"Над Неманом" - читать интересную книгу автора (Ожешко Элиза)

Глава шестая

Тропинка, вся заросшая богородицыной травой, выводила прямо на неширокую дорогу, отделявшую поселок от полей. Длинный летний день тонул в мягких полутонах вечера. На всем необъятном куполе неба не было ни одного облачка. Небо, вверху ярко-синее, по краям бледнело, ослепительно сверкая на западе огромным солнечным диском, одиноко плывущим к темному бору.

Растянутый в длинную линию поселок стоял весь в золотистой мгле, насквозь пронизанной лучами заходящего солнца. Можно было подумать, что это сплошной сад, если бы из-за густых деревьев не виднелись деревянные постройки. То были серые, покрытые соломой домишки, сараи, овины, амбары. Низенькие заборы и плетни страшно запутанной сетью разделяли десятки усадеб, рассыпанных в самом странном порядке: они то уходили вглубь, то выступали вперед, то, как будто бы искали уединения в тени деревьев, то перерезали друг другу дорогу, а не то лепились у самого края сбегающей к реке горы.

О старости этих усадеб красноречиво говорили окружающие их деревья. Иные домики тонули в тени раскидистых серебристых тополей, из-за других темные липы высоко выставляли свои верхушки; здесь плакучие березы старались проникнуть в окна своими тонкими ветвями, там суковатые ивы раздались во все стороны, точно оспаривая место у столетних груш или яворов.

Младшие сочлены семьи ровесников и стражей поселка, вишневые и сливовые сады манили к себе своей яркой зеленью и живыми красками созревающих плодов. Еще ниже, у самых плетней, все пространство заросло густой стеной орешника, дикой малины, вперемежку с беленой и крапивой.

Вероятно, ни у кого не было ни времени, ни охоты выпалывать все эти дикие растения, зато огороды были полны растений культурных. Здесь всюду, над низкой зеленью овощей, возвышались леса тимиана и душицы, пестрели яркие головки мака, цепкие усы гороха взбирались вдоль тычин. В конце огородов, у самого дома, на грядках пестрели десятками оттенков и красок, заглушая друг друга, мальвы, ноготки, гвоздика, резеда, кустистое божье дерево, душистый горошек.

Все это было связано между собой двойной сетью плетней и тропинок. Тропинки самыми прихотливыми изворотами бежали от дома к дому, перерезывали огороды, перескакивали через плетни, прокрадывались вдоль стен, обрывались, исчезали и вновь появлялись среди зелени, назойливо напоминая зрителю, что и здесь кипит жизнь во всех ее сложных проявлениях.

Словно картинка за картинкой, одна усадьба сменяла другую; они были разбросаны повсюду, и вдалеке и вблизи, они стояли особняком или тесно лепились друг к другу, отличаясь лишь своими размерами, окраской цветущих растений и очертаниями окружающих их деревьев. Среди лазури и зелени, которые служили им фоном, они объединялись в огромную живую картину, оглашавшую воздух многоголосым гомоном.

Юстина глядела вокруг широко раскрытыми глазами. Она находилась в самом центре околицы. Все население домов, мимо которых она проходила, высыпало наружу после трудового рабочего дня. Повсюду мелькали клетчатые юбки и яркие кофты женщин… Одни сзывали кур, другие пололи грядки овощей или у порога дома мыли кадки и ведра.

С поля возвращались одноконные и двуконные плуги на широко раздвинутых волокушах; за ними шли мужчины в зипунах и сермягах, босиком и в высоких сапогах, в маленьких щегольских или больших мохнатых шапках, шли, понукая лошадей и громко переговариваясь; с лугов возвращались косцы, поблескивая косами или размахивая зубастыми граблями. В домах скрежетали жернова и постукивали ткацкие станки. На каждой дорожке, за каждым плетнем слышался топот: это подростки гнали в ночное лошадей. Одни лошади скакали порожняком, на других ехали босые ребятишки в холщевых рубахах, лихо, поглядывая из-под старых шапчонок со сдвинутым на затылок козырьком. В каждом дворе заливались лаем или весело взвизгивали собаки, радуясь приходу хозяев, и далеко разносились звонкие детские голоса, скликавшие своих Жучек, Волчков и Муциков. Среди густой зелени прокрадывались серые и черные кошки; кичливые петухи с высоты плетней бросали миру протяжное «покойной ночи»; утки, стаями возвращаясь с реки, вылетали из-за горы и с кряканьем бросались в траву.

В вишневых садах девушки подпрыгивали к усыпанным ягодами ветвям; а где-нибудь поблизости не один плут останавливался в тени, и не одна коса, звякнув, запутывалась в ветвях, когда владелец ее склонял голову не то к сорванной вишне, не то к уху девушки, которая заливалась румянцем, поправляя воткнутый в волосы алый цветок. Кое-где возле дома на длинной скамье сидели старухи и мирно беседовали, сложив на коленях праздные руки. То проедет к кузнице верхом на коне гибкий и статный юноша, с фигурой, словно изваянной вдохновенным скульптором, то медленно под сенью высоких лип пройдет седовласый старец. А в целом это был человеческий рой, подобный пчелиному рою, добывающий свой хлеб тяжким, кровавым трудом, в грубой одежде, с дочерна загоревшими, покрытыми потом лицами — и все же не мрачный, напротив, — в вечернем воздухе то и дело раздавались взрывы жизнерадостного молодого смеха.

Песни, прерываемые работой, снова взлетали и, смолкнув в одном месте, раздавались в другом, то задорные, плясовые, то заунывные, то ближе, то дальше, пока чей-то мужской голос не заглушил их, и тогда звонко, во всю ширь полей зазвучали строфы той самой песни, которую недавно, идя за плугом, насвистывал Ян…

У дороги явор, явор расцветает, В путь далекий Ясек коника седлает.

Может, он пел бы и дальше, но вдруг возле ближайшего дома послышался крик, смешанный с плачем и смехом. На дорожке, стиснутой плетнями двух усадеб, показалось двое людей: маленький сгорбленный старичок в холщевой свитке и высокая плечистая девушка. Беззубое, сморщенное лицо старика выражало сильнейшее горе и ужас; он весь дрожал, а руки его судорожно подергивались. Он не мог бы держаться на своих заплетающихся слабых ногах, если бы его не поддерживала сильная девушка и не ободряла энергическими восклицаниями:

— Да успокойтесь, дедушка! Пойдемте домой! Паценко здесь нет! Он уже не приедет с бабушкой! Он умер, и бабушка умерла! Полно чудачить, пойдемте домой!

Но старик сопротивлялся изо всей силы и, не обращая внимания на внучку, дребезжащим голосом выкрикивал:

— Я найду соблазнителя, я бабушку не отдам! Где он? Пойдем искать, Ядвига, пойдем!

Девушка, поддерживая старика, все повторяла:

— Да нет здесь Паценко! Умер он и никогда сюда не придет! Это только Мацеевы скверные мальчишки вас пугают!

Но старик рвался вперед и грозил своею иссохшею рукой. За ними вслед скакали на одной ноге два мальчика и кричали, смеясь во все горло:

— Паценко приехал! Паценко приехал и увезет бабушку у дедушки!

Девушка подняла свою голову, покрытую роскошными каштановыми волосами. На глазах ее блеснули слезы.

— Что я буду делать? — заплакала она. — Они его дразнят, а он все идет… опять, пожалуй, упадет и разобьется, как недавно…

— Старик всегда выходит из себя, когда ему скажут, что Паценко приехал, — шепнул Ян Юстине. — Это тот самый Паценко, что увез у него жену.

Анзельм выступил, остановился перед стариком и спросил:

— Куда вы идете, пан Якуб?

Старик взглянул крохотными глазками из-под красных опухших век.

— А-а… кажется, пан Шимон?

— Да, я — Шимон. Куда вы идете?

— Шимон, — объяснил Ян, — мой дед, отец дяди. Якуб живых людей не распознает, принимает их за умерших отцов и дедов, точно живет среди усопших.

— Паценко приехал! — часто мигая ресницами, повторил старик голосом обиженного ребенка.

Анзельм выпрямился и решительным голосом проговорил:

— Паценко не приезжал и никогда не приедет, потому что его нет на свете.

Беззубый рот старика широко открылся.

— Не приезжал? Пан Шимон говорит, что не приехал? Значит, ребятишки меня обманули: прибежали и кричат — «Приехал!» Так верно, что не приезжал?

— Не приезжал, — повторил Анзельм.

— Честное слово?

— Честное слово, — торжественно сказал Анзельм. Старик совершенно успокоился; девушка протянула Анзельму свою большую красную руку.

— Спасибо, — сказала она, — большое спасибо. Он всегда вам верит… У нас в околице всего несколько людей, которым; он всегда верит… Дедушка, пора идти домой. Молочка дам и вареников с вишнями.

Она хотела направить его в надлежащую сторону, но старик все усмехался и силился выпрямиться.

— А вас, пан Шимон, куда бог несет?

— К Яну и Цецилии.

Точно луч солнца озарил облысевшую голову старика и разгладил все его морщины; улыбка его стала радостной, глаза вспыхнули, он поднял свой тонкий желтый палец и заговорил слегка дрожащим, но громким голосом:

— Ян и Цецилия! Да, Ян и Цецилия! В старину то было, лет сто спустя, а может быть и меньше, после того как литовский народ принял крещеную веру, когда в нашу сторону пришли двое людей…

Он говорил бы и дальше, если б не Ядвига, которая присела перед Анзельмом и сказала:

— Милости просим зайти в нашу хату.

Она искоса взглянула на Яна.

— Боюсь, как бы не быть вам в тягость, — ответил Анзельм!

Она снова присела.

— Какое в тягость!.. Милости просим, дедушка будет очень рад.

Но Анзельму было некогда. Высоко подняв шапку, он вежливо поклонился и пошел своей дорогой. Ядвига опечалилась, обняла деда и повела его домой.

Ян с плотничьим инструментом в руках издали наблюдал за этой сценой, не принимая в ней никакого участия.

— Пошел бы ты, помог бы Ядвиге успокоить дедушку, — обратился к нему Анзельм.

Ян поморщился, посмотрел на крышу ближайшего дома и ответил:

— Он уже успокоился.

На дворе одной из усадеб, недалеко от дома старого Якуба, в это время происходила оживленная беседа. Несколько человек сбились в кучку и слушали Фабиана, который давал своим соседям отчет о теперешнем состоянии процесса. Издали были слышны его энергические восклицания: «Убей меня бог! Издохнуть мне, если я не покажу ему, где раки зимуют!»

У ворот стояло несколько плугов и борон с невыпряженными лошадьми. Владельцы их слушали словоохотливого соседа с живейшим интересом и волнением. Время от времени кто-нибудь обращался к нему с вопросом или высказывал свои сомнения, а один, в серой бараньей шапке, высокий ростом и почтенного вида, подперев кулаком худощавое лицо, только подкручивал свой черный ус и непрестанно поддакивал:

— А как же! Еще бы! Уж это так! Ясное дело!

Другой, судя по виду, бедняк, босой и в сермяге, с целой копной русых волос на голове и высоким прекрасным лбом, робко запинаясь, поминутно жалобно повторял:

— Ох, бедные мы, бедные, пропадем мы без этого выгона! Ох, кабы это правда была, что можно его отсудить!

Третий, молодой красавец, с гладко расчесанной бородой и ухарски закрученными усами, бойко выкрикивал:

— И все тут, и конец! Нам должен отойти этот выгон, нам, обществу! И все тут, конец!

— Испокон века он нам принадлежал, — снова, заглушая всех, раздался сердитый голос Фабиана.

Анзельм ускорил шаги. Было видно, что он старательно избегает всяких ссор и споров. Он как-то боязливо бросил взгляд на галдящую кучку народа и проскользнул под самой стеной какого-то сарая.

— Выгон никогда не был наш и бесспорно принадлежит пану Корчинскому, — тихо заговорил он, — но они на каждую пядь земли зарятся.

Он покачал головой и поправил шапку.

— Хотя, с другой стороны, и то сказать можно: как тут и не зариться, если земли-то мало! У нас так: одним праздник, а другим все великий пост.

Они проходили мимо маленькой хатки без трубы, без крыльца, без плетня, с жалкими грядками не менее жалких овощей. На дворе росло только одно дерево — громадный дуб, который своими развесистыми ветвями точно хотел прикрыть всю неприглядную наготу бедного домика. На пороге сеней сидела бледная женщина и чистила картофель.

— Это хата Владислава… видели, что с Фабианом разговаривал, русый такой?.. Женился он на крестьянке, народил четверых детей, а земли-то у него всего-навсего полторы десятины. Да, у нас всяко бывает.

Действительно, каждый мог убедиться, что не все жители Деревушки пользовались одинаковым благосостоянием. Таких хат, как у Владислава, было немного, но и между более зажиточными видна была значительная разница. Видимо, земля — единственный материальный ресурс всех жителей околицы, подвергалась частым, и неравномерным дележам: что издавна поколение за поколением, семейство за семейством кроили между собой и без того небольшие участки; поля, сады и огороды поливались целыми ручьями пота и слез. Только вековые деревья своими могучими ветвями осеняли как достаток, так и нищету, а милосердная или, пожалуй, равнодушная природа накидывала на все покрывало поэзии.

Анзельм вышел из околицы, и с дороги, которая с этого места начала круто спускаться вниз, свернул в сторону — туда, где струился еще пока невидимый Неман. Юстине показалось, что из освещенного пространства они вступили в темный холодный коридор. Перед ними открывалось ущелье — такое длинное, что конца его нельзя было видеть, и такое узкое, что его стены поднимались над ними, как горы.

Сначала стены эти казались рядом голых скал, страшно исковерканных и изломанных силой какого-то геологического переворота; только кое-где покажется куст можжевельника или тощая сосенка, склонившаяся над пропастью. Но дальше растительность попадалась все чаще и, наконец, сплошь покрывала все стены одним ковром зелени всевозможных оттенков, осыпанной цветами самых разнообразных колеров. Куда ни глянешь, повсюду — по крутым обрывам и отлогим покатостям, растут ольховые и березовые рощицы, возвышаясь стройными стволами своих деревьев над непроходимою чащей барбариса, дикой малины, цветущего шиповника и калины, красующейся шапками своих белых цветов. Еще ниже стелется море кустистой медунки, крапивы, полыни, высоких полевых подсолнечников, окутанных сетью диких злаков. Все это с обеих сторон широкими волнами сбегало вниз, ко дну ущелья. У самой вершины солнце протянуло по лесу широкую золотую ленту, в которой хрупкие ольхи, казалось, вздрагивали от наслаждения, и серебрилась белая кора берез. Но ниже эта солнечная лента бледнела и, постепенно угасая, совсем исчезала, а внизу уже надвигался холодный насыщенный влагой сумрак.

В глубине, по дну оврага вилась полоса, поросшая сочной густой травой. Она раскрывала тайну природы и веков, повествуя о той неведомой, давно исчезнувшей силе, которая разломала здесь землю и образовала огромное ущелье. Когда-то, давным-давно, взбунтовавшиеся воды великой реки ударили в сушу, прорыли себе в ней ложе и снова ушли, напоив землю той влагой, от которой и поныне еще вечно зеленела эта лужайка, и невиданно сказочно разрослись кусты и деревья, покрывавшие склоны высокой горы. Но лужайка все суживалась и, наконец, уступила место узкой расщелине, а тропинки, ведущие в глубь ущелья, лепились к самым горным откосам и то терялись под сводами зарослей, то снова выбегали на открытое место. В расщелине чувствовалась близость воды, пахло сыростью. Там лежали большие камни, покрытые влажной плесенью, росли голубые незабудки, широко распускала свои ветви лещина, а из-под густого навеса белокопытника доносилось едва уловимое ухом журчанье.

Вдруг что-то зашипело, забурлило, словно кипяток в закрытом сосуде. То был водоем, просвечивавший своею зеркальной поверхностью сквозь листья белокопытника и изливавший тонкую струю воды вниз, на красноватые камни. И, словно по велению природы, давшей в этих местах право голоса только одному ручью, здесь царствовала ничем более не нарушаемая тишина. Птицы жили наверху, посреди веселых березовых и ольховых лесов, а сюда почти не заглядывали. Родник бурлил, журчал, и лишь изредка в кустах барбариса слышался трепет птичьих крыльев или с ручья залетал резвый ветерок и с тихим шелестом обрывал лепестки шиповника.

Юстина остановилась и, наклонившись, заглянула в прикрытый листьями и цветами водоем. Остановился и Анзельм и медленно огляделся вокруг. Его грустные глаза теперь были ясны; с шутливой усмешкой на губах он продекламировал:

Ветерок траву ласкает, Шелестит трава, вздыхает.

То было неясное эхо, принесшее ему из дальней молодости отрывок полузабытой песни. Анзельм пошел вперед, карабкаясь на гору по естественной лестнице из выбившихся наружу корней деревьев. Он шел медленно, сгорбив спину, с большим трудом, изредка пользуясь помощью Яна. А Ян не нуждался ни в каких лестницах. По временам он исчезал в зарослях, — видна была только его маленькая шапочка да рука, которую он протягивал на помощь старому дяде.

В голове Юстины блеснуло воспоминание. Она уже видела, как эти же люди карабкались на высокий берег Немана; в тот раз один из них останавливался и обращался лицом к дому, у окна которого стояла Юстина. Но воспоминание это как молния промелькнуло в ее сознании. Она остановилась и с любопытством осмотрелась вокруг.

Они находились в нескольких шагах от вершины горы, на небольшой отлогой покатости. Нужно было только немного поднять голову, чтоб увидать золотистые колосья ржи на самом краю обрыва. В конце тенистой, неровными ступенями поднимавшейся аллеи лежал огромный камень с множеством углублений и выступов, которые могли служить сиденьем; местами камень порос седым или бурым мохом, а местами был увенчан гибкими ветвями терновника и молодильником. Вокруг него росли несколько сосен и раскидистая груша с массой ветвей и мелких зеленых листьев. Под соснами и грушей что-то сверкало всевозможными красками. Только подойдя поближе, можно было разглядеть, что это надгробный памятник…

То был памятник простой, даже убогий, но такой формы и так украшенный, что при виде его невольно вспоминались давно минувшие времена. Состоял он из шестиконечного толстого и суживавшегося у основания креста, выкрашенного в красный цвет, с белым изображением Спасителя. Весь крест пестрел различными фигурами. Тут были и черепа, и разные орудия муки христовой, и выпуклые изображения святых. Крест был так ветх, что, казалось, вот-вот упадет и рассыплется; но само распятие и окружающие его фигуры, хотя и пострадавшие от времени, сохраняли свои характерные черты. На широком основании креста можно было прочесть надпись:

«Ян и Цецилия. 1549 год. «Memento mori».

Гробовая надпись была загадкой. Фамилии здесь не стояло никакой. Целых три столетия смотрели с безыменного памятника, защищенного стеной неманского оврага, в эту зеленую пропасть, на огромный мшистый камень, на зеркальную, теперь невозмутимо ясную поверхность Немана. За неподвижной, словно застывшей рекой огромный солнечный диск одиноко висел над самым лесом, пронизывая его ослепительным светом, в котором отчетливо выделялись желтые стволы сосен, стоявших необозримыми рядами под темным покровом своих крон.

Царствующую повсюду тишину нарушало только монотонное шуршание рубанка по лежащему на земле обрубку дерева. Анзельм снял перед памятником шапку, но тотчас же снова покрыл голову и в молчании, нахмурив брови, погрузился в работу. Медленно, почти машинально, но непрестанно его бледная худощавая рука проводила рубанком взад и вперед по поверхности обрубка. Полусгнивший крест, который, вероятно, не вынесет первого порыва осеннего ветра, предстояло заменить новым. Несколько лет назад ту же самую работу справлял ныне одряхлевший полусумасшедший Якуб. Теперь пришла очередь Анзельма охранять памятник; а памятник этот был, несомненно, очень дорог для многих поколений, — ведь в каждом из них был кто-нибудь, кто не дозволял этому обломку старины исчезнуть с лица земли. Новый крест покроют старые фигуры, краткая надпись вновь забелеет на красном подножии памятника, и все снова будет так, как было триста лет тому назад, как было в ту отдаленную пору, когда двое каких-то неизвестных, неведомых людей легли на вечный отдых в одну могилу.

Юстина смотрела на старый памятник, и в ее голове ясно пронеслись слова старой песни:

Кто придет сюда, Надпись тот всегда Прочитает: «Здесь лежит чета, Здесь их неспроста Смерть венчает!»

Любили ли они друг друга? Люди ли их разлучили, и вновь соединила могила? Как они жили? И почему они и после смерти так надолго остались в людской памяти?

В двух шагах от нее на пне сидел Ян и улыбался ей полушутливо, полутаинственно.

— Дядя все знает и очень любит рассказывать эту историю. Нужно его только хорошенько попросить, — он расскажет…

Действительно, было видно, что Анзельм борется с желанием поговорить о чем-то. Он опустил рубанок, посмотрел на Юстину и спросил:

— Зачем? На что вам это нужно?

Но спустя минуту он снова поднял глаза и долго не спускал их с бледного, печального лица молодой девушки. В ее голове этот памятник возбуждал рой сказочных мечтаний. Она не смела просить этого незнакомого человека, который с своей гордой независимостью и прошлым, полным каких-то страшных страданий, казался ей в эту минуту еще более важным и суровым. Но Анзельм прочел просьбу в ее глазах и оглянулся на солнце: оно совсем побагровело и до половины скрылось за бором.

— Мало же я сегодня наработал! А все беды от молодежи идут. Работать мешают, время отнимают, обо всем расспрашивают, а тут и рассказывать-то не о чем!

Никогда еще его губы под седыми усами не складывались в такую добродушную улыбку; он теперь говорил весело, почти шутливо.

— Ну, что ж делать? Если вы хотите услышать эту историю, то я с удовольствием… Никто этой истории не описывал и в книжках ее не печатал. Один человек рассказывал ее другому, и так издали, как река через разные края, она притекла к нам от самых прадедов, от дедов и отцов наших. Мне рассказывал ее старый Якуб, когда я еще босиком бегал и пас телят, а сам он узнал неизвестно от кого, — может быть, от своего деда или прадеда, — в их семействе все долго живут.

Он отложил рубанок в сторону, сел на камень и еще раз ласково улыбнулся.

— Сказки бабам, а то, что я расскажу, не сказка!..

Он прислонился сгорбленной спиной к высокому выступу камня, поросшего в этом месте седым мохом; а на баранью его шапку и на плечи свисали тонкие ветки терновника.

— Было это давно, лет сто спустя, после того как литовский народ принял христианскую веру. Тогда в этот край пришло двое людей. Как их звали, кто они такие, — никто не знал; только по их речи да по платью можно было догадаться, что пришли они из Польши. Зачем они бросили родной край, и пришли сюда — тоже было неизвестно. Когда их встречали и спрашивали, как их зовут, они отвечали, что (при святом крещении их нарекли Ян и Цецилия. А когда их допытывали, куда и зачем они идут, они отвечали: «Ищем пустыни!» Видно было по всему, что они боялись погони и хотели скрыться от людей, жить только под божьим покровительством. И хотя наверно это неизвестно, однако ходили слухи, что происхождением они были неравны: он был загорелый и очень сильный, что редко бывает среди панов, а в ней — шла ли она, стояла ли, молчала или говорила — видна была знатная госпожа. Но как там было сначала, это все равно; достаточно, что они без труда нашли то, чего искали. Весь здешний край в то время был непроходимой пущей, в которой господь бог рассеял немало озер голубых и лугов зеленых, а люди построили кое-где селения и занимались каждый своим делом. В одних местах над озерами или речками сидели рыбаки и бобровники; в других, где стояли липовые леса, пчеловоды отбирали мед и воск у трудолюбивых божьих созданий; иным король наказал, чтоб выхаживали для него соколов, и оттого их называли сокольниками, а других одарил волей, с тем, чтоб они ему всякие припасы посылали, и потому стали они боярами или вольными людьми. Земли они не обрабатывали; огороды у них были, но в них росли только репа да лен; овец они не держали, шерсти у них не было, приходилось носить холщевую одежду. Хлеб редко где можно было видеть, разве только вблизи больших селений, а в пуще, в новых местах даже и не слыхали о нем. Зато были такие люди, что откармливали свиней жолудями, — их называли скверным именем: свинятники; другие жили при лугах, приручали буйволов, — отсюда пошли буйволятники. О деньгах во многих местах и понятия не имели, а если кто хотел купить что-нибудь, то давал звериную шкуру — бобровую, медвежью, лисью, кунью или расплачивался медом, откормленной свиньей, — тем, что имел, одним словом. Хаты у них назывались нумы, и были они, бедные, грязные, без печей и труб, потому что среди лесного народа не было ни одного каменщика. В христианского бога уверовали все, но в глубинах пущи многие еще поклонялись идолам и жили с двумя, с тремя женами.

Ян и Цецилия прошли через всю пущу, видели многие озера и луга, заходили к рыбакам, к сокольникам и к боярам, заходили к свинятникам и к буйволятникам, но нигде им не понравилось так, как здесь, на берегу Немана, на том самом месте, где теперь стоит этот памятник… Видно, сообразили, что тут погоня едва ли может настигнуть их, что тут им легче всего будет жить под божьим призором. Может быть, так уж было заранее им предназначено поселиться на этом клочке земли и начать убогий, хотя и долговечный род…

Медленный тихий голос рассказчика на горе словно соперничал своей монотонностью с однообразным журчанием ручейка внизу. По временам Анзельм останавливался и искал в памяти выражение или слово, которое не употреблял в обычной жизни, но не хотел выкинуть из старого сказания. Теперь, с видимым напряжением мысли, он сплетал в голове нить повествования, боясь сбиться или пропустить какое-нибудь событие.

— В то время, — заговорил он, — на этом месте не было ни одного вершка вспаханной земли, не было следов людского жилища. И с той и с этой стороны реки, направо и налево, была только одна сплошная пуща. Ян и Цецилия облюбовали себе то место, где теперь стоит памятник, а тогда стоял старый дуб — такой старый, что в его дупле можно было целого буйвола спрятать, — вот под этим-то дубом они первым делом построили себе хату, такую же нуму без печи и трубы, чадную, бедную и убогую. Построить лучшую они и не могли сначала.

Короче сказать, он рубил деревья, обтесывал бревна и сколачивал их вместе, а она собирала орехи и дикие яблоки, готовила рыбу, доила буйволицу, которую скоро приручила к себе, чинила одежду, а когда приходил вечер и Ян ложился йод дубом с натянутым луком наготове, чтобы во всякую минуту оборониться от дикого зверя, — Цецилия садилась у его изголовья, играла на лютне и пела. Верно, из высокого дома была, потому что пела и играла, как ангел, а ручки у нее были белее снега. Да не надолго этого хватило: в трудах да невзгодах постоянных, в постоянном страхе Цецилия скоро загорела, окрепла, стала похожа на буланую лань, которой труды и одинокая жизнь нипочем. Как у прародительницы рода человеческого, волосы у нее были золотистые и такие длинные, что она могла закутаться в них с головы до ног и окутать свою лютню. Когда, поздним вечером, она пела над утомленным мужем, он сквозь сон гладил ее по волосам, а на восходе солнца вставал веселый и бодрый, ибо ее любовь утешала его сердце и подкрепляла его силы.

Однако, несмотря на любовь и согласие, им по временам приходилось так трудно, что другим людям и не понять этого. Все вокруг было не так, как теперь, — дичь страшная, глушь… По лесу ходили стада зубров, туров, медведей, волков; в ветвях деревьев сидели настороже хищные ястреба и кречеты; кривоносые орлы широко раскидывали свои крылья. По ночам стонали совы, а на деревах сидели рыси, и глаза их светились словно огоньки. По временам вороны и галки черной тучей закрывали все небо, а дикие лошади оглашали лесную глушь своим пронзительным ржанием. Близ реки и во всех сырых местах водилось видимо-невидимо жаб, ужей, лягушек. И река была не такая, как теперь, а гораздо глубже и быстрее, и воды ее, разливаясь, покуда глаз хватал, бились в берега и пробивали себе новые рукава, — вот и овраг этот прорыли.

Как они все это вынесли и вытерпели, богу одному известно; достаточно, что все вынесли и вытерпели. Уж именно правду сказал кто-то, что ни один человек силы своей не знает, пока она не потребуется. Правда и то, что в то время многое и благоприятствовало им. Всякий рабочий инструмент и охотничье оружие они принесли с собой или на месте сделали, и сделали, как следует, крепко. Лес давал им дикие яблоки, орехи, ягоды, грибы; к реке на водопой сбегались стада оленей и серн; наверху жили белки, а внизу скрывались тысячи зайцев и куниц; в воде бобры строили свои дома. Нужно было только опустить в воду удочку, сеть или вершу, чтобы вытащить такую рыбу, каких теперь и в помине нет.

А прелесть-то, какая была вокруг! Соловьи пели по целым ночам, ласточки и голуби сами искали себе убежище под кровлей нумы. Цецилия приручила к себе лань, и та неотступно следовала за своей госпожой. Одним словом, и хорошо там было и тяжело, и страшно и безопасно. Много вынесли первые люди, поселившиеся здесь, — и холода и голода натерпелись вдоволь.

Может быть, двадцать лет прошло в такой муке, как по пуще пошел слух об этих людях, что они своим трудом и уменьем расчистили несколько десятин леса, засеяли поля хлебом и засадили разными растениями, построили себе дом, чистый, с печью, как следует; пошел слух, что у них можно добыть вещи, которых на много верст вокруг и в помине не было. Потянулись к ним люди из разных поселений посмотреть, что за чудеса такие творятся, а, придя, оставались надолго, приглядываясь к невиданным еще ремеслам. Иные просили, чтобы их оставили навсегда, но Ян и Цецилия дождались более верных и надежных помощников. Шестеро сыновей и шесть дочерей родилось у них и выросло у берега этой реки, в глубине этой пущи, под покровительством божиим.

Один из сыновей взял себе жену у рыбаков, другой у сокольников, третьему судьба послала боярскую дочь, четвертому бобровницу, а пятый, — он ловил рыбу и продавал ее по разным местам, — привез жену из Гродно, которое в то время по-русски называлось Городно, потому что там много огородов было. На русской и женился пятый сын Яна и Цецилии, — в то время литовская или польская кровь часто смешивалась с русской, и не было от этого никому ни вреда, ни неприятности. Откуда сыновья добывали себе жен, оттуда приезжали женихи свататься за дочерей, но не увозили их далеко, а оставались тут же, строили себе хаты, рубили лес, хлеб сеяли. Так прошло лет восемьдесят, а может быть и больше, с того дня, когда Ян и Цецилия в первый раз вступили на эту землю… Анзельм, утомленный непривычным напряжением памяти и мысли, остановился. Его впалые щеки разгорелись, глаза блестели из-под бараньей шапки. Он обернулся в сторону солнца; оно садилось за лесом, но по небу еще тянулись ярко-красные и золотистые полосы и отражались в зеркальной поверхности реки.

— День кончается, и моя история идет к концу, — улыбаясь, сказал Анзельм. — Но в конце-то самая суть и есть…

Он заговорил немного громче и живее, чем прежде:

— Восемьдесят лет, а может быть, и больше, миновало с того дня, как Ян и Цецилия в первый раз вступили на эту землю. Нашлись люди, которые донесли самому королю, какие чудеса творятся где-то в Литовском крае, в самой глухой пуще, у берега Немана. Царствовал тогда король, которого двумя именами называли: Зыгмунтом и Августом. Был он страстный охотник и в ту пору забавлялся охотой в своих Кнышинских лесах. Сообразил король, что от Кнышина до того места, о котором люди рассказывали, не очень далеко, приказал, ловчим трубить сбор и пустился в дорогу. Ехал он, ехал, — ехал, ехал, а за ним разные важные паны, и, наконец, увидел, что пуща кончается. Деревья редели и расступались, точно давали дорогу едущим. Король посмотрел в «просеку, вскрикнул от удивления и в шутку сказал своим вельможам: «Ого! Посмотрите, панове: кто-то готовит мне новое королевство!»

Тут они все выехали из лесу и остановились, глазам своим не веря. Там, где прежде была дичь да глушь беспросветная, служившая убежищем диких зверей, лежала большая равнина с желтевшим на ней жнивьем. На жнивье, словно высокие башни, стояли скирды разного хлеба; сто пар волов пахали землю под озимое, а на гладких полях бегали прирученные лошади, паслись стада рыжих коров и белых овец. На двух пригорках две ветряных мельницы махали своими крыльями, в липовых лесах гудели тысячи пчелиных роев, а в ольшанике на всех ветках висели огромные грачиные гнезда. Сто домов, отделенных друг от друга огородами, стояли, вытянувшись вдоль реки, и от их труб, словно из церковных кадил, золотистый дым поднимался прямо к небу. На яблонях и сливах листа не было видно, — так они были усыпаны плодами; на зеленой траве сушился лен и белели длинные ленты холстов; в хатах стучали кросна, перед хатами на ветвях и плетнях сушилась только что окрашенная пряжа, а на крышах дозревали громадные желтые тыквы. Домашняя птица, земляная и водяная, рылась в песке или с криком летела к реке, откуда возвращались рыбаки с сетями, наполненными живой рыбой. Реку король видеть не мог, но понял, где она течет, по тому высокому песчаному берегу, на котором стоял бор, еще никем не тронутый… вон тот самый.

Анзельм указал пальцем на темную полосу бора. Голос его дрогнул и оборвался.

— Вон тот самый!.. Тем временем, — продолжал он, немного успокоившись, — король ехал, оглядывался вокруг и радовался. Молод он был тогда, только что на престол взошел. Конь под ним был арабский, огневой, в сбруе, сплошь усыпанной золотом и драгоценными каменьями. На королевской шапке горело брильянтовое перо, а пурпурная мантия, опушенная соболем, спускалась ниже стремян. Вокруг короля ехали гетманы, сенаторы и иные паны, — конь один лучше другого, а на самих панах столько драгоценностей и золота, что глядеть больно. За ними ехали сокольники с кречетами, изнеженные розовые пажи, прислуга и дальнозоркие стрелки. А ловчие не отнимали от уст золотых труб и возвещали широкой равнине, глубокому Неману и дикому занеманскому бору о прибытии короля…

И вот из ста домов и из ста огородов, с полей и с лугов, с реки сбежались люди поглазеть на диковину. Они ничуть не испугались, а только смотрели, выжидая. Король и спрашивает:

— Жив ваш родитель?

— Жив и в добром здоровье пребывает, — отвечал, выступив перед королем, старший сын Яна и Цецилии, сам весь сморщенный и седой, как лунь.

— А родительница ваша жива? — опять спрашивает король.

— Жива.

Тогда король говорит:

— Хотел бы я увидеть их.

Из самого лучшего дома сыновья и дочери, внуки и правнуки вывели Яна и Цецилию. Столетние старцы шли сами, ни в чьей помощи не нуждаясь, в белых, как снег, льняных платьях, как два белых голубя, один за другим. Он опирался на секиру, насаженную на длинную рукоять; она, распустив свои седые волосы, гладила ручную серну. Когда они остановились, король, к общему изумлению, снял свою шапку и так низко опустил ее, что с брильянтового пера посыпались звезды.

— Кто ты, старец? — спросил он у Яна. — Откуда ты пришел, как зовешься и какого звания?

Старец, как пристало, поклонился королю, и смело ответил:

— Пришел я из тех стран, по которым протекает Висла; имя свое я открою одному богу, когда предстану перед его святым судом, а звания я был низкого, пока не пришел в пущу, где все живущие равны пред лицом матери-земли. Я — из простонародья, но моя жена из высокого рода, она разделила со мной изгнанническую жизнь.

Король долго думал, затем обратился к панам и сказал:

— Я уверен, что вы одобрите, а следующий сейм утвердит распоряжение, которое я сейчас сделаю.

Паны, вероятно, поняли королевскую мысль, закивали головами, и разом крикнули:

— Иначе и быть не может, государь! Мы сами желаем этого и просим ваше величество.

Тогда король сказал Яну:

— Ты, старец, по желанию своему, останешься безыменным и как родился простым человеком, таким и в могилу ляжешь. Но так как ты достаточно проявил свое богатырское мужество, отнял эту землю у пущи и диких зверей, завоевал ее не мечом и кровью, а трудом и потом, открыл ее недра для многих людей, приумножив тем богатства отечества, то детям твоим, внукам и правнукам, до последних потомков и исчезновения твоего рода, мы даруем фамилию, от богатырства твоего произведенную.

И, подняв правую руку над удивленным народом, король громко провозгласил:

— Сей род, идущий от человека простого происхождения, приравнивается к родовитой шляхте и отныне может пользоваться всеми правами и преимуществами, рыцарскому сословию принадлежащими. Дарую вам дворянское достоинство и повелеваю вам именоваться Богатыровичами, а в гербе вам иметь голову зубра на желтом поле, ибо ваш прародитель первый победил зубра и его владения преобразил в это плодородное поле…

Рассказчик умолк; его выпрямившаяся фигура, с бараньей шапкой на голове, резко выделялась на сером фоне камня. Он поднял руку кверху и добавил:

— Происходило это в году, изображенном на памятнике, — в тысячу пятьсот сорок девятом…

Яркоо гненные и золотистые полосы на западе, над бором, мало-помалу угасали. С восточной стороны надвигался сумрак, и вскоре на небе там и сям замигали звезды. Во мраке против умолкшего Анзельма рисовались фигуры двух людей, сидевших на пне упавшего дерева. Женщина уронила руки на колени, мужчина оперся подбородком на ладонь. Они еще слушали. Через несколько минут человек, сидевший на камне, снова заговорил:

— Такова история наших предков, таково происхождение наше, и вот почему мы сидим на этой земле.

Потом голосом человека, который в памяти своей будит дремлющие воспоминания, он продолжал:

— Разное бывало впоследствии в роду, происшедшем от Яна и Цецилии. Власти мы не имели никогда и ни над кем, крови и пота ни из кого не выжимали. Бывало, что иные из нас на войны ходили или со своими саблями и глотками вслед за панами являлись на сеймы и сеймики. Одни проживали на панских дворах, добиваясь какого-нибудь выгодного места или положения; другие, нажив деньги, поселялись где-нибудь на собственном фольварке и становились сами родоначальниками панских фамилий. Но по большей части почти все мы сидели в своей норе, собственными руками хлеб добывали из недр матери-земли. Клочки земли, словно ризы Христа, беспрестанно делились между нами, и подчас, божьим попущением или по злобе людской, и вовсе исчезали. Однако мы все-таки держались своих гнезд, больших или маленьких, и удержались до сих пор. Теперь нас лишили дворянства наших прадедов, мы называемся мужиками, по-мужичьи и живем… Но это все равно. Все мы жерди из одного плетня… Беда в том, что убожество наше все растет и духовный мрак охватывает нас все сильнее…

Он покачал головой.

— Никто не поверит, что историю наших предков во всей околице, может быть, знают человека три-четыре. Старый Якуб знает, — да уж он человек почти отпетый; я знаю; знал когда-то и Фабиан; знает, может быть, Михал, — вы видели его — франт такой, усы кверху закручены… Другие о таких вещах не заботятся, да в нужде, в горестях и помнить о них не могут… Мужиками быть или панами — все равно… но в скотов обратиться — это грустно и тяжело.

Анзалъм опять сгорбился, и голова его в бараньей шапке поникла. Медленным, задумчивым шопотом он закончил:

— Счастье то лицом оборачивается к человеку, то спиной, — все на свете временно и скоропреходяще… все на свете, как струя в реке, проплывает мимо; как лист на дереве — желтеет и гибнет…

Девушка встала и, быстро подойдя к грустно задумавшемуся старику, прильнула губами к шершавому рукаву его армяка.

— Спасибо! — шопотом, горячо проговорила она.

Он отдернул руку, отклонился назад и с минуту молча смотрел на нее.

— До… добрая!. — заикаясь, с изумлением вымолвил он.

Женщина отошла, обняла руками тонкий ствол березы и устремила задумчивые глаза в сумрак.

Как счастливы, о! Как безмерно счастливы были люди, которые носили в сердце такую любовь и которым суждено было выполнить такую великую задачу. Она, Юстина, тоже с наслаждением и гордостью пошла бы в середину самой дикой пущи, скрылась бы в какой-нибудь самой убогой нуме, только бы хоть чем-нибудь наполнить пустыню своего сердца и жизни, только бы сознавать себя любимой и видеть впереди хоть малую отдаленную цель! Точно спала она, и виделось ей во сне какое-то бесконечное, высокое, чистое счастье…

Когда она опомнилась, то заметила около себя высокого мужчину. Тот стоял так же опершись на дерево и так же упорно смотрел, но не в пространство, а на Юстину.

— Будь они прокляты, такая жизнь и такое счастье! — заговорил он возбужденным голосом и бросил шапку наземь. — Будь проклята судьба, которая человеку дает столько же, сколько скотам! Сей для того, чтобы быть сытым, стройся, чтобы было, где приклонить голову! И у скота есть такое же счастье! Если полюбишь кого-нибудь настоящей любовью, то любовь эта тебе не по росту; сделать что-нибудь для людей захочешь, для этого нет у тебя ни средств, ни уменья. На погибель только господь дает крылья мелким букашкам!..

Он повернулся и прижался лбом к стволу дерева, весь, дрожа от гнева, полный каких-то высших чувств и стремлений.

Юстине казалось, что она слышит отголосок своей души. Мысль, совершенно новая для нее, как молния промелькнула в ее голове. Она быстро прошла пространство, отделяющее ее от вершины горы, и остановилась там с сильно бьющимся сердцем. На желтеющие поля уже спустилась ночь, но с этого места можно было видеть внизу и серую ленту Немана и противоположный берег.

В околице дневная жизнь мало-помалу стихала; кое-где в окнах мелькали огоньки, где-то неумелая рука извлекала из гармоники пискливые протяжные звуки; лошади весело ржали, возвращаясь с водопоя.

Юстина подняла глаза кверху; ей показалось, что где-то высоко-высоко проносится лучезарная тень женщины с золотистыми волосами, с арфой и маленькой прирученной серной. Тень плыла тихо, протянув руку по направлению к шляхетской околице. Благословляла ли она эту околицу или указывала кому-то путь?