рядом. В футляре вместе с нею должен лежать его снайперский перископ. Его душа и его глаза. А винтовка?

— Она там, — вспомнил Отто, — там, на «Вольте». Сходите кто-нибудь.

Они не ответили. Им не хотелось идти. Так же, как им не хотелось идти туда до того, как он пришел к ним.

— Вы боитесь? — спросил он.

И тогда тот, с баритоном, сказал, как бы извиняясь:

— Каждый обязан думать и думает, господин капитан, о себе. Вы об этом знаете, господин капитан.

Отто Бабуке знал об этом. Он не знал о другом: что это относится и к нему в такой же мере, как и к остальным. У него закружилась голова, и он, слабея, повалился на пол....


Отто был уверен, что оберст придет. И он пришел! Санитар отступил на шаг, пропуская его в палату, и Хунд, одетый в застегнутый на все пуговицы наглаженный медицинский халат и поэтому изменившийся, непохожий на самого себя, подошел к кровати.

Санитар, неслышно подставив оберсту табурет, прикрыл за собою дверь.

— Добрый день, — прошептал оберст, косясь на соседнюю кровать, где лежал, укрывшись с головой, пехотный лейтенант, раненный, как объяснили Отто, в обе ноги; весь вчерашний день он пролежал так, молча, прячась под одеялом; только ночью, уснув, застонал однажды коротко. Лейтенант был, вероятно, небольшого роста, он занимал лишь половину кровати, и Отто подумал с досадой о том, что уже приходится призывать в армию таких коротышек, да к тому же и юнцов, наверное. Оказалось же, что у лейтенанта обе ноги были ампутированы.

— Добрый день, — ответил Отто оберсту. — Благодарю за посещение.

— Что вы, какая благодарность? — Кончики губ у оберста дрогнули, это означало улыбку. — Я ваш должник.

— Ах, оставьте, господин оберст! — с усталостью в голосе сказал Отто. — Какой долг?

— Долг боевого товарища, мой капитан, — послышались в ответ торжественные звуки, — долг старшего офицера, долг человека, наконец! — оберст даже слегка приподнялся, собираясь, кажется, встать по команде «смирно». — К тому же, — вздохнул он, — на душе у меня чувство вины...

— Какой вины?! — спросил Отто, на этот раз постаравшись придать голосу не только расслабленность, но и удивление. — О какой вине вы говорите, господин оберст?

Тот опять покосился на соседнюю кровать. «Боишься свидетелей? — мысленно позлорадничал Отто. — Ничего, ничего, придется начать...»

— Во-первых, — пожевав губами, шепнул оберст, — я не могу простить себе этого... — он помедлил, подбирая выражение, — этого безответственного пари... Если бы не оно, вам не пришлось бы... Вы больше не должны из-за этого подвергать свою жизнь опасности, мой юноша! — твердо и, как прежде, торжественно произнес оберст. — Хочу также обрадовать, мой капитан, ваша винтовка в полной сохранности и ждет вас.

— Передайте, пожалуйста, моим однополчанам — моим! — сказал с чувством Отто, — что я не забуду этого. Спасибо вам за мое оружие. Как только смогу, я вернусь в ваши ряды, чтобы вместе с вами продолжить борьбу за победу идей фюрера, за честь великой Германии. Хайль Гитлер! — заключил он.

— Хайль Гитлер, — вставая, как эхо, повторил оберст. — Да, но я хотел бы... — промямлил он.

— Чтобы я убрался отсюда к чертовой матери? — рассмеялся Отто.

— Ну не так грубо... — улыбнулся оберст. — Однако... пожелание господина генерала...

— Господин оберст, — с пафосом начал Отто, и, прислушиваясь, Хунд склонился над кроватью, — уважаемые представители медицины считают необходимым продолжить мое лечение вне расположения вашей доблестной части, с которой опасности и лишения связали меня узами искреннего братского чувства.

— Да, да! — с радостью подтвердил Хунд, откровенно имея в виду не упомянутые Отто узы и чувства, а факт его эвакуации.

— Но эти господа, — Отто обвел презрительным взглядом палату, словно видя перед собой врачей, и сказал жестко: — Эти господа, как ни странно, оставили без внимания такие высокие понятия, как долг солдата, обязанности национал-социалиста, ответственность патриота великой Германии, которые объединяют и делают нас непобедимыми.

— Я слушаю вас, — голос оберста дрогнул.

— Я требую немедленного возвращения в полк, ибо намерен продолжать борьбу с врагами, не теряя ни минуты!

— Но мнение врачей... Мы обязаны... — растерянно пробормотал Хунд.

Отто вскинул голову:

— Сколько еще не хватает русских, чтобы все убедились в моем выигрыше пари?

Оберст неопределенно пожал плечами:

— Сколько хотите, мой дорогой гауптман, теперь считайте сами...

— Известные нам с вами печальные обстоятельства, — сказал Отто, — не позволили мне своевременно представить вторую схему расположения моих новых позиций. Но я уже тогда присмотрел весьма неплохое местечко, и ваши саперы смогут оборудовать его в течение одной ночи.

— Где, прошу вас? — Хунд расстегнул халат, достал карту.

— Обратите внимание на ваш просчет, господин оберст, — сказал Отто. — Вот здесь, — он ткнул пальцем в центр полковых позиций, — перед вашим вторым батальоном тянется, почти по всему фронту, как видите, небольшая, но очень коварная возвышенность. За нею — «мертвая полоса». Как можно было допустить это, господин оберст? Батальон лишен возможности видеть значительную часть незанятой зоны в непосредственной близости от себя!

Оберст с угрюмым согласием кивнул:

— Так сложилось в процессе оборонительных боев... Эту возвышенность удержать не удалось. Однако и русские ее не взяли.

— Слабое утешение, господин оберст! — прищурился Отто.

— Что вы предлагаете? — вздохнул оберст.

— На этой длинной возвышенности — назовем ее «Змея» — вот здесь и здесь, — Отто показал на карте, — ваши саперы оборудуют для меня два поста с траншейными выходами ко второму батальону. Я прибуду к вам завтра вечером, работать намерен послезавтра, один день. Позиции удобные: лишь сто метров до противника. Надеюсь на большой успех.

Оберст, конечно, отлично понял Бабуке.

— И все-таки вечером, перед тем, как я выйду на позицию, — сказал Отто, — необходимо неожиданно обстрелять прилегающий к ней участок. Если не артиллерией, то из пулеметов хотя бы.

— На всякий случай? — поднял глаза оберст.

— Нет, господин оберст, — улыбнулся Отто. — Для того, чтобы мне пристреляться, выявить русские позиции...


Во время перестрелки прежний блиндаж бронебойщиков был разрушен, и Мамеда перевели на правый фланг роты Петрухина, где высвободился большой блиндаж пулеметного расчета; пулеметчикам нашли место с широким сектором обстрела.

Морозюк, весь день и к случаю и без того вспоминавший своего дружка, к вечеру уговорил Игнатьева посетить «сердешного хлопца». Они шли то извилистыми и мелкими — по пояс, а иногда и по колено, то ровными и глубокими, похожими на темные коридоры, только без потолка, траншеями и ходами.

Вдруг послышался тяжелый топот ног.

— Эй, осторожней на поворотах1 — негромко окликнул Игнатьев.

— Кто идет? — спросил неуверенный тенорок. — Стой!

— Мы стоим, а ты бежишь... — В голосе Игнатьева угадывалась улыбка. — Вздремнул, что ли, по нехватке лет?

Обменявшись паролями, сошлись. Это был командир здешнего стрелкового взвода, молодой, узкий в плечах старшина. За ним темно маячил рослый солдат-автоматчик.

— Где у вас тут бронебойщик, черный такой? Проведите, Мамедом зовут, — сказал Игнатьев.

— А, новый! Ступай, — сказал старшина бойцу-автоматчику, — покажи.

Они вылезли из траншеи и пошли бугром, спускаясь.

— А хода к нему нет? — спросил Игнатьев. Боец не ответил, да и без того было ясно, что нет, и это был просчет: если немцы обнаружат блиндаж, уходить придется вверх по бугру, на виду.

Наконец боец остановился. Игнатьев пригляделся: за большим валуном чернела узкая канава.

— Здесь, — сказал боец. — Разрешите идти? — Голос его был тонкий, по-мальчишески срывающийся, не устоявшийся. Роста боец был огромного, а голос — такой вот.

— Идите, — сказал Игнатьев, и тот неслышно пропал во тьме.

— Мамед! — шепотом позвал Морозюк.

— Вот Мамед, чего кричишь! — тотчас и тоже шепотом отозвался знакомый голос.


Игнатьев решил и заночевать тут, на новой позиции Мамеда: расположенная близко от вражеских окопов, она могла оказаться кстати как запасная. Да и блиндаж был большой, обитый тесом, теплый, с хорошей площадкой для стрельбы у амбразуры: на ней еще оставались канавки от колес «максима».

Игнатьев и Мамед вздремнули, бодрствовать вызвался Морозюк.

Долог ли, короток ли был сон Игнатьева, но проснулся он как по заказу. Приподнявшись, Игнатьев понял, что светает: он привык пробуждаться в эту пору — загадает с вечера и встает, будто по сигналу, — часы проверяй.

Морозюк предостерегающе приложил палец к усам:

— Послухайте, Микола Якыч...

Похрапывал Мамед, мешая слушать, однако до Игнатьева с немецкой стороны донесся отчетливый свист флейты.

— Помните?.. — прошептал Морозюк. Флейта, не закончив мелодии, стихла.

— Помню, — шепнул Игнатьев, и по спине его пробежали мурашки. Чертовщина — опять эта флейта!

— Даже интересно, — сказал Морозюк.

— Да, — сказал Игнатьев и почему-то подумал об Отто Бабуке: флейта, что ли, виновата?.. Он посмотрел вверх: сквозь узкую щель амбразуры чуть брезжил смутный свет.

Морозюк растолкал Мамеда.

— Вставай, вояка, всех немцев проспишь!

Игнатьев оправил капюшон маскировочного халата, опустил марлевую «паранджу» на лицо, взял винтовку, протиснулся к амбразуре.

Светало быстро. Теперь Игнатьев мог уже осмотреть лежащую перед блиндажом местность. Блиндаж был отрыт так, что огромный валун, который вечером показался Игнатьеву не таким уж и большим, закрывал убежище наполовину. Это делало блиндаж, укрепленный еще и шпалами, достаточно безопасным. Амбразура была под изгибом камня и днем наверняка терялась в его тени. «Хитро», — отметил Игнатьев.

— Что видно, товарищ старшина? — спросил снизу Мамед. — Смотри в оба.

— Пока ничего, — успокоил Игнатьев.

Однако замечание Мамеда напомнило Игнатьеву, что глядеть надо, и верно, в оба. Перед собой он увидел длинную под снегом гряду. Чтобы узнать, что по сторонам, он немного подвинулся вперед. Гряда далеко тянулась и влево, и вправо, скрывая собою немецкие окопы. Но ведь их-то и хотелось видеть Игнатьеву, и блиндаж должен быть приспособлен для этого. Однако, как ни тщился Игнатьев — и становился на цыпочки, рискованно вытягивая голову в амбразуру, и заглядывая сбоку, — вражеские позиции не просматривались. Как же так? Неужто блиндаж пулеметчиков, отлично оборудованный и замаскированный, — пустое дело? Обзор отсюда был никудышный, сектор обстрела — бесполезный: какой от него толк — гряда! Блиндаж находился во впадине на скате холма, и хотя сам скат господствовал над низиной, где располагались вражеские траншеи, и они должны были неплохо просматриваться с него, впадина была настолько глубокой, что лишала наблюдателя этой возможности. Словом, блиндаж был в «мертвой» зоне.

— Менять позицию надо, — сказал Игнатьев с досадой солдатам.

Узнав, в чем дело, Мамед вспылил:

— Я еще вчера сказал: зачем пэтээр сюда, зачем? Сиди, говорят, пойдут, говорят, танки — стрелять будешь. Где танки? Куда стрелять?

— Зараз, Микола Якыч, не вылезаемо: свитло, — заметил Морозюк.

— Будем до вечера загорать, — зло отозвался Игнатьев. Он вновь обежал биноклем по-прежнему пустынную гряду («А какой ей быть еще, черт возьми?») и, заметив слева на гребне приземистый корявый куст, решил пристрелять его для ориентировки.

Услышав выстрел, Морозюк и Мамед кинулись к Игнатьеву:

— Чего там?

— Для порядка, — объяснил Игнатьев.