"Письма (1852-1853)" - читать интересную книгу автора (Гончаров Иван Александрович)

Е. А. и М. А. ЯЗЫКОВЫМ 8 (20) декабря 1852. Портсмут

Портсмут, 8/20 декабря.

Пять дней тому назад я воротился из Лондона, и мне тотчас же вручили ваши письма, любезные друзья Михайло Александрович и Екатерина Александровна. Наверно я больше обрадовался им, нежели вы моему письму. Я здесь один — почти в полном смысле слова, вы же в семье и с друзьями. Поздравляю вас с дочерью: это мой будущий друг, по крайней мере я не отчаиваюсь рассказать и ей об африканских людях. Вы, Екат[ерина] Алек[сандровна], пишете, что Вам скучно: не верю, не от чего. Стоит только послать Михайла Алекс[андровича] месяца на два в Финляндию или в Москву, так и скука пройдет: ожидание, а потом возвращение его — вот Вам и радость. Просто Вы блажите, потому что счастливы — как только может быть счастлива порядочная женщина — мужем и детьми. Разве что денег нет — вот это горе, но уж если так заведено, что без какой-нибудь занозы никак нельзя прожить, так нечего делать, надо побыть и без денег. Я так вот очень рад, что Ваше происшествие, как Вы называете рождение дочери, сошло с рук благополучно. Вы и не путешествовали, а происшествий-то у Вас было немало. — Нужно ли Вам говорить, что я беспрестанно вспоминаю о Вас? И в Лондоне, и здесь, и на пути до Англии мне всё еще мерещилось мое петербургское житье-бытье, и я при каждом случае мысленно вызывал то того, то другого из своих приятелей разделить какое-нибудь впечатление. Когда будете у Майковых, они, может быть, прочтут Вам кое-какие подробности моего путешествия из письма, которое посылаю к ним сегодня же. Прибавить к этому почти нечего, разве только то, что мы все продолжаем испытывать неудобства, не наслаждаясь еще ничем из того, что так манило вдаль. Небо, море, воздух почти всё те же, что и у нас. Здешняя зима — это наша осень, и на дворе сносно, в комнатах тоже хорошо, потому что в каждой комнате непременно камин, но на корабле холодно и сыро. Пока я был в Лондоне, дождь шел там почти каждый день, и этот город, и без того мрачный от дыма, тумана и некрашеных, закоптелых домов, казался еще мрачнее. В полдень надо было писать при свече. Я осмотрел, что только мог в 17–18 дней, и вот опять здесь. Наскучит сидеть на корабле, пойдешь бродить по портсмутским улицам, исходишь весь город, воротишься и опять очутишься в кругу тех же людей, с которыми придется пробыть года три. Как я порассмотрел некоторых из них, так меня немного коробит при мысли — встречаться с ними ежедневно лицом к лицу. Другие сносны, а некоторые и очень милы, только весьма немногие. Впрочем, я не очень тужу об этом, особенно когда беспристрастно спрошу себя: да сам-то я мил ли? Ответивши самому себе, тоже по возможности беспристрастно, на этот вопрос, я уже без всякой желчи протягиваю руку всем, и милым, и немилым, и сносным. Терпимость — великое достоинство или, лучше сказать, совокупность достоинств, обозначающих в человеке характер, стало быть, всё. Впрочем я, как только могу, стараюсь примириться со всеми настоящими и будущими неудобствами путешествия, даже мысленно, воображением укатываю разные кочки и успеваю иногда до того, что мне делается легче при толчке. Этим искусственным способом я выработал в себе драгоценную способность — не скучать. Для этого мне стоит только по временам живо напоминать себе мое петербургское житье со всеми подробностями, и особенно продолжить его вперед по той же программе, и в одну минуту во мне опять возрождается охота ехать дальше и дальше; тогда мне ясно представится, что, уезжая, я выигрываю всё, а проигрываю только материальное спокойствие, да некоторые мелкие удобства, лишение которых исчезает перед интересом моей затеи. А когда воображение разгуляется да немного откроет картину чудес, ожидающих нас впереди, когда почувствуешь в себе не совсем еще угасшую потребность рисовать, — так в одну минуту увидишь, что непременно надо было уехать, даже покажется, что иначе и не могло случиться. От этого я довольно равнодушен к тому, что вот уже третий месяц я живу как будто в сенях, в холоде и сырости, сплю в койке, до которой прежде, может быть, не решился бы дотронуться, помещаюсь, пока фрегат еще в доке, на бивуаках, вчетвером в одной каюте старого английского корабля, что вещи мои разбросаны, бумаги и книги в беспорядке, что разъезжаю по рейду в лодчонке в такую погоду, в которую в Петербурге не показывают носа на улицу, и т. п. Даже еще хуже: теперь, когда на фрегате поселился адмирал, стало теснее и мне придется жить в одной из офицерских кают; не знаю, видели ли Вы их, Мих[айло] Алекс[андрович], когда мы вместе были на фрегате? Это гораздо меньше того уголка, в котором жил у Вас Содрон [?] с Андрюшей, и без окна, с круглым отверстием, чуть не с яблоко величиной, которое великолепно называют люминатором, так что почти ни света, ни воздуха. В верхней каюте я выпросил только себе уголок — поставить столик для занятий. К этому ко всему представьте странность или фальшивость моего положения среди этих людей, которые почти все здесь — в своей тарелке, военные формы, к которым я не привык и которых не люблю, дисциплина, вечный шум и движение, — и Вы сознаетесь, что мне дорого обойдется дерзкое желание посмотреть африканских людей. Ваша Еничка правду говорит, что я уехал на Лысую гору: почти вроде этого, только и недостает что ведьм, судя по тому, что рассказывает наш штурман, который едет вокруг света в четвертый раз. Что будем делать — еще сами не знаем, только к 50 пушкам прибавили здесь еще 4 бомбические пушки (для бросания бомб), а в трюме лежит тысяча пуд пороху.

Адмирал изредка поручает мне писать кое-какие бумаги, но в должность свою я порядком еще не вступил. Большую часть бумаг, и именно по морской части, пишет он сам с капитаном Посьетом, который взят по особым поручениям. Мне он объявил, что главною моею обязанностию будет вести журнал всего, что увидим, не знаю для чего, для представления ли отчета или чтоб напечатать со временем. Вы, верно, знаете, что я хотел было воротиться, так болел у меня висок, щека и зубы; адмирал согласился и даже выпросил было мне у посланника казенное поручение, но потом он был очень доволен, когда я остался, сказав, что отъезд мой поставил бы его в большое затруднение, что ему некем заменить меня. Ревматизм мой, слава Богу, пока молчит, чтоб не сглазить только. В субботу (сегодня понедельник) назначено выйти отсюда, но только удастся ли, не знаю. Вон наш транспорт «Двина» хотел было уйти м[еся]ц тому назад, да за противными ветрами стоит еще и теперь на рейде. — Кстати о «Двине»: однажды у нас на фрегате обедали все офицеры с «Двины»; между ними я увидел одного с таким же румянцем и усиками, как у друга моего, Авдотьи Андреевны, и с такими же глазами, какие были у нее, — я тотчас же догадался, что это должен быть Колзаков, подсел к нему, и мы проболтали целый вечер; причем перебрали всех Колзаковых и Вас. Он поручил мне кланяться Вам, а я его просил о том же.

Может быть, это мое последнее письмо к Вам из Англии. Едва ли успею написать еще: надо писать и к своему начальству, и к сослуживцам, и к родным, а времени немного. Я пользуюсь отсутствием адмирала; он воротится из Парижа, куда отвез жену, и, верно, завалит бумагами. До свидания же, не забудьте, ради Бога, меня, пишите мне чаще обо всем по тому адресу, который я послал Кореневу. Если увидите его, скажите, что я ему напишу перед отъездом. Кланяйтесь всем нашим общим приятелям и Анненкову: я думаю, он у Вас теперь — мне завидно.

До свидания, до свидания. Целую Ваших детей. Весь и всегда Ваш

Гончаров.

Не забудьте поклониться Ростовским, Андрею Андр[еевичу] с Алекс[андрой] Алекс[андровной] и Вячеславу Васильевичу с семейством.

Целую Ваши ручки с обеих сторон, Екатерина Александровна, по случаю прошедших Ваших именин. Я очень живо представляю себе этот день! Сначала были дети Язык[овы], потом часов в 12 ночи Панаев и Лонгин[ов] и прочие недоставало только меня: я по обыкновению забрался бы с утра.

Лонгинову, Панаеву, Некрасову, Мухортову, Боткину, Никитенке etc., всем напомните обо мне, поблагодарите особенно князя Одоевского за добрую память и расположение.

Едем через неделю.